Се́ргий Буртяк


На смерть кукушки

                   Сны без Бобо напоминают явь,

                   и воздух входит в комнату квадратом.

                          И.Бродский «Похороны Бобо»


                   По четвергам старик приходит,

                   учтивый, от часовщика,

                   и в доме все часы заводит

                   неторопливая рука.

                   Он на свои украдкой взглянет

                   и переставит у стенных.

                   На стуле стоя, ждать он станет,

                   чтоб вышел полностью из них

                   весь полдень. И благополучно

                   окончив свой приятный труд,

                   на место ставит стул беззвучно.

                   И чуть ворча, часы идут.

                          В.Набоков «Дар»



1.

Кукушка умерла.

Ну что ж, тварь смертна.

Кукушка - тоже тварь. Да та ещё...

В том самом тонком смысле

что - творенье

большого мастера,

прикольное весьма.


Стихотворенье

решил я написать,

на смерть кукушки,

по поводу по грустному,

но все

размеры, ритмы, рифмы

показались

мне пустотой бессмысленной -

совсем,

нисколько невозможными, чтоб горе,

которое я утром испытал,

узнав, что сдохла та, кого любил я,

хоть как-то выразить.


И главное - что странно:

ведь вечером ещё вопила так,

что перепонки уха, нет, обоих

ушей моих в дичайшем пребывали

и гнусном напряжении, а мозг

едва справлялся, то есть - не справлялся!

с потоком громогласнейших «ку-ку».

И вот наутро - всё,

и нет кукушки,

молчит, а метроном часов неровный

и зыбкий, дерзко нервный, скажем прямо,

умолкнул тоже.

Видно - насовсем.

Качанье маятника обрело

ту вертикаль, где Времени уж нет.

Обвисли гири в тяжком онеменье

внезапной смерти.

Стрелок замер танец.

И что, капец?.. -

подумал я сердито.


2.

Мне кажется порою, что кукушки,

как в домиках живущие в часах,

едва ли не бессмертны.

Но - ошибка.

Они конечно же весьма-весьма живучи,

но не бессмертны вовсе.

Это грустно.

Но глупо думать, что кусок цветной пластмассы

переродится в ту тупую птицу,

что всем подряд подкладывает яйца,

при этом не задумавшись ни мало,

какая участь их постигнет дальше.

Не то чтоб я к пластмассе относился

с особой нежностью, но мерзкие кукушки,

живущие по смешанным лесам,

мне, в целом, неприятны.

Едем дальше.


Как на духу признаюсь: грешен.

Грешен!..

Я иногда любил поковыряться

во внутренностях данного субъекта

моей квартирной федерации прекрасной.

Сейчас о ходиках своих веду я речь,

не о кукушке, у неё ведь нету

ни сердца, там, ни органов других,

ни печени. Её-то точно нету.

Но о кукушке дальше, а пока

могу сказать не то чтоб однозначно,

а просто и конкретно, как в отчёте

научном, где большой-большой учёный,

без ложной скромности вскрывая мирозданье,

твердит себе, и сам в себе уверен,

почти наверняка: часы сломались.

Сломались очень.

Очень навсегда.


Ну и, наверно, хрен бы, в общем, с ними!

Подумалось сначала: вон, напротив

отличные нестарые часы,

висят; их сердце, типа - батарейка,

подохнет - вынь да выкинь, да поставь

туда другое, вот и вся забота.

И циферблат довольно симпатичный:

арабские, простые наши цифры,

на белом фоне - чёрные, прекрасно!

Без этих римско-императорских закосов,

что в ходиках.

Ну, маятника нет, кукушки тоже,

но зато - Икея!

Функциональны, тупо-безголосы

и симпатичны, повторюсь. А эти?..

Избушка на кукушьих жалких ножках!

Которых нет! Избушка под кукушкой!

Так думал я, пытаясь ухватить

за хвостик мысль. И в целом вроде вышло.

Я вот что понял...

Вы сейчас решите, что виноват я в чём-то…

Нет, и нет!

Не потому сломался механизм,

что я в него заглядывал пытливо

вооружённым толстой лупой глазом

и наблюдал ход шестерёнок плавный,

сжимание пружин и разжиманье,

и слушал механического сердца

уютный шорох.

Я не виноват в кукушьей смерти.

И не это скверно,

что может хоть немного я причастен

к трагедии. А понял я другое.

И вот что именно:

Хреново! Очень плохо!

Ни у кого я не смогу теперь беспечно,

вопрос лукаво подгадав себе под полночь,

спросить: ну что, доколе мне ещё

вот эту вот влачить тупую жизнь,

безрадостную лузерскую участь?..

Я не смогу теперь спросить о важном,

поскольку бывшая моя кукушка

почила.

Вот и всё.

Пришёл капец!


3.

А есть ли птичий рай?

Нет, что несу я...

Какой ей птичий рай?

Она - пластмасса!

Дурацкая условная пичуга,

без крыльев и без ног,

но с длинным клювом.

Какой-то удивительный уродец,

и голос - не её, там эти мехи,

или мехи́, не помню как их верно

назвать, чтоб не обидеть идиотов

напыщенных от всяких филологий,

или иных, особенно дотошных...

Хотя, глаза…

Да, вот глаза, пожалуй,

и делают её почти нормальной,

какой-то дико человечной птицей:

печальные, хоть тёмные, - без злости,

что, думаю, есть главное достойнство

любых приличных глаз.


