РУБРИКА ПАМЯТЬ

Вероника Тушнова

(1911 - 1965)

6footece80m


Елена Ерофеева-Литвинская


 "Не отрекаются, любя…"

 

Она была потрясающе красива и безмерно талантлива. С ее стихами о любви под подушкой засыпало целое поколение девчонок. Ее строки западали в душу и оставались в ней навсегда. Эту черноволосую нежную и хрупкую женщину с большими печальными темно-карими глазами называли восточной красавицей.

Она была очень мягкая и доброжелательная, готовая прийти на помощь по первому зову в любое время дня и ночи. Она умела видеть радость во всем и говорить "спасибо" за каждую малость…

Вероника Тушнова родилась 27 марта 1915* года в Казани в семье профессора Ветеринарного института, а позднее академика ВАСХНИЛ Михаила Павловича Тушнова. Ее мать, Александра Георгиевна, выпускница Высших Бестужевских курсов в Москве, была художницей.

Училась Вероника в одной из лучших школ Казани – в школе № 14 имени А.Н. Радищева. В школе большое внимание уделялось иностранным языкам, французскому и немецкому, которые изучались с младших классов. Любимым учителем Вероники был преподаватель литературы Борис Николаевич Скворцов. Он поддерживал явную одаренность своей ученицы, сочинения которой всегда зачитывались в классе как лучшие.

Стихи Вероники часто появлялись в стенгазете, ее шутки и пародии знала вся школа. Вероника увлекалась живописью и поэзией, но, по настоянию отца, не терпевшего возражений, поступила на медицинский факультет Казанского университета. Медицинское образование она завершила в Ленинграде, куда переехала семья в 1936 году после смерти отца.

В 1938 году Вероника Тушнова вышла замуж за врача-психиатра Юрия Розинского. Через год родилась дочь Наташа. В это же время в печати появились ее стихи. Но семейная жизнь не сложилась. Вскоре Юрий оставил Веронику. А она не теряла надежды, что он вернется… Ведь у них подрастала дочь, так похожая на отца.

 

  А ты придешь, когда темно,
        Когда в стекло ударит вьюга,
        Когда припомнишь, как давно
        Не согревали мы друг друга.

 

Муж действительно вернулся, когда тяжело заболел, и ему стало совсем плохо. Он нуждался в помощи и утешении. И Вероника, переступив через обиды, заботилась о нем, выхаживала его и его больную мать. "Здесь меня все осуждают, но я не могу иначе… Все же он – отец моей дочери", – говорила она. Вторым мужем поэтессы стал литератор, а по другим сведениям – физик, Юрий Тимофеев. Вместе они прожили около десяти лет. "Мама была темпераментна, не ходила по квартире, а летала, бывала вспыльчива, всегда ничего не успевала… Расставание с Юрием Павловичем было для нее очень тяжелым…", – рассказывала ее дочь Наталья.

Получив диплом врача, Вероника Тушнова серьезно занялась поэзией. "Перед войной я написала очень много и впервые обратилась за помощью к Вере Инбер, – вспоминала поэтесса. – По совету Веры Михайловны я подала заявление в Литературный институт и была принята. Война нарушила все мои планы. Я с маленьким ребенком на руках и больной матерью эвакуировалась из Москвы и работала в госпиталях Казани".

Там, будучи палатным ординатором, она слыла главной утешительницей, могла вдохнуть жизнь даже в безнадежных больных и боролась за каждое мгновение человеческой жизни. Она буквально жила судьбами своих пациентов, близко к сердцу принимая чужую боль и чужие страдания. Ее прозвали "доктором с тетрадкой", потому что редкие минуты свободного времени Тушнова посвящала стихам. Ее часто находили пишущей в какой-нибудь маленькой комнатушке. Из Казани Вероника вернулась в Москву, где продолжала работать в госпитале, а в 1945 году состоялся литературный дебют поэтессы – вышел в свет ее сборник стихотворений, который так и назывался – "Первая книга".

