Морис Роллина Палач-фанатик и др., 152-155; (156); 157-е.

Дата: 21-11-2010 | 01:50:49

Морис Роллина Погребённый заживо, 152-е.
(Перевод с французского).
Посвящено Эдгару Бранли*.

- "Представь себе: ты в дом пришёл не с литургии -
подвыпивши - да лёг в кровать,
а утром - не дышал, был в полной летаргии...
Решили: умер ! Не поднять !

Дочь занята собой. Жена, без промедленья,
не убиваясь от тоски,
решила подобрать старья для погребенья:
костюм, простынки и чулки.

Ты в саван облечён. Согласно ритуалу,
свеча прилеплена к столу.
Любой, кто подойдёт, потом проходит в залу,
а ты, один, лежишь в углу.

Молитвы забубнит, упрятавшись за дверку,
любовница твоя, мамзель.
Примчится гробовщик, чтоб снять скорее мерку.
Предложит выбор: дуб и ель.

Кузен подскажет: "Дуб !" Но преданное чадо
вспылит от дорогой цены.
"За двадцать лишних су, - воскрикнет он с досады, -
нам дуб и ёлка не нужны !"

И выберут они, в итоге, тополь жидкий -
такой, что гроб собьют с трудом.
А сын не станет ждать: на ставнях и калитке
напишет: "Дом сдаём в наём !"

Потом, спуская вниз продолговатый ящик,
не раз споткнутся, где темно;
на улицу снесут к толпе людей галдящих,
и ты там ляжешь, как бревно.

Носильщики, шутя, привычные к той роли,
с тобой заговорят под солнцем, на жаре:
"Желаем мирно гнить в твоём густом феноле !
Цени погоду на дворе !"

Священник возопит: "За смертью - вознесенье !"
(Но как-то скучно, без души).
И кто б не посмотрел на это погребенье,
шепнёт: "Хоронят за гроши".

Твой катафалк пойдёт со скоростью мокрицы,
да так скрипя, что просто срам.
Не дай бог, конь помчит, когда разгорячится -
разломит гроб напополам.

Звонарь спугнёт всех сов, залив с утра утробу:
поднимет громкий тарарах.
Тень крыльев промелькнёт по лицам и по гробу,
и птицы сядут на крестах.

Собравшихся вокруг охватит зля скука.
Один бедняк потащит крест.
А многие решат: "Убийственная мука.
Взглянул - и сразу надоест".

А дальше путь сведёт к большой отверстой яме.
Она, как будущность, темна;
как алчущая пасть с ехидными губами;
и ей отсрочка не нужна.

Прочтёт свой "Отче наш" священник. Следом ловко
тебя столкнут. Прольют слезу.
Мгновение пройдёт - и выдернут верёвку,
а ты останешься внизу.

Пойдёт кропило в ход. Рукою тороватой
тебя обрызнут, не скупясь.
А дальше поскорей, объёмистой лопатой,
на гроб насыплют грунт и грязь.

Могильщик поспешит закончить труд печальный:
воткнёт твой крест вверху - как знак.
И пара молодцов команды погребальной,
смеясь, отправится в кабак.

Твой беспробудный сон - средь суеты и стука -
вдруг перервётся под землёй.
Откроются глаза: ни света нет, ни звука...
Над крышкой - неподъёмный слой.

Бока, и верх, и низ, и крышка гроба жёстки.
Прижата к бёдрам пара рук.
Теснят со всех сторон неструганные доски,
и саван на тебе вокруг.

Вдруг чашечки колен дотронутся до крышки:
и, будто пойманная мышь,
уже сходя с ума и растеряв мыслишки,
ты в страхе сразу задрожишь.

От запахов в гробу, под терпким их наркозом,
в отчаянии сам не свой,
задохшись, станешь ты, с мигренью и неврозом,
наполовину неживой.

Стенания твои там будут без ответа.
Ни эхо не дойдёт, ни зов.
Лишь капельки воды покроют все предметы.
Как пемза будет твой покров.

До крайности дойдёшь, до роковой границы,
когда уж не стерпеть никак.
Привидится тебе, что плоть твоя гноится
и что грызёт тебя червяк.

В раскаянье своём, в напрасных ожиданьях,
в терзаниях, что не щадят,
ты будешь погибать в удвоенных страданьях,
уверовав в грядущий ад.

Пока твоя семья, корыстно и цинично,
вникает, что ты завещал,
пока известный плут-нотариус привычно,
мухлюя, делит капитал,

ты будешь заключён, один в своей могилке,
былым надеждам вопреки,
не видя, замолчав, не слыша - и в ухмылке -
рот настежь, сжавши кулаки.

А после, под землёй, расправятся все члены;
умрут и радость и печаль;
и твой последний вздох направится смиренно
в никем не ведомую даль".