Но нет! Смогу я

ответить сам себе, открывши дверцу,

ту маленькую, потайную, не с фасада,

а справа на часах моих умолкших -

такой вот чёрный ход в стене часов,

моих часов… Понятно объяснил?..

Сдвигаем дверцу (на гвозде она

прикреплена, за ней большое сердце

молчит, и если осторожно

просунуть палец внутрь, тогда возможно...

(в одно из грустных утр я обнаружил,

как с лёгкостью могу её заставить -

мою весьма капризную девчушку

накуковать хоть двадцать лет подряд,

нажав пружинку), - да, вполне возможно

кукушку оживлять, когда мне нужно.

И я смогу по-прежнему смотреть

в незлые симпатичные глазёнки...

Не знаю уж, кто их нарисовал,

но кто-то явно добрый,

кто-то добрый…


Ты спи, моя кукушка, спи спокойно.

Тебя я разбужу однажды утром.

Какие летаргические сны

во сне кукушечьем тебе присниться могут?

Про сумрачную Лету? Да шучу я.

Какие у пластмассовой кукушки

быть могут сны...

Конечно, из пластмассы -

rien, ничего.

Иль всё-таки предметы,

которые мы сами наделяем

какой-то жизнью, точно наш Творец,

хранят частицу нас и что-то знают?..

Вот в чём вопрос… Какие будут сны.

Не будет никаких? Есть просто смерть?


И воскресить уже никто не сможет,

живую душу, с клювом, но без ножек,

чтоб снова, без чьего-либо участья,

она квартиру наполняла счастьем?

Нет стариков, способных в наше время

чинить часы как сломанное Время?


Прощай же, милый друг,

прощай кукушка!

Меня ты радовала, огорчала, злила

и раздражала, и бесила просто

подчас,

под час...

тот час…

сей час...

над часовым кричала механизмом

или молчала ровно в те минуты,

когда мне нужен был хоть чей-то голос.

А иногда, напротив, потакала

и соглашалась с бредом несусветным,

сказав «ку-ку»; и это было важно.

Короче, отношения у нас

с тобою были сложные.

Не дуйся.

Заглядывать к тебе я всё же буду.

Но уж и ты, смотри, моя подружка,

держи незапертой свою тугую дверцу.

Пока.

Не унывай.

Поспи.

Починим.


май 2017


Книга живых. Фолкнер

***

А вчера Фолкнер пришатался. Лыка вязать он при мне не пробовал, поэтому не могу сказать наверняка, сумел бы он его связать или нет. Но пьян был изрядно. Для того чтобы это понять, проницательность не нужна была вовсе и всякие там чувства от шестого до бесконечности. Достаточно слуха со зрением и обонянием. В левой руке у Фолкнера была очень початая бутылка бурбона, подмышкой он зажимал довольно толстый сценарий. Правой рукой он махал, сжимал её в кулак, показывал факи и вытворял ещё много всяких действий, мало понятных трезвому. «Серёга! - заорал он. - Меня Коэны бросили!» Я реально испугался: «Как? За что?» Он продолжал вопить, не слушая меня: «Суки! Подонки! Ушлёпки! Сраные клоуны! Ни одного серьёзного кино за столько лет!» Я стал догадываться, что не о тех коэнах подумал. А Фолкнер орал: «Братья, fuck, близнецы!» Я говорю: «Вильям Маррич, они ж не близнецы!» Он вдруг остановился, замер и стал смотреть мне в глаза: долго, печально и мутно. Потом порывисто вздохнул: «В сволочизме своём - однояйцевые. А так-то конечно нет… Но так скуууушнооо...» Он, сильно пошатнувшись, двинулся к бару. «Был у них на премьере «Бартона Финка», потом немножко выпили, я сказал несколько критических слов, и они меня бросили на произвол судьбы. А ты почему не был?» Я говорю: «А я «Бартона Финка» видел уже. Гениальное кино, на мой взгляд». Он посмотрел на меня поражённо: «Как это видел? Где? Сегодня премьера была!» Я машу рукой: «Вильям Маррич, да вы не вникайте...» Он посмотрел немного ревниво. «Аааа, я понял… Они к тебе сюда привозили ещё до премьеры… Понятно… Вот вечно у вас всё...» Он сделал пальцами правой руки малопонятные крутяще-вертящие жесты и продолжил свой путь к бару. «Ты «Медведя» моего читал?» Я иду за ним, говорю: «Да. Пожалуй, у вас это лучший текст. Не очень помню, в чём там дело, читал в детс… давно читал. Но помню ощущение волшебства, странности, нереальности происходящего». Я заметил, что он замер, глядя на меня с удовольствием. «Хорошо...» Он наконец добрался до бара, открыл его, достал два стакана, налил в оба. Повернулся ко мне: «А ты будешь?» Я кивнул. Он достал третий стакан и налил в него на полпальца. «Это не потому, что мне жалко...- он скривился. - Не стоит тебе алкоголиком становиться. Давай». Он поднял один стакан, выпил. «Давай». Выпил второй. Глаза его закатились. В падении он успел сказать: «Сейчас немножко поговорим, и я лягу сценарий читать. Какой-то «Человек дождя», переделать просили... Слушал вчера радиоспектакль Тарковского «Полный поворот кругом», по моему рассказу. Отличная вещь! Тарковский - режиссёрище. И артисты у него там прекрасные. Особенно Высоцкий понравился. Мощный голос. Хотя, вот я ещё один голос слышал… Валентина Никулина вашего… Вот где космос!.. А ещё вот что я тебе скажу, Серёжа… никакая Нобелевка никогда никого и ни от чего не спасала. Даже от нищеты. Я вот деньги все профукал… Ну, раздал там, пропил часть… И всё. И теперь опять буду горбатиться на Голливуд. А ведь «Аватар» какой-нибудь я никогда не напишу, никогда! Так чтоб потом уже больше ничего не писать! А Коэнам передай, что их «Бартон Финк» - гениальное кино. И при этом полное говно. Да, вот так! Нельзя большого писателя так опускать...» В этот момент он коснулся головой пола. Мой умный пол мягко спружинил и мгновенно вырастил подушку и одеяло «пэчворк». Фолкнер улыбнулся во сне, в одеяло завернулся и засопел как ребёнок. И я тоже пошёл спать. Вспомнил напутствие Бернарда Шоу и подумал: «Вот ведь странно, вроде сложный зашёл человек, неадкекватный, а вечер получился чуть ли не самым мирным за всё последнее время. Парадокс». И я уснул, не думая ни о каких проблемах, тревожностях и бедах, которые нас ожидают. Я спал и чувствовал, что улыбаюсь во сне как Гагарин.