"…Вероника Михайловна не была обычным лечащим врачом, – вспоминала одна из коллег Тушновой той поры, хирург Надежда Ивановна Лыткина-Катаева, ставшая впоследствии первым директором Дома-музея Марины Цветаевой в Борисоглебском переулке. – Она бросалась всей душой и силами в судьбу раненого, больного, на помощь, как при сигнале SOS. Она больно обжигалась о человеческие страдания. Из этого рождались стихи. Раненые любили ее восхищенно. Ее необыкновенная женская красота была озарена изнутри, и поэтому так затихали бойцы, когда входила Вероника…"

После войны поэтическая судьба Тушновой складывалась успешно. У нее выходили новые книги, она руководила творческим семинаром в Литературном институте, занималась стихотворными переводами. Восторженные читательницы переписывали ее стихи от руки и выучивали их наизусть. Но в личной жизни все как-то не складывалось. Вероника чувствовала себя обделенной – у нее не было любви, а без любви она не мыслила себе жизни.

И вдруг судьба сделала ей неожиданный подарок – подарила вторую молодость, подарила чувство, безграничное и безмерное, которое полностью захлестнуло ее и вызвало к жизни целую лавину самых прекрасных ее стихотворений. Это была любовь к поэту и прозаику Александру Яшину, родившемуся с Вероникой в один день – 27 марта, но двумя годами ранее. "Он мне и воздух, он мне и небо, все без него бездыханно и немо…", – писала поэтесса о своем любимом, а свое чувство к нему называла "бурей, с которой никак не справлюсь" и доверяла малейшие его оттенки и переливы своим стихам.

Александр Яшин везде, где появлялся, производил на всех неизгладимое впечатление. Он был красивым, сильным человеком, очень обаятельным и очень ярким, "с повадкой орлиной, с душой голубиной, с усмешкою дерзкой, с улыбкою детской", как писала о нем Тушнова. К моменту сближения с Вероникой он переживал тяжелые времена – настоящую травлю, обрушившуюся на него после публикации рассказа "Рычаги", в котором он рассказал правду о русской деревне. Вероника, одна из немногих, поддержала его, отогрела и оживила своей любовью его "пасмурную душу".

Это была любовь взаимная, но скрытая от посторонних глаз – Яшин был мужем и отцом. Он воспитывал семерых детей от разных браков, и семью поэта в шутку называли "яшинским колхозом". Его третья жена, с которой он познакомился в Литературном институте, Злата Константиновна, тоже писала стихи. Яшин не мог оставить жену и детей, поскольку был сильно к ним привязан, да, наверное, Тушнова и не согласилась бы на такой шаг. Тонкая, все прощающая, с чуткой, доброй, сострадающей душой, она не чувствовала бы себя счастливой, сделав несчастными других. Вероника ничего не требовала от любимого, соглашаясь на все, все понимая и принимая, хотя жить во лжи ей, с ее открытым сердцем и чистой душой, было непросто.

 

  Сутки с тобою,
        Месяцы – врозь…
        Спервоначалу
        Так повелось.

 

Какими же редкими были их встречи, тайными, вдали от посторонних глаз! А ей так хотелось постоянно быть рядом с ним. Но он не мог ей ничего обещать, предпочитая молчание. Будущего у этих отношений не было, но Вероника благодарила судьбу за каждый час, проведенный с любимым. И если она могла насчитать в своей жизни всего сто часов счастья, для нее это было немало… Они любили ездить в Подмосковье, бродить по лесу, назначали свидания в гостиницах других городов. Вероника жила этими встречами, в них заключалась вся ее жизнь. Она задавала себе вопрос: "Почему без миллионов – можно? Почему без одного – нельзя?" и не могла найти на него ответа…

Когда влюбленные возвращались в Москву на электричке, Вероника, по просьбе Яшина, выходила на несколько остановок раньше, чтобы их не видели вместе… Но, несмотря на все предосторожности, сохранить отношения в тайне не удалось. Разве можно было спрятать такую страсть!

Конечно же, сразу же поползли слухи и сплетни. Друзья осуждали влюбленных, в семье Александра назревала драма. Их любовь была обречена. Александр принял трудное для себя решение – расстаться с Вероникой.

Как же мучительно переживала Тушнова свое одиночество! Горло словно сдавила петля, сердце придавило "глыбою в тонну". Она часто бродила по тем местам, где они бывали вместе. Не имея возможности видеться с любимым, она говорила с ним стихами, в которых открывалась целая эмоциональная вселенная человека, стихами, настолько искренними и исповедальными, что они воспринимались как лирические дневники. Ее боль была вся как на ладони. Может быть, от невыносимого горя, тоски и переживаний она и заболела смертельной болезнью.