- Так грозно мне вещал, не умягчая тона,
выказывая вещий дар,
один курносый дух с расцвеченного трона,
когда я впал в ночной кошмар.

Muurice Rollinat L’Enterre vif, 152-e.
A Edgar Branly*.

— « Homme ! imagine-toi qu’apres un soir d’orgie
Tu rentres chez toi, tres joyeux :
Tu dors, et le matin, tombant en lethargie,
Tu parais mort a tous les yeux.

Ta fillette se mire, et ton epouse fausse,
Bouche ricaneuse et front bas,
Songe : « On va donc enfin le fourrer dans sa fosse ;
Vite une loque et de vieux bas ! »

Sur la table de nuit on met un cierge sale,
On te roule dans le linceul.
Et tandis que chacun tourne et va dans la salle,
Tu gis dans un coin, bleme et seul.

La bonne, ta maitresse, egrene une priere
D’un air las oщ l’ennui se peint ;
L’ouvrier prend mesure et propose une biиre
De bon chene ou de bon sapin.

Pendant que ton cousin optera pour le chene :
Il criera, ton enfant si cher,
Que pour gagner vingt sous il faut que l’on s’enchaine :
Le sapin est deja trop cher !

Bref, on t’habillera d’un peuplier si tendre
Qu’on aura peine a le clouer ;
Et sur les contrevents, ton fils, sans plus attendre,
Ecrira : Maison a louer.

Et puis, bagage oblong, heurtant rampe et muraille,
Par l’escalier tu descendras ;
Aux regards de la rue egoiste qui raille
Ligneusement tu t’etendras ;

Et les porteurs narquois, sous la nue en fournaise
Calcinant les toits et le sol,
Marmotteront : « Tu vas fermenter a ton aise
Et charogner dans ton phenol. »

Le pretre ayant glapi : « Bah ! mourir, c’est renaitre ! »
Peu paye, priera mollement ;
Et ceux qui te verront passer de leur fenetre
Diront : « Quel pauvre enterrement ! »

Le corbillard, avec des lenteurs de cloporte,
Rampera lourd, grincant, hideux ;
Comme il peut arriver que le cheval s’emporte
Et casse ton cercueil en deux.

Dans l’eglise, un ivrogne en sonnant tes glas sombres
Reveillera de gros hiboux
Qui froleront ta caisse avec leurs ailes d’ombres
Et viendront se percher aux bouts.

Entre les hommes noirs a figure pointue
Un pauvre portera ta croix ;
Et plus d’un pensera : « Cette scene me tue,
Je pourrais m’esquiver, je crois. »

Et voila qu’on arrive a ta fosse beante,
Obscure comme l’avenir :
Elle est la, gueule fauve, ironique et geante,
Attendant l’heure d’en finir.

Sur un court Libera que le pretre t’accorde
On t’engouffre et tu glisses... Brrou !
Puis, d’un mouvement brusque on ramene la corde
Et tu t’aplatis dans le trou.

On prend le goupillon avec des mains gantees,
On t’asperge vite en tremblant ;
Et l’on rabat la terre, a pleines pelletees,
Sur ton paletot de bois blanc.

Un fossoyeur, presse d’achever sa besogne,
Enfonce ta croix comme un coin,
Et les deux croque-morts ricanant sans vergogne
Vont boire au cabaret du coin.

Or, tout cela se brise a ton sommeil magique,
Comme le flot contre l’ecueil ;
Mais ton oeil va s’ouvrir pour un reveil tragique
Dans l’affreuse nuit du cercueil.

Alors, etroitement colles contre tes hanches,
Tes maigres bras ensevelis
Iront en s’etirant buter contre les planches
Sous le grand suaire aux longs plis.

Tandis que tes genoux heurteront ton couvercle
Avec un frisson de fureur,
Ton esprit affole roulera dans un cercle
D’epouvantements et d’horreur.

Une odeur de bois neuf, d’argile et de vieux linges
Te harcelera sans pitie :
L’asphyxie aux poumons, la nevrose aux meninges,
Tu hurleras, mort a moitie.

Tes sourds gemissements resteront sans reponse ;
Plus d’echos sous ton hideux toit
Qui, spongieux et mou comme la pierre ponce,
Laissera l’eau suinter sur toi !

Dans l’horrible seconde ou ta vie epuisee
Luttera moins contre la mort,
Tu croiras voir ta chair deja decomposee ;
Tu sentiras le ver qui mord.

Contrition tardive et vaines conjectures,
Tous ces spectres aux dents de fer
Lancineront ton ame en doublant tes tortures
Qui te feront croire a l’enfer.