Книга живых. Моцарт

***

А вчера Моцарт взвихрился. С флейтой своей волшебной подмышкой, но почему-то «Свадьбу» насвистывая. Конечно, думаю, чего уж, теперь уж можно и порезвиться. Моцарт кричит, на мой мысленный бурк отвечая: «Конечно можно, Серёга! Победа!» Он снял свой белый парик, помахал в воздухе. Под париком у него отличная стильная короткая стрижка. И зачем он его только носит... Моцарт мой взгляд насчёт причёски поймал, пробормотал «Констанции нравится», упрямо напялил парик на место и продолжил уже чуть спокойнее: «Столько народу на улицах, а ты дома сидишь! Я только что рядом с твоим домом Чайковского видел. Остановился Пётр свет Ильич возле арки в твой двор, глаза закрыл как будто музыку свою слушает, потом стенку дома поцеловал, прошептал что-то и дальше пошёл. Не знаешь, чего это он?» Я плечами пожал: «Откуда мне знать… Чайковский...» Для пущей убедительности я ещё и развёл руками. Но Моцарта не проведёшь. Смотрел долго, чуть сощурившись, потом прошептал на выдохе «Серёжа», подошёл, обнял порывисто, всхлипнул, быстро повернулся на каблуках и сел в вольтеровское кресло. «Обидно, - говорит. - Ну что Вольтер! Чуть что, сразу Вольтер, Вольтер... Кресло, вон, и то его фамилией кличут. Вольтеровское». Он сделал неопределённый жест кистью руки в воздухе. Недвусмысленный, но довольно изящный. Недвусмысленный в том смысле, что смыслов в нём было явно больше чем два. Я смеюсь. Говорю: «Хорошо, Иоганн Хризостом Вольфганг Амадей Леопольдович...» Он перебил меня, поморщился. «Ну что тебе трудно, что ли, в самом деле уже! Просил же миллион раз: зови Амадеем. И без отчеств. О'кей?» Я говорю: «Не о'кей ни хрена. Не могу я без отчеств». Он посмотрел на меня с очень глумливым интересом: «Одри ты в постельке тоже по отчеству кличешь?» Я горько усмехнулся: «Представь себе! Хотя, это и не твоё дело!» Он горечи не заметил и начал: «Да вот и представляю как ты… Одри Викторовна, миленькая, а не соблаговолите ли вы… Кстати, у меня с кузинкой тоже всё интересненько было… Засранка такая...» Договорить я ему не дал, швырнул в него клавесином. Моцарт что-то быстро сыграл на летящем клавесине, что-то детское, лёгкое, летящее. Клавесин улетел за окно. Ничего, соседи подберут ещё в воздухе, нынче хороший инструмент на земле не валяется. Я говорю: «Обещаю тебе лично ввести моду на новые кресла. Моцартовские. Они будут больше похожи на это». Я выкатил из-под рояля небольшую крутящуюся табуретку. Моцарт ржал как пегас. Очень долго. Наконец успокоился. «Фуф… Вчера с Сашкой откупоривали два дня». Я смеюсь: «Вчера два дня это неплохо». Он улыбается: «Ну да! «Вдова Клико» роскошная барышня». Я головой качаю: «Не знаю, я предпочитаю «Кристал». Моцарт смотрел на меня выжидающе. Я спохватился: «А!.. Сей момент...» Я ушёл на кухню отдать приказ роботу насчёт шампанского. Моцарт кричит из гостиной: «Так вот!.. Ему ведь тоже Дон Жуан нервов попортил. Ты не в курсе?» Я вышел из кухни. За мной катился робот с подносом, устланном открахмаленной салфеткою, с двумя хрустальнейшими бокалами и серебряным ведёрком со льдом, из которого торчала бутылка «Кристала». Моцарт с удовольствием смотрел на нашу процессию и болтал: «Сальери заходил. Ты знаешь, всё-таки скучный он. Так и хочется иногда яду в колу плеснуть». Я повертел пальцем у его виска. И говорю: «Ты дурак? И хорош уже вообще про Сальери. Достали вы этой своей легендой тупой. Хороший мужик. Взяли и обосрали, два остолопа...» Моцарт слегка потупился: «Серёнь, мы так славно тогда посидели… Думали, над кем приколоться, кого разыграть. Вспомнили про Сальери. Ну он же вечно важный такой, ты же знаешь… Ну вспомни Битова: «Выхожу я из ресторана дома литераторов, вижу стоит Вознесенский. Мог ли я не дать ему в морду?» Я хмыкнул, эту историю я знал. Моцарт продолжил: «Ну и вот… Сашка взял и накатал про меня, про Сальери, про яд этот… Прости». Мы переглянулись и вдруг стали хохотать, синхронно причём. Отсмеявшись, он говорит: «А вчера-позавчера-то сперва за Мир пили, потом за тебя. Как дошли до тоста за Совет, Сашка включил декабриста и стал про Сибирские руды орать так, что пол улицы сбежалось записывать и делать селфи. К его дому, я имею в виду. Поднимались к окнам, мы еле их разогнали». Я смеюсь: «Понятно. А «Дон Жуан»-то что?» Моцарт: «Ну что!.. Живчик, вот что! Уже всех персонажей обратно загнали, в книжки. И этого тоже. Он же разделился вообще. У меня сперва из нот вылез, у Сашки из поэмки, у...» Я машу рукой. Он: «Да, неважно. Короче, повылезал отовсюду, потом слился в одного чувака и пошёл куролесить. А как восстание кончилось, и ты все эти заклиналки читал, все обратно повалили. А этот нет. К какой-то барышне присосался в Севилье, не оторвёшь. Но оторвали. И распихали по текстам». Я киваю: «Нормально». Он ржёт: «Чего нормально! У Пушкина ночью из его тома он вылез и к Наталье полез с куртазностями». Я не поверил: «А Сашка?» Моцарт: «Чего Сашка! Ты ж его знаешь! Арап чистой воды! Заколол!» Я офигел: «Кого заколол?» Моцарт: «Серёга, вот ты умный чел, но иногда чёниьть как ляпнешь!» У меня отлегло. Теперь настала очередь Моцарта вертеть пальцем у моего виска: «Короче, он его заколол. Хуанчик наш даже типа