Стихи из периодики -2. Цикл

Дата: 24-01-2016 | 06:02:15

Клайв Джеймс* Прилёт горлицы.
(С английского).

Вот ночь уже пришла. Но так и надо.
Пусть будет, как о том пропел Гомер:
взамен всех Райских кущ и Ада, -
лишь тишина.
Тут горлица из неких дальних сфер,
как вихрь, спустилась в сад по семена.

Мой сад всё то, что горлице желанно,
всё то, что нужно ей, преподнесёт.
Со мной совсем не так: на сердце рана.
Я тщусь, но зря
в мечте - прожить ещё хотя бы год
и вновь увидеть краски сентября.

Перед кончиной Федра говорила,
что Смерть, похитив спектр семи цветов,
его рассеяла и подменила
на злой гротеск.
Мне тоже мнится: саван мой готов,
но то не тьма, а нестерпимый блеск.

Как горлица умчит - прощай обедня !
Я сочиню последние слова
и прекращу все песенки и бредни,
но лишь потом:
увидев, как слетает вниз листва,
уйду, но настоявши на своём.

Clive James*  Visitation of the Dove

Night is at hand already: it is well
That we yield to the night. So Homer sings,
As if there were no Heaven and no Hell,
But only peace.
The gray dove comes down in a storm of wings
Into my garden where seeds never cease

To be supplied as if life fits a plan
Where needs are catered to. One need is not:
I do not wish to leave yet. If I can
I will stay on
And see another autumn, having got
This far with all my strength not yet quite gone.

When Phedre, dying, says that she can see
Already not much more than through a cloud,
She adds that death has taken clarity
Out of her eyes
To give it to the world. Behold my shroud:
This brilliance in the garden. The dove flies,

And as it lifts away I start these last
Few lines, for I know that my song must end.
It will be done, and go back to the past,
But I wish still
To be here watching when the leaves descend.
I might yield then, perhaps. But not until.
"New Yorker", Dec.7, 2015.
 
Примечание.
*Клайв Джеймс - поэт, журналист. Родился в 1938 г. в Австралии, проживает в Англии.
(Вариант 5-й строки: "Но горлица, шумя, мне не в пример,"




Карен Волкман  Сонет
(С английского - по мотивам оригинала).

Пора прощаться. Искренности нет.
"Не лучше ли сменить своё решенье ?"
Вас приглашают вновь по возвращенье.
Слова подслащены. Всем ведомый сюжет.

Последний разговор. Серьёзнейший предмет.
Обещанный восторг - ребёнок в восхищенье.
А на поверку - никакого приглашенья.
Один лишь вздор. И пауза в ответ...

Я вижу только муть да черноту.
В каком безбрежном и мятежном море
отыщется укрытие в порту

от всех ветров, когда устанем в споре ?
Судьба моя ! Ответь на чистоту:
наступит ли конец довлеющему горю ?

Karen Volkman Sonnet

Lease of my leaving, heartfelt lack, what does
your plunge propose, its too-loose turning ?
A deepfall trill, always-again returning
when Leaving, stepchild of Staining, is and was

always already going? condition, cause
of future rapture - the baby always burning -
and present never present, always yearning
for plummet's pivot - articulate pause.

Lack lurks, blue and black. What acrid, airy sea
will give the whither anchor, heed the calling
for harbor, shore, to stall the listing lee

of always-motion, infant and appalling ?
My infinite late, dark nascence: Tell me,
will there be an end to all this falling ?
(from "New England Review").

Примечание.
Карен Волкман - американская поэтесса, родилась в 1967 г. в Майами, штат Флорида. Училась и сотрудничает в ряде американских университетов.
Автор поэтических сборников "Spar", 2002; "Nomina", 2008; "Crash's Law",
удостоенных разных поэтических наград и премий.




Карен Волкман Сонет
(С английского).

Земля - не то, что утверждают, споря:
не битое яйцо, не полый ад,
что украшает синий свой фасад,
плеща волнами меленького моря.

Приливы и отливы на просторе -
то благодать, то поднебесный клад.
В спокойных водах углублённый взгляд
увидит в отражении все зори.

И я, и каждый, посмотрев в волну,
сейчас, как прежде, видим в синей дрожи,
чудесный мир, сверкающую явь.

Гляди, и краски прошлого прибавь
к живым цветам, всё памяти итожа.
Пусть тонут звуки. Я не утону.

Karen Volkman Sonnet

Nothing was ever what it claimed to be,
the earth, blue egg, in its seeping shell
dispensing damage like a hollow hell
inchling weeping for a minor sea

ticking its tidelets, x and y and z.
The blue beneficence we call and spell
and call blue heaven, the whiteblue well
of constant water, deepening a thee,

a thou and who, touching every what —
and in the or, a shudder in the cut —
and that you are, blue mirror, only stare

bluest blankness, whether in the where,
sheen that bleeds blue beauty we are taught
drowns and booms and vowels. I will not.
"Nomina",2008.


