Ч. Диккенс. Гл. VIII. Покрывая множество грехов (“Холодный дом”)

Дата: 13-10-2016 | 16:37:12

Charles DICKENS                                                             Чарльз ДИККЕНС
B L E A K                                                                                Х О Л О Д Н Ы Й
H O U S E                                                                                                    Д О М
Chapter VIII.                                                                                      Глава VIII. Covering a Multitude of Sins                      Покрывая множество грехов                                                

Было интересно проследить – когда я оделась ещё до того, как дневной свет забрезжил из окна, в котором мои свечи отражались в чёрных стёклах как два маяка, и за которыми всё оказалось ещё сокрытым за завесой прошлой ночи – как всё обернётся, когда придёт день. Когда перспектива постепенно прояснилась и раскрылась сцена, над которой в темноте гулял ветер, как моя память над моею жизнью, я имела удовольствие обнаружить неизвестные объекты, которые уже окружали меня во сне. Поначалу они были едва различимы в тумане и, кроме того, до сих пор освещены поздними звёздами. Этот бледный период уходил, и картина стала укрупняться и заполняться так скоро, что с каждым беглым взглядом я находила столько, чтобы могла бы рассматривать по часу. Незаметно мои свечи стали неуместны по утру, - тьма, поселившаяся в моей комнате, всё-таки растаяла, и день ярко осветил весёлый ландшафт, среди которого выступало старое Аббатство с массивной башней, которое отбрасывало на этот вид кружево теней более нежное, чем, казалось, совместимо с его суровой природой. Также и грубоватая внешность (я это, похоже, поняла) часто оказывает тихое и нежное влияние.  

                Каждый уголок дома был в таком порядке, и каждый из насельников его был так внимателен ко мне, что я не беспокоилась за свои две связки ключей, хотя,  пытаясь запомнить, что находится в каждом ящичке кладовой и буфете; и расписывая на грифельной доске все джемы, и соленья, и варенья, и бутылки, и стаканы, и чашки, и множество всего другого; и будучи вообще методичной, в своём роде старой девой, маленькая глупышка, я была так занята, что когда услыхала звук колокола, не могла поверить, что пришло время завтрака. Однако, я тотчас побежала и приготовила чай, поскольку меня определили отвечать за чаепитие; а затем, поскольку все припозднились, и внизу ещё никого не было, я подумала, что могла бы заглянуть в сад, чтоб получить о нём какое-то представление. Я сочла, что это совершенно восхитительный палисадник, чудесная дорожка и аллея, по которым мы прибыли (и где, кстати, нашими колёсами был так ужасно вывернут гравий, что я попросила садовника укатать его); цветник позади дома, и моя милочка наверху в её окне, которое она бросилась открывать, чтобы улыбнуться мне, как если бы она поцеловала меня на расстоянии. За цветником был огород, а затем пастбище, а затем уютный амбарчик, а затем милый дворик. Что же до самого дома, с его тремя шпилями на крыше; его самыми разными окнами  – одни такие большие, а другие такие маленькие, и все очень милые; с его решёткой на южной стороне для роз и жимолости и его домашний, комфортабельный, приветливый вид – этот дом, как сказала Ада, когда она вышла навстречу мне под руку с хозяином, был достоин кузена Джона – отважные слова, хотя он её за это только ущипнул за её дорогую щёчку.

                М-р Скимпол за завтраком был так же обаятелен, как и накануне вечером. На столе находился мёд, и это подвигло его на рассуждение о пчёлах. У него нет возражений насчёт мёда, заявил он (и мне показалось, что “нет”  – похоже было, что он его просто обожал), но он протестует против самонадеянной напыщенности пчёл. Он совершенно не понимает, почему это трудолюбивая пчела предлагается ему в качестве образца; он считает, что пчеле нравится производить мёд, иначе она бы этим не занималась - её никто не просит. Не стоит пчеле возводить себе в такую уж заслугу свои пристрастия. Если бы каждый кондитер ходил бы и жужжал по миру, сталкиваясь со всем, что ни попадался бы на его пути, и каждого бы эгоистически призывал обратить внимание, что он собрался на работу и ему нельзя мешать, мир стал бы местом совершенно невыносимым. И, кроме того, положение очень смешное, когда ты обзаводишься состоянием, а тебя тотчас выкуривают серой. Вы были бы совсем невысокого мнения о каком-нибудь Манчестерском фабриканте, если бы он прял пряжу только для того, чтобы прясть. Он должен сказать, что, полагает, трутень – воплощение более приятной и мудрой идеи. Трутень искренне говорит: "Вы меня извините; я право же не могу сосредоточиться на делах! Я нахожусь в мире, где можно столько всего увидеть, и такое короткое время, чтобы видеть – что я должен пользоваться свободой наблюдать вокруг себя и просить того, кто не хочет вокруг себя наблюдать, чтобы он за мной присматривал". Таковой представлялась м-ру Скимполу философия трутня, и он полагал, что это очень хорошая философия, всегда предполагающая, что трутень ищет добрых отношений с пчёлами, этими всегда покладистыми парнями, насколько он понимает, чтобы только эти создания не важничали, идя навстречу ему, и не воображали так насчёт своего мёда!    

                Он следовал за этой фантазией легчайшим аллюром и с разными вариациями, заставляя нас всех веселиться, хотя при этом и казалось, что тому, о чём он говорил, он придавал серьёзное значение – настолько, насколько он был способен. Я их оставила, его ещё слушали, а меня тянуло уделить внимание своим новым обязанностям. Которые заняли меня на какое-то время, и когда я возвращалась, проходя по галерее со своей корзиночкой с ключами в руках, м-р Джарндис позвал меня в небольшую комнату рядом с его спальней, в которой я обнаружила целую небольшую библиотеку из книг и бумаг, а также настоящий небольшой музей его сапог и ботинок и шляпных коробок.

                "Присаживайтесь, моя дорогая," – сказал м-р Джарндис: "Здесь, да будет вам известно, Рычальня. Когда я не в духе, я прихожу сюда и рычу".

                "Вы, должно быть, очень редко здесь бываете, сэр," – заметила я.