помер. Наташа такая вся фрапированная у камина лежит. А этот, типа, труп вдруг в воздух поднимается и медленно в камин уплывает, и как бы тает по дороге». Я помолчал: «И всё?» Моцарт смотрит на меня с подозрением. «Нет, не всё. Ты знал, что ли?» Я головой покачал: «Нет, не знал. Но догадаться нетрудно». Моцарт печально вздохнул: «Не знаю, как ты это делаешь...» Я молча встал, подошёл к книжным полкам, нашёл томик Пушкина, вытащил. «Драматические произведения». Открыл, пробежал глазам содержание. Удивлённо посмотрел на Моцарта. Он сидел с мрачновато-торжественным видом и очень прямой спиной. «Вот так вот…» Он не договорил. В моём камине вдруг кашлянуло. Из камина раздался пожилой характерный голос: «А я из тех, кто выбирает сети, когда идёт бессмертье косяком...» Я говорю с улыбкой: «И вам здравствуйте, Арсений Александрович». В камине кашлянуло. «Всех сокровищ на свете Мне живое милей! Мне живое милей! Ждут подземные няньки, А в детской - Во какие кроты Неземной красоты, Но всегда не хватает детей!» В камине умолкло. Моцарт наклонился ко мне и шепчет: «Он вчера ко мне заходил. Оперу предлагает. По мотивам фильмов сына. Охрененная идея. Вообще мощный старик!» Я закатываю глаза к потолку: мол, ещё бы! Моцарт продолжает: «Так вот. Представь, каково было Пушкину… Решил полистать «Каменного гостя», а его нет. Вообще». Я покачал головой и задумался: «А опера твоя есть?» Моцарт хохотнул: «А чего ж ей… Я Хуана не мочил шпагой в горло». Я поморщился и тихо сказал: «Идиот...» Моцарт махнул на меня рукой: «Достоевскому не говори». Мы помолчали. Я вздохнул и сказал не очень уверенно: «Ладно, напишет ещё...» Моцарт молча посмотрел на меня. С большим сомнением. «Ага. И я, да?» Я не понял: «Что ты?» Он нахмурился, пытаясь вспомнить: «Ну этот… Блин, да как же его… Ну ещё чёрный человек там… Кстати. Я потом, ну как напрягся, познакомился со Шварцем. Чудный дядька. Такое у него «Обыкновенное чудо» необыкновенное! А «Тень», а «Дракон»! Вы с ним, кстати, немного похожи». Я скромно машу рукой. Он опять хмурится: «Отвлёкся я… Писал я тогда этот...» Я вдруг сообразил: «Реквием!» Он прислушался словно бы к незнакомо звучащему слову, пошевелил губами молча, как будто на вкус пробуя. Говорит: «Да! Так вот, он ведь тоже исчез, когда закончилось Восстание и мы казнили… ну, то есть, развоплотили Гитлера там и прочих. И злодеев в книги вернули. Мой «Реквием» просто исчез. Я постарался быстро написать его заново, но он так быстро забывался, что я не успел. А теперь даже название вспоминаю с трудом». Молчали мы очень долго. Мне было тревожно. «И что ты думаешь?» Он посмотрел на меня очень кругло. «Я вообще-то думал, что ты мне скажешь». Мы ещё помолчали. Я высказал предположение: «М-м-м...» Он покачал головой: «Это вряд ли». Я кивнул и мы опять замолчали. Потом меня осенило. Буквально со стороны иконы Преподобного, как будто мысль незримая прилетела. Я рассмеялся: «Амадей! Модя! Вольфганьчик ты мой разлюбезный! Я кажется понял! Тарковский ведь не просто так заглядывал! «Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете...» Моцарт не понял: «Так и не было!» Я говорю: «Смерти да. А вот тьма была. Не темнота, а тьма. Теперь её нет». Моцарт: «А что он там про каких-то детей?..» Я пожал плечами: «Этого я недополнял. Нет, насчёт Румпельштильцхена-то понятно, а вот дети...» Мы помолчали. Потом он говорит: «Погоди, это что ж значит, что теперь всё грустное просто исчезнет?» Я пожал плечами: «Да вряд ли… Не можем же мы дальше жить жизнерадостными идиотами». Он был очень задумчив и сказал машинально: «Достоевскому не говори». Мы очень долго молчали. Потом, не сговариваясь, ринулись к книжным полкам. Стали доставать и листать. И чем больше листали, тем спокойнее нам становилось. Всё было в порядке. Не нашёл я только Негина. И слава Богу. Моцарт тоже успокоился. Поставил книги на место и смотрит на меня с открытой светлой улыбкой: «В Мир вернулся Бог. Я это чувствую». Он быстро чмокнул меня в щёку и убежал, забыв на столе свою флейту. А может и не забыв. Я подумал с любовью: «Вот дурачок...» А потом ещё подумал: «Так вот что мне позавчера Бах сообщил… И кто тут тогда дурачок?» Всё ещё улыбаясь, я включил эфирный проигрыватель от Теслы и вызвал Концерт 191 «Си-бемоль мажор для фагота с оркестром». На фаготе играл Клечевский. И я, как всегда, с головой, ушёл в эту музыку. В прямом смысле. Если бы ко мне в это время кто-то зашёл, меня бы просто не увидели. Я был в райских кущах, где летали ярко-жёлтые канарейки, синие скворцы, радужные колибри. А ещё разноцветные бабочки и стрекозы величиной с птицу Зиз, шмели и пчёлы немножко поменьше, порхали крохотные эльфы и феи, по мягкому бархатному травяному ковру бродили добрые львы и тигры с улыбками как у котят, а воздух был таким живым, что его можно было пить как нектар. Когда я вернулся, стемнело. Я думал об Одри. Сколько раз мы с ней бывали в этой моцартовской вселенной… Думал я долго, но так ничего и не выдумал. Естественно, когда я уснул, она мне тотчас приснилась. Она шла под ручку с Констанцией, и они насвистывали что-то из Моцарта. Во сне я подумал: «Может мне тоже парик завести? Вдруг всё и сладится...»


