Цас Хаан


Гори

Н.

Гори, звезда моя, гори, гори,
как лампочка, гори над изголовьем.
Я знаю, что слетятся упыри,
упиться неприкаянною кровью.

Я не поэт в масштабе - он Поэт.
Простит - любовь. Всё прочее не важно.
А эти, как всегда, слетят на свет.
Напиться крови, не совсем бумажной.



Зимние мистические

-1-

Фонари вырастают из ночи,
как подснежники ранней весной,
словно кто-то и может и хочет
разговаривать ими со мной.

Их язык прихотлив и невнятен.
Для меня это был до сих пор
лишь порядок светящихся пятен.
А теперь начался разговор.

Я внимаю их дымчатой дрожи,
хоть проникнуть в неё не могу.
А они, как поэт в бездорожье,
Велимир по колено в снегу.

-2-


Вот и всё. Собираю манатки
и - на призрачный поезд ночной.
Слишком долго играло ты в прятки,
близорукое счастье, со мной.

А дымок тепловоза ночного
и пейзажа летящая грусть -
это нового счастья основа.
Неземного. И ладно. И пусть.


Одесское

-1-


Н.

Где эта улица? Где этот дом?
Где эта лучница - дочка Зевеса?
Небу даётся всё с большим трудом
тёмного времени древняя пьеса -

осень, короче. Короче, Эсхил!
Как, может быть, говорил Склифосовский -
Если сентябрь тебя утомил,
то относись к сентябрю философски.

На языке анекдота гутарь.
Ведь не напрасно корячился Бабель.
Главное - это не кровь и не гарь,
не мельтешенье мечей или сабель.

Главное - это навзрыд и насквозь,
под болтовню и трамвайные байки,
из артемидовых губ пролилось
местное золото тум-балалайки.


-2-


Майское


Понятно за что. Вот за это,
и чтоб не посмела потом
ловить на лету сигарету
печально-улыбчивым ртом,

за шишечки детской кроватки,
за ягоду в медном тазу,
за смех в пионерской палатке,
за искорки в каждом глазу -

их звёздное "огнеопасно",
за то, что красна и бела,
за то, что бывала несчастной,
за то, что счастливой была.


Холодная весна

Соря дождями и окурками,
лишая отдыха и сна,
над умными и над придурками
царит холодная весна.

И голова особо кружится,
и смысла нет у слова "дно",
поскольку в самой мелкой лужице
"бычки" и бездна заодно.

Зато ложится сверху облако
на плечи - нищенским мешком.
А по-над ним негромкий колокол
звонит.
Не спрашивай по ком.



Невместимость

Отцу

Сколько важного ненужного -
от поэзии и до
света нежного недужного
излучённого звездой,

бесконечности и вечности -
подростковой ерунды,
безнадёжной человечности,
человеческой беды,

полной пепельницы, полночи,
акварельных из-за слёз
синих бликов "скорой помощи",
полной гибели всерьёз.

Молча светится вселенная.
Тихо тронулся перрон.
Вот и кончилась мгновенная
невместимость в апейрон.


Колыбельная

Крохотное счастье. Небольшое.
Догорай, лучинушка, гори.
Я натёр себе своей душою
на сердце - сплошные пузыри.

И сейчас не выйду на дорогу.
Хорошо в тепле в родном дому.
Что-то от меня хотелось Богу.
А чего хотелось - не пойму.

Может быть, хождения по краю.
Может быть, стоянья на краю.
Я теперь одно лишь "баю-баю"
сам себе заученно пою.

Где-то лес шумит-гудит разбоем,
где-то выдра плещется в воде.
Где-то отразилось голубое
небо в человеческой беде.

Ну а мне милей родные черти,
по углам их чёрные пучки.
А ещё надзор домашний смерти -
узкие кошачие зрачки.


На каторгу

Ах, январь ты, прачечный январь,
пахнешь паром, дышишь утюгами
и дрожит Раскольников как тварь
под твоими бабьими ногами.

Вышли переростки погрустить -
вот белеет "Примою" берёзка,
и кричат "Печальная, прости!"
на берёзку пьяные подростки,

не каким-то пьяные бухлом -
лебединой песнею извёстки,
что покрыла изнутри их дом
русским - и казённым и неброским.

О извёстке лебедей и стен
пишется дыханьем безвозвратным.
И рычат в подростков хрипоте
серые, идущие по тракту.


Ремарк

Погружаюсь в космический мрак,
как Титаник - во мрак океана.
Это мог описать бы Ремарк -
видный спец по темнотам и ранам.

Ощущаешь восторг перед тем,
как сомкнутся потёмки и воды.
Сколько в этой ночной густоте
пустоты, безнадёги, свободы.

Сколько важных и нужных вещей
незаметных обычному взгляду.
И не нужно терпеть вообще,
чтоб привыкнуть к вечернему яду,

чтоб казалась приемлемой боль
распаденья чудовищ двуспинных -
роковое деленье на ноль
в океанских квартирных глубинах.


Брейгель, так сказать

-1-

Стоят каштанов дымчатые кегли,
поскольку плюс, и сырость, и туман.
Обходит эту землю Старший Брейгель?
Бубенчики дождя, а не зима,

сегодня актуальны. Меломаня
под перестук холодных бубенцов,
дырою в прохудившемся кармане
вдруг ощущаешь бледное лицо.

Ну вот и Брейгель! И карман бродяжки
несёшь негорделиво на плечах,
глядишь на всё с повадкою дворняжки,
плюёшь на всех с позиции бича.


-2-

С.

Как по снегу тому, по снежочку,
достоевской застывшей слезе,
прокатили мазутную бочку,
раскидали плевочки газет.

Подмосковье моё, Подмосковье,
ты почти палестина души.
Только Брейгелю: «Брейгель, с любовью
эту зиму возьми-напиши.

Напиши подмосковных младенцев
и валлонскую конную шваль.
И моё неуютное сердце
алой кровью младенцев — ошпарь.

Здесь тебя полюбили за это.
Кирпичами (красны кирпичи),
снегирями багряного цвета
кровь невинных невинно молчит».



Стоит слёз

"То что стоило слез"
Н.

Под духовую музыку родился,
под духовую музыку умру.
И под неё простыл и прослезился
на духовом, как музыка, ветру.

Лицо умыли музыка и слёзы.
На том они стояли и стоят.
И женщины роняют, как берёзы,
своей осенней зрелости наряд.

И женщины трепещут, что осины.
И отражают трепетанье их
универсамов жёлтые витрины
и лобовые стёкла легковых.

Играй, оркестр, посильно прославляя
их маникюр, ресницы и капрон.
Такая жизнь и музыка такая,
как будто приглашающие вон.


Слышишь, видишь, чуешь, знаешь

Вспомнишь. "Мне больно с тобою в разлуке",
Скажешь "пока я живой".
И повезёт за Великие Луки
дактиля слог гужевой.

Полем поедем, всё полем да полем -
по снегу или грязце,
где не свобода, а вольная воля
ставит клеймо на лице.

Слышишь, за речкою кони заржали,
чувствуя "сеча близка",
видишь, поют о своём каторжане
в душном нутре кабака.

Чуешь, огнём занялись занавески,
знаешь - Ходынка внутри
выплюнет кровью твоею довески
утренней сладкой зари.

И ощущаешь - разжалась и сжалась
невыразимая вслух
нежность, которая старая жалость
к судьбам церквей и старух.

Каждая церковь - почти старушонка,
вот и снабжает Господь
зимней колючей холодною пшёнкой
их интернатскую плоть.

Только, бракованным выйдя из чрева -
знаешь, и Он одинок,
раз, как ребёнком, и справа и слева
пишется гневный лубок.