                "О, вы меня не знаете!" – ответил он: "Когда я обманут и разочарован, ну, в ветре – и он восточный, я нахожу здесь убежище. Рычальня - самая востребованная комната в доме. Вы пока не знаете всех моих причуд. Господи, вы так дрожите!"

                Я ничего не могла с собой поделать; я крепилась изо всех сил, но оказавшись одна в благожелательном присутствии этого человека, встречая его добрые глаза и чувствуя себя такой счастливой и такой нужной здесь, это так переполнило моё сердце –

                Я поцеловала ему руку. Не помню, что я сказала, или даже – о чём говорила. Он пришёл в замешательство и шагнул к окну; я почти поверила в намерение выпрыгнуть в него, и тут он обернулся ко мне, и я была приободрена, увидев в его глазах то, что он – и отошёл, чтобы скрыть. Он осторожно погладил меня по голове, и я села.

                "Нет! Нет!" –  сказал он: "Довольно. Уф! Не дурите".

                "Больше этого не случится, сэр," – ответила я, – "поначалу трудно – "

                "Чепуха!" – сказал он: "Это легко, легко. Как же ещё? Я прослышал о хорошей маленькой девочке-сироте, у которой нет покровителя, и я забрал себе в голову стать этим покровителем. Она росла и более чем оправдывала моё доброе мнение о ней, и я оставался её опекуном и её другом. Что со всего этого? Вот, вот! Итак, мы покончили со старыми счётами, и передо мной снова твоё милое, доверчивое, верное лицо".

                Я сказала себе, – "Эстер, дорогая, ты меня удивляешь! Это совсем не то, что я от тебя ждала!" И это оказало такой эффект, когда я держалась за свою корзинку с ключами и снова в полной мере обретала себя. М-р Джарндис с выражением одобрения на лице стал говорить со мной так задушевно, как будто я привыкла беседовать с ним каждое утро, уж не знаю, как давно. Я почти чувствовала, что так оно и было.        "Ты, Эстер," – сказал он, – "конечно, не разбираешься в этом Канцлерском деле?"

                И я, конечно, покачала головой.

                "Я и не знаю, кто разбирается," – продолжил он: "Судейские закрутили его в такое состояние неразберихи, что исходные условия тяжбы надолго исчезли с лица земли. Что-то насчёт завещания и опёке по завещанию – точнее, так было поначалу. Теперь это тяжба ни о чём, разве что о судебных пошлинах. Мы непрерывно появляемся и исчезаем, присягаем и запрашиваем, заявляем и оспариваем, доказываем и запечатываем, приглашаем и отсылаем, сообщаем и крутимся вокруг Канцлерского суда и всех его контор, и спокойненько допляшемся до того, что всё пойдёт прахом, из-за судебных пошлин. Вот – вопрос. Всё же остальное, каким-то необычайным образом, растаяло".

                "Но тяжба была, сэр," – сказала я, возвращая его назад, поскольку он уже начал почёсывать свою голову, – "по поводу завещания?"

                "Ну да, по поводу завещания, когда она ещё была вообще по какому-то поводу," – ответил он. "Конкретный Джарндис, в недобрый час, составил себе значительное состояние, и составил значительное завещание. Пока обсуждали, как управлять опёкой по завещанию, состояние, оставленное по завещанию, было растрачено; наследники по завещанию дошли до такого жалкого состояния, что было уже достаточным наказанием за то противоестественное преступление, что они владели деньгами, им завещанными, и само по себе завещание стало мёртвой буквой. Постоянно в этой несчастной тяжбе, каждый документ, который известен уже всем её участникам, за исключением одного, направляется к этому единственному, который его не знает, для ознакомления –  постоянно в этой несчастной тяжбе каждый получает копии, вновь и вновь, всего, что накапливается вокруг неё, эти возы бумаги (или платит за них, не получая, что обыкновенно и делается, потому что никому они не нужны), каждый доходит до середины и снова возвращается в этот адский мир –  вакханалии судебных издержек и пошлин, бессмыслицы и продажности, которые не приснятся и в самых диких видениях шабаша ведьм. Суд Справедливости вопрошает Суд Права, Право в ответ вопрошает Справедливость; Право находит, что не может выполнить этого, Справедливость находит, что не может выполнить того; никто не может столь многого, чтобы сказать, что он ничего не может, без этого адвоката курирующего и этого поверенного представляющего А, и без того адвоката курирующего и того поверенного представляющего В; и так по всему алфавиту, как в истории с яблочным пирогом. И так годы и годы, и жизни и жизни всё идёт, вновь и вновь начинаясь и никогда не кончаясь. И мы не можем ни при каких условиях выдти из из процесса, потому что нас сделали сторонам в нём, и мы ДОЛЖНЫ БЫТЬ сторонами в нём, хотим мы того или нет. Но лучше об этом не думать! Когда мой двоюродный дядя, бедный Джон Джарндис, начал об этом думать, это было началом конца!"

                "Тот м-р Джарндис, чью историю я слышала?"

                Он сдержанно кивнул. "Я был его наследником, и этот дом был его домом, Эстер. Когда я сюда приехал, он на самом деле был холодным. Здесь оставались приметы горя".

                "Как, должно быть, он теперь изменился!" – воскликнула я.

                "До него дом назывался "Шпили". Он дал ему нынешнее имя, и жил здесь днём и ночью, взаперти, уставившись в бумаги, несчастные кипы бумаг в этой тяжбе, и уповая на чудо, которое освободит её от мистификаций и приведет к концу. Тем временем, усадьба пришла в упадок, сквозь треснувшие стены продувал ветер, сквозь проломанную крышу лил дождь, проход до прогнившей двери был забит колёсами. Когда я привёз сюда то, что от него осталось, мне показалось, что и из дома тоже вышибли мозги, таким он был изломанным и разрушенным.

                С содроганием проговорив это всё про себя, он немного походил туда-сюда, и затем взглянул на меня, лицо его прояснилось, и он подошёл и снова уселся, держа руки в карманах.          

                "Я говорил тебе, моя дорогая, что здесь моя "брюзжальня". Так о чём я?"

                Я напомнила ему о тех обнадёживающих изменениях, которые он сделал в Холодном Доме.