Вдвоём

Венчальный вечер за окном

как монотонный метроном

тихонько ветками стучит,

а иногда ворчит,


закат - как тёплое вино,

камин погас давным-давно,

мы засыпаем под кино,

какое - всё равно,


и снятся мне твои глаза,

тебе мои, прошла гроза,

по тёплым лужам мы идём

бредём с тобой вдвоём


ты всё гадаешь на цветах

и говоришь смешное ах,

и в наших ясных головах

мерцает Бах.


Однажды

Надел однажды новые ботинки -

и в гастроном, нужна была селёдка.

Вернулся - на ногах полуботинки,

а вместо сельди - с косточками палка.

Глядь в календарь - прошло аж трое суток.


Примечание: Сегодня я получил в личку вопрос от одного весьма уважаемого мною поэта. Вопрос был: что хорошего я нахожу в рифме "ботинки - полуботинки". Наверное, стоит кое-что пояснить, думаю, этот поэт не единственный, кто не понял. Естественно, ничего хорошего в этой рифме (а также в других однокоренных) я не вижу. Хотя, однокоренные глагольные рифмы, бывает, использую. Правда, проходит время и чаще всего находятся другие слова. И, конечно же, я не нахожу ничего хорошего в рифме "палка - селёдка", тем более, что это вообще не рифма. А этот экспромт появился в процессе беседы с другим весьма уважаемым мной поэтом. Речь шла, в частности, о том, что не стоит зацикливаться на "новаторстве" и насупленном поиске "свежих" рифм. Если история, которую рассказывает автор в стихе, позволяет использовать нечто, уже открытое кем-то, почему этого не делать. Конечно, выходить за рамки приличия не стоит. И этот мой пример - невозможен вне иронического контекста. А по поводу новаторства я так скажу: человек когда-то изобрёл колесо, и всё человечество им успешно пользуется. И мало кому приходит в голову, что в этом есть что-то неприличное. 


Новый Мюнхгаузен

Мне вторит снегопад

простуженной весною,

нежданный наяву,

негаданный во сне;

и звёзды - словно сад,

цветущий надо мною;

а я опять живу

сегодня на Луне.


И нет преград для звёзд,

нет воздуха завесы,

мне расписные сны

из космоса летят;

и не бывает слёз,

и выдуманы бесы,

и никакой войны

на небе не хотят.


Здесь на Луне всегда

прозрачно и безлюдно,

сквозь вакуум большой

летит благая весть,

и за звездой звезда

мне шепчут (им не трудно),

что я туда пришёл,

где я смогу осесть.