Здорово и вечно

Е. Л.

Словно палёная водка,
словно портачка весны,
въелась юродская глотка,
встряла в плацкартные сны.

Эта вот глотка давнишна,
эта вот глотка всерьёз,
как в сорок пятом девишник —
полные пригоршни слёз,

чёрная в поле берёза,
лю́ли вы, лю́ли-люли́.
Пахнет она — чумовозом,
хрупкою солью земли,

пахнет крапивными щами,
пахнет полынью (звездой),
ладаном пахнет, мощами,
вечностью и лебедой.

Полки вагонные тряски.
Дембель храпит и хрипит.
И в половецкие пляски
тамбура в чистой степи

выйдешь, закуришь. О, горе!
Эта навеки стерня.
Это ведь всё при Егоре.
Это ведь всё про меня.

Больно ударенный током
крови, алеет восток.
Ну и плевать, что жестоко.
Это красиво зато.


Good old

    -1-

    Англия, Англия, ветра баланда.
    Небо, вообще-то, бывает и синим.
    В детстве болели от холода гланды,
    Диккенс зато холодел в апельсине.

    Сладкого сока, прохладного сока
    в Диккенсе было под горькою коркой!...
    Ветер шумел на болоте осокой,
    снег наметало на улице горкой.

    Если оглянешься, "аста ла виста", -
    так на горячих губах и застынет,
    детской ладошкой - ладошкою Твиста -
    манит огромная пустошь-пустыня.

    Битых бутылок осколки под снегом,
    слёзы и сахар за каждым глаголом,
    каждый январь начинался с побега
    из сорок пятой в житейскую школу.

    Нету в карманах ни пенса, ни спички,
    нечем согреться - ни спички, ни пенса.
    Это со мною теперь по привычке -
    самый чувствительный бедности сенсор.

    Только под этим, за этим, над этим -
    сладким - до дрожи - моим оберегом
    делятся - дольками - мёртвые дети
    и Рождество согревает их снегом.

    Много ли смысла в простом померанце?
    Больше, чем думают в тёплой гостиной.
    В детстве по Лондону шёл голодранцем
    Тот, Кто до этого шёл Палестиной.

    -2-

    Не надо песен соловьиных
    в садах причудливых Версаля.
    Мою рифмованную глину
    они как минимум достали.

    Мне по душе простая пемза
    густого лондонского смога,
    в неё бросаются, как в Темзу,
    за просто так и ради Бога

    она сдирает оболочку
    без проволочек и обмана.
    И слишком рано ставить точку
    викторианского романа.

    Всё непонятно и нечисто,
    нирвана слишком примитивна
    для напеваемого Твистом
    блатного скользкого мотива.

    И не дано переиначить
    бесшумно взломанную лавку,
    викторианскую удачу,
    викторианскую удавку.

    И сочинением на тему,
    слегка затронутую выше,
    ползёт гудение Биг Бена
    крылатой раненою мышью.


Орфей

Н.

Позабыл я на страшном морозе,
что, когда ты звалась Эвридикой,
продавали цветы на Привозе,
торговали молдавской клубникой.

Даже вспомнить об этом не смею.
И, тем более, просьбой морочить:
Эвридика, приди за Орфеем
в эти страшно-морозные ночи.

Не обида. Причём здесь обида!
Просто всё. До обидного просто.
Я успел добрести до Аида
раньше, чем донесут до погоста.

И хожу я по здешним болотам.
То, что в жизни когда-то манило -
запах женского лёгкого пота 
вспоминаю. И вспомнить не в силах.



Мальчик-с-пальчик и такая же девочка

Н. П.

-1-

Написал одно, другое, третье.
Мог бы ограничиться одним:
"Мы с тобою брошенные дети.
Ничего мы больше не щадим.

И пощады никакой не просим.
Вместе замерзаем на ветру.
Но в своих карманах гордо носим
безотцовства чёрную дыру.

Требуется нужная сноровка -
просыпать в неё, чтоб уцелеть,
серебро певучее рифмовки,
музыки окисленную медь."


-2-


Стихи без паспортного сходства
с их автором - со мной самим.
И только заповедь сиротства
из всевозможных - сохраним.

Его печальные напевы,
его дубравы и поля.
Что делать, раз пошла налево
многострадальная земля.

И до Отца - совсем не близко.
И есть ли вообще Отец.
А может, только степень риска
самозаведшихся сердец?


For Esmé – with Love and Squalor

Европе

Голос звонкий, голос нежный,
как последнее "прости".
И приходит сумрак снежный.
Больше некому придти.

Больше не к кому, и не с чем.
Только эта белизна.
Кто из нас бесчеловечен?
Сомневаюсь, что она.

И любовь и мерзость с нею -
слёзы капают. Прощай.

Потому, что всё темнеет,
ничего не обещай.

Лучше положи мне руку
на мужланское плечо.
Лучше выпей за разлуку,
голенастая, сверчок.


Феодосия

Ник. Гл.

Что даётся мне, даётся даром.
Только этой силы не отломится:
разгорелась на снегу пожаром
чёрная боярыня-раскольница.

Отскакал, откланялся вприпрыжку
воробей юродивый с веригами.
Рвётся снег старопечатной книгою
под ногами каждого мальчишки.

И вот-вот сорвутся сдуру сани.
Вдаль умчится полыханье чёрное,
в даль того, что было-будет с нами -
разными, любыми, обречёнными.


Ретро

Вечность. Беспредельность. Всё не то.
Но пылает каждая ворсинка
от заката красного пальто.
Бесконечность в виде фотоснимка.

Бесконечность на короткий срок.
Сколько проживёт бумага эта,
сохраняя лопнувший шнурок
на ботинке пьяного поэта?

Сохраняя, что не сохранить, -
две колонны, кудри винограда,
чёрный галстук, тонкий словно нить,
скользкий, что удавка и прохлада.



Kavka

Без суда и приговора?
Не надейся. Не отпустят.
В кафкианских коридорах
слишком вязок запах грусти.

Слишком вязок, грусти слишком.
Слишком слишком. Слишком страшно.
- Кто ты, серенькая мышка?
- Я сегодня секретарша.

Я проделываю норку.
Прогрызаю в сердце дырку.
.........................
И сырою кровью мокнут
показанья под копиркой.

- И тебе меня не жалко?
..........................
Только постук коготочков.
Только галочка и галка.
Только точка. Слишком точка.



Романс о извёстке

Бедные, бедные, бедные.

Не на словах неуют.

Где эти зарева медные

для неуюта куют?

 

Бросишься словом и слышишь

отзвуки с разных сторон.

«Много у Чехова вишен».

«Много у мира ворон».

 

Бросишь не слово, а карту

и улыбнутся с неё.

Дёрнется Германн. В палату

лекарь его уведёт.

 

И донесёт за ограду

дактиль тревожную весть –

«Смерти бояться не надо.

Кое-что худшее есть».

 

«Жёлтого дома извёстка.

Серые трещины в ней

напоминают берёзку.

Есть ли хоть что-то страшней?»

 



Сказка про попа и дурака

Р. Г.

Жил дураком и умру дураком,
но не хочу - некрасиво.
Хочется мне умереть вечерком,
хочется, чтоб моросило.

Чтоб, комсомольскую юность презрев,
к Богу пришедший за тридцать,
поп участковый, гривастый, как лев,
мог обо мне помолиться.

Чтобы, шагая по лужам домой,
думал он "Господи Боже,
умер он радостно, умер он Твой,
это я видел по роже".


Возвращение

И что мне Испания эта?
Имбирный и мускусный город?
Течёт дождевая Лета
апрелю в распахнутый ворот.