                "Холодный Дом; верно. И вот, там в Лондоне, у нас сегодня есть собственность, очень похожая на Холодный Дом, каким он был тогда; я говорю наша собственность, имея в виду тяжбу, но я должен назвать её собственностью судебных издержек, потому что судебные издержки единственная сила на земле, которая хоть что-то получает от неё и хоть что-то видит в ней помимо ужаса и печали. Это улица трухлявых слепых домов, с глазами, побитыми камнями, без единого стёкла, даже без рам, где голые бесполезные ставни сорвались с петель и попадали вразброд, железная ограда шелушится хлопьями ржавчины, трубы провалились, каменные ступени у каждой двери (и каждая дверь может быть дверью смерти) подёрнулись замшелой зеленью, и разлагаются самые костыли, которыми подпёрты эти руины. Хотя Холодный Дом на Канцлерском суде не проходил, его хозяин в нём был, и дом был отмечен той же печатью. Это следы Большой Печати, моя дорогая, по всей Англии - дети их знают!"

                "Как же он изменился!" сказала я опять.      

                "Что ж, это так," – ответил он гораздо бодрее; – "и с вашей стороны умно удерживать меня на светлой стороне картины." (Умно, с моей-то стороны!) "Есть вещи, о которых я никогда не говорю и не размышляю, кроме как здесь, в своей рычальне. Если вы сочтёте, что обо всём будет правильно сообщить Аде с Ричердом," – он серьёзно взглянул на меня, – "вы можете это сделать. Я оставляю это на ваше усмотрение, Эстер."            

                "Надеюсь, сэр," – промолвила я.         

                "Мне кажется, вам лучше называть меня Опекуном, моя дорогая."

                У меня снова перехватило дыхание – и я упрекнула себя за это, – "Эстер, опять, ты же знаешь!" – когда он постарался сказать это невзначай, как если бы то была просто его прихоть, а не заботливая нежность. Но я тихонечко встряхнула хозяйскими ключами, как напоминание самой себе, и, ещё более решительным образом сложив руки на корзине, спокойно на него взглянула.

                "Надеюсь, Опекун," – сказала я, – "вы не слишком доверяете моей рассудительности. Надеюсь, вы во мне не обманываетесь. Боюсь, для вас будет разочарованием узнать, что я не умна, но это действительно так, и скоро вы бы это обнаружили, если бы у меня не хватило честности это признать".

                Он совсем не казался разочарованным; даже наоборот. Он говорил мне, улыбаясь во всё лицо, что на самом деле очень хорошо меня знает, и что я как раз достаточно умна для него.

                "Надеюсь, я такой стану," – сказала я, – "но я очень боюсь, Опекун."

                "Вы достаточно умна, чтобы стать здесь нашей доброй хозяюшкой, моя дорогая," – возразил он шутливо, – "крошкой-старушкой детской (только Скимпол ни при чём!) колыбельной:

                        'Крошка-старушка, что ж так высоко?'

                        'Паутину смести с облаков.'

Вы так аккуратно будете сметать её с наших облаков при вашем хозяйствовании, Эстер, что в один из таих дней нам придётся отказаться от рычальни и забить эту дверь

                Это стало началом обзывания меня Старушкой, и Крошкой-старушкой, и Паутинкой, и миссис Волшебницей, и Матушкой Хлопотуньей, и Госпожой Чистюлей, и ещё многими прозвищами такого рода, так что моё собственное имя за ними совершенно забылось.

                "Впрочем," – заговорил м-р Джарндис, – "вернёмся к нашей болтовне. Вот Рик, прекрасный многообещающий молодой человек. Как с ним быть?"

                О, Господи, сама идея спросить моего совета по такому вопросу!

                "Так вот, он, Эстер," – продолжал м-р Джарндис, комфортно засовывая руки в карманы и вытягивая ноги: "Он должен иметь профессию; у него должен быть какой-то выбор. Вокруг этого будет невесть сколько париканства, я думаю, но это всё-таки нужно сделать".

                "Чего сколько, опекун?" – спросила я.

                "Париканства," – сказал он: "Единственное имя, которое я даю этим вещам. Он находится под опёкой в Канцлерском суде, моя дорогая. Кедж и Корбой должны что-нибудь сказать насчёт этого; Господин Некто – некий нелепый могильщик, копающий могилы для правосудия где-нибудь в задней комнате в самом конце Тупика Справедливости на Канцлерском переулке – должен что-нибудь сказать насчёт этого; совет должен что-нибудь сказать насчёт этого; Лорд-Канцлер должен что-нибудь сказать насчёт этого; каждый из его свиты должен что-нибудь сказать насчёт этого; все они должны быть щедро накормлены, все поголовно, и как раз с этого всё в целом будет в высшей степени церемонно, многословно, обременительно и затратно, и я называю это, в общем, париканством. Как человечество пришло к тому, чтобы быть сокрушённым париканством, или за какие грехи эти юные люди попали в эту воронку, я не знаю; но это так".

                Он снова начал потирать голову и твердить, что чувствует ветер. Но был очаровательный пример его доброты по отношению ко мне в том, что потирал ли он голову, прогуливался ли, или делал то и другое, его лицо неизменно принимало благожелательное выражение, когда он смотрел на меня; и он неизменно снова возвращался в комфортное состояние, засовывал руки в карманы и вытягивал ноги.

                "Может быть, лучше прежде всего," – сказала я, – "спросить м-ра Ричарда, к чему он склонен сам."

                "Точно так," – ответил он: "Это и я имел в виду! Вы знаете, как раз попробуйте это обсудить, с вашим тактом и в вашей спокойной манере, с ним и Адой, и посмотрите, что можно сделать. При ваших средствах мы непременно придём к сути дела, хозяюшка".

                Я не на шутку была напугана при мысли о важности, которую я приобрела, и сколько всего мне было доверено. Я совсем не то имела в виду; я имела в виду, чтобы он поговорил с Ричардом. Но, конечно, я ничего не сказала в ответ кроме того, что постараюсь всё сделать, хотя и боялась (я не могла этого не повторить), что он видит меня более благоразумной, чем я есть. На что мой Опекун только посмеялся самым славным смехом, который я когда либо слышала.