Ларри Левис* Цветенье заставляет размышлять.
(С английского)

Я знал: одним цветам потребен воздух,
другим - дай тень. Сам был свободен
от всех желаний. Дождик шёл. Поэтому снаружи

никто не занял столиков кафе.
Но дождь слабел, и было бы совсем не страшно

пройтись под ним, а я смотрел, пока он лил, и продолжал
сидеть внутри да ждать торговку, чтоб дать ей знак, что я возьму
два грамма кристаллического метедрина**.

Затем допил бы кофе.

Меж тем раздумывал о лепестках магнолии,
что под ногами пешеходов прилипали к тротуарам
и расставались с белизной - такой, что в день причастия мы носим.

Она серела и темнела на глазах.
Я не сумел увидеть в этом смысла;

всем пожелал бы им вернуться вспять и превратиться в нечто,
но только не в цветы; не в то, что улетает.

Larry Levis Threshold of the Oblivious Blossoming

When I said one blossom desires the air,
Another the shadows, I was free
Of desires. Beyond the doorsill the cafe tables

Were empty because it was raining.
The rain was empty as well, and there was no poignancy

Left in it when I looked up at it falling, and went on
Sitting inside and waiting for my dealer to show up so I could buy
Two grams of crystal methedrine from her, talk for a moment,

And finish my coffee.

When I thought of the petals of the magnolia blossom
Flattened by passing traffic to the pavement and the gradual
Discoloration of them, their white like that of communion dresses

Becoming gray and a darker gray moment by moment,
When I knew I wanted them to mean nothing

And suggest everything, desire rushed back into things,
But not into the blossoms and not into the air.
"The New York Times Magazines", 2 февраля 2016.

Примечание.
*Ларри Левис (1946-1996) - американский поэт, автор нескольких поэтических
сборников: Wrecking Crew, 1972; Afterlife, 1976; The Dollmaker's Ghost, 1981;
White Stars, 1985; The Widening Spell of the Leaves, 1995; Elegy, 1997; The Selected Levis, 2000; The Darkening Trapeze: Last Poems, 2015.
**Метедрин - стимулирующее средство, наркотик.


Рэйчел Хейдес    Припарки
(С английского).

Беру куркуму, розмарин и ром.
Снег тает, и весна кругом.

Куркума, розмарин, немного джина -
всё по рецепту, для почина.

Куркума, розмарин, бурбон.
А возле глаза - синий фон.

Уже неделя, как кладу компресс.
Синяк покамест не исчез.

Ударилась. Гуляла в парке.
Сын насоветовал припарки.

Кладу на свой синяк тампоны:
спасительное средство обороны.

Кибернетический налёт:
бежит и тонет утлый флот.

Ущерб навряд ли возместится:
куркума пачкает ресницы.

Снаружи дождь и ветер. Канитель.
Спиртным пропахла вся постель.

Экскурсия на ферму в воскресенье.
Пустые улицы. В душе - смятенье.

Средь парка - сиротливые дома,
и лишь от лепестков светлеет тьма.

Апрель прохладен. Портит мне здоровье.
Синяк ещё торчит над левой бровью.

Лечусь. Игра, конечно, стоит свеч.
Взяв мирры, перед тем, как лечь

кладу в компресс благоухающего масла:
пришло желанье. Боль угасла.

Беру куркуму, розмарин и ром -
и мы плывём с возлюбленным вдвоём.

В объятьях тонут все невзгоды прозы:
ушиб, синяк, и страхи, и угрозы.


Rachel Hadas A Poultice

Turmeric, rosemary: blend with rum.
Winter is fading; spring will come,

snow will melt, and leaves set in.
Rosemary, turmeric: shake in gin.

Turmeric, bourbon, rosemary:
a blue-green bruise leaks toward my eye

(a week ago I bumped my head).
I swab and bathe it. The bruise will fade

faster with this concoction
recommended by my son.

Soak a cloth and wipe the place.
Weapons are poised to fight in space.

Refugees packed in lifeboats drown.
Cyber attacks: the system’s down,

an outage no one can repair.
The turmeric has stained my hair.

The pillow smells of alcohol.
Wind and rain and petals fall.

Sunday excursion: Hamilton Grange,
the empty streets subdued and strange,

the widowed house perched in its park.
White petals gleam in the gathering dark.

April this year is cool and slow.
The stain seeps toward my left eyebrow.