И пахнет она тем, чем может -
сырым и холодным ночлегом,
и тем, что уже не поможет
любая попытка побега -

вернуться в прекрасные дали,
где радость в обнимку с бедою,
где мускусом пахнут печали,
а слёзы - морскою водою.

А может быть, на пепелище,
где серой лохматой вороной
торчит убежавший Поприщин,
блестя самопальной короной.


Серебро

Душа устала и промокла,
но как же ярок блик луны.
Вот так кладётся свет на окна
не с той, а с этой стороны.

Пусть нелегко брести по лужам
душе в ботинках "Скороход".
Кто ничего не знал похуже,
тот ничего и не поймёт.

Кто не понюхал керосину,
кто думает, что просто так
трясётся гибкая осина
и раздаётся лай собак,

бежит по улице апостол,
а мог бы взять и выпить бром.
Луна огромная - по ГОСТу -
полна тем самым серебром.


Орнитология

Н. П.

-1-

Колибри

Дай сказать мне очень нежно,
грубовато, чтоб не плакать:
Небо серое безбрежно,
офигительная слякоть.

Дай мне в этот день поблажку.
Дай обнять и удивиться,
ощущая сквозь рубашку,
сколько есть в тебе от птицы.

Потому что знаешь что-то,
потому что ужас сладкий
в безнадёжности полёта,
в невозможности посадки.

Потому что мы погибли
оттого, что - силой слова -
ты лазурная колибри
в этой комнате свинцовой.

-2-


Голубка


" ¡Lorca siempre! "

И что мне подруга-печаль?
Зачем в синеве печали
цветёт облаков миндаль
и сыплет цианистый калий?

За что перед нею в долгу,
за что оправдаться не вправе?
И улицы в горьком снегу,
как в нежной её отраве.

За что на губах не горит
отчётливый вкус поцелуя?
.............................

Голубка моя говорит -
"За то, что тебя  люблю я.

За то ты и мучишься так.
За то и при солнце - ненастье.
Поскольку лишь полный дурак
женат на безоблачном счастье".


В сумерках

Н.

В тёплых сумерках, в сумерках летних,
в голубином навершии дня,
я такой же, как ты, безбилетник,
и за это ты любишь меня.

Сериал обсуждают гражданки.
Мужики забивают "козла".
Что им Саймон и что им Гарфанкел,
если жизнь некрасива и зла.

Но для нас эта музыка - виза.
Жаль, что нами не куплен билет.
Впрочем, две стороны у круиза -
из него возвращения нет.

Вот и смотрим на небо, и видим
в небе розовом и голубом -
нам, зачатым в грехе и обиде,
улетевшие машут крылом,

забавляются счастьем летучим,
той свободою, что высока,
если родина - синие тучи
и сиреневые облака.


Нереализм

Родине

Хватив твои досаду и презренье,
твоей любви поваренную соль,
освоил навык - принимать, как звенья,
поэзию, иллюзию и боль.

Тоску твоих больничных коридоров,
где чахнет фикус, осенью сквозит,
где пахнет йодоформом разговоров,
едва ли реалист изобразит.

Едва ли передвижнику под силу
отобразить критически и проч.,
как видится с кроватей и носилок
глухая электрическая ночь.

Как на рассвете салом по сусалам
проводит небо в розовом трико.
Как жизнь была. Была и перестала.
Как перед этим дышится легко.


Блюз для Н. Дожди Луизианы

Н. П.

На границе снега и таянья.
         Г. И.

На границе таянья и снега —
даже снег когда-нибудь растает —
светится сиреневая Вега,
музыка звучит и умирает.

Это время Х и время óно
заодно. Сплетаются, как струи,
соло золотого саксофона
и твои не птичьи поцелуи.

Сыплются дожди Луизианы
на сугробов гречневую кашу,
сыплются на плечи Донны Анны,
сыплются на волосы Наташи.

Всё, что называется любовью,
вся тревога вечного покоя,
музыка, по-своему сыновья,
не сравнятся с этою тоскою.

Есть ли, кроме «но», ещё союзы?
Кроме слёз, какие-то ответы?
Сыплет дождь на головы и блюзы,
размокают сны и сигареты.

Всё, что называется иначе,
чем печаль, не стоит лишней ноты.
Сыплет дождь, и мы с тобою плачем,
Альфы и Омеги идиоты.

Вся любовь уместится в ладошку,
а тоска стремится за границы
вечности, растущей понемножку,
как твои пушистые ресницы.



Транзит-блюз

1. С-Пб. – Сан-Ф. – Мурманск

 

Отчего и слаще, и больнее?

Оттого, что тесен белый свет.

За окном Америка синеет

и отливом пахнет туалет.

 

Поезд наворачивает мили.

(Ты хотел сказать «километраж»?)

Проползает лепестками лилий

облаков шестнадцатый этаж.

 

Пьёт сосед и, может, будет драка,

если углядит во мне не то,

на обложке имя Керуака,

на крючке заморское пальто.

 

Наплевать. Поскольку к высшей мере

я и без него приговорён.

Хлопают расхлябанные двери,

дёргается старенький вагон.

 

И старуха в розовых рейтузах

всхрапывает в северной ночи.

Можно душу раздербанить блюзом,

если им безвыходность лечить.

 

Пьёт сосед, и никакого риска,

ну, допустим, всадит под ребро –

неприкосновенно Сан-Франциско,

блюзов голубое серебро.

 

Всё путём. Всё сложится как надо –

поезд будет в Мурманске к утру,

битники домой вернутся с б****ок

и ни разу больше не умрут.

 

2. Дорожный блюз

 

Что-то происходит по приколу,

что-то происходит просто так.

Запиваешь «Старку» кока-колой

и глядишь на заполярный мрак.

 

Кока-кола отдаёт клубникой,

преломляет «Старка» лунный луч.

Проплывает туча Моби Диком –

самая огромная из туч.

 

А ещё припомнишь погорельцев

из далёкой солнечной земли.

Ты бы побрела за мной по рельсам,

девушка, не сыгранная Ли?

 

Сколько будет сбацано «квадратов»,

сколько же прольётся мятных слёз?

Я не из числа конфедератов,

да и ты южанка не всерьёз.

 

Чёрный вечер, палевое брюшко

проводницы, разносящей чай.

В общем, пролетает, что кукушка,

даже биполярная печаль.

 

Далеко канадская граница,

за окном знакомые огни.

Наклонись поближе, проводница,

пуговку пониже расстегни.

 

3. Whorish blues

 

Даже ветер, волны, херувимы

их барашков, облака руно

стали мне теперь невыносимы,

как сеанс стотысячный кино.

 

Лучше я виниловой жарою

окачу прохладу, как смолой.

В пиджаке потешного покроя

запоёт горячее малой.

 

У него глаза такого вида,

будто малый опростал стакан,

а в стакане – виски и обида,

а в стакане – Новый Орлеан,

 

черномазых потные ладоши,

девушки без нижнего белья,

гибкие тела бродячих кошек,

солнца восходящего струя.

 

И в таком контексте вечной гущи

стоит всё какие-то гроши.

Но зато отчётливей и гуще

блюзовая музыка души.

 

У девчонок зенки и губищи,

сиськи, бёдра, речи коготок,

на губах то язвочка, то прыщик,

между ног – кипящий чугунок.

 

Отчего же музыка бесстыдна

и чиста, как детская слеза,

что такого ангельского видно

в  пьяной этой музыки глазах?

 

Может быть, тоска всему виною –

просто концентрат тоски любой

в сердце безотказного покроя,

в поте над закатанной губой.

 



Ночью

-1-

Спускается вечер на город –
банальный зачин для стихов,
особенно если упорот
от кофе и прочих грехов.

Особенно если напротив,
дежурство вот так сократив,
ночная сестра на работе
мурлычет какой-то мотив,

который тобой не опознан,
который ты хочешь узнать,
пока бессердечное «поздно»
тебя не вдавило в кровать,

пока сквозь железную сетку
не рухнул ты в тартарары,
пока не поставил отметку
придумщик всей этой игры.

Пока всё почти что красиво,
как будто садишься в вагон
и машут рукою мотива,
( не вспомнить названья)  вдогон.

-2-

Что-то старое заново,
без кивка на "потом".
И почти по Иванову -
"тишина под мостом".

Речка жизни качает
чей-то плотик в ночи.
Это всё означает
"ну и ты помолчи".

-3-

Мне очень трудно не болеть зимой.
Мне больно боли выкрикнуть, что "хватит!",
когда приходит с белой кутерьмой
тоска седая в плюшкинском халате.

Садится тихо в пыльный уголок
и - тёмных мест неумолимый гений -
преподаёт очередной урок
чернот вообще и черноты прозрений.

Она права. И с этим надо жить.
И надо говорить умно и складно,
писать стихи, надеяться на нить
артритной парки aka Ариадны.

Пить и пьянеть. Считать свою деньгу.
Смотреть в глаза любви. Стелить соломку.
И ни "гу-гу" о том, что "Не могу!
Куда ни ступишь, всё одно - на кромку."


Что-то птичье

Н. П.

Особенное время наших суток -
блаженная недолгая ленца.
Плевать, что наше счастье пресловуто,
что я не знаю твоего лица,

когда оно обращено к рассвету
и так сосредоточено на нём,
что страшно прикурить мне сигарету
и что-то птичье испугать огнём.

Мне что-то птичье говорят затылок,
рука твоя в смятении волос.
Плевать, что пыль, обилие бутылок,
что - в результате - это не сбылось.

Что выход - продолжать как можно дольше
безумие, стоянье на краю.
Не плод запретный - яблоко из Польши
помыв под краном в нищенском раю.


Без пальто

Н. П. и Р. Г., беспальтовым

А боль вгрызается винтом...
Но мне приятна мука эта.
Как будто вышел без пальто
весною ранней до рассвета,

а мимо пьяницы ползут,
кого-то на такси увозят.
Блаженство этих вот минут
на репчатом, как лук, морозе

мне говорит "Иди, владей
тем, чем они владеть не смеют,
пока такси везут бл*дей
и мармеладовы трезвеют.

Слезою, выступившей от
мороза, неотступной боли,
от заменимости свобод
на нестерпимый холод воли".


Североморск, Орлеан, Руан

Как-то в парк меня занесло.
Заносило листвою парк,
и стояла дева с веслом -
торжествующей Жанной д`Арк.

И блатной горевал напев,
и в канаве водица текла.
Под ногами у гипсовых дев
пили гопники из горла.

Под ногами у белых сестёр-
победительниц  жрали гуртом,
рожи красные, что костёр,
намекали, что будет потом.


IX-ого класса


"Сани мчатся.
Что б не мчаться им..."
Р. Г.

Не достались вам билетики,
проморгали счастье вы,
титулярные советники,
созерцатели Невы.

Короли мои гишпанские,
фердинанды, дурачьё.
Замерзают горьким панцирем
слёзы, лившие ручьём.

Не ходить вам больше гоголём,
не раззявливать роток.
Хватит с вас, что вы потрогали
тот батистовый платок.


Кронос

Я об одном, но про другое.
Про эти улицы и лица.
На самом деле я про Гойю.
Про то, что снится, снится, снится.

Троллейбус, опустивший крылья.
Автомобили марок разных.
И те, кого недоубили,
идут в пальтишках безобразных.

Мне это всё знакомо с детства.
Всё задыхается, но дышит
в лицо - по правилам соседства,
стихи и заявленья пишет.

Да и стихи - с повинной явка.
И кто стоит, как вечность, старый
за этим бытием-прилавком,
толкая страшные товары?


На эллинско-нижегородском

Жизнь такая простая.

Проще рощи дерев.

Журавлиные стаи

улетают, пропев,

 

а точней, прокурлыкав

всем вопросам ответ,

про невяжущий лыка

и последний рассвет.

 

В улетающем клине

видишь ты, нетверёз,

эскадрилью эриний

над чредою берёз.

 



Joyce

Столько времени погублено,

мимоходом вбито в грязь –

в задымлённых пабах Дублина

не бывал я отродясь.

 

Ничего. Перекантуемся

за вином и домино,

ностальгируя по улицам

чёрно-белого кино,

 

там не слышали о вечности,

там Улисс не проплывал,

там даёт угля Заречная

ежедневно и в аврал.

 

Но летят по небу волосы,

ветер космоса гудит

и поёт высоким голосом

близорукий инвалид

 

о сияющем зиянии –

повседневном навсегда

и хрущовки лижет здание

ойкуменская вода.

 

Всё течёт, всё изменяется,

всё твердеет, словно лёд,

ни за что не извиняется,

нежным голосом поёт.

 

.......................................

И настоян на олифе

майский сумрак голубой,

и мертвец идёт по Лиффи

за полынною звездой.

 



Болен

Не мечтаю, не гадаю,
не роняю горьких слёз.
Сумасшедший Чаадаев,
роща голая берез,

те же вороны и суки,
квас прокисший, скользкий лёд.
И предчувствие разлуки
с этой болью - сердце рвёт.


Тайна

Н. П.

На пороге чего-то такого
(запоздавшая зрелость, наверно)
не могу объяснить я толково,
отчего мне тревожно и скверно.

Только дождик - музычка Верлена -
навевает осеннюю скуку.
И кладу я тебе на колено -
неуверенно - тонкую руку.

И твержу - всё на свете прекрасно,
даже горечь разлуки печальной.
А зачем всё и зря и напрасно -
остаётся великою тайной.


Рябина

Л. Н. Т-ну

Сходишь с ума постепенно.
Только к закату пройдёт.
Йод в раскалённых венах
вдруг превратится в мёд.

Станет легко и просто.
Станет башка пуста.
......................
Деревце нашего роста
напоминает Христа.

Вот Он сутулит плечи
Вот Он слегка дрожит.
.......................
Нечем гордиться нам. Нечем.
Кроме своих обид.


Ледяной

Р. Г.

А почему б не поставить вопрос
возле глагола "живу"?
Дымка господних стоит папирос -
город сжигает листву.

Осень и осень. Тоска и тоска.
Небо - себя голубей -
чем-то немного прочней волоска,
чем-то привычки слабей.

Всё необычно и всё как всегда.
И, не срываясь на крик,
капает тихо из крана вода -
твой ледяной Валерик.


Февраль, Гомер

Ветер качает верхушки дерев,
тянется дыма завеса.
Сдуру, с похмелья - припомнился гнев,
греческий гнев Ахиллеса.

Вроде бы нету особых причин
для Иллиады Гомера.
Выпили трое приличных мужчин
в сердце тоскливого сквера.

Выпили водки. Сжевали сырок.
Мирно. Без ссоры и драки.
Скоро весна. Облезает ледок
шерстью с паршивой собаки.

Приняли столько-то. Сколько - не суть.
Всяк по потребности принял.
Так отчего же сегодня несут
крылья - залётных эриний.

И отчего - предвкушенье беды,
жуткой и мутной, как стёкла.
Месяц февраль положил на кадык
мощную лапу Патрокла.

И не вертись. Не взывай. И не хнычь.
Боги решили. Не бойся.
Что это значит, не твой магарыч -
утро ахейского свойства?



Городской поэт

Р. Г.

Быть обычным городским поэтом
и любить домашний свой уют...
А в степи овидиевой - лето.
Пьяные кузнечики поют.

Пьяные от запахов и зноя,
до сих пор не в силах пренебречь
тем, что их звучание простое
вплавлено в пришельческую речь.

И поёт кузнечик-недотрога,
что латинской бронзою светла
через степь идущая дорога,
через степь - до твоего угла.


Это про ключицы

Бывают утра - зубы сжаты,
от боли никакого толка,
на голубом окне палаты
мороза свежая наколка,

и приплывает медсестрица,
ломает ампулам суставы.
Усни. Пускай тебе приснится
купе старинного состава,

перрон на станции "Удельной",
оттуда пять минут до дачи,
а там неделя за неделей
терзаний и сирень на сдачу.

А там - по-чеховски уютно
страдать и не уметь признаться
в густых сиреневых салютах,
в душистой кривде декораций,

вот этой - в розовом и белом
наивной девушке-России,
что нет любви, что накипело
густою пенкою бессилье,

что расфуфыренная дива
убойной дозой веронала
сюда, где слабость так красива,
прекрасно мучиться послала.

Ключицы родины-дворянки,
её прозрачные ладони -
однажды скажутся в осанке
твоих припадков и агоний.


Попроще

Для суставов - плохая погода.
То ли снег, то ли водная взвесь.
Это сирая зимняя кода
наконец обозначилась здесь.

Из-за взвеси ближайшая роща
исчезает в тумане на треть.
Ничего! Надо только попроще
говорить и на вещи смотреть.

Не бояться ни смерти, ни жизни -
этой парочки-вечно-вдвоём.
Лужи очень похожи на слизней
и на лужу похож окоём.

Выкипает словесная пенка.
Есть "обречь". Только нет "обрести".
А ещё, будто сказано кем-то -
неразборчиво - слово "Прости".


Права ( Подборка в журнале "Нева" №2, 2017 )

РОССИЯ

М. А.

Тебе, не верящей слезам,
снегам твоим, воронам, галкам,
зачем поэзии Сезам,
его сияющая свалка?

Ты без него была и есть.
Собачьим воем, птичьим граем.
Быстра на ласку и на месть,
на то, что мы не выбираем.

Быстра на выбитый сустав,
на "пасть порву", "поешь, сыночек".
К чему тебе еще состав
певучей крови одиночек,

что смотрят в небо (тучи там),
живут, как звери, много квасят,
и видят — с двух сторон Креста
твои, родная, ипостаси.


ПРАВА

Н. П.

Больничный сквер. Все валится из рук.
Попробуй удержи-ка папиросу.
Зато так ясно слышен ультразвук
до этого неслышимых вопросов.

От этих "сколько", "ради", "почему" 
не увернуться, не поставить блока.
Впервые даже птичью кутерьму
не видишь умиленно-однобоко.

Кипит, как гречка, голубиный пир
без признаков согласия и мира —
об этом мог бы написать Шекспир,
создай Господь зоолога Шекспира.

Конечно, биология права.
А все-таки я выдержал экзамен,
я получил хоть птичьи, но права
глядеть на все особыми глазами.


УЧИТЕЛЬ СЛОВЕСНОСТИ

Р. Г.

Почаевничаем, что ли?
Сердце бьется и скорбит.
В чисто русском чисто поле
выпал вечером сорбит.

А тебе хотелось снега?
Тройки блоковской полет?
Чтобы нежность? Чтобы нега?
Не волнуйся, заживет.

Перья страуса в стакане.
Чашка чая на столе.
Мышь в "Урале", вошь в аркане,
корни в небе и в земле.

А в груди темно и тесно.
Пусть за нас ответит он —
всю изящную словесность
озаряющий закон.

Выпьем с горя, человечек,
выпьем горькой, человек.
Не увидеть смертниц-свечек
из-под гоголевских век.


НА ДНО

Р. Г.

На горизонте чей-то узкий парус,
а здесь трава, иголки и песок.
И нечего, казалось бы... Но парюсь,
как будто — от чего? — на волосок.

В траве лежат еда, бутылка пива,
сухой табак приятно кисловат.
И облако, плывущее красиво,
уходит навсегда, идя в закат.

Уходит навсегда. Так вот в чем дело.
Опять застала истина врасплох.
Купальщики визжат в прибое белом,
издалека похожие на блох.

И хочется потише и поглуше.
Но весело кричат, идя ко дну,
стоящие обеими на суше,
зашедшие по пояс в глубину.


СУДЬБА

Н. П.

Не эта судьба, так другая.
Но тот же, наверно, набор —
выходит окно на сараи,
присыпанный листьями двор,

на снегом присыпанный вечер,
на серого цвета траву,
на землю, где сын человечий
опять не преклонит главу.


Из дневника

Н. П. и Р. Г.

У кого-то это так,
у другого это этак,
а в итоге - чернота
зимних воздуха и веток.

Здравствуй, Пушкин, и прощай,
я хотел сказать - прости нам
этот эпохальный чай,
отдающий керосином.

Снега нет. Не в смысле, нет
белоснежного покрова.
Просто тошнотворен цвет
у почти любого слова.

И всего-то лишь одна
вещь приемлемого цвета:
черноветвие окна -
чернобуквие поэта.


Поэзия, ХХ

Всё в ажурной и розовой пене,
а над пеной мерцает свеча....
Нет. Поэзия ходит по сцене,
кандалами своими бренча.

Ведь она - каторжанка-старуха,
эта Муза российских полей.
Не шепчи комплименты ей в ухо,
лучше полную чарку налей.

И не слушай, не слушай, не слушай,
что бормочет она, захмелев.
Пусть минует обычные уши
необычный ритмический гнев.


Роза это роза

Роза - это роза. А о смерти
скажем мы когда-нибудь такое?
Вот она - передо мной - в конверте,
адрес твой (дрожащею рукою).

"Сообщаю, болен. Болен очень.
Ты считай, что это - наша встреча.
Я пишу тебе тяжёлой ночью.
Я тебе сейчас на всё отвечу".

А потом - страница. Впрочем, бреда.
Отложу письмо. Пожму плечами.
Хоть и жалко бывшего соседа,
страшно умиравшего ночами.


Красно-чёрное кино

Начало 90-х.

Кто-то ходит всё время поддатый,
кто-то с юности помнит одно
(привозили хмельные солдаты)
красно-чёрное это кино

из какого-то Таджикистана.
Знать бы, что там, почём там и где.
Остаются росинки тумана
сладким жемчугом на бороде.

Горы белые. Небо сапфирно.
Разве им хоть кого-нибудь жаль?
Всё взаправду и всё же эфирно,
исключая огнистую даль.

Ей-то что эпохальные драки,
если твёрже она, чем алмаз,
если режешь о красные маки
подмосковные ирисы глаз.

Ей-то что? Невеликое дело -
кущи райские, небо с клочок,
русский снег - голубой, заржавелый,
почерневший.... Довольно. Молчок.

Я узнаю тебя по походке,
ты по ней же узнаешь меня,
мой собрат, офигительно кроткий
в заболоченном сумраке дня.



Бруно Шульц


-1-

Ночью дыханье лохмато,

Небо от звёзд шершаво.

Сердце стучит, как лопата

В мёрзлую землю Варшавы.

 

Польскою шёлковой речью

Ночью полнятся уши.

Словно сверчок за печью,

Млеют живые души.

 

Мёртвым одна награда –

Что не знают смущенья.

Им ничего не надо.

И не проси прощенья.

 

Раз приснилось кладбище:

Клёны, каштаны, тени, -

Выпроси, словно нищий,

Злотые пробужденья.

 

-2-

 

Неба чёрное тело –

Рукокрылая полночь.

Яблоком недозрелым

Вяжет душу Дрогобыч.

 

Пахнут осенью буки,

Как страницы Завета.

Полное снов и скуки,

Кончилось нежное лето.

 

Ночью на лапках паучьих

Ветер бегает в ивах.

Было, панове, скучно.

Стало, паны, тоскливо.

 

Разве что ночь разобьётся

Криком, пламенем, жаром…

Только и остаётся,

Что поджидать пожарных.

 

-3-

 

Сквозь буков и каштанов тёплый бред,

Сквозь их листвы суицидальный ропот

Является в хохляцком октябре

Прекрасное чудовище Барокко.

 

Корицей пахнет воздух золотой

В прожилках бронзоватых нежных сепий.

Архангел с оглушающей трубой

И не играет и глаза не слепит…

 

Но человек? Вернее, человечек?

Что делать с ним? Ни спрятать, ни спасти.

Он древней теплотой субботних свечек

Обуглен до адамовой кости.

 

-4-

 

Вот кто-то жив, а кто-то умер.

Вот бедный дедушка идёт.

А вот младенец. Может, Бубер.

А может, просто идиот.

 

И посмотрев без отвращенья

Я – вдруг – в мирке тенет и уз

Своё узнаю копошенье

Под взглядом пристальным Медуз.

 

-5-

 

Вне прошлого и зелени обоев,
вне клавесина летних вечеров
услышишь звук старинного гобоя
и руки целовать себе готов

от нежности к чему-то неотсюда,
что вписана как дремлющий мотив
в кустарную керамику посуды
и всякий домотканый примитив.

Ты - весь внутри, а смерть стоит снаружи,
и этим обеспечивая фон,
роняет молоточки зимней стужи
на самых точных буквиц ксилофон.

Ни слова зря, ни слова больше мимо,
печально всё, всего на свете жаль -
горчит под слоем сахарного грима
ветхозаветной мудрости миндаль.

-6-

В сентябре мишура оперетты
и дождя небольшая интрижка -
это значит - закончилось лето,
это лета прочитана книжка.

Лето было почти что простое,
но с псаломною сутью черешен,
а сегодня - под лунной кистою -
холодок опереточно грешен.

Давит душу бессонницы обруч,
но (выходит бессоннице боком),
как чернила, густеет Дрогобыч,
наливается вечностью-соком.

В этом соке - креплёном и липком -
увязают на вечные веки
местечковая бабочка скрипки
и рома и евреи и пшеки.

Этот сок не разбавят осадки -
с ним уже ничего не случится,
он в глазах деревянной лошадки,
он - слеза на Господних ресницах.

-7-

День как день. Но с учётом поправки
на дыхание жирной земли,
на коричные тёмные лавки,
облаков золотых корабли.

Завернусь поплотней в одеяло,
разверну (подогнал букинист)
целый мир, уместившийся в малом,
на бумажный вместившийся лист,

а оттуда глядят Данаиды
и библейский ослятя ревёт -
превращаются страх и обиды
в иорданский и греческий мёд.

Простыня набухает от пота,
в голове нестихающий звон,
но какой-то вселенской заботой
я, что коконом, весь окружён.

Разрастается сумрак ожогом.
И своими ожогами горд,
я сегодня лежу перед Богом -
предложенье рассказа Его.

 



Невод


Одной из 1987-го

Обычно горели светила -
живые моллюски светил,
когда ты ко мне приходила,
когда я к тебе приходил.

И не с ницшеанскою плёткой,
не с розой в газете сырой -
с закускою простенькой, с водкой, -
и зимней и летней порой.

Но вот же - запомнилась осень,
печальная эта пора.
Листвой золочёной заносит
уютный квадратик двора.

И утром будящий нас дворник
сметает её, матерясь,
и всё опостылело - дворик,
прохлада, нелепая связь.

Потом только понял, что невод
любовной забавы ночной
вытаскивал души на небо
из связи вполне сволочной.



Совсем русское

Хороши золотые деревья,
но пора эта нехороша.
Вспоминает свои суеверья
и тоскливо мятётся душа

в это жёлтое время невроза.
Безразлична ей гибкая стать
золотистой и нежной берёзы.
А берёзе на душу плевать.


Учительница

Н. Л.

Я запомнил тебя и запомнил такой -
плоскогрудой, всегда с папироской.
Я входил, не стучась, и тотчас же покой
покидал переростка-подростка.

Всё прошло. Ты - старуха, и очень давно.
Куришь то же, что раньше курила,
и ворчишь терпеливо, что жизнь - не говно,
но пирожное с привкусом мыла.

Я тебе про Рембо загибал, мастеря
из себя не кого-то - поэта,
чтобы слышать, как, дивно меня матеря,
говоришь, что плевала на это.

Что я просто - последний случившийся шанс
для тебя (с охренительным стажем),
что в итоге у всякого свой декаданс
с далеко неприглядным пейзажем -

и прекрасно сутулясь (немаленький рост),
рисовала на зависть пиитам
очень чеховский, гаршинский очень погост -
и кресты и замшелые плиты,

бедный ангел скорбит, и обломок крыла
за спиною - гранитная жалость.
Ты такою была. Впрочем, что там - была,
ты такою навеки осталась.

И тебя не в могилу опустят потом,
а отпустят слоняться по миру
белым призраком с густо накрашенным ртом,
презирающим звонкую лиру.



Нордомания

Н. П.

-1-

Moon

Разбери мирозданье по пунктам,
на норвежское небо помножь,
и получишь не что-то, а Мунка -
скандинавскую лунную дрожь.

Не простую тоску околотка
и не просто простуду души,
но идёт-не проходит чахотка,
архаическим платьем шуршит.

На щеках - розоватые пятна.
Белый пепел упал на глаза.
Над землёю горит, многократно
превзошедшая солнце, слеза.

Но - горит и не светит при этом
(это я про неё, про луну),
что гораздо заметней поэтам,
вообще - всем идущим ко дну.

-2-

Скандинавия

Время - губит, остальное - лечит.
Неужели больше никогда
не обнимет палевые плечи
света заоконного вода.

Это - не сейчас и не отсюда,
это из чахотки и беды
лепится телесная посуда,
полная душевной лебеды.

У зимы нелёгкая походка,
а у смерти - влажная постель.
Помнишь лето - берег, дюны, лодка,
чернотой бормочущая ель.

Синим, фиолетовым, лиловым
на границе "это" и "ничто"
пролегло единственное слово
узкою тропинкою пустой.

Чёрные значки портовых кранов,
христианства пепел голубой.
То, что начиналось как нирвана,
как-то враз сомкнулось над тобой.

Посмотри на ночь глазком дантиста -
боль зубная у неё в любви.
Как потом о вечном и о чистом,
если это чистое кровит.

Но побудь со мной ещё немного -
и побалуй дымкой и дымком.
Чем с тобою дальше я от Бога,
тем точнее с Богом я знаком.

-3-

Снова Мунк

Белая ночь не горячка - белее
первого снега и горлинок бреда.
"Тихо проходят они по аллее", -
тихо бормочешь под крики соседа.

Бьётся посуда, летают тарелки -
левым плечом овладевший чертёнок
очень настойчивый, даром, что мелкий,
очень тяжёлый, свинцовей потёмок.

"Тихо проходят они...." С недоумком
жить тяжело за соседнею стенкой.
"Тихо проходят...." Напичкаюсь Мунком,
видевшим всё - над золою и пенкой.

"Кто бы меня пожалел?" - он не спросит.
Сам пожалеет с улыбкой надменной.
Скоро уже начинается осень.
Скоро? Она наступает мгновенно.

Только за окнами было белее,
чем седина, чем душа у младенца....
"Тихо проходят они по аллее.
Кровью алеет зари полотенце."

-4-

Skumring

Комната. Сумерки. Койка.
Всё жутковато спросонок.
Сколько? Без разницы. Столько,
что умирает ребёнок,

где-то в районе гортани.
Сумрак - урчащим желудком.
Нет ни простора, ни граней -
это как раз-то и жутко.

Это как раз и жестоко.
Сразу - и жёстко и жидко.
Пытка желудочным соком
сумерек - страшная пытка.

И отражаясь в глазницах
полулитрового страха,
в небе болтается птица,
белая, словно рубаха.

-5-

Мунк Ночь

Это - не мадонна Боттичелли,
не почти прозрачный силуэт.
Обглодало вечное теченье
скандинавской полночи скелет.

Обглодало до такого блеска,
что, хотя закутана она
в занавеску, через занавеску
каждым сухожилием видна.

Белизна, а там - за белизною -
чернота, чернее, чем чума.
Вот он и сгущает паранойю,  
живописец, съехавший с ума.

Может быть, чума, а может, чумка,
то, что у безмолвия внутри.
Поищи подробности у Мунка,
сквозь его глазницы посмотри.

-6-

Частица

На картину северных идиллий
посмотри слегка наискосок
и увидишь девочку из пыли,
девочку-пылинку-волосок.

Жить и жить бы - широко и плоско,
только.... И не знаешь, что сказать.
Девочка - пылинка и полоска
озарила стенку и кровать.

Посмотри направо и налево -
жёлтые обои, лампы муть,
жизнь твоя, дыханье, то есть - Ева,
открывает маленькую грудь.

Эта грудь из воска и обиды.
Всё пройдёт, расплавится не всё.
Тишина, не подавая виду,
каждый вздох запомнит и спасёт.

Каждый вздох. Как будто это надо,
чтобы возвращалась навсегда
беглая частица листопада
к некогда покинутым садам.

-7-

Belle Epoque

Сосны, вербы, каштаны и клёны -
а над этим, деревья затмив,
ядовито сверкает зелёным
скандинавского неба разлив.

Ядовито не значит, что плохо.
Просто, всё, что могла, перебрав,
в результате приходит эпоха
к предпочтению снов и отрав.

Всё-равно, по законам науки,
выдыхаются яды и сны
за мгновенье до вечной разлуки
с декадентской тоскою весны.

-8-

Moon-2

Были пьесы, были бакенбарды,
были пьесы вроде бакенбард,
и сияла лунная кокарда -
самая большая из кокард.

Были, были, были, а остались
лунный свет и женщина во мгле,
сумерки, которые прижались
к самой одинокой на земле.

Второпях написаны, с наскока,
но зато понятно, что закон
"всё на белом свете одиноко"
в сумерках умножь на миллион.

И получишь кредо, символ веры -
если не осталось даже слёз,
пьесы, бакенбарды и портьеры
не воспринимаются всерьёз.

И луна - не яркая железка,
тёмного чего-то железа.
И от лимфатического блеска
наплывает горечь на глаза.

Всё уже ни радостно ни жутко.
И кого потом ни позови,
выйдет незатейливая шутка -
ничего не выйдет по любви.



Четыре заката

Наташе

-1-


Ветром полынным


Музыка. Музыка. Музыка. Нежность.
Долгий закат, как гудок парохода.
Вот и приходит моя неизбежность -
лётная, сладкая горько, погода.

Слово не всуе годится для связки -
вечер наполнен присутствием Бога.
Вечер медовый, прохладный и вязкий
перед огромною ночью Ван Гога.

Мы ведь с тобой на другое начхали.
Нам подавай на воздушной тарелке
взвар облаков - виноградником Арля,
жемчуг созвездий, не очень-то мелкий.

Девочка пела. Гитара звенела.
Пташка летала, крылом задевая
пальцы деревьев. Бродяги несмело
пили "тройной" в ожиданьи трамвая.

Как же немного для счастья мне надо -
чтоб подымались фонтанчики света
от кистеней золотых винограда
после заката и перед рассветом,

чтобы бродяги мычали и пили,
не торопясь, словно вечность и слава
пахнут клошарскою едкою пылью
и парадизом - "тройного" отрава.

Чувствовать это. Господни проценты
вырастут вечером пляской бродяжьей.
Каждый из них отзовётся Винсентом,
ветром полынным и пухом лебяжьим.


-2-


Не стоит жалеть


Не стоит жалеть, но жалею.
Не надо грустить, но грущу.
Поскольку закаты алеют.
Постольку, поскольку прощу

и холод вечерний собачий,
и весь этот космос простой
за то, что он всё-таки плачет
над взятыми им на постой.

И плач до сих пор не стихает.
Сквозь плач он со мной говорит -
не музыкой и не стихами,
а тонкой полоской зари.

Вечернею, дымною, узкой,
сказал и печали обрёк.
Сбывается зыбко и тускло
какой-то нездешний намёк.

И это уже не отпустит.
А вся-то причина лишь в том,
что нежная ниточка грусти
на небе огромном пустом.


-3-


Adflictio spiritus


Жёлтые и терпкие, как пиво,
за окном гриппуют вечера.
Может быть, ещё не раз счастливым
буду не сегодня, а вчера.

Это ведь вчерашняя забота -
быть счастливым или просто быть.
Заливает небо позолотой
уйму переулочков судьбы.

И приходит. Навсегда приходит
то, чего не зарился вернуть.
При такой томительной погоде
чем-то мятным наполняешь грудь.

Это - не свобода, не восторги.
Это - комфортабельное дно.
С этим манекены в Военторге
бесполезно пялятся в окно,

дружно демонстрируя шинели,
жирную выкармливая моль.
Всё, что мы сумели и посмели -
боль сгустить примерно на бемоль.


-4-


Желтизна


Жёлтый африканский лев заката
лёг на эти тусклые снега.
Я живу. И жизнь дороговата.
Но притом - ничуть не дорога.

Чтоб смотреть, приподнимусь с подушки.
Чтоб закат уже не там, а здесь.
Это видел умиравший Пушкин -
желтизны безрадостную спесь?



Тулупчик-93

"Это можно теперь не скрывать".
                  Д. Н.

Сыплет небо Покрова извёстку
на рябины сухую свечу.
Пугачёву тулупчик гринёвский,
как ни влазь в него, не по плечу.

Отмолить, зажимая рябину
в стихотворной трёхсложной горсти,
то, что я без оглядки покинул,
не сказав напоследок "Прости",

я пытаюсь. Попытка не пытка.
Только, кажется, всё-таки зря
мне хотелось верблюжьею ниткой
просочиться в ушко октября.

Просияло последнее слово -
бриллианты на тысячу ватт.
Пугачёва затмит Пугачёва,
а тулупчик опять маловат.

Можно ставить роскошную точку -
роскошь ныне в фаворе, братва.
Сквозь тебя, капитанская дочка,
прорастает лихая трава.



Если честно

Есть у нас особенная чёрность
серости обычного денька.
Эта удручённость-обречённость,
типа наша русская пенька.

И погода - русская, седая,
холодно в рубахе на валу.
Что там дальше - берег Голодая,
папоротник, ёлочки, валун.



My sweet lady Jane

Увядай, стыдливая «десятка»,
в крупных пальцах Гали-продавщицы.
Во вселенной, Галя, неполадка,
а иначе б стал сюда тащиться....

У вселенной музыка плошает.
Леди Джейн от этого тоскует.
Смотрит клён – унылый и лишайный
на неё – печальную такую.

Дай мне, Галя, светлую, как утро
порцию московского разлива,
чтоб напоминала камасутру
пена хлестанувшая красиво.

Чтобы взор, омытый этой пеной,
увидал, как съёжилась Галюшка
и вселилась лондонка мгновенно
в розовую кукольную тушку.

Как дрожат изысканные пальцы,
как слеза стекает за слезою
на пельмени и коробки смальца –
на товар советских мезозоев.
.......................................................
Магазин, затерянный в хрущовке.
Продавщица, пьяная от пота.
Кто мог знать, что враз, без подготовки,
я лишусь хорошего чего-то:

права по дворам ходить, мурлыча
песенку лохматых шиздесятых,
слушая, как плачут и курлычат
смуглые невольники стройбата,
видеть выси (оказалось, толщи),
бормотать, мол, поздно или рано...

Бросьте, Галя, что нам эти мощи
лондонки, сочащейся туманом.


Насчёт тебя, Patria. (Девяностые)



-1-

Я знаком с тобой, покуда
с чёрным холодом знаком.
Здесь кончается простуда
деревянным пиджаком,

восемь пятниц на неделе,
понедельников не счесть.
Не пропили, так пропели
мы с тобою ум и честь.

И теперь не стоит злиться.
Каждый в чём-то виноват.
Над тобой, моя землица,
порт-артуровский закат,

на тебе пятно почёта
и густая трынь-трава,
но - без повода и счёта -
ты в который раз права.

Ты права, белеют крылья
голубей твоих. Прости
и сожми в своей ковыльей
и трясущейся горсти.

Намотай меня на  траки,
запротоколируй всхлип.
Я с привычкою собаки
навсегда к тебе прилип.

Пусть стара ты и устала
пусть бледны уста твои,
ты из страшного металла -
сплава смерти и любви.

-2-

Не вполне понятная морока -
русская исконная вина.
Чисто небо. Половину срока
отмотала новая луна.

Звёзды греют, лампочки не светят,
спи спокойно, тихий городок,
за тебя давно уже ответил
эфиоп на заданный урок.

Спи спокойно, городок-Емеля,
ничего не видь в пуховом сне.
За тебя отмучились похмельем,
за тебя упали в белый снег.

Белый снег, свинцовая маслина,
Чёрной речки чёрная вода -
чтоб не говорить об этом длинно,
говорю, что это навсегда.

Навсегда: не вызовут с вещами,
навсегда: свободен от забот.
Ты ведь не считаешь завещаньем
на горячем лбу холодный пот.

-3-

Что сказать? Говорю о немногом,
пожалей, говорю, пожалей.
Я оставил себя за порогом -
в госпитальной палате твоей.

Ты и здесь из особого сплава:
кислород и больничный угар.
Ты и здесь мне досталась, держава,
как прошедшего времени дар.

Я с тобой разговаривал кашлем,
а известно, что кашель не врёт,
он ныряет правдиво, как Гаршин,
в тишины госпитальный пролёт.

И прошу я: по крайней то мере,
загустевшую тьму этажей
и обшарканный серенький скверик
к делу личному тоже пришей.

Это личное дело больного -
на ладони твоей уместясь,
с этажами и сквериком, словом,
с прозой гаршинской чувствовать связь.


Пепел

"Даже если пепелище...",
всё равно вернусь.
Пыль. Вороны. Пьяный нищий.
Репинская Русь.

Хоровод чертей лишайных
(Фёдор Сологуб).
И морщинка небольшая
у припухших губ.

Плат узорный. Омут вязкий.
Родина-жена.
Под кувшинками и ряской
не нащупать дна.

Пепел горек, ужас сладок.
Эх! Гони коней!
Это просто был припадок
возвращенья к ней.


Лёд

Затоваришься в лавке,
две "Столичных" возьмёшь.
А по Зимней канавке
разбегается дрожь.
Это дрожь не простая.
Это, типа, вещдок.

Никогда не растает
твой сердечный ледок.
Он особенно близок
с чернотой декабря.
Он сомкнётся над Лизой,
лишь уляжется рябь.

Он сомкнётся навеки -
светлый, словно алмаз -
словно мёртвые веки
над канавками глаз.

Это будет наверно -
только стужа и лёд,
только спятивший Германн
штукатурку скребёт.


Ван Гог Звёздная ночь

Кто бы спорил, что Господу - Богово.
То есть, хочешь-не хочешь, а крест.
А Ван Гогу бы - краски да логово,
да огромное небо окрест.

Он на тряпки сырые уляжется,
забормочет в похмельном бреду,
и глядишь, потихонечку свяжется
со звездой и приманит звезду.

Даже больше - приманит галактику,
и слетятся светил голубки,
наплевав на привычную практику
не клевать с человечьей руки.


Февраль

И кому какое дело,
что потом придёт весна.
Снег, как водится, был белым.
Кровь, как принято, красна.

Донна Анна, донна Анна,
всё подсчитано уже.
Говорят, что девять граммов
веса чистого в душе.

Проплывёт над Чёрной речкой
гепатитная заря.
Всё под небом этим вечно.
Всё на этом свете зря.
............................................
Сани мчатся. Снег искрится.
Ах как, Господи, легко!
Как печально золотится
света зимнего Клико.


Глава от Алексея

Вот этот пейзаж.... А на чём он, конкретно, замешан?
На талом снегу и на том, что упала на снег
грачиная стая - прошедшего века депешей
и эту депешу читает бухой человек.

Горячка белее, чем талый, сереющий в общем,
горячка чернее, чем литеры этих грачей.
А он в "монопольной" прогалы весны прополощет
и двинет к Престолу маршрутом российских бичей.

Вам что-то понятно? Вот мне ничего не понятно:
какое-то чудо во всей этой нашей тоске
и держимся мы за грачиные тёмные пятна
и чуем заботу о каждом своём волоске.

Грачи на ветвях и как будто плеснули заварку,
рассеянно смотришь на это - она такова,
вплетённая пьяницей в речь немудрёную Марка
на русском, на гаршинском и достоевском, глава.


Эмили

-1-

Тень в зашторенном оконце,
тень, похожая на свет,
лепесток увядший солнца -
Эмили Элизабет.

Ветерок - не вена, венка,
проступает тёплый пот.
И таращит злые зенки
на людей бродячий кот.

Кот бродячий, мир незрячий.
Астры сохнут у крыльца.
Тень лицо за шторой прячет
и подобие венца.

Астры сохнут, сохнут, сохнут
сорок лет уже подряд.
Мир и кот однажды сдохнут.
А венец с лицом сгорят

и оставят горсткой пыли,
горсткой пепла голубой -
"Мы здесь были, были, были
мигом, вечностью, судьбой."

-2-

Она так долго умирала,
как до неё не умирали,
что чем-то типа минерала
уже душа и тело стали.

Дробилось солнце в гранях острых
и свет слепил?
Не в этом дело.
Среди людей  -  обычно-пёстрых -
она, как соль земли, белела.


Бессмыслица

-1-

Белое утро. Ресниц не сомкнуть.
Скрылась в тумане высотка.
Стёрла её предрассветная ртуть?
Выжгла ли царская водка

этих почти бесконечных минут?
Всё обнимается сутью -
так и тебя в одночасье сожгут
или же вытравят ртутью.

Стоит ли думать всерьёз о "потом"
в этом безумии белом,
воздух кромсая обугленным ртом,
словно крылом филомела.

-2-

Что ты плачешь? Хитово и ярко
разгорелся весенний рассвет.
Есть ещё кипяток и заварка.
Смысла нет? Что поделать, раз нет.

Может, как-нибудь сдюжим без смысла?
Он, наверное, и ни причём,
если жизни легло коромысло
на Евтерпы крутое плечо.