                "Пойдёмте!" – сказал он, вставая и отодвигая кресло: "Думаю, на сегодняшний день мы с брюзжальней разделались! Только ещё одно слово. Естер, дорогая, ты хочешь меня о чём-нибудь спросить?"

                Он так внимательно посмотрел на меня, что и я посмотрела на него внимательно и почувствовала уверенность, что я его поняла.

                "Обо мне, сэр?" – спросила я.

                "Да".

                "Опекун," – произнесла я, отваживаясь подать ему свою руку, которая похолодела больше, чем мне бы хотелось, – "Ничего! Я совершенно уверена, что если бы что-то имелось, что мне следует знать или была какая-то необходимость знать, мне не пришлось бы вас просить об этом рассказать. Если бы моя надежда и доверие не были целиком отданы вам, у меня поистине было бы чёрствое сердце. Мне не о чём вас спрашивать, абсолютно не о чём".

                Он поместил мою руку под своей, и мы вышли поискать Аду. С этого часа я почувствовала себя с ним совершенно легко, открыто, я ничего не хотела больше знать – я была совершенно счастлива.

                Мы жили в Холодном доме поначалу довольно занятой жизнью, потому что нам пришлось познакомиться со многими из тех, кто жил по соседству и дальше, кого знал м-р Джарндис. Нам с Адой казалось, что его знал каждый, кому надо было что-нибудь устроить не за свои деньги. Нас изумило, когда мы начали сортировать его письма и отвечать на некоторые из них за него в рычальне по утрам, обнаружить до какой степени главная цель жизни едва ли не всех его корреспондентов оказывалась в том, чтобы сформироваться в комитеты по сбору и расходованию денег. Дамы были отчаянные, под стать джентльменам; на самом деле, мне показалось, они были даже более отчаянными. Они кидались в комитеты со всей пылкостью и собирали пожертвования со страстью совершенно невероятной. Нам открылось, что некоторые из них целые жизни проводят в рассылке карточек о пожертвованиях подряд по почтовым книгам - карточки на шиллинг, карточки на пол-кроны, карточки на пол-соверена, карточки на пенни. Им всё необходимо. Им нужна носильная одежда, им нужна хлопчатобумажная ветошь, им нужен уголь, им нужны деньги, им нужно мыло, им нужны доходы, им нужны автографы, им нужна фланель, им нужно всё, что только м-р Джарндис имеет – или чего не имеет. Их мотивы столь же разнообразны, как и их запросы. Они собираются возвести новые здания, они собираются оплатить долги по строительству старых зданий, они собираются основать в живописном здании (эстамп предлагаемого, вид с западной стороны, прилагается) Общество Сестёр Марии по типу средневекового, они собираются преподнести адрес миссис Джеллиби, они собираются заказать портрет своего секретаря и подарить этот портрет его тёще, чья глубокая привязанность к нему широко известна, они готовы замыслить всё – как не поверить? – от пятиста тысяч брошюр до ежегодной ренты и от мраморного монумента до серебряного чайника. Они присваивают себе множество званий. Они – и женщины Англии, и дочери Британии, и Сёстры всех основных добродетелей по отдельности, и Жёны Америки, и Дамы ещё сотен наименований. Такое представление, что они постоянно возбуждены сбором голосов и выборами. Нашим бедным головёнкам казалась, да то же следовало и согласно их собственных отчётов, что они постоянно подсчитывают голоса десятками тысяч, хотя их кандидаты никогда никуда не проходили. Нас до головной боли доводило, когда мы думали, вообще, какой лихорадочной жизнью они, должно быть, живут.

                Среди дам, особенно знаменитых этой жадной благотворительностью (если можно использовать такое выражение) была миссис Пардигл, которая, казалось, насколько я могла судить по числу её писем к м-ру Джарндису, была почти такой же неистовой корреспонденткой, как сама миссис Джеллиби. Мы замечали, что ветер всегда менял направление, когда речь заходила о миссис Пардигл, неизменно прерывая м-ра Джарндиса и препятствуя дальнейшему разговору, едва он ронял своё замечание, что благотворители делятся на две категории: одни, которые мало делают и совершают очень много шума; другие же, которые делают очень много и не шумят совсем. Нам поэтому было любопытно увидеть миссис Пардигл, которая, мы подозревали, относилась к первому типу, и мы были рады, когда она однажды зашла со своими пятью сынками.

                Это была дама внушительного вида, в очках, с большим носом и громким голосом, которая оставляла впечатление, что ей необходимо очень много пространства. И так оно и оказалось, потому что по пути она снесла несколько стульев своими юбками, которые имели довольно внушительный размах. Поскольку дома были только мы с Адой, мы приняли её робко, потому что она, казалось, вошла как холодная ненастная погода, заставив посинеть малюток Пардиглов, которые появились вслед.      

                "Вот, юные леди," – с величайшей непринуждённостью сказала миссис Пардигл после первых приветствий, – "мои пятеро мальчиков. Их имена вы, возможно, видели на печатном подписном листе (возможно, не на одном), во владении нашего уважаемого друга м-ра Джарндиса. Эгберт, мой старший (двенадцать лет), это тот мальчик, который послал свои карманные деньги, в сумме пять шиллингов и три пенса, индейцам Токахупо. Освальд, мой второй (десять с половиной лет), это тот ребёнок, который пожертвовал два шиллинга и девять пенсов на Приветственный Адрес Великим Осколкам Нации. Френсис, мой третий (девять лет), один шиллинг и шесть с половиной пенсов; Феликс, мой четвёртый (семь лет), одиннацать пенсов на Престарелых Вдов; Альфред, мой самый младший (пять лет), добровольно записался в Узы Радости для Младенцев и поклялся никогда в жизни не принимать табак, по любому".

                Мы никогда ещё не видели таких недовольных детей. Не то, что они были все иссохшие и сморщенные – хотя это было абсолютно так – но было видно, что они совершенно освирепели от недовольства. При упоминании индейцев Топахупо можно было предположить, что Эгберт был поистине самым злобным представителем этого племени, такую дикую гримасу он состроил. Лицо каждого из детей, когда называлась сумма его пожертвования, мрачнело, принимая исключительно мстительное выражение, но он в этом далеко всех превзошёл. Я должна, однако, исключить маленького новобранца в Узах Радости для Младенцев, который выглядел флегматичным и, вместе с тем, несчастным.