Care for the hurt place: soak, swab, wrap.
And then, before I take a nap,

dab the spot with oil of myrrh.
The poultice: patience and desire.

Turmeric, rosemary, and rum:
my love and I are rocked in time.

The motion lulls us, we forget
the bruise, the wound, the doom, the threat.
"New Yorker" 29.02.2016

Примечание.
Рейчел Хейдес (1948 - ) - американская поэтесса, преподавательница, эссеист,
переводчица (с латыни, французского, греческого).

Барбара Хэмби* Письмо потерянной подруге.
(С английского).

По-русски скажут о минувшей дружбе между нами,
  что жар "остыл". Такое говорят

за чашкой чая, если сверхгоряч, а выйдешь ненадолго,
  вернёшься - пар нейдёт, но пить "перехотелось".

Кто долго - месяцы и годы - жаждет цели,
  бывает лишь дорвётся, вдруг теряет страсть.

Вот Кипренский создал портрет поэта, а Пушкин говорит:
  "Смотрюсь, как в зеркало, но мне оно старается польстить".

Так скажет кто-нибудь, узрев в лице подруги,
  что прочь ушла былая гладкость кожи, как будто поезд

с вокзала в Петербурге умчался от проспектов и ночей
  в кафе "Бродячая собака", от удалых гуляк,

что были юны и хорошо смотрелись при свечах,
  курили самокрутки, писали, рисовали

всю ночь любую чепуху, глотали водку,
  а утром были свежи, будто сливки. Всюду книги:

и Гоголь с Лоркой, и мадам де Севинье с Толстым...
  Что ж, нынче поезд мчится сибирскою тайгой.

Вот я в её глазах: все книги по порядку стоят на полках.
  Костлявы руки, ноги пухнут, вены вздуты.

Измята шея - будто старая газета. Друзья -
  прыщавые юнцы, глаза блестят, как у щенков.

Кто ж обвинит её за счастье быть любимой,
  хотя б на миг. Я ей не в помощь. В воображенье Пушкин.

Он со свинцовой пулей в чреве. Глядит на книги
  и говорит: "Прощайте, лучшие друзья !" Тома закрыты,

стоят единым длинным блоком. Туман в глазах.
  Листы сияют раззолоченным обрезом.

Barbara Hamby Letter to a Lost Friend

There must be a Russian word to describe what has happened
              between us, like ostyt, which can be used

for a cup of tea; that is too hot, but after you walk to the next room,
              and return, it is too cool; or perekhotet,

which is to want something so much over months
              and even years that when you get it, you have lost

the desire. Pushkin said, when he saw his portrait by Kiprensky,
              “It is like looking into a mirror, but one that flatters me.”

What is the word for someone who looks into her friend’s face
              and sees once smooth skin gone like a train that has left

the station in Petersburg with its wide avenues and nights
              at the Stray Dog Cafe, sex with the wrong men,

who looked so right by candlelight, when everyone was young
              and smoked hand-rolled cigarettes, painted or wrote

all night but nothing good, drank too much vodka, and woke
              in the painful daylight with skin like fresh cream, books

everywhere, Lorca on Gogol, Tolstoy under Madame de Sevigne,
              so that now, on a train in the taiga of Siberia,

I see what she sees;—;all my books alphabetized and on shelves,
              feet misshapen, hands ribbed with raised veins,

neck crumpled like last week’s newspaper, while her friends
              are young, their skin pimply and eyes bright as puppies’,

and who can blame her, for how lucky we are to be loved
              for even a moment, though I can’t help but feel like Pushkin,

a rough ball of ;lead lodged in his gut, looking at his books
              and saying, “Goodbye, my dear friends,” as those volumes

close and turn back into oblong blocks, dust clouding
              the gold leaf that once shimmered on their spine.
Poetry (January 2013).

Примечания.
*Барбара Хэмби - род.1952 в Нью Орлеане, жила на Гавайах, муж американский поэт
David Kirby. Живёт в Таллахасси, Флорида. Поэтесса, прозаик, издатель, критик.
Награждена многими премиями. Преподаёт в университете. Автор ряда поэтических
сборников: Delirium, 1994; The Alphabet of Desire, 1998; Babel,2003; All-Night Lingo Tango,2009; On the Street of Divine Love,2014; Seriously Funny,2010.

Барбара Хэмби Безвкусные женские маски.
(С английского).

Поездка на автобусе - спектакль; с племянником флиртует
одетая без вкуса группа школьниц.

Рекламные огни, обильные витрины,
блеск шёлковых подъюбников на тощих манекенах.

А ветер по ночам над Pont-Marie шумит, как будто плачет
в компании с Камиллою Клодель*, что скрылась в мастерской.