Когда Вероника лежала в больнице в онкологическом отделении, Александр Яшин навещал ее. Поэт Марк Соболь, долгие годы друживший с Вероникой, вспоминал: "Я, придя к ней в палату, постарался ее развеселить. Она возмутилась: не надо! Ей давали злые антибиотики, стягивающие губы, ей было больно улыбаться. Выглядела она предельно худо. Неузнаваемо. А потом пришел – он! Вероника скомандовала нам отвернуться к стене, пока она оденется. Вскоре тихо окликнула: "Мальчики…" Я обернулся – и обомлел. Перед нами стояла красавица! Не побоюсь этого слова, ибо сказано точно. Улыбающаяся, с пылающими щеками, никаких хворей вовеки не знавшая молодая красавица. И тут я с особой силой ощутил, что все, написанное ею, – правда. Абсолютная и неопровержимая правда. Наверное, именно это называется поэзией…"

А в последние дни, пребывая в тяжелых страданиях, ставших нестерпимыми, Вероника запретила пускать Александра к себе в палату. Она хотела остаться в его памяти такой, какой была в период цветения их любви – красивой, счастливой, веселой …

"Сто часов счастья" – так назвала поэтесса свою последнюю книгу стихов, посвященную Александру Яшину. В типографии торопились, знали, что Вероника умирает. Ей удалось подержать в руках сигнальный экземпляр книги, где в стихах она прощалась с жизнью.

 

  Только жизнь у меня короткая,
        только твердо и горько верю:
        не любил ты свою находку

        полюбишь потерю.

 

Вероника скончалась жарким летом 7 июля 1965 года. Трагическая смерть ее потрясла Александра до глубины души. Только теперь он осознал, как много она значила для него, и что никто не любил его так, как она, – всем своим существом, в полном самозабвении. Он не смог долго жить без любимой и через несколько лет ушел из жизни с тем же страшным диагнозом. Не отрекаются, любя…


Вероника Тушнова

"Ничто на свете не кончается, лишь поручается другим..."

 

Мать

 

Она совсем немного опоздала,
Спеша с вокзала с пестрым узелком…
Еще в распахнутые окна зала
Виднелось знамя с золотым древком,
Еще на лестнице лежала хвоя,
И звук литавр, казалось, не погас…

Она прошла с дрожащей головою,
В глухом платке, надвинутом до глаз.
Она прошла походкою незрячей,
Водя по стенам сморщенной рукой.
И было страшно, что она не плачет,
Что взгляд такой горячий и сухой.

Еще при входе где-то, у калитки,
Узнала, верно, обо всем она.
Ей отдали нехитрые пожитки
И славные сыновьи ордена.

Потом старуха поднялась в палату, —
Мне до сих пор слышны ее шаги, —
И молча раздала солдатам
Домашние ржаные пироги.

1945

 

* * *

Не прозвучит ни слово, ни гудок

в развалинах, задохшихся от дыма.

Лежит убитый русский городок,

и кажется – ничто не поправимо.

 

Еще в тревожном зареве закат

и различимы голоса орудий,

а в городок уже приходят люди.

Из горсти пьют, на дне воронки спят.

 

И снова дым. Но дым уже другой –

теперь он пахнет теплотой и пищей.

И первый сруб, как первый лист тугой,

из черного выходит корневища.

 

И медленная светлая смола,

как слезы встречи, катится по стенам.

И верят люди: жизнь благословенна,

как бы она сурова ни была!

1946

 

Арык

 

Глаз к сиянью такому еще не привык...

Зной густой, золотой и тягучий, как мед...

А за домом, в саду,

            пробегает арык,

как живой человек,

        говорит и поет.

Он струится, как будто в ущелье зажат,

меж забором и каменной пестрой стеной.

Распахнется калитка...

            Лучи задрожат...

                        Засмуглеет рука...

                                              Брызнет звон жестяной.

С мягким бульканьем вглубь окунется кувшин,

И опять тишина.

          Он один ни на миг

не стихает, сбегая с далеких вершин,

торопливый арык,

                        говорливый арык...

В нем вода холодна и молочно-бела,

и, как лента из шелка, упруга в горсти...

С первой встречи я сердце ему отдала.

Пели птицы в саду:

          "Не спеши, погости".

Счастье ходит со мной по дороге любой...

А покой...

      А покоя не будет нигде.

В час, когда занимался рассвет голубой,

я пришла попрощаться к ханларской воде.

1949


* * *

Кряхтели рамы, стекла звякали,

И все казалось мне:

                          вот-вот

уснувший дом сорвется с якоря

и в ночь, ныряя, поплывет.

Луна катилась между тучами,

опутанная волокном,

как мачта,

                       дерево скрипучее

раскачивалось под окном.

Давным-давно легли хозяева,

огонь погас.

                      А сна все нет.

И заманить ничем нельзя его.

И долго мешкает рассвет.

От окон тянет острым холодом,

и хорошо и страшно мне.

Все крепко спят.

                        И с грозным городом

я остаюсь наедине.

Наш утлый дом по ветру носится,

раскачивается сосна...

И до чего ж она мне по сердцу,

азербайджанская весна!

1949

 

* * *
Не отрекаются любя.
Ведь жизнь кончается не завтра.
Я перестану ждать тебя,
а ты придешь совсем внезапно.
А ты придешь, когда темно,
когда в стекло ударит вьюга,
когда припомнишь, как давно
не согревали мы друг друга.
И так захочешь теплоты
не полюбившейся когда-то,
что переждать не сможешь ты
трех человек у автомата.
И будет, как назло, ползти
трамвай, метро, не знаю что там.
И вьюга заметет пути
на дальних подступах к воротам...
А в доме будет грусть и тишь,
хрип счетчика и шорох книжки,
когда ты в двери постучишь,
взбежав наверх без передышки.
За это можно все отдать,
и до того я в это верю,
что трудно мне тебя не ждать,
весь день не отходя от двери.
1944


* * *
Биенье сердца моего,
тепло доверчивого тела...
Как мало взял ты из того,
что я отдать тебе хотела.
А есть тоска, как мед сладка,
и вянущих черемух горечь,
и ликованье птичьих сборищ,
и тающие облака...
Есть шорох трав неутомимый
и говор гальки у реки,
картавый,
не переводимый
ни на какие языки.
Есть медный медленный закат
и светлый ливень листопада...
Как ты, наверное, богат,
что ничего тебе не надо.

* * *

Помнишь, как залетела в окно синица,

Какого наделала переполоху?

Не сердись

на свою залетную птицу,

сама понимаю, что это плохо.

 

Только напрасно меня ты гонишь,

Словами недобрыми ранишь часто:

я не долго буду с тобой –

всего лишь

до своего последнего часа.

 

Потом ты плотнее притворишь двери,

рамы заклеишь бумагой белой...

Когда-нибудь вспомнишь,

себе не веря:

неужели летала,

                мешала,

                      пела?

1951

 

* * *

Счастливо и необъяснимо

происходящее со мной:

не радость, нет – я не любима –

и не весна тому виной.

Мир непригляден, бесприютен,

побеги спят,

и корни спят,

а я не сплю,

и день мой труден,

и взгляд мне горести слепят...

Я говорю с тобой стихами,

остановиться не могу.

Они как слезы, как дыханье,

и, значит, я ни в чем не лгу...

Все, что стихами, – только правда,

стихи как ветер, как прибой,

стихи – высокая награда

за все, что отнято тобой!

1953


* * *

Я поднимаюсь по колючим склонам,

я мну в ладонях пыльный полынок,

пылает бухта синим и зеленым,

кузнечики взлетают из-под ног.

 

В скользящих бликах света голубого,

на обожженном темени горы

лепечут листья в рощице дубовой,

жужжат шмели и плачут комары.

 

Лежу. Гляжу.

Над головою дна нет!

Плывут на север тучи не спеша...

И все мне душу трогает и ранит,

так беззащитна сделалась душа.

 

Она ликует и пощады просит,

и нет ее смятению конца.

Так, вероятно, света не выносят

глаза у исцеленного слепца.

 

Все в первый раз – долины, горы, море,

сухой дубняк, звенящий на ветру...

Вторая жизнь! На радость или горе?

Не все равно ли?

Не боюсь. Беру!

1953

 

* * *

Шагаю хвойною опушкой,

и улыбаюсь, и пою,

и жестяной помятой кружкой

из родничка лесного пью.

И слушаю, как славка свищет,

как зяблик ссорится с женой,

и вижу гриб у корневища

сквозь папоротник кружевной...

Но дело-то не в певчих птицах,

не в роднике и не в грибе, –

душа должна уединиться,

чтобы прислушаться к себе.

И раствориться в блеске этом,

и слиться с этой синевой,

и стать самой

теплом и светом,

водой,

и птицей,

и травой,

живыми соками напиться,

земную силу обрести,

ведь ей века еще трудиться,

тысячелетия расти.

1954

 

* * *
Мне сказали, ты в городе Энске живешь,
Очень занят работой и встречи не ждешь.
Я хожу по Москве, майским ветром дышу,
ни открыток, ни писем тебе не пишу.
И хотя ты расстался со мной не любя,
но молчанье мое огорчает тебя.
И представь – на булыжной чужой мостовой
вдруг лицом бы к лицу мы столкнулись с тобой.
Ты подумал бы: чудо!
А вовсе и нет –
просто я на курьерский купила билет
или села во Внуково на самолет,
а до Энска четыре часа перелет.
Как тебя обняла бы я, друг дорогой!
Только в Энск никогда не ступлю я ногой,
никогда я на поезд билет не куплю,
никогда не скажу тебе слово "люблю".
Ты сейчас от меня так далек, так далек –
никакой самолет долететь бы не смог.

* * *
Гонит ветер
туч лохматых клочья,
снова наступили холода.
И опять мы
расстаемся молча,
так, как расстаются
навсегда.
Ты стоишь и не глядишь вдогонку.
Я перехожу через мосток...
Ты жесток
жестокостью ребенка –
от непонимания жесток,
Может, на день,
может, на год целый
эта боль мне жизнь укоротит.
Если б знал ты подлинную цену
всех твоих молчаний и обид!
Ты бы позабыл про все другое,
ты схватил бы на руки меня,
поднял бы
и вынес бы из горя,
как людей выносят из огня.

* * *
Людские души – души разные,
не перечислить их, не счесть.
Есть злые, добрые и праздные
и грозовые души есть.

Иная в силе не нуждается,
ее дыханием коснись –
и в ней чистейший звук рождается,
распространяясь вдаль и ввысь.

Другая хмуро-неотзывчива,
другая каменно-глуха
для света звезд,
для пенья птичьего,
для музыки
и для стиха.

Она почти недосягаема,
пока не вторгнутся в нее
любви тревога и отчаянье,
сердечной боли острие.

Смятенная и беззащитная,
она очнется,
и тогда
сама по-птичьи закричит она
и засияет как звезда.

* * *
Нам не случалось ссориться,
Я старалась во всем потрафить.
Тебе ни одной бессонницы
Не пришлось на меня потратить.
Не добычею,
не наградою, –
была находкой простою,
Оттого, наверно, не радую,
потому ничего не стою.
Только жизнь у меня короткая,
только твердо и горько верю:
не любил ты свою находку –
полюбишь потерю...

 * * *
А знаешь, все еще будет!
Южный ветер еще подует,
и весну еще наколдует,
и память перелистает,
и встретиться нас заставит,
и еще меня на рассвете
губы твои разбудят.
Понимаешь, все еще будет!
В сто концов убегают рельсы,
самолеты уходят в рейсы,
корабли снимаются с якоря...
Если б помнили это люди,
чаще думали бы о чуде,
реже бы люди плакали.
Счастье – что онo? Та же птица:
упустишь – и не поймаешь.
А в клетке ему томиться
тоже ведь не годится,
трудно с ним, понимаешь?
Я его не запру безжалостно,
крыльев не искалечу.
Улетаешь?
Лети, пожалуйста...
Знаешь, как отпразднуем
встречу!

 

Дом мой – в сердце твоем


I
Знаешь ли ты,
что такое горе,
когда тугою петлей
на горле?
Когда на сердце
глыбою в тонну,
когда нельзя
ни слезы, ни стона?
Чтоб никто не увидел,
избави боже,
покрасневших глаз,
потускневшей кожи,
чтоб никто не заметил,
как я устала,
какая больная, старая
стала...
Знаешь ли ты,
что такое горе?
Его переплыть
все равно что море,
его перейти
все равно что пустыню,
а о нем говорят
словами пустыми,
говорят:
"Вы знаете, он ее бросил..."
А я без тебя
как лодка без весел,
как птица без крыльев,
как растенье без корня...
Знаешь ли ты, что такое горе?
Я тебе не все еще рассказала,
знаешь, как я хожу по вокзалам?
Как расписания изучаю?
Как поезда по ночам встречаю?
Как на каждом почтамте
молю я чуда:
хоть строки, хоть слова
оттуда... оттуда...

II
Мне казалось, нельзя,
чтоб "Выхода нет".
А вот оказалось, случается.
На год,
на два,
на десять лет
выхода нет!
А жизнь не кончается.
А жизнь не кончается все равно,
а люди встречаются,
пьют вино,
смотрят кино,
в автобусах ездят,
ходят по улицам
вместе... вместе...
Называют друг друга:
"Моя!"
"Мой!"
Говорят друг другу:
"Пойдем домой!"
Домой...
А ты мне: "Куда пойдем?"
У бездомных разве бывает дом?

III
Дом – четыре стены...
Кто сказал, что четыре стены?
Кто придумал, что люди
на замок запираться должны?
Разве ты позабыл,
как еловые чащи темны
и какие высокие звезды
для нас зажжены?
Разве ты позабыл, как трава луговая
мягка,
как лодчонку рыбачью
качает большая река,
разве ты позабыл
полыханье и треск
сушняка?
Неужели так страшно,
если нет над тобой
потолка?
Дом – четыре стены...
Ну, а если у нас их нет?
Если нету у нашего дома
знакомых примет,
ни окон, ни крыльца,
ни печной трубы,
если в доме у нас
телеграфные стонут столбы,
если в доме у нас,
громыхая, летят поезда?..
Ни на что, никогда
не сменяю я этой судьбы,
в самый ласковый дом
не войду без тебя
никогда.

IV
Помню первую осень,
когда ты ко мне постучал,
обнимал мои плечи,
гладил волосы мне
и молчал...
Я боялась тебя,
я к тебе приручалась с трудом,
я не знала, что ты
мой родник,
хлеб насущный мой,
дом!
Я не знала, что ты –
воскресение, родина, свет!..
А теперь тебя нет,
и на свете приюта мне нет!
Ты не молод уже,
мой любимый?
А я молода?
Ты устал, мой любимый?..
А я? – хоть бы день без труда,
хоть бы час без забот...
Все равно –
в самый ласковый дом
без тебя не войду...
Дом мой – в сердце твоем!
Ты не думай, я смелая,
не боюсь ни обиды, ни горя,
что захочешь –
все сделаю, –
слышишь, сердце мое дорогое?
Только б ты улыбнулся,
только б прежним собой
становился,
только б не ушибался,
как пойманный сокол не бился...
...Знаешь ли ты,
что такое горе?
Его переплыть
все равно что море,
его перейти
все равно что пустыню,
да ведь нет другой дороги
отныне,
и нашла бы – так я не пойду
другою...
Знаешь ли ты,
что такое горе?

А знаешь ли ты,
что такое счастье?

 

* * *

Ну, пожалуйста, пожалуйста,

в самолет меня возьми,

на усталость мне пожалуйся,

на плече моем усни.

Руку дай, сводя по лесенке,

на другом краю земли,

где встают, как счастья вестники,

горы дымные вдали...

Ну, пожалуйста, в угоду мне,

не тревожься ни о чем,

тихой ночью сердце города

отопри своим ключом.

Хорошо, наверно, ночью там,—

темнота и тишина.

Мы с тобой в подвале сводчатом

выпьем местного вина.

Выпьем мы за счастье трудное,

за дорогу без конца,

за слепые, безрассудные,

неподсудные сердца...

Побредем по сонным дворикам,

по безлюдным площадям,

улыбаться будем дворникам,

будто найденным друзьям.

Под платанами поблекшими

будем листьями шуршать,

будем добрыми, хорошими,

будем слушать осень позднюю,

радоваться и дышать!

1956


Вальдшнеп

 

Влетел он в полымя заката

и замелькал, и зачернел,

и не слыхал,

как в два раската

гром над поляной прогремел.

Свинца горячие крупицы

ударили наперерез,

и люди радовались птице,

упавшей на землю

с небес.

Среди осин и елей мрачных,

зарывшись в прошлогодний лист,

лежал крылатый неудачник,

весны подстреленный связист.

И длинный клюв

торчал, как шильце,

из горстки пестрого пера...

Кто знал, что этим завершится

весны любовная пора?

Какая радость им владела,

как жизнь была ему легка,

и как бы я его жалела,

когда б не гордость

за стрелка!

1955

 

* * *

Все было до меня: десятилетья

того, что счастьем называем мы.

Цвели деревья,

вырастали дети,

чередовались степи и холмы,

за ветровым стеклом рождались зори

очередного праздничного дня, –

был ветер,

берег,

дуб у лукоморья,

пир у друзей,—

все это без меня.

Моря и реки шли тебе навстречу,

ручной жар-птицей

в руки жизнь плыла...

А я плутала далеко-далече,

а я тогда и ни к чему была.

Ты без меня сквозь годы пробивался,

запутывался и сплеча рубил,

старался, добивался, любовался,

отпировал, отплакал, отлюбил...

Ты отдал все, что мог, любимой ради,

а я? –

всего глоток воды на дне,

сто скудных грамм в блокадном Ленинграде.

Завидуйте,

все любящие,

мне!

1955


* * *

Стемнело. По тропинкам снежным

хозяйки с ведрами пошли.

Скрипят таинственно и нежно

колодезные журавли.

Смех, разговор вдоль длинных улиц,

но враз пропали голоса

и словно бы плотней сомкнулись

кольцом дремучие леса.

Я прохожу пустой деревней,

я выхожу за крайний дом.

Мир обретает облик древний

в сиянье млечно-золотом.

А небо-то и вправду купол!

С непостижимой вышины

стекают медленно и скупо

лучи невидимой луны.

Они переполняют тучи,

просачиваются в снега,

они бесплотны, вездесущи,

они – веками... на века...

Нездешнее сиянье льется,

мерцают срубы в глыбах льда,

и смутно светится в колодцах

животворящая вода.

1955

 

* * *

Так уж сердце у меня устроено –

не могу вымаливать пощады.

Мне теперь – на все четыре стороны...

Ничего мне от тебя не надо.

Рельсы – от заката до восхода,

и от севера до юга – рельсы.

Вот она – последняя свобода,

горькая свобода погорельца.

Застучат, затарахтят колеса,

вольный ветер в тамбуре засвищет,

полетит над полем, над откосом,

над холодным нашим пепелищем.

1955

 

* * *

Вся ночь без сна...

А после, в роще,

березовая тишина,

и все приемлемее, проще,

и жизнь как будто решена.

Боль приглушенней, горе выше,

внимательней душа моя...

Я в первый раз воочью вижу:

не солнце движется –

земля.

Налево клонятся березы,

налево падают кусты,

и сердце холодеет грозно

на кромке синей пустоты.

Все так ничтожно – ссоры, споры,

все беды и обиды все.

Еще пустынно, знобко, сонно,

трава купается в росе.

Шмелиной музыке внимаю,

вникаю в птичью кутерьму...

Я прозреваю, понимаю,

еще чуть-чуть –

и все пойму.

1955


* * *

Дурманящей, росистой чащею

черемуха –

дыши, гляди,

ласкай, ломай...

И боль щемящая, –

как мало весен впереди!

А стоит ли уж так печалиться,

прощаясь с миром дорогим?

Ничто на свете не кончается,

лишь поручается другим.

Другим любовь моя завещана,

в других печаль моя горька...

Сто тысяч раз

другая женщина

все пронесет через века.

Ничто не пропадет, не минется.

 

Все праздничнее, все милей

цветет черемуха –

любимица

покойной матери моей.

1955


* * *

Нынче детство мне явилось,

приласкало на лету.

Свежим снегом я умылась,

постояла на ветру.

Надышалась,

нагляделась,—

ну какая красота!

Дня бессолнечного белость,

далей хвойная черта...

Снежно-снежно.

Тихо-тихо.

Звон в ушах – такая тишь.

В темных сенцах пахнет пихтой,

у порога – пара лыж.

Пара струганых дощечек,

самоделье детских рук.

Сколько вещих и не вещих

снов скитается вокруг...

Где таилось,

где хранилось?

Вдруг припомнил человек:

хлебным квасом пахнет силос,

спелой клюквой пахнет снег.

1958


* * *

Спор был бесплодным,

безысходным...

Потом я вышла на крыльцо

умыть безмолвием холодным

разгоряченное лицо.

Глаза опухшие горели,

отяжелела голова,

и жгли мне сердце, а не грели

твои запретные слова.

Все было тихо и студено,

мерцала инея слюда,

на мир глядела удивленно

большая синяя звезда.

Березы стыли в свете млечном,

как дым клубясь над головой,

и на руке моей

колечко

светилось смутной синевой.

Ни шороха не раздавалось,

глухая тишь была в дому...

А я сквозь слезы улыбалась,

сама не зная почему.

Светало небо, голубело,

дышало, на землю сойдя...

А сердце плакало и пело...

И пело...

Бог ему судья!

1958

 

* * *

За водой мерцает серебристо

поле в редком и сухом снегу.

Спит, чернея, маленькая пристань,

ни живой души на берегу.

Пересвистываясь с ветром шалым,

гнется, гнется мерзлая куга...

Белым занимается пожаром

первая осенняя пурга.

Засыпает снег луга и нивы,

мелкий, как толченая слюда.

По каналу движется лениво

плотная, тяжелая вода...

Снег летит спокойный, гуще, чаще,

он летит уже из крупных сит,

он уже пушистый, настоящий,

он уже не падает – висит...

Вдоль столбов высоковольтной сети

я иду, одета в белый мех,

самая любимая на свете,

самая красивая на свете,

самая счастливая из всех!

1957

 

* * *

Как часто лежу я без сна в темноте,

и все представляются мне

та светлая речка

и елочки те

в далекой лесной стороне.

Как тихо, наверное, стало в лесу,

раздетые сучья черны,

день убыл – темнеет в четвертом часу,

и окна не освещены.

Ни скрипа, ни шороха в доме пустом,

он весь потемнел и намок,

ступени завалены палым листом,

висит заржавелый замок...

А гуси летят в темноте ледяной,

тревожно и хрипло трубя...

Какое несчастье

случилось со мной –

я жизнь прожила

без тебя.

1957

 

* * *

Сто часов счастья...

Разве этого мало?

Я его, как песок золотой,

намывала,

собирала любовно, неутомимо,

по крупице, по капле,

по искре, по блестке,

создавала его из тумана и дыма,

принимала в подарок

от каждой звезды и березки...

Сколько дней проводила

за счастьем в погоне

на продрогшем перроне,

в гремящем вагоне,

в час отлета его настигала

на аэродроме,

обнимала его, согревала

в нетопленном доме.

Ворожила над ним, колдовала...

Случалось, бывало,

что из горького горя

я счастье свое добывала.

Это зря говорится,

что надо счастливой родиться.

Нужно только, чтоб сердце

не стыдилось над счастьем трудиться,

чтобы не было сердце

лениво, спесиво,

чтоб за малую малость

оно говорило "спасибо".

Сто часов счастья,

чистейшего, без обмана.

Сто часов счастья!

Разве этого мало?

1962


* * *

Человек живет совсем немного –

несколько десятков лет и зим,

каждый шаг отмеривая строго

сердцем человеческим своим.

Льются реки, плещут волны света,

облака похожи на ягнят...

Травы, шелестящие от ветра,

полчищами поймы полонят.

Выбегает из побегов хилых

сильная блестящая листва,

плачут и смеются на могилах

новые живые существа.

Вспыхивают и сгорают маки.

Истлевает дочерна трава...

В мертвых книгах

крохотные знаки

собраны в бессмертные слова.

1965

 

 * По другим источникам – в 1911 году.

 

Галерея фотографий Вероники Тушновой

 

 Песня на стихи В.Тушновой "Ну пожалуйста" (муз. А.Дулова)

 

Песня на стихи В.Тушновой "А знаешь все еще будет..." (муз. М.Минкова) 

  

Передача на телеканале "Культура" из цикла "Больше, чем любовь"