                "Я поняла, что вы нанесли визит миссис Джеллиби?" – сказала миссис Пардигл.

                Мы подтвердили, сказав, что провели там ночь.

                "Миссис Джеллиби," – продолжала эта дама, говоря громко, всё в том же показном, резком тоне так, что её голос навёл меня на фантазию, как если бы он тоже имел своего рода очки – я ещё успела заметить, что очки её не красили из-за её глаз, которые были то, что Ада назвала "удушливыми глазами", имея в виду, как они у неё вытаращены, – "Миссис Джеллиби - общественная благотворительница и заслуживает руку помощи. Мои мальчики пожертвовали на Африканский проект – Эгберт, один шиллинг и шесть пенсов, полное своё содержание за девять недель; Освальд, один шиллинг и полтора пенса, то же самое за тот же период; остальные – сообразно своим скромным средствам. Тем не менее, мы не во всём сходимся с миссис Джеллиби. Мы не сходимся с миссис Джеллиби в том, как она обращается со своей молодёжью. На это обращено внимание. Замечено, что её молодёжь отстранена от участия в проектах, которым она себя посвятила. Возможно, она права, возможно, нет; но права она или нет, это – не мой курс с моей молодёжью. Я занимаю их всюду".

                Впоследствии я убедилась (и также Ада), что из злонамеренного старшего ребёнка эти слова исторгали пронзительный вопль. Он его переводил в зевоту, но начинал воплем.        

                "Они ходят со мной к заутреням (очень мило исполняемым) в половине седьмого круглый год, включая, конечно, глубокую зиму," – тараторила миссис Пардигл, – "и они со мной – при всех постоянных дневных делах. Я – Классная Дама, я – Дама Приёмов, я – Дама Публичных Читок, я – Дама-Распределительница; я состою в местном Комитете Бельевой Корзины и во многих общих комитетах; только моя избирательная такая по объёму, – возможно, другой такой нет. И потом, это – мои помощники повсюду; и таким образом они приобретают то знание о бедняках, и ту способность к благотворительной деятельности в целом – короче, вкус к такого рода вещам, – которые по жизни будут оказывать службу их ближним и удовлетворение самим себе. Моя молодёжь не легкомысленная; они тратят целиком всю сумму своих карманных денег на пожертвования по моему указанию; и они посещают столько собраний, слушают столько лекций, речей и дискуссий, сколько обычно выпадает на долю немногих взрослых. Альфред (пятый), который, как я упоминала, имеет свой собственный электорат, объединённый в Узы Младенческий Радости, был одним из тех самых нескольких детей, которые обнаружили понимание на этот счёт после пылкого адреса на два часа от председательствующего на вечере".

                Альфред сердито смотрел на нас, как если бы он никогда не забывал и не смог бы забыть пытку этого вечера.

                "Вы могли заметить, мисс Саммерсон," – сказала миссис Пардигл, – "на некоторых из листов, на которые я ссылалась, что во владениях нашего уважамого друга м-ра Джарндиса, среди молодёжи включено имя О.А.Пардигла, F.R.S., один фунт. Это их отец. Мы обычно следим за всей процедурой. Я вношу свою лепту первой; затем свои пожертвования записывает молодёжь, каждый согласно своему возрасту и своим небольшим средствам; и затем в завершение следует м-р Пардигл. М-р Пардигл счастлив добавить свой ограниченный дар, под моим руководством; и такие вещи не только доставляют удовольствие нам самим, но, мы верим, дают пример другим".

                Положим, м-р Пардигл пообедал с м-ром Джеллиби, и, положим, м-р Джеллиби после обеда излил душу м-ру Пардиглу, не сделал ли, в ответ, м-р Пардигл некое конфиденциальное признание м-ру Джеллиби? Я была совершенно смущена, поймав себя, что об этом думаю, но мне это пришло в голову.

                "У вас очень мило вокруг!" – сказала миссис Пардиггл.

                Мы было рады сменить тему, и подойдя к окну, обратились к красотам панорамы, на которые, как мне показалось, очки уставились со странным безразличием.

                "Вы знакомы с м-ром Гашером?" – спросила наша гостья.

                Нам пришлось признаться, что мы не имели удовольствия познакомиться с м-ром Гашером.

                "Вы много потеряли, заверяю," – сказала м-р Пардигл в своей напористой манере: "Это очень пылкий, страстный оратор – полный огня! Находись он сейчас в фургоне на этом лугу, который по своему расположению естественно приспособлен к публичным собраниям, он бы развивал едва ли не каждый случай, который вы можете упомянуть, целыми часами! А теперь, юные леди," – сказала миссис Пардигл, возвращаясь к своему креслу и опрокидывая, неким невидимым воздействием, маленький круглый столик на значительном расстоянии от себя с моей рабочей корзинкой на нём, – "а теперь вы меня разгадали, я полагаю?"

                Поистине, то был вопрос, настолько сбивающий с толку, что Ада посмотрела на меня в совершенном испуге. При моей собственной пуганой природе, о чём бы я ни думала, мои щёки, должно быть, зарделись.

                "Думаю, вы разгадали," – сказала миссис Пардигл, – "самую выпуклую черту моего характера. Убеждена, она настолько выпуклая, что обнаруживается немедленно. Я понимаю, что разоблачена. Что же! Я охотно признаю себя деловой женщиной. Я люблю трудную работу; я наслаждаюсь трудной работой. Волнение для меня благотворно. Я настолько привыкла и приучена к трудной работе, что не знаю, что такое усталость".

                Мы бормотали, что это удивительно и очень приятно, и что-то ещё в этом духе. Не думаю, что это всё мы сознавали, скорее, так выражалась наша вежливость.