За пару дней до Рождества мы с Эллиотом
каким-то чудом лишь одни стояли около Джоконды,

дивясь на кожу в кракелюрах - как из мягчайшего песка
до самой влаги уст. А после, в холодке, Надин,

буддистская хранительница наша, скороговоркой
твердила мне, что ко всему относится нейтрально.

Нейтрально - вот что поняла я во французском,
что лился из неё, как водопад. Но я так не могу,

и сердце неспокойно от жалостного вида иных девиц,
да щёголей в беретах, да сумасшедшей пассажирки,

что вышла на мосту d'Ivry, крича: "Salope, salope !"
В автобусе все смотрят друг на друга. Что за шлюха ?

И кто ж тут шлюха ? Не та ли бабка в кожаных штанах мешком
на тощих голенях, с потёртой книжкою Рембо ?

Мы ехали, чтоб посмотреть "Кентерберийские рассказы" Пазолини.
Он, как и Чосер, пребольшой искусник в поднесении историй

о всякой пошлости и глупости. Они как зеркало.
И всякий раз, когда увижу себя в стекле, шок не смягчается.

Я узнаю себя, и тут же вижу незнакомку.
Минуты мчатся, в их пробежке - скорость света.

Я говорю: "Прощай, Париж !" - и все, как я, почти что все,
глядят, пока та не исчезнет на улице Jeanne d'Arc.

О чём она должна и может думать, когда идёт
в таком кино среди полудня своего существованья ?

Barbara Hamby The Tawdry Masks of Women

Every bus ride is theater, giddy schoolgirls trying on
the tawdry masks of women, flirting with my nephew,

red and green lights, shop windows piled high, gold
glistered skeletal mannequins in slips of iridescent silk.

At night in the wind blowing over the Pont Marie I hear
Camille Claudel crying from the walls of her studio,

and two days before Christmas Elliot and I stand
miraculously alone before La Gioconde, follow her eyes,

cracked surface of her skin like softest sand before the deep
water of her mouth, and later standing in the cold

our Buddhist gardienne Nadine tells me in rapid-fire French
that in all things she tries to remain neutral, neutre, neutre,

neutre, the only word finally I understand in the barrage
tumbling out of her mouth like a waterfall, but I can’t be

neutral, passion welling up in my heart for the exhausted maids,
dapper men in berets, the madwoman on the PC bus,

screaming, Salope, salope, as she descends at the Pont d’Ivry
and everyone on the bus looking at each other, Whore?

Who’s the whore here? or the chic older woman, leather pants
baggy on her skinny shanks, reading a battered paperback

Rimbaud as we take the bus to see Pasolini’s Canterbury Tales,
the master himself as Chaucer, spinning his ribald stories

of human folly, each one a mirror, and when I see myself
in bus windows or store glass, the shock never wears off,

for I recognize myself and see a stranger at the same time,
because the minutes are racing by at the speed of light,

and I am saying goodbye to Paris, to everyone, myself
most of all, watching her disappear down the rue Jeanne d’Arc,

and what can she possibly be thinking as she walks
to the movies in the middle of this afternoon of her life?
"Babel"

Примечания.
*Камилла Клодель (1864-1943) - французская художница, скульптор; старшая сестра
поэта и дипломата Поля Клоделя, возлюбленная Огюста Родена. Здесь, повидимому, аллюзия на художественный фильм о судьбе художницы, шедший в Париже.


Барбара Хэмби Ода в честь ленинского пальто.
(С английского).

В любом российском городе стоят статуи Ленина
на площадях. Там он в своих пальто, сдуваемых назад
холодным ветром из Сибири. Он шествует в Грядущее -
с заглавной буквы "Г". А тело выставляют напоказ,
вблизи Кремля. Он смотрится, в своём костюме строгом,
как дипломат, не то преуспевающий делец,
хотя такую бомбу взорвал в двадцатом веке,
что в нём оставила воронку размером с Азию.
Твердят, что, кроме революций, он обожал
Бетховена и шахматы, а сердце волновала
Apassionata, что было не по силам и царским дочерям.
При встрече с правоверностью такой,
невольно будешь рад, что ты не самый рьяный,
поскольку вряд ли пожелаешь, чтобы сердце
в груди стучало, а особо после крупных экзекуций.
Таких вот встреть, так хорошо, что сунут в лагерь,
а то застрелят у подвальной стенки за все грехи:
вот, говорят, - за изумруды и рубины;
те дразнят свору, будто мишура под праздник в проходах лавок.
Ведь что-то может быть упрятано во швах корсета,
потом такой наденут. Возможно, царь о том не знает,
а большевик отыщет.
Mein Gott Im Himmel ! - Не знаю, как по-русски  прозвучало .
Потом был Сталин. Впрочем, я события опережаю.
Так Гоголь поступил в концовке повести "Шинель",
где писарь, умерший, когда с него стащили его обнову,
встречает генерала, что не помог ему в беде при жизни,
и требует, вцепившись, чтобы тот снял шубу.
Начальник побледнел от страха и вопит,
выскакивает из возка и удирает, будто пудель.
А мёртвый мститель, чтоб спастись от стужи,
закутал шею в тёплый воротник.
У Гоголя он шкодит в Петербурге долго,
но странно: был тщедушен, брит, а стал гигантом и усат,
да с кулачищем, что прикончит хоть царя
и всех тех стражей, что в ГУЛАГ ссылали Мандельштама,
да отправляли хоть кого на смерть за мысли:
чтоб ужаснулся, как вопьётся пуля в грудь, поняв,
что матери уж не услышит, не встретится женой,
горячей пищи не вкусит и свой ржаной намазанный ломоть
не окунёт в похлёбку с мясом и картошкой.
Пусть вспомнит, лёжа в окровавленном снегу,
как лупцевал его отец, заставив по-собачьи заскулить
на кухонном полу, и рядом мать лежала.