Я слушаю разлив

реки прозрачно-млечной,

я слушаю весны

заснеженной слова;

уж больно говорлив

сегодня голос вечный,

и невесомы сны,

и впереди глава.


Сказка о мушкетёрах

                   Персонажи и события вымышлены.

                   Совпадения с реальностью случайны

                   и не предусмотрены замыслом. Почти.



Часть первая


Жили-были мушкетёры,

Балагуры и бретёры,

В развесёлой стороне.

Воевали на войне,

Воевали на дуэлях,

И в роскошных во постелях.

Были битвы их лихи.

И писали все стихи.


Арамис писал изящно,

С ироничностью блестящей,

Склок подробных избегал,

Ду́рней словом убивал

Лишь одним, но очень метким.

Арамиса и субретки

Опасались не шутя,

Хоть и попами вертя.


Был Портос поэт изрядный,

Плодовитый и нарядный.

Воспевал пиры и горы,

рыбаков и сине море,

И в другом не отставал,

Часто очень воевал

С гастрономией. До слёз!

Был обжора наш Портос.


Граф Атос был башковит,

Аки тот заморский кит,

И друзей своих стишата

Поливая из ушата,

Дельные давал советы.

Да и сам писать при этом

Был сложившийся мастак.


Словом, жизнь была проста.

До тех пор пока однажды,

От духовной мощной жажды,

Не пришёл в страну парнишка.

Он читал запоем книжки,

Иногда стишки кропал,

Крайне редко унывал

И поближе быть хотел

К миру стихотворных дел.


Звался парень Д'Артаньян,

Был наверно из армян,

Или может из гасконцев,

Иль каких-нибудь чухонцев,

Да не важно кто он был,

Важно что в страну приплыл,

И судьбы произволеньем

Там осел на удивленье.


Ну и стал писать стихи

От веселья и тоски,

Умиленья и тревоги.

По душе пришёлся многим

Стиль его своеобразный.

Он поэт вельми был разный,

И читатель выбирал

Свой какой-то мадригал.

Или же сонет, иль рондо.


Быстро стал мальчишка модным,

И вошёл он в высший свет,

Словно вытянув билет

Лотереи судьбоносной,

Барышни порой несносной

И капризной, как волна

Иль неверная жена.


Первым новичка увидел

Граф Атос; он ненавидел

Местный строй на тот момент.

Был он как бы диссидент.

И в отличие от многих,

И трусливых и убогих,

Привечал он новичков,

Что страдали от тычков,

Или дружного молчанья,

Или злобных замечаний

Старожилов королевства,

Что своё хранили место

От нахальных чужаков.

Нрав в том месте был таков.


Было дело, если честно,

В виртуальном королевстве,

Что Поэзией звалось.

Там давненько повелось

Новичков в штыки встречать

И к порядкам приучать

Виртуальным, не живым,

Что идут от головы,

Не от сердца удалого,

Только от занудства злого

И былого "мастерства",

Словом - не от естества

Сложного или простого,

Вольного и молодого.


Похвалил Атос парнишку,

Подписал в подарок книжку,

И его талант признал,

И советов надавал.

Словом, вёл себя радушно,

Творчески и добродушно.


И Портос певца заметил,

И отметил, и приветил.

Наплевав на всех вокруг,

Стал он закадычный друг

Пофигисту и смутьяну,

Удалому Д'Артаньяну.

Часто вёл беседы с ним,

Интересно было им.


Арамис был дядькой сложным

Сдержанным и осторожным.

Он особо не спешил

С похвалой; пока решил

К Д'Артаньяну присмотреться.

Ну а тот пошёл резвиться,

Словно щен без поводка,

Что дорвался до снежка,

Выпавшего в январе

На просторном на дворе.

Но и Арамис однажды

Оценил стишок отважный

И, поцокав языком,

Подружился с новичком.



Часть вторая


Пасквилянты тут же взви́лись,

На гасконца ополчились,

И пошли его костить,

Вкруг него вражду растить.

Стало им до слёз обидно.

Как же так! Похвал не видно

В адрес их от мушкетёров,

Балагуров и бретёров,

А какой-то новичок

В их компанию прибёг.


В королевстве был Король.

Человек был пожилой,

То ли честный, то ли добрый,

Нёс король посильно образ

Власти в творческой стране

Что была себе вполне.

В мире ту страну любили

И частенько заходили

Почитать стихи и прозу

Люд и пьяный, и тверёзый,

Что средь разного паскудства

Выбирал стихов искусство.


Но верхушкой местной власти,

Был другой, уж вот несчастье!

Некто Серый Кардинал

Королевством управлял.

Был он набожным весьма,

Но не светлого ума,

Он пером скрипеть пытался,

Ан лишь скрип и получался.

У него гвардейцы были,

Всех упорно жить учили,

"Правильно" стихи писать

И под их дуду плясать.

Кардинал их прославлял,

Повсеместно выставлял.

Но подробнее об этом

Будет дальше по сюжету.


Раз гвардейцы Кардинала,

Не подумавши ни мало,

Над стихами Д'Артаньяна

Стали издеваться пьяно.

Как умеют только там,

Сообразно тем скотам,

Что из зависти и злобы

Расстрелять могли любого,

Думающего иначе.

Д'Артаньян им выдал сдачи.

Он боец был хоть куда,

Только вот одна беда -

Он в дуэлях соблюдал

Кодекс чести, и не знал,

Что противники его,

Не стесняясь никого,

Кодекс этот нарушали,

И клинки из звонкой стали

Побросав, хватали лом,

Вот такой вот был приём.