                "Я не понимаю, что такое устать; вы не сможете меня утомить, даже если захотите!" – говорила миссис Пардигл: "То напряжение (которое для меня не напряжение), та масса дел (которые я признаю за ничто), что проходят через меня, иногда удивляют меня саму. Я вижу мою молодёжь и м-ра Пардигла совершенно измотанными от наблюдения этого, когда я могу смело сказать, что сама свежа, как жаворонок!"

                Если бы только этот смуглолицый самый старший из мальчиков мог бы выглядеть злее, чем он уже выглядел, так это было сейчас. Я заметила, что он сжал свою правую руку в кулак и украдкой нанёс удар по козырьку кепки, которую зажал под левой рукой.

                "Мне это даёт большое преимущество, когда я делаю свои обходы," – сказала миссис Пардигл: "Когда я нахожу лицо, которое не хочет слушать то, что я говорю, я прямо высказываю этому лицу, – 'Я не подвержена усталости, мой добрый друг, я никогда не устаю, и я намерена продолжать, пока не закончу'. Это действует превосходно! Надеюсь, мисс Саммерсон, я немедленно получу от вас помощь в своих обходах, и совсем скоро – от мисс Клэр".

                Сначала я попробовала отговориться имеющимися у меня вообще на настоящий момент обязанностями заботиться о том, чем просто нельзя было пренебречь. Но возражения эти оказались тщетными, и тогда я сказала, уже поконкретнее, что не уверена в своей пригодности. Что у меня нет опыта приспосабливать свой взгляд к взглядам людей, живущих совсем в других условиях, и общаться с ними с соответствующим подходом. Что я не располагаю тем тонким знанием сердца, что, безусловно, существенно для такой работы. Что я должна многому научиться сама, прежде чем смогу учить других, и что не могу доверять единственно своим добрым намерениям. По этим причинам, мне кажется, лучше быть полезной, сколько можешь, и как раз тем, кто тебя окружает, и стараться, чтобы этот круг обязанностей постепенно и естественно расширялся сам по себе. Всё это я говорила далеко не уверенно, поскольку миссис Пардигл была гораздо старше меня, и имела большой опыт, и была такой боевитой по своим манерам.

                "Вы неправы, миссис Саммерсон," – сказала она, – "но, возможно, вам не по душе трудная работа и связанные с этим волнения, а это большая разница. Если вы хотите увидеть, как я выполняю свою работу, то я сейчас собираюсь – со своей молодёжью – посетить кирпичника по соседству (очень скверный тип), и буду рада взять вас с собой. И мисс Клэр, если она окажет мне любезность.

                Мы с Адой обменялись взглядами, и так как мы в любом случае собирались выходить, приняли предложение. Когда мы быстренько вернулись, лишь надев свои капоры, то обнаружили, что в углу томилась молодёжь, а миссис Пардигл прочёсывала комнату, опрокидывая едва ли не все лёгкие предметы. Миссис Пардигл завладела Адой, а мы с мальчиками последовала за ними.

                Ада передала мне после, что миссис Прадигл тем же громким тоном (который, на самом деле, доносился и до моих ушей) весь путь до кирпичника рассказывала о волнующей борьбе, которую она вела два или три года назад против другой дамы касательно внесения каждой своих кандидатов на какой-то пансион. Там было столько напечатано, наобещано, уполномочено, подано голосов, и это, похоже, придало великое оживление всем, кто был с этим связан, за исключением самих кандидатов – которые до сих пор не получили своего пансиона.

                Я очень горжусь, что дети мне доверяют, и счастлива этим, но на этот раз получился конфуз. Сразу же, как мы вышли за дверь, Эгберт, с манерой маленького разбойника, потребовал у меня шиллинг на том основании, что его "обирают" с его карманными деньгами. Когда я ему указала на неуместность этого слова по отношению с его родительнице (он при этом угрюмо уточнил, – "Это к ней, что ли?"), то он ущипнул меня и сказал, – "Ну! Вот так! Вы-то! Самой ВАМ, небось, это не понравилось бы? Для чего она занимается обманом, делая вид, что даёт мне деньги, и снова их отбирает? Зачем говорить, что это моя доля, если нельзя тратить?" Эти волнующие вопросы так воспламенили его ум и умы Освальда и Френсиса, что они все враз ущипнули меня, при этом таким ужасающе профессиональным способом – закрутив щипками мои руки, что я едва воздержалась от крика. Феликс одновременно отдавил мне ноги. А Залог Радости, за счёт неукоснительно изымаемого целиком своего маленького дохода, остававшийся на самом деле верен своей клятве воздержания от пирожного, как и от табака, так надулся от печали и гнева, когда мы проходили кондитерскую лавку, что побагровел, приведя меня в ужас. Я никогда столько не переносила, и душевно и телесно, вот так, просто прогуливаясь с подростками, как от этих неестественно принуждаемых детей, одаривших меня своей естественностью.

                Я была рада, когда мы подошли к домику кирпичника, хотя это была жалкая лачуга, одна из таких же, со свинарниками близ разбитых окон и жалкими садиками перед дверьми, где ничего не вырастало, кроме стоячих луж. Тут и там были поставлены старые баки, куда сливалась дождевая вода с крыш, или же они вздымались полные грязи среди крохотных запруд наподобие песочных куличей. Кое-где в окнах и у дверей сидели мужчины и женщины или сновали вокруг, обращая на нас мало внимания, разве что посмеялись между собой, когда мы проходили, да обменялись замечанием о благородных, у которых есть свои дела, и особо они не заморачиваются, а здесь месят грязь своими ботинками, чтобы присматривать за другими.  

                Миссис Пардигл, ведущая нас с видом чрезвычайно добродетельной решимости и многословно распространяясь о неопрятности народа (хотя, сомневаюсь, чтобы лучшие из нас могли бы сохранить опрятность в таком месте), привела нас к хибарке на самом дальнем краю, где, войдя в комнату на первом этаже, мы едва поместились. Помимо нас, в этой сырой отвратительной комнате была женщина с подбитым глазом, нянчившая у огня крохотного задыхающегося ребёнка; мужчина, весь в глине и в грязи, выглядевший подвыпившим, лежавший, вытянувшись во весь рост, на полу и куривший трубку; крепкий парень, затягивающий ошейник на собаке; и бойкая девушка, творившая нечто вроде стирки, в очень грязной воде. Все они на нас взглянули, когда мы вошли, и, кажется, женщина повернула лицу к огню, чтобы скрыть свой боксёрский глаз; никто нас никак не поприветствовал.