Barbara Hamby Ode to Lenin’s Overcoat

  In every Russian city or town a statue of Lenin stands
  on a cen­tral square with his over­coat blown back
  as if by a cold wind from Siberia as he strides into the Future
  with a cap­i­tal “F.” And then there’s the body on dis­play
  in the Kremlin, look­ing like noth­ing so much as a diplo­mat
  or a pros­per­ous busi­ness­man in a dark suit,
  though he planted the bomb that would blow a hole
  the size of Asia in the twen­ti­eth cen­tury,
  and it was said that all he cared about besides the rev­o­lu­tion
  was Beethoven and chess, the Appassionata
  wring­ing his heart as the four beau­ti­ful grand duchesses
  could not. We’ve all met those true believ­ers
  who make you glad you’re not the smartest per­son in the room
  because you wouldn’t want to live with their hearts
  thump­ing in your chest, espe­cially after the mass exe­cu­tions,
  and let’s face it, you’d be in the gulag at best
  or shot against a base­ment wall for all your sins,
  which are words all emer­ald and scar­let,
  shim­mer­ing like cheap Christmas trash in drug­store aisles,
  though they might as well be sewn into the seams
  of your corset if you wore one, and maybe the czar
  was out of touch, but the Bolsheviks,
  Mein Gott in Himmel, or what­ever it is the Russians say.
  Then there was Stalin, but I’m get­ting ahead
  of myself, as was Gogol when he wrote the end­ing of his story,
  in which the dead clerk, who’d had his new over­coat stolen,
  comes back as a spec­tre on a freez­ing night and grabs the judge
  who wouldn’t help him in life, demands his fur coat,
  which the judge, turn­ing white, gives up with a scream,
  jumps in his coach, and speeds away, trem­bling
  like a toy poo­dle, while the dead clerk pulls the col­lar
  around his neck, warm at last in the Arctic night.
  In Gogol’s story he still haunts St. Petersberg, but it can’t be
  the timid clerk, for this phan­tom is tall, has mous­taches
  and giant hands that look as if they could stran­gle the czar
  and all his guards, send Mandelstam to his gulag
  and sen­tence a man to death for a crime that in his dreams
  he would wake from scream­ing like the con­script
  as a bul­let pierces his chest, know­ing he will never hear
  his mother’s voice again or have sex with his Sonya
  or even eat a hot meal, the but­ter on a piece of black bread
  dipped in soup swim­ming with meat and pota­toes,
  because he’s lying in the dirty snow cry­ing as he had
  when his father beat him until he whim­pered
  like a dog on the kitchen floor, his mother already there.

Примечание.
Понаслышке и отрывисто знающая российскую историю, обстановку и литературу, но,
может быть, и не так: сознательно искажая то, что хорошо знает, современная американская поэтесса превращает свой текст в невообразимую мешанину и чудовищную страшную фантасмагорию. Это ответ на вопрос, может ли история быть объективной. Но среди нагромождения фактов и нелепостей в итоге, из общей неприглядной картины всё-таки вырисовывается обнажённая правда.


Барбара Хэмби Ода о зубах
(С английского).