Против лома нет приёма,

Если нет другого лома,

Шпагой лома не сломать,

Как ни бей, ядрёна мать.


Наседала чернь упорно,

Да и лаяла позорно.

И нашёл бы наш юнец

Преждевременный конец,

Не вступись тогда Атос.

Он толпу в момент разнёс.

Метким словом и умом

Гопников смешав с дерьмом.

И Портос помог парнишке,

Надавав козлам по шишке.

Арамис на службе был,

Так бы тоже в бой вступил.

Или может не вступил,

Он на чушь не тратил сил.

Он стихи любил и прозу,

А вот эти все занозы

Словно и не замечал,

Больше в основном молчал.


Мушкетёры за победу

Выпили перед обедом,

А потом писать стишки

Разошлись себе дружки,

Позабыв про эту драку.

Но ведь не таков, собака

Кардинал, он злобный был,

И обиду затаил.

Ох уж эти мушкетёры!

Больно уж язык остёр их!

Обличают строй страны!

Кардиналу не верны!

Не считают совершенством

Скрип Его Преосвященства!

И решил коварный Серый

В этом смысле при́нять меры.


В тех краях тогда была

Поощрения шкала:

Кто поэт, кто не поэт,

Тот хороший, этот нет.

А для точного учёта

Там была Доска Почёта,

Где вывешивали всех,

Кто имел большой успех.

Это было в месяц раз:

Выставляли напоказ

Новые стихи поэтов.

И почётно было это.


Главна площадь королевства

И была тем самым местом,

Где мерцала та Доска.

И была тому тоска,

Кто на Доску не попал.

Он и плакал и стенал,

И писать пытался "лучше",

И блуждал как пёс заблудший,

И старался власти петь,

Лишь бы на Доске висеть.


К этому не все стремились,

Просто жизни веселились,

В поэтической стране

Были счастливы оне.

Но вот старый контингент

Очень уважал момент,

Чтоб в почёте оказаться

И собой полюбоваться.


А кому висеть, решал

Очень Серый Кардинал.


Ну и вот приходит время:

Поэтическое племя

Ждёт почётный приговор.

Нарастает разговор,

Кто-то даже делал ставки,

Словно в ипподромной давке.


Список вывешен. И что ж?..

Пробежала в массах дрожь.

Нету в списке мушкетёров,

Балагуров и бретёров!

Ни Атоса, ни Портоса,

Ни красавца Арамиса

Из троих - ни одного.

Сроду не было того!

Но зато висит смутьян

И мальчишка - Д'Артаньян!


Арамис и наш толстяк

Посмеялись: вот пустяк!

И, поздравив Д'Артаньяна,

За стихи взялися рьяно.



Часть третья


Время оченно текуче.

Все забыли этот случай.

Лишь Атос сошёл с ума.

Будто чёрная чума

Пробежала по уму

И склевала мозг ему.

Как же, на Доске Почёта

Нет Атоса! Уж его-то

Надо первого туда,

А кого ж ещё тогда!

Неужели сопляка?

Не дорос ещё пока!


Так коварный Кардинал

Дружбу подло испытал.

И не выдержала дружба,

Сослужила гордость службу.


Граф побушевал немного,

Толку нет; и он - в дорогу.

И в Страну Унылых Грёз

Эмигрировал Атос.


Д'Артаньян болел в то время,

Старых ран тугое бремя

Снова плющило его,

И не знал он ничего

Про войну Атоса с властью.

Оклемался - вот несчастье -

Друга больше нет в стране.

Будто пал он на войне.


Вояжировал с подругой

Арамис, не знал про друга.

А вернулся и сказал:

"Жаль Атоса, оплошал".

А Портос тогда напился,

Не на шутку огорчился.

Но попил денёк-другой,

И смирился. Он такой.


Не смирился Д'Артаньян,

Был у паренька изъян:

Не любил друзей лишаться,

И привык за них сражаться.


Д'Артаньян в поход собрался,

Мощно экипировался,

Перешёл через утёс,

И в Стране Унылых Грёз

Стал искать поэт Атоса,

Словно беглого бандоса.


И нашёл его по счастью.

Было тусклое ненастье,

Дождик меленький пошёл...

К другу парень подошёл:

"Сударь, как же это так?

Вы ведь вовсе не слабак,

Чтоб друзей бросать своих

Из-за глупостей пустых.

Не предательство ли, сэр?

Это как в СССР

Отрекались от людей -

Косо посмотри злодей.

Ну не вывесили вас

На Доску на этот раз.

Значит вывесят в другой.

То же мне, конфуз какой.

Это ведь не повод, граф!

Ну такой вот он удав,

Кардинал наш лицемерный,

С жаждой власти непомерной".


Но Атос смотрел печально,

И хранил Атос молчанье.

А потом сказал: "Мой друг,

Мне тут с вами не досуг.

На мои стихи запрос

У Страны Унылых Грёз.

Уважают регулярно.

И пускай стихи бездарны

В этой мусорной стране,

Но зато спокойно мне".

И писать продолжил вяло

Граф Атос, пиит усталый.


Д'Артаньян домой вернулся,

Погрустил и окунулся

В волны рифмо-новостей

Да в компанию друзей.


Собственно, таких гисторий

всевозможных категорий

Всюду ведь полным-полно,

И недавно, и давно.