                "Ну, мои друзья," – сказала миссис Пардигл, хотя голос её звучал не дружески, мне подумалось; уж очень он был деловитым и методичным: "Как у вас дела, у всех? Я опять здесь. Я вам говорила, вам меня не утомить, так и знайте. Я люблю трудную работу, и верна своему слову".

                "Вы все что ли вошли," – прорычал мужчина на полу, подперев голову рукой и рассматривая нас, – "или есть ещё кто-нибудь?"

                "Нет, мой друг," – сказала миссис Пардигл, усаживаясь на один стул и опрокидывая другой: "Мы уже все."          

                "Потому, мне кажется, вас ещё маловато будет?" – сказал мужчина, оглядывая нас, с трубкой в губах.

                Парень и девушка, оба засмеялись. Двое приятелей юноши, которых мы привлекли на входе и которые стояли здесь, засунув руки в карманы, шумно подхватили этот смех.

                "Вам не удастся меня утомить," – сказала миссис Пардигл этим последним: "Я радуюсь трудной работе, и чем мне с вами труднее, тем больше она мне нравится".

                "Так облегчим ей работу!" – прорычал мужчина на полу. "Я так хочу, и точка. Хочу, чтоб закончились эти вольности, которые тут забрали насчёт моего угла. Хочу, чтоб закончились эти дёрганья меня, как барсука. Сейчас вы – думаете опрашивать – подглядывать и выпытывать, как принято – я вас знаю – думаете обставить. Что ж! У вас ещё не было случая, чтоб не удалось обставить. Я избавлю вас от хлопот. Моя дочка - стирает? Да, она - это САМОЕ – стирает. Гляньте на воду. Нюхните! Это, што мы пьём. Нравится вам это, и как насчёт джина заместо! В моём углу грязно? Да, грязно - де-ствительно грязно, и де-ствительно нездорово; и у нас было пятеро грязных и нездоровых детей, которые малютками помёрли, и так намного лучше для них, и для нас также. Прочёл ли я книжонку, што вы оставили? Нет, я не прочёл книжонку, што вы оставили. Никого тут нет, кто бы знал, как её читать; а если бы и был, так это не по мне. Эта книжка для детей, а я не дитё. Если б вы ещё куклу мне оставили, я бы её нянчить не стал. Как я должен себя вести? Ну да, я пью три дня; и стану пить четыре, если денег достанет. Не думаю ли я когда-нибудь сходить в церковь. Нет, я не думаю когда-нибудь сходить в церковь. Меня бы там и не ждали, если б пошёл; по мне уж слишком там благородный церковный сторож. А откуда у моей жены этот синяк? Ну так, я ей его поставил; и если она скажет, что не я, то соврёт!"

                Он вынул трубку изо рта, чтобы всё это высказать, и теперь повернулся на другой бок и снова закурил. Миссис Пардигл, которая рассматривала его через свои очки с наигранным спокойствием, рассчитанным, так мне показалось, чтоб обострить его неприязнь, вынула подходящую книгу, как если бы это был жезл констебля и взяла всю семью под опёку. Я имею в виду, под религиозную опёку; но она на самом деле проделала это, как будто была неумолимой представительницей полиции нравов, отправляющая их всех в участок.

                Нам с Адой было очень неудобно. Мы обе чувствовали себя незваными и не на своём месте, и мы обе думали, что у миссис Пардигл получалось бы бесконечно лучше, если бы она не усвоила эдакого механического способа брать людей в оборот. Её дети, надувшись, глазели по сторонам, семейство же абсолютно не обращало на нас внимания, разве когда юноша заставил пса залаять, что он обычно затевал, когда миссис Пардигл достигала апогея вдохновения. Мы обе с болью почувствовали, что между нами и этими людьми - железный барьер, который не может быть преодолён нашей новой знакомой. Кем и как он может быть преодолён, мы не знали, но мы это понимали. И то, что она читала и говорила, казалось нам плохо-подходящим для таких слушателей, даже если бы там было побольше сдержанности и такта. Что же касается книжонки, на которую ссылался мужчина на полу, мы впоследствии получили о ней представление, и м-р Джарндис ещё сказал, что сомневается, что её прочёл бы Робинзон Крузо, когда б не имел никакой другой на своём необитаемом острове.

                При этих обстоятельствах, когда миссис Пардигл наконец остановилась, мы получили большое облегчение. Тогда мужчина на полу, опять повернув голову, угрюмо сказал.

            "Ну! Закончили, что ли?"

                "На сегодня, да, мой друг. Но я не устаю. Я снова к вам приду в вашем обычном порядке," –заметила миссис Пардигл с наигранной бодростью.

                "Как только уйдёте," – сказал он, ругнувшись, и при этом сложив руки руки и прикрыв глаза, – "можете делать, што хотите".

                Миссис Пардигл соответственно встала, создав в тесной комнате небольшой вихрь, которого едва избежала та же самая трубка. Взяв в каждую руку по одному из своих отпрысков и сказав остальным, чтобы не отрывались, и выразив надежду, что кирпичник и всё его семейство станет лучше, когда она увидит их в следующий раз, она затем проследовала в следующий барак. Надеюсь, с моей стороны не покажется недобрым, если я скажу, что она непременно, и здесь и во всём прочем, всем своим видом показывала, что отнюдь не миротворческое это дело совершать благотворительность огульно, занимаясь ею с большим размахом.

                Она предполагала, что мы последуем за ней, но сразу же как пространство освободилось, мы подошли к женщине у огня, спрашивая, ни болен ли её ребёнок.

                Она лишь посмотрела на ребёнка на своих коленях. Но перед тем, как взглянуть на него, мы заметили, она прикрыла рукой разукрашенный глаз, как будто хотела отделить бедного ребёночка от любых ассоциаций с шумом и насилием, и худым обращением.

                Ада, чьё нежное сердце было тронуто этим видом, склонилась, чтобы коснуться личика ребёнка. И в этот момент я всё поняла и оттащила её. Ребёнок умер.