Мой русский стоматолог со мною обсуждал стихи
  в те несколько минут, когда диагностировал мой рот.
Покуда не заткнул его мне ватой,
  сказал, что больше ценит Гумилёва, а не Ахматову,
и, как Цветаева считала, -
  отнюдь не я - превыше всех был Мандельштам.
Затем он что-то мне читал по-русски.
  Я поняла, что за чертовская удача
разрушить зубы в первые десятилетья,
  что посвятила леденцам и шоколадкам
в дешёвеньких аттракционах. О детские "Пэйдэйс",
  "Три Мушкетёра", "Сниккерсы" и "Мундсы" !
Миндальные батончики без нужных наставлений
  о гигиене рта меня втолкнули в кабинеты
дантистов, ставших лучшими друзьями.
  Мой стоматолог извинится, когда, хоть чуть,
но причиняет боль, а я не злюсь,
  ведь без него и без его коллег
я стала бы беззубою каргой и, как Шарлотта Бронте,
  сжав губы, только улыбалась и не хотела б
публично выступать, зато с жемчужными зубами
  могу высказывать и оглашать любые порции
своих незрелых мнений.
  Ничто мне не мешает, сказать, что я счастлива
и даже рассмеяться, хоть я страшусь
  почти всего - полётов, темноты,
руленья на мостах, воды и лодок, высоты -
  вы думаете, побоюсь
дантиста ? Нет ! Я, ради хвастовства
  и вящего эффекта, забуду вечный страх.
Я в нынешней газете прочла о преступленье,
  столь мерзком, будто бы оно нечеловечье.
Спросила у дантиста, отчего покинул он Россию, он ответил:
  "Там жизнь невыносима".
А где ж иначе ? Почти в отчаянье сама считаю,
  что меланхолия моя сравнима
с ахматовской, когда та билась со сталинскими казаками;
  с толстовской, когда тот вёл священную войну
с собою, с собственным либидо: уже беззубый,
  тиранивший свою графиню...
Так если истый bona fide гений, святая личность,
  мог так себя вести, то как ждать большего
от прощелыги - от педофила или каннибала ?
  Порою так темно снаружи,
хоть даже светит солнце. Хоть нет там монстров,
  что с воем пляшут около костра
и алчут плоти.
  Так что же ? Я, по крайней мере, имею навострённые клыки,
страшенные клыки и золотые коренные.
  И, если оборотни начнут вгрызаться,
скажу: "А ну-ка, Доктор Смерть,
  давай поговорим о Пушкине и Пастернаке.
Да, я боюсь всего, но не тебя".

Barbara Humby Ode to Teeth

My Russian dentist and I discuss poetry,
well, for a few minutes until he surveys the damage
and packs my mouth with gauze,
then tells me he prefers Gumilyov to Akhmatova,
how to pronounce Tsvetaeva,
and don't I agree Mandelstan is sublime,
then he recites something in Russian,
so I feel pretty darn lucky
that my teeth are a mess because of early decades
devoted to hard candy and a Grand Guignol
of chocolate bars. Oh, the Paydays of youth,
the Three Musketeers, Snickers, Mounds,
Almond Joys and coincidental lack of dedication
to oral hygiene have left me with an office
of dental professionals as best friends.
My dentist is apologetic when he causes me
the least bit of pain, but I don't mind
because, without him and his colleagues,
I would be a toothless hag, or, like Charlotte Brontё,
a tight-lipped smiler and reluctant
to speak in public, but I am able to sound off
and voice any number of half-baked opinions
with a set of incisors so pearly
that I am rarely loath to express happiness,
even laughter, though I am afraid
of almost everything-the dark, flying,
driving over bridges, boats, water, heights -
so you'd think I'd be afraid
of the dentist, but a true-show off
will put appearance before terror every time.
In the newspaper today I read about a crime
so repulsive that it hardly seemed human,
yet when I ask my dentist why he left Russia, he says,
"Oh, life there is insupportable."
Where is it not? I think with something approaching despair,
though my melancholy can't compare
to Akhamatova's as she battled Stalin's cossacks,
or Tolstoy's as he waged a holy war
with his own libido: toothless, raping his wife
just after she'd given birth,
and if a bona fide genius and holy man
could act that way, how can we expect any more
from run-of-the-mill pedophiles and cannibals?
Sometimes it's so dark outside
even when the sun's shining. And when are there not monsters
circling the campfire, howling,
with an appetite for flesh,
but at least I have my teeth, sharpened canines,
rebarbative incisors, molars of gold,
so when the werewolves start to close in,
I say, "Come on, Doctor Death,
let's talk about Pushkin, about Pasternak,
I'm afraid of everything but you."
"The Alphabet of Desire".

Примечания.
В этом стихотворении американская поэтесса повторяет какие-то россказни о
графе Льве Толстом, достоверность которых сомнительна. Неудивительно, биографии
многих знаменитых людей потом обрастают различными мифами. Поэтому в переводе допущено незначительное отступление от оригинала.


Фредерик Зейдель* Филипу Роту**, к его восьмидесятилетию.
(С английского).