Только вот что удивляет

И ничуть не окрыляет:

Как сомнительная слава

Может быть поэту главной

В поэтической стране.

Это непонятно мне.


Я там был, чего-то пил,

С Д'Артаньяном говорил.

Он сказал: при всякой власти

И при творческом ненастье

Человеком нужно быть.

И соплей не разводить.

А писать себе спокойно,

И вести себя достойно,

Пошлой славы не искать,

И друзей не предавать.

А Почёта эти Доски

Пусть штурмуют недоноски.

И почёта, в общем, мало

Быть гвардейцем Кардинала,

Но поэтом никаким.

Дай Господь здоровья им!

Доски лживого почёта

Могут обмануть кого-то,

Кто чужим умом живёт

И в прекрасном не сечёт.

Для хорошего поэта

Есть огромная планета.

Ведь Поэзия-страна

Всем читателям видна.


май 2017


Эхолот. Эпилог

Эпилог. Сон


Около полудня солнечного весеннего дня два санитара (или медбрата, это не имеет никакого значения) курили в залитой солнцем ординаторской и пили крепкозаваренный чай. Если бы мы могли подойти к ним поближе, то услышали бы такой разговор.

– Что Щука очкатая говорила? Аминазин вколют?
– Наина-то?.. Да хрен её… Давай отведем его, пусть сами решают. Так-то он вроде спокойный.

– Корм потому что не убирают.

– Эт самое... утомил он. Нет?.. Разговаривает как будто там кто ещё есть, в палате. И всё пишет чего-то. Глянуть бы. Я хотел, когда его не было... – не нашёл: то ли он с собой эти бумаги носит, то ли чего... Правда, искал не подробно, Наина рядом крутилась... Как-то говорит мне: это, типа, он за собой наблюдает и пишет свою историю болезни, для потомков, как врачи-герои, которые себя заражали, а потом смотрели, как всё течёт, и фиксировали. Она ему и тетрадку дала, я так понял, эту нашу, стандартную. Короче, такая же больная, как он.

– Ну не знаю... Навряд ли он мог себя заразить этим диагнозом. Хотя... Упрямый... Вообще, молодца док. Мне бы так уметь, я б от армии закосил.

– Слышь, я не был в той смене... Сильно он это?
– Ага. Аж в клетку сажали. Но он хитрый. Просёк когда перебор. До сульфазина не довёл ситуацию.

– А как началось?

– Из-за корма. Я пакет забыл в ординаторской, а ему сома этого заколдованного надо было срочно кормить... Такие дела.

– Да... Жалко его. Отличный был врач.


Эпилог. Явь


Доктор стоит на палубе белоснежного океанского лайнера в облаке искрящихся брызг, делает шаг за борт и оказывается в шлюпке, которая плавно опускается к воде.

– Ну вот, дорогой вы мой, вот вы и дождались великого часа. Теперь всё будет хорошо, и вы добьётесь своего, вы найдёте. А я верил в это с самого начала и все эти годы. Прощайте. И не забывайте, наведывайтесь к нам. Если сможете. Верхом на большой белой рыбе без глаз. А если не сможете, хоть весточку пришлите, чечевичку какую-нибудь. Обо мне не беспокойтесь. Придут новые времена и меня признают нормальным. А пока – потерплю.
Доктор подносит банку с сомиком к волнам океана, наклоняет её и бережно выливает всё содержимое.

Оказавшись в открытой воде, сомик замирает; мягко шевеля плавниками, несколько мгновений смотрит доктору прямо в глаза, отворачивается и начинает погружаться, быстро увеличиваясь в размерах.
Перед тем, как он исчезнет в бездне сине-зелёного сумрака, доктору покажется, что сомик снова стал человеком, Иннокентием Сомовым. Так это или нет – неизвестно. Возможно, доктора просто подведут глаза, – он ведь не обладает этим удивительным даром: свободно, словно в аквариуме, разглядывать океанскую жизнь.


Конец


Эхолот. Глава седьмая

Глава седьмая


             Нет меня в море, но мною всё ж море владеет; и моря

             Мысль та да будет суровей, что буду я рваться продолжить
             Долее жизнь, пережить столь великую муку стараясь.

                         Публий О.Назон "Метаморфозы".


              ..в серых больничных стылых сырых палатах,

              тени сползаются, собираются силы тьмы,

              страшный доктор с немигающим взглядом

              в раме окна, сквозь капли дождя на окне,

              хищно приглядывает за психами и листопадом...

                          Вячеслав Баширов "За стеной".



Врач Сомову попался хороший, молодой, честный, ищущий. Он очень внимательно отнёсся к необычному пациенту и за короткое время сумел вывести его из глубокой депрессии, буйства, а затем и полной апатии, в ровное спокойное состояние.

Сомов теперь часто гулял в парке и был доволен жизнью, а доктор пока поддерживал “терапию забвения”, для простоты можно именно так условно назвать данный метод борьбы с болезнью – я ведь не для специалистов от психиатрии всё это описываю, – метод, который, по сути дела, подсказал своим поведением последних месяцев сам пациент.

Время текло. Постепенно Сомов изменил отношение к рыбам и водоёмам. Его даже стали видеть у изгороди спокойно смотрящим на расположенный неподалёку, по ту сторону, пруд с мостками, сонными рыбаками и несколькими клочьями камышей, в которых скрывались охрипшие утки. В глазах Сомова жила теперь обычная грусть по ушедшему.

Как-то вечером