                "О, Эстер!" – вскричала Ада, падая на колени рядом с ним: "Взгляни! О, Эстер, любимая, малютка! Страдавший, умолкший, прелестный малютка! Как жаль его. А мать. Что может быть печальнее! О, крошка, крошка!"

                Такое сочувствие и нежность, с которыми она, плача, склонилась, положив руку на руку матери, могли бы смягчить сердце любой матери, которое когда-либо билось. Женщина сначала с изумлением смотрела на неё, и затем разразилась слезами.

                Вскоре я взяла лёгкую ношу с её колен, стараясь хорошенько, как можно нежнее, сохранить покой ребёнка, и положила его на полку, накрыв своим носовым платком. Мы попытались утешить мать, нашёптывая ей то, что Наш Спаситель говорил о детях. Она ничего не говорила в ответ, только сидела и плакала – очень много плакала.

                Когда я повернулась, то увидела, что юноша вывел пса и стоит в дверях, глядя на нас сухими глазами, чуть дыша. Девочка, тоже притихшая, сидела в углу, глядя в землю. Мужчина поднялся. Он всё ещё курил свою трубку с вызывающим видом, но был молчалив.

                В этот самый момент, когда я смотрела на них, ворвалась совсем некрасивая, очень бедно одетая женщина и, сразу подойдя к матери, проговорила, – "Дженни! Дженни!" Мать, которую так окликнули, поднялась и бросилась на шею женщине.

                У неё также на лице и руках имелись следы плохого обращения. У неё не было ни тени привлекательности, но она привлекала своим сочувствием; и когда она сокрушалась вместе с женщиной, и текли её собственные слёзы, она не нуждалась в красоте. Я говорю сокрушалась, но единственными её словами было "Дженни! Дженни!" Всё остальное было в тоне, каким она их говорила.

                 Я подумала, как трогательно видеть этих двух женщин, грубых и нищенских и битых, такими едиными; видеть, что они могут быть друг для друга; видеть, как они чувствовали друг друга, как сердце каждой для другой смягчалось перед тяжёлыми испытаниями, выпавшими им на долю. Я думаю, лучшая сторона таких людей почти что скрыта от нас. Что такое бедняк для бедняка – мало известно, разве что им самим и Богу.

                Мы чувствовали, нам лучше удалиться, не прерывая их. И мы прокрались тихо, не привлекая ничьё внимание, за исключением мужчины. Он стоял, прислонившись к стене, у двери: посчитав, что комнаты едва ли хватит, чтобы нам пройти, он вышел перед нами. Казалось, он хотел скрыть, что сделал это из-за нас, но мы поняли и поблагодарили его. Он ничего не ответил.

                Ада на всём пути до дома была настолько опечалена, и Ричард, которого мы встретили дома, был настолько расстроен, увидев её в слезах (хотя и признался мне, когда она вышла, как это её всё-таки красило!), что мы условились вечером повторить свои скромные попытки утешения, вернувшись к кирпичнику. Мы насколько возможно коротко сообщили это м-ру Джарндису, только ветер немедленно переменился.

                Вечером Ричард сопровождал нас на место нашей утренней экспедиции. На своём пути туда, мы прошли мимо шумного питейного заведения, где у дверей толпилось множество людей. Среди них, и замеченный нами из-за какой-то перепалки, отец ребёночка. Мы прошли совсем рядом и мимо парня с собакой, в соответствующей компании. Там, где кончались бараки, на углу стояла сестра, смеясь и разговаривая с другими девушками, но она, казалось, устыдилась и пошла прочь, когда мы проходили.

                Мы оставили своего кавалера снаружи, перед жилищем кирпичника, а сами прошли. Когда мы входили в дверь, то встретили женщину, которая принесла с собой такое утешение, стоявшую здесь и тревожно выглядывающую.

                "Это вы, юные леди, да?" – сказала она шёпотом: "Я караулю своего хозяина. У меня просто сердце замирает. Если он хватился, что меня нет дома, изобьёт до полусмерти".

                "Вы имеете в виду вашего мужа?" – спросила я.

                "Да, мисс, моего хозяина. Дженнис заснула, совсем измоталась. Она дитё почти не снимала с колен, бедняжка, все эти семь дней и ночей, разве что мне удавалось взять его на минуту-другую".

                Пропустив нас, она осторожно вошла и положила, что мы принесли, рядом с жалкой кроватью, на которой спала мать. Никто не приложил усилий, чтобы прибрать комнату – которой по самой своей природе не приходилось уповать на чистоту; Но восковая фигурка, от которой исходило столько торжественности, была заново обряжена, и обмыта, и аккуратно обёрнута несколькими кусками белого льна; и на мой носовой платок, который по прежнему накрывал бедного малютку, чьими-то заскорузлыми, в ссадинах руками была положена маленькая связка ароматных трав, так легко, так нежно!

                "Пусть небеса вознаградять вас!" – сказали мы ей: "Вы добрая женщина".

                "Я, юные леди?" – удивилась она: "Тише! Дженни, Дженни!"

                Мать застонала во сне и пошевелилась. Звук знакомого голоса, казалось, снова успокоил её. Она опять притихла.

                Как мало я думала, когда поднимала свой носовой платок, чтобы взглянуть на спящего малютку под ним и, показалось, увидела нимб, светящийся вокруг ребёнка сквозь струящиеся волосы Ады, когда ей жалость склонила голову – как мало я думала, на чьей беспокойной груди будет покоится этот носовой платок после того как покрывал эту бездвижную и спокойную грудь! Я думала лишь, что, быть может, Ангел ребёнка не будет совсем бесчувствен к женщине, что накрыла его столь сострадательной рукой; не будет совсем бесчувствен к ней теперь, когда мы уйдём, а она останется стоять у двери, всё что-то высматривая и прислушиваясь в страхе, и по-прежнему по своей искренней привычке повторяя, – "Дженни, Дженни!"


Введение и первые 5 глав романа Диккенса в данном переводе опубликованы в разделе Прозаические миниатюры с 20 апреля по 9 июня, 6 и 7 главы – в данном разделе 18 июня и 26 августа сего 2016-го года.