Я - Муссолини,
на моём большом столе простёрта женщина размера "Мини".
Рабочий стол я сделал алтарём.
Нагая женщина на нём.

Мной ради рифмы выбран мелкий габарит.
Был сильный шок, когда взглнул, как гостья возлежит.
О Дуче ! Дуче ! Дуче ! Как та дамочка влажна !
Из бывших здесь мокрейшая - она !

Готов рассматривать по часу.
Сижу, задрав на стол штиблеты.
И даме тоже хорошо, и я гляжу на ЭТО.
Ей нравится, как я смотрю ей в кассу.

Весь мир - театр. Кому тот факт неведом ?
Я выгляжу как муравьед,
чья морда - будто пенис за обедом:
урод, без подбородка, плут. Без зрелищ жизни нет.

Она, конечно, - не моя жена.
Но главное - свобода.
Живу один. Душа вольна.
Вполне хватает одного развода.

Припомнился Джо Фокс, сказавший с полупьяна,
что он без женщины в постели не уснёт.
При жизни он сходил с ума от океана.
Впервые им был издан Филип Рот - тот мерзкий Рот !

Март сыплет запоздалый свой снежок.
Он в ветках лёгочными бронхами набух.
Бьют конские подковы в хлябь дорог,
а я к столу прикован как мужлан, гудящий, подзывая потаскух.
---------------------------------------------------------------------
 Frederick  Seidel     To Philip Roth, for His Eightieth

I’m Mussolini,
And the woman spread out on my enormous Duce desk looks teeny.
The desk becomes an altar, sacred.
The woman’s naked.

I call the woman teeny only because I need the rhyme.
The shock of naked looks huge on top of a desktop and the slime.
Duce! Duce! Duce! is what girls get wet with.
This one’s perhaps the wettest one’s ever met with.

Mussolini often did this,
Boots on, on the desk he worked at.
I’m sitting in my desk chair staring at IT and Oh she likes that.
She likes me staring at her box office.

Isn’t everything theatre? That’s what’s real.
I’ve got the face of an anteater
That sticks out like a penis to eat a meal.
I’m a chinless, cheater, wife-beater attending the theatre.

It has to be someone else’s wife.
Of course!
I live alone with my life.
One divorce for me was enough divorce.

I think of the late Joe Fox and his notion
That he couldn’t sleep without a woman in his bed.
He also loved the ocean
And published Philip Roth when filthy Philip first got read.

When pre-spring March snow soft-focuses the city,
And the trees express their branches like lungs showing off their bronchi,
And the lined-up carriage horses stomp their hooves and whiten patiently,
I stay chained to my desk, honky honking honky.

From "London Review of Books". Это стихотворение включено в сборник лучших американских стихов 2014 года.

Примечания.
*Фредерик Зейдель (род.в 1936 г. в Сент-Луисе, штат Миссури)- американский поэт,
учился в Гардвардском университете. В молодости был знаком с С.Элиотом и Эзрой
Паундом. В 1961 г. издавал "Тhe Paris Review". Автор более 16 поэтических
сборников. Лауреат Пулитцеровской премии в 1999 г.
**Филип Милтон Рот (род.в 1933 г. в Ньюарке, штат Нью-Джерси)- американский
прозаик, автор более 25 романов. Лауреат Пулитцеровской премии 1998 г., премии
Франца Кафки в 2001 г. и обладатель других наград.


Замечательное стихотворение (и поэт!) и превосходен Ваш перевод, Владимир!

Только вот - что такое этот таинственный зензивер? Очевидно - какой-то ветер (in a storm of wings - с шумом (в шторме!) крыльев). Второй Ваш вариант и Вы, видимо, ощущаете неорганичным.

Я нашёл в Википедии только зинзивер.

Дайте, пожалуйста, сноску с **.

С уважением, Сергей.

Сергею Семёнову.

Сергей !  Спасибо за полезный комментарий. Мне было бы боязно назвать этот текст переводом. Это очень вольный перевод, скорее переделка или интерпретация. Оригинал аллегоричен, смысл его довольно прост, но технически это стихотворение оказалось сложным, вследствие чего в переложении много вольностей. Хотелось бы, чтобы на этом стихотворении попробовали свои силы другие переводчики.

 О шумливом зинзивере: (конечно, в первоначальном варианте у меня ошибка). Имеется в виду либо хлебниковский зинзивер, либо местное

народное название большой крикливой синицы. Беда в том, что у этого

слова явный "русский дух", но оно яркое и лучше походит к духу стихотворения. Напротив, приведённый в примечании вариант лексически - для перевода с английского - точнее и органичней, но звучит бледнее.

ВК

Ну, Вы, Володя, горазд скромны!

Или это - смирение паче гордости?


Нет, там - шум крыльев, который надо подобрать к Вашему Гомеру. Из Ваших вариантов - Оба хужэ!

С уважением, Сергей.

Сергею Семёнову

Обожаю строгих критиков.  Дело за небольшим: окажите помощь.

Предложите Ваш вариант. На всякий случай: если зинзивер - синичка,

то крылышки у неё имеются. У горлицы тоже есть крылья.  Притом Гомер - не мой, он взят из оригинала.

ВК

Здравствуйте, Владимир!

Конечно, Гомера мы оставляем, на него я и не покушался.

Попробуйте - Но горлица, шумя крылом поверх...

Здесь шум крыльев оригинала остался. И картинка понятная - влетевшая в сад горлица зашумела крыльями у него над головой. И это поверх ощутимо имитирует шум крыльев.
А Хлебниковского зинзивера можно, конечно, объяснить, но он здесь, как Вы и сами понимаете, немотичи и немичи.Там есть ещё и травка зинзивер.

С уважением,

Сергей

И где Вы здесь заметили строгого критика?..

Сергею Семёнову

Сергей ! Спасибо ещё раз.  Простите, что заставил Вас потрудиться. Думаю, что настоящие критики должны быть строгими и, видя недостатки, представлять себе пути их

 преодоления. Вы не подвели, хотя я предпочёл - пока - вариант попроще. Вы вдохновили на поиск и подсказали направление.

ВК

Вячеславу Егиазарову

Большое душевное спасибо !

ВК

Блестяще!

...Когда россияне показывают этот Like, говорят обычно: Во! А т.к. мы на российском сайте, поэтому, Владимир, и я, нажимая на этот поднятый кверху палец, говорю: Во!

Блестяще!

С БУ,

СШ  

Сергею Шестакову

Сергей !   Хочется  высказаться - сказать что-то разумное и яркое.

Если не находишь своих слов - ищешь у других, думаю: не беда, пусть даже за тридевять земель.

ВК

Владимир, стих приятный, но Вы правы - это довольно вольный перевод, и местами Вы вносите много отсебятин. Например,


Перед кончиной Федра говорила,
что Смерть, похитив спектр семи цветов,
его рассеяла и подменила
на злой гротеск.


В оригинале несколько по другому. Смысл близок, но образы в оригинале другие. Скорее всего автор ориентировался на Расина, в конце его трагедии есть такие строки, которые произносит умирающая Федра


              Уж небо и супруг, что так поруган мною,
                От глаз туманною закрыты пеленою, -
                То смерть торопится во мрак увлечь меня,
                Дабы не осквернял мой взор сиянья дня...


лучше, конечно, оставить образы оригинала, чем непонятные "спектр семи цветов" и "гротеск".  Даже вольные переводы должны как-то сохранять образность автора, я так думаю.


Успеха,



Александру Лукьянову

Александр !   Каждое Ваше слово справедливо. Но Вы говорите, как

опытнейший и всесильный переводчик, который не пасует ни перед какой

технической трудностью. Я передать точное содержание оригинала с соблюдением его формы не сумел ,и, поневоле, сохранив основной смысл,

вынужден был несколько изменить привлечённую образность. Иначе

пришлось бы сдаться и отказаться от этого перевода. Итог: стихотворение

всё-таки переведено. На него обращено внимание русских переводчиков,

и каждый может попытаться перевести эти стихи лучше или по-иному.

Думаю, что стихотворение достойно такого внимания.

Теперь ещё одно моё личное наблюдение: Клайв Джеймс истолковывает

соответствующее место из расиновской "Федры" не так, как он представлен в русском переводе, которым Вы воспользовались.

Мне, так или иначе, предстоял выбор: либо следовать за Клайвом Джеймсом, либо обращаться к Расину.  Как видите, проблем хватает с

избытком.  Я выбрал тот вариант, который счёл оптимальным в этой

довольно сложной ситуации.

С уважением

ВК

Владимир!

В Вашем тексте (у Клайва Джеймса)  Федра после слов, что её глаза туманною закрыты пеленою (she can see Already not much more than through a cloud), добавляет совершенно отличное от того, что приведено в цитате из русского перевода Федры, а именно – что смерть забрала ясность из её глаз, чтобы отдать её (эту ясность) миру.

Судите сами, насколько Вы приблизились к оригиналу. 

С уважением, Сергей.

Cергею Семёнову

Сергей !   Я ориентировался в основном не на расиновскую "Федру",

а на английское стихотворение. Имел в виду, что приближающаяся смерть занавесила от  Федры многокрасочный мир (отняла ясность зрения) и рассеяла эту картину (отдала её миру), заменив - для Федры - свет тьмой (как саваном). По-моему Вы всё это поняли верно.

ВК