Tandis que ta famille oublieuse et cynique
Discutera ton testament,
Et que, la plume aux doigts, un vieux notaire inique
Epaissira l’embrouillement,

Toi, tu seras tout seul enferme dans ta boite,
Pauvre cadavre anticipe,
Sans haleine, sans voix, sans regards, le corps moite,
Bouche ouverte et le poing crispe.

Enfin, tes membres froids s’allongeront sous terre
Dans la morne rigidite,
Et ton dernier soupir, atroce de mystere,
S’enfuira vers l’eternite. »

— Telle est la prophetie effroyable de haine
Qu’un grand fantome au nez camard,
M’a faite, l’autre nuit, sur un trone d’ebene,
Au milieu d’un noir cauchemar.

Справка.
*Эдгар Бранли (родился в 1851 г.) - лицо, сведений о котором в Интернете крайне мало.
Он - младший брат знаменитого на весь мир физика, изобретателя, академика, одного из
изобретателей радио Эдуарда Бранли (1844-1940). Само слово "радио" предложено им.
Это он придумал радиоиндуктор (когерер), который потом использовали Лодж, Маркони и
А.Попов. Братья были в детстве очень дружны. Младший брат Эдгар получил медицинское образование. Благодаря ему, медициной всерьёз заинтересовался и его великий старший брат.


Морис Роллина Газовые рожки, 153-е.
(Перевод с французского).
Посвящено Жюлю Леви*.

В скверном месте фонари
видят кражи и разбои
да глупца, что сам с собою
споря, топчет пустыри.

Кто-то ломится в лари,
где-то франта бьют гурьбою.
В скверном месте фонари
видят кражи и разбои.

Кровь из порванной ноздри
над разбитою губою;
нож под бок; свистки с пальбою -
вот, что видят до зари
в скверном месте фонари.

Maurice Rollinat Les Becs de gaz, 153-e.
A Jules Levy*.

Les becs de gaz des mauvais coins
Eclairent les filous en loques
Et ceux qui, pleins de soliloques,
S’en vont jaunes comme des coings.

Complices des rodeurs chafouins
Guettant le Monsieur a breloques,
Les becs de gaz des mauvais coins
Eclairent les filous en loques.

Et coups de couteaux, coups de poings,
Coups de sifflets, cris equivoques,
Spectres hideux, mouchards baroques,
Tout ce mystere a pour temoins
Les becs de gaz des mauvais coins.

Справка.
*Жюль Леви (родился в 1857 г.) - французский писатель, издатель, устроитель литературных сборищ. Был учеником знаменитого художника Жана-Леона Жерома (1824-1903). Входил в литературные богемные кружки "Les Hirsutes" - "косматых"; и "Les Hydropathes". Был близок к "Chat Noir".
В октябре 1882 г. он устроил у себя на квартире выставку ("салон") для друзей - рисунков художников "не умеющих рисовать", салон "некогерентного" (т.е. неясного, непонятного,
непоследовательного) искусства. Потом эти выставки повторялись несколько лет в галерее "Вивьен". Вместе с друзьями, Жюль Леви учредил общество "Salon des Arts Incoherents", которое активно действовало в 1882-1887 гг., затем с 1889 по 1896 г. Жюль Леви пытался его реанимировать, но малоуспешно. На первой же выставке 1882 г. был выставлен чёрный прямоуглольник Поля Билё. По существу эти "некогерентные" были предшественниками будущих сюрреалистов. Целью своего направления в искусстве Жюль Леви полагал забавлять и смешить публику. Культивировались юмор, сатира, в том числе весьма грубые шутки. В 1928 г. Жюль Леви был инициатором юбилейного съезда оставшихся тогда ещё в живых "гидропатов" и издал
альманах произведений членов этого кружка.

Морис Роллина Монолог Тропмана*, 154-е.
(Перевод с французского).
Посвящено Эмилю Губеру**.

I
Убрав отца со старшим сыном,
я мог почти торжествовать.
Осталось далее, чин-чином,
прикончить всех детей и мать.

Я ждал их ночью на вокзале.
Слегка замёрз. Терпел сквозняк.
Покуривал в транзитном зале.
В кармане был большой тесак.

Сосредоточась перед бойней,
решил, как замести свой след.
Фиакр я выбрал попристойней -
большой, закрытый, без примет.

Раскинувшись внутри султаном,
среди покойной тишины,
я предавался хищным планам -
с лихой ухмылкой Сатаны.

Как самый жадный шизофреник,
я был отчаян, глуп и лих -
в мечтах добыть немало денег
ценою жизни восьмерых.

Мне рок велел свершить злодейство,
неслыханное никогда !
И я - без сердца, из плебейства,
из алчности - ответил: "Да !"

Тут поезд "Норд" к стоянке мчится,
и всё реальней злая блажь.
И я, как скрытная мокрица,
гоню навстречу экипаж,

чтоб всех зарезать, как скотину,
смять черепа, передавить,
втыкать свой нож в бока и в спины,
чтоб не успели даже взвыть.

Хоть ночь, вокзал был полон гама.
Сновал бесчисленный народ.
Невдалеке, на поле, яма
была отрыта наперёд.

Прошли упитанные крали,
дразня приметностью румян...
Тут дети громко закричали:
"Глядите-ка ! Нас ждёт Тропман !"

Мне были рады мать и дети.
Зацеловали, как родню.
Готово ! Затянулись сети !
Они попали в западню.

II
Мы катим. С тем, чтобы несчастным
спокойно ехалось со мной,
я - с тайным замыслом ужасным -
их развлекаю болтовнёй.

Одна девчушка на колени
мои легла, как на тюфяк,
а я тайком лелеял в жмени
готовый к действию тесак.

В мечтах - одна другой прекрасней -
дремали пятеро ребят,
а я забавил гнусной басней
жену того, кому дал яд.

Она была не амазонка,
способная вступить в борьбу.
Та женщина ждала ребёнка -
и я благословил судьбу !

Я мог убить её без страха,
не тратя сил, в минутный срок,
вонзив ей нож в лицо с размаха
и дав ей в бок один пинок.

Я в уповании горячем
увидел быстрый пакетбот.
Мой кучер хлестанул по клячам -
те быстро двинули вперёд.

III
Париж - вдали - был виден, внятен:
блестел, как тлеющий очаг
в пыланье тысяч красных пятен.
Оттуда нёсся лай собак.

Вокруг, очерченные грубо,
венчая сверху корпуса,
большие заводские трубы
вонзались прямо в небеса.

В предместье, где вся жизнь застыла,
собою заменив фонарь,
сентябрьская луна светила,
вся - будто жемчуг и янтарь.

А я - изрыгнут мрачной скверной,
коварный друг и мерзкий прах -
своей жестокостью безмерной
решил прославиться в веках.

Вот цель ! Безрадостное поле,
участок вспаханной земли.
Их жизнь - в моей недоброй воле.
Но кошки сердце мне скребли.

Пойдут ли все за мною дальше ?
Не поняла ли мать мой план ?
Не разгадал ли кучер фальши,
хотя он на две трети пьян ?

Но нет ! Я был готов к услугам.
Я вёл себя как верный паж.
Спеша увидеться с супругом,
мать покидает экипаж.

Взяла девчушку с младшим братцем,
чтоб с ней пошли они вдвоём.
Велела прочим дожидаться.
Простилась. Мы пошли пешком...

IV
Мать шла подняв на руки дочку,
а та ей шею обняла.
Я понял: справлюсь в одиночку.
Они не ожидали зла.

Я был внезапнее бурана -
она не видела, кто бьёт.
Мой нож торчал в груди из раны.
Я бил её ногой в живот.

Затем я ринулся на крошек,
а мать хрипела под рукой.
Я их душил, как душат кошек,
а после - всех - добил киркой.

При кучере остались дети.
"А ну-ка, - я сказал, - в поход !
Пока вы здесь одни в карете,
мать беспокоится и ждёт".

Затем, подобно семьянину,
чтоб не было ни в ком тревог,
я, скорчив ханжескую мину,
надел на каждого платок.

Как только наш тупой возница
исчез с каретою из глаз,
я без ножа, чтоб не возиться
на всех обрушился тотчас.

Я смял три шеи, зверски силясь,
явивши изуверский пыл,
и, как несчастные ни бились, -
напрасно: я их удушил.

А после из груди убитой
я вырвал, наконец, тесак
и, кровью пролитой не сытый,
всех бил нещадно, как маньяк.

Всегдашний хладнокровный медник,
теперь - как выпивший мясник,
измазавший в крови передник, -
я бил и вкось и напрямик.

Мой нож не мог остановиться,
кирка мешала плоть и грязь,
обезображивались лица
и кровь убитых запеклась.

Затем, позеленев от злости,
пока мой приступ не затих,
я расшибал мозги и кости
у всех убитых шестерых.

Остановился. Глянул тупо.
Пал духом. В яму стал волочь
и кое-как забросил трупы,
всех в кучу... И убрался прочь.

V
Всё было славно. Всё логично.
Я раздобыл изрядный куш.
Теперь я мог зажить прилично
за счёт восьми невинных душ.

Но нет ! Как подлая скотина
подвёл коварный Сатана !
Взамен богатства, гильотина
была мне роком суждена.

Хотелось смело и с почётом
вступить - как денди - в высший свет,
а буду перед эшафотом
побрит с утра в тюрьме Рокет.

Я бился жадно и упрямо,
чтоб золотом разжиться впрок -
в итоге завтра бросят в яму,
засунув голову меж ног.

Ну, что ж ! Как хлынет кровь в корыто,
напьётся Kрасная Вдова.
Пусть, не стесняясь, пьёт досыта -
навряд останется трезва !

Раз вышло так - до гильотины
дойду без страха - топоча,
но прежде, чем совсем загину,
кусну покрепче палача !

Да рухнут небеса в обломках !
Тропмана разбирает смех:
меж всех мерзавцев впредь - в потомках -
он будет знаменитей всех !


Maurice Rollinat Le Soliloque de Troppman, 154-e.
A Emile Goubert.

I

Enfin debarrasse du pere
Et du grand fils, — voeux triomphants ! —
J’allais donc en certain repaire
Tuer la mere et les enfants !

Je fus les attendre a la gare,
Dans la nuit froide, sans manteau ;
J’avais a la bouche un cigare
Et dans ma poche un long couteau.

Tout entier au plan du massacre,
Si pese des qu’il fut eclos,
Je m’etais muni d’un grand fiacre
D’une couleur sombre et bien clos.

Sur les coussins, calme, sans fievre,
Je me vautrais comme un Sultan ;
Je devais avoir sur la levre
Le froid sourire de Satan !

Je sais que plein de convoitise
Je ricanais, tout en songeant
Que pour huit morts, — une betise ! —
J’allais avoir beaucoup d’argent.

Je pensais : « Destin ! tu me pousses
Au forfait le plus inoui ;
Mais, puisque j’ai d’ignobles pouces
Et pas de coeur, je reponds : Oui !

« Le train du Nord me les apporte.
Et moi, l’homme aux projets hideux,
Mysterieux comme un cloporte,
Je me voiture au-devant d’eux :

« Pour les saigner comme des betes,
Pour les petrir, les etrangler,
Pour fendre et bossuer leurs tetes,
Sans qu’ils aient le temps de beugler ! »

J’arrivai : la gare etait pleine
De bruit et de monde. — A minuit,
Je pourrais combler dans la plaine
Un grand trou baillant a la nuit !

Je lorgnais des filles charnues,
Froidement, comme un gentleman,
Lorsque soudain des voix connues
S’ecrierent : « Voila Troppmann ! »

Et tous, la mere et la marmaille
Me couvrirent de baisers gras !
C’etait fait ! Ma derniere maille
Se nouait enfin dans leurs bras !


II

Nous roulions ! Pour que mes victimes
Eussent foi dans ma loyaute,
J’abritais mes pensers intimes
Derriere ma loquacite.

Les tout petits dormaient candides
Sur mes genoux, dur matelas.
Je frolais de mes doigts sordides
Le manche de mon coutelas.

Berces par de feeriques songes,
Ils dormaient ; et moi, le damne,
Je rassurais par des mensonges
La femme de l’empoisonne.

Lutterait-elle, cette sainte ?
Je l’epiai sournoisement :
— Quelle chance ! Elle etait enceinte !
J’eus un joyeux tressaillement.

« Je la tuerai, quoi qu’elle fasse,
Sans trop d’efforts bien essoufflants,
D’un coup de couteau dans la face
Et d’un coup de pied dans les flancs ! »

Puis, mes reves gaiment feroces
M’emportaient sur les paquebots !
Et le cocher fouettait ses rosses
Qui trottinaient a pleins sabots.


III

La banlieue avait clos ses bouges.
Vers Paris tout au loin brillaient
Des milliers de petits points rouges,
Et parfois les chiens aboyaient.

Les usines abandonnees
Dressaient lugubrement dans l’air
Leurs gigantesques cheminees
Toutes noires sous le ciel clair.

De sa lueur de nacre et d’ambre,
Comme un prodigieux fanal,
La froide lune de septembre
Illuminait ce bourg banal,

Que moi, le vomi des abimes,
L’ami perfide et venimeux,
Par le plus monstrueux des crimes
J’allais rendre a jamais fameux !

Nous etions rendus ; le champ morne
A deux pas de nous sommeillait ;
Leur vie atteignait donc sa borne !
Et pourtant, j’etais inquiet.

Refuseraient-ils de me suivre,
Avertis par de noirs frissons ?
Le cocher, bien qu’aux trois quarts ivre,
Aurait-il enfin des soupcons ?

Mais non : j’avais l’air doux, en somme.
Et sans terreur, sans cauchemar,
Grillant d’embrasser son cher homme,
La mere descendit du char,

Prit par la main, d’un geste tendre,
Sa fillette et son plus petit,
Dit aux autres de nous attendre,
Les embrassa ; puis, l’on partit.


IV

Elle allait portant sa fillette,
Ses petits bras autour du cou ;
Elle n’etait pas inquiete :
Lorsque je bondis tout a coup !

Mon attaque fut si soudaine,
Qu’elle ne vit pas l’assassin :
Je lui pietinai la bedaine
Et je lui tailladai le sein ;

Puis, me ruant sur chaque mioche,
Pres de leur mere qui ralait,
Je les couchai d’un coup de pioche :
Plus que trois ! Comme ca filait !

Ils m’attendaient dans la voiture.
« Venez, leur dis-je, me voici ;
Votre mere est a la torture
En vous sachant tout seuls ici. »

Alors, minute solennelle,
Admirablement papelard,
D’une main presque maternelle,
Je mis a chacun un foulard.

A peine le cocher stupide
Etait-il parti, qu’aussitot,
Vertigineusement rapide,
Je les assaillis sans couteau.

Sur leurs trois cous je vins m’abattre,
Horriblement je les sanglai ;
Ils se tordirent comme quatre,
Mais en vain : je les etranglai !

Alors du poitrail de la vieille
J’arrachai mon eustache, et fou,
Pris d’une rage sans pareille,
Je les frappai sans savoir ou.

Je frappais, comme un boucher ivre,
A tour de bras, m’eclaboussant,
Moi, le froid manieur de cuivre,
De lambeaux de chair et de sang !

Mon couteau siffla dans leurs rales,
Et mon pesant pic de goujat
Defigura ces faces pales
Ou le sang se caillait deja,

Puis, sous le ciel, au clair de lune,
Avec mes outils ebreches,
Je fis sauter, l’une apres l’une,
Les cervelles des six haches !

C’etait si mou sous ma semelle
Que j’en fus ecoeure : j’enfouis,
Morts ou non, tasses, pele-mele,
Ces malheureux, et je m’enfuis !


V

Enfin ! Je les tenais, les sommes !
Tous les huit, morts ! C’etait parfait !
J’allais vivre, estime des hommes,
Avec le gain de mon forfait.

Eh bien, non ! Satan mon compere
M’a lachement abandonne.
Je revais l’avenir prospere :
Je vais etre guillotine.

J’allais jeter blouse et casquette,
Je voulais etre comme il faut !
Demain matin, a la Roquette,
On me rase pour l’echafaud.

Je me drapais dans le mystere
Avec mon or et mes papiers :
Dans vingt-quatre heures, l’on m’enterre
Avec ma tete entre mes pieds.

Eh bien, soit ! A la rouge Veuve
Mon cou va donner un banquet ;
Mon sang va couler comme un fleuve,
Dans l’abominable baquet ;

Qu’importe ! Jusqu’a leur machine,
J’irai crane, sans tombereau ;
Mais avant de plier l’йchine,
Je mordrai la main du bourreau !

Et maintenant, croulez, tenebres !
Troppmann en ricanant se dit
Que parmi les tueurs celebres,
Lui seul sera le grand maudit !

Справка.
*Тропман - жестокий хладнокровный убийца, преступление которого всколыхнуло всю
Францию. О нём писали сотни газет. И.С.Тургенев, непосредственный свидетель смерти этого убийцы, написал о нём очерк "Казнь Троппманна". Стихотворение М.Роллина - отдалённый во времени отклик на эту тему. Имя Тропмана упоминали в своих стихах
и другие поэты: Лотреамон, Артюр Рембо.
Jean Batiste Troppmann (1849-1870) - молодой эльзасец,механик, в корыстных целях задумал и во второй половине сентября 1869 г. совершил убийство всей семьи Kinck - восьми человек: сначала отца со старшим сыном, затем беременной матери и остальных детей. Отец был отравлен, старший сын стал заложником, потом был зарублен. Вместе с убитым Кинком Тропман замышлял заняться изготовлением фальшивых банкнот, но
предпочёл с ним разделаться и обманом выманил у вдовы крупную сумму, после чего в пригороде Парижа, городе Пантен зверски расправился со всей оставшейся семьёй.
20-го сентября был обнаружен первый труп, 23-го сентября убийцу случайно арестовали при проверке документов в Гавре. Он собирался уехать в Америку. 30-го декабря он был приговорён, 19-го января 1870 г. гильотинирован.
**Эмиль Губер - врач, геолог, ботаник - профессор коллежа, президент общества натуралистов Парижа, член подобных обществ в Москве и Ханау и т.п. Переписывался с
Ч.Дарвином. Кроме М.Роллина ему посвящали стихи поэты Edmond Harraucourt ("Le
Bouclier", 1882); Fernand Icres (сонет "Le Pacte").
Э.Губер писал научные статьи по ботанике (о гвоздиках и розах - в 1858 г.), о лечении
эпилепсии (в 1889 г.). Он автор известной книги по патологической анатомии:
"Mаnuel de l'art des autopsies cadaveriques". Париж, 1867 г.


Морис Роллина Палач-фанатик, 155-е.
(Перевод с французского).
Посвящено Тайаду*.

"За осенью - зима, весну сменяет лето.
Проходит день за днём - на казни не зовут !"
Он больше не вершит свой беспощадный труд,
и жизнь его горька, скучна и без просвета.

Он был для всех грозой. Таинственный, как Чёрт,
себя он почитал блюстителем Закона,
и ремеслом владел на редкость изощрённо.
Преступников казня, он был собою горд.

Не он определял, кого подвергнуть казни,
но вид его всегда смущал самих судей.
Он заставлял бледнеть невиннейших людей,
но сам не ощущал сомнений и боязни.

Когда в кошмарных снах являлся им резак
и страх терзал людей, свершивших злодеянье,
то призраком судьбы, отмщенья и страданья
к ним приходил палач, одетый в чёрный фрак.

В мороз или теплынь, но утром злополучным
он был главнее всех, вступая на помост.
Он важен был и твёрд, настойчив и не прост,
давая страшный знак внимательным подручным.

Толпа всегда вилась большим клубком ужей,
безумная, теснясь поближе к эшафоту,
чтоб лучше разглядеть искусную работу
того, кто управлял падением ножей.

Он больше не сберёт такой народной массы.
Он потерял престиж, работу и доход.
Всё прошлое его теперь уже не в счёт.
Он нищ. Его не ждут раздаточные кассы.

Отныне, как печать, трапецевидный знак
Юстиция в его мозгу запечатлела,
но сам он обречён томиться век без дела,
как старый никому не надобный бедняк.

Теперь в нём жуткий страх уже не воплотится,
раз Красная Вдова взяла да прогнала.
Её другой палач достанет из чехла,
когда Высокий Суд решит ей дать напиться.

Ему уже не класть дрожащий манекен
под нож, чтоб посмотреть на качество заточки,
и не рубить голов без долгой проволочки,
а ведь полно плутов среди тюремных стен !

Он страшно истомлён, стал злее и худее,
в навязчивых мечтах дошёл до синевы.
Ещё хоть раз лишить кого-то головы -
такая у него свербящая идея.

Приказа от властей, решения суда,
цирюльника, чтоб был при деле с острой бритвой,
священника с его напутственной молитвой -
вот то, чего он ждёт с волненьем и всегда.

Безумие его всё хлеще и дюжее.
Он жаждет увидать, едва успев отсечь,
гримасу головы отрубленной от шеи
и кровяной фонтан из безголовых плеч.

Maurice Rollinat Le Bourreau monomane, 155-e.
A Taillade*.

— « Oh ! les saisons, ete, printemps, hiver, automne,
« Comme c’est long ! Que faire ? A quoi donc s’occuper ? »
Maintenant qu’il n’a plus de tetes a couper,
Il trouve la vie apre et le temps monotone.

Autrefois, il etait le grand justicier
Plus fantastique et plus redoute que le Diable,
L’homme qui decapite un crime irremediable
Au tranchant toujours sur du couperet d’acier.

Son nom, dit quelque part, rendait les gens tout blemes ;
Lui seul, il pourvoyait legalement la mort ;
Et bien qu’il put rogner ses freres sans remord,
Sa vue epouvantait les magistrats eux-memes.

Et quand la Peur broyait avec son laminoir
Ceux qui doivent subir la peine capitale,
Au fond de leur cachot, la vision fatale
C’etait lui, le Monsieur correct en habit noir.

Par les matins glaces, par les aurores tiedes,
Autrefois, il tronait debout sur l’echafaud ;
Et qui donc aurait pu le trouver en defaut
Quand il faisait le signe effroyable a ses aides ?

Folle, effaree autour du funebre treteau,
La foule se tordait comme un tas de couleuvres
Pour voir de pres l’executeur des hautes oeuvres
Qui du bout de son doigt fait tomber le couteau.

Donc, il ne verra plus grouiller la multitude ;
Il a perdu renom, besogne, revenu.
Il n’est par tout pays qu’un banal inconnu,
Rentier de la misere et de la solitude.

Il sera donc un homme a toute heure hante
Par l’aspect du triangle oblong de la Justice !
Sempiternellement, il faudra qu’il patisse,
Moulu par la vieillesse et par l’oisivete.

Il n’incarnera plus l’epouvante ! La Veuve,
Il ne la verra plus ! C’est un autre bourreau
Qui va dorenavant la tirer du fourreau,
Chaque fois qu’un jury voudra qu’elle s’abreuve.

Il ne l’essaiera plus sur les grands mannequins,
Le couteau recemment aiguise par la meule !
Plus de tetes, jamais ! Jamais plus une seule !
O rage ! Et les prisons fourmillent de coquins !

Et malheureux cerveau qui brule et se detraque,
Il n’a plus qu’un desir, chez lui comme en chemin,
C’est de guillotiner encore un etre humain ;
Et sa monomanie a toute heure le traque.

L’avis imperatif et concis du Parquet,
Voila ce qu’il attend dans une horrible extase.
Entre l’abbe qui prie et le barbier qui rase,
Il se revoit, hatant le festin du baquet.

Et partout, dans l’azur comme dans la tempete,
Il evoque une lame et cherche d’un oeil fou
La grimace que fait une tete sans cou
Et l’affreux jet de sang qui sort d’un cou sans tete !

Справка.
*Стихотворение посвящено актёру. Taillade -это его псевдоним. Подлинное имя
Paul-Felix-Joseph Tailliade (1826-1898). Тайад родился в Париже, умер в Брюсселе.
Учился в консерватории. В 1847 г. стал драматическим актёром в Комеди Франсэз.
Затем с большим успехом выступал во многих театрах. Со временем драма стала выходить из моды, вытесненная водевилем. Тайаду пришлось выступать в провинции и
подолгу бывать на гастролях. Он вёл жизнь полную всяческих случайностей.
Был автором нескольких пьес. Входил в поэтический кружок "гидропатов".

Примечание.
Следующее стихотворение № 156 "Le Monstre" общеизвестно в классическом русском
переводе Г.А.Шенгели.

ЧУДОВИЩЕ (Перевод Шенгели).

Вот перед зеркалом, в него кидая взгляды,
Сдирает женщина затейливый парик,
И череп, как лимон желтеющий, возник
Из мертвых локонов, весь жирный от помады.

Под лампой яркою освобождая рот
От пары челюстей (они слюной покрыты)
И глаз фарфоровый извлекши из орбиты,
Их с осторожностью в бокал с водой кладет.

Нос восковой слущив и пышный бюст из ваты
Сорвав, швыряет их, скрипя, в ларец богатый
И шепчет: «Он меня (вуаль и туалет!)

Нашел хорошенькой, он стиснул мне перчатку!»
И Ева гнусная, обтянутый скелет,
Отвинчивает прочь резиновую пятку.

Maurice Rollinat Le Monstre, 156-e.

En face d’un miroir est une femme etrange
Qui tire une perruque ou l’or brille a foison,
Et son crane apparait jaune comme une orange
Et tout gras des parfums de sa fausse toison.

Sous des lampes jetant une clarte severe
Elle sort de sa bouche un ratelier ducal,
Et de l’orbite gauche arrache un oeil de verre
Qu’elle met avec soin dans un petit bocal.

Elle ote un nez de cire et deux gros seins d’ouate
Qu’elle jette en grincant dans une riche boite,
Et murmure : « Ce soir, je l’appelais mon chou ;

« Il me trouvait charmante a travers ma voilette !
Et maintenant cette Eve, apre et vivant squelette,
Va desarticuler sa jambe en caoutchouc ! »


Морис Роллина Туннель, 157-е.
(Перевод с французского).

Во внутрь, как пустота, страшащего туннеля
смотрела только ночь, сообщница чертей.
Там женщина вилась на пыточной постели,
нагая, поперёк заржавленных путей.

Свод, будто бы в слезах, был в траурной капели.
Был слышен женский крик - не выдумать жутей.
Мужчина руки тёр, глаза во всю горели.
В них пламенел экстаз чудовищных страстей.

Туннель загрохотал. Всё дрогнуло от стука.
Звенит железный путь. "Ну, вот тебе наука !
Визжи ! Грызи канат ! Огни уже видны.

Ты слышишь ли вблизи свистки локомотива ?
Подъём берёт с трудом, под горку едет живо !"...
Окрестность мирно спит в сиянии луны.



Maurice Rollinat Le Tunnel, 157-e.

Au milieu d’un tunnel profond comme le vide,
Oщ l’horreur et la nuit pendent leurs attirails,
Une femme, tordant sa nudite livide,
Est couchee en travers sur les terribles rails.

La voute et les murs froids, pleins de larmes funebres,
Ecoutent s’etouffer de longs cris surhumains ;
Et coupe par le vent qui court dans ces tenebres,
Un homme est la qui grince en se frottant les mains.

Tout a coup, un bruit sourd et deux prunelles rouges
Naissent a l’horizon. — « Miserable ! tu bouges,
Tu geins, et tu te mords ; mais, le train marche, lui !

« La descente le pousse et le retard l’active !
Entends-tu le sifflet de la locomotive ?... »
Et la campagne dort et la lune reluit.


У произведения нет ни одного комментария, вы можете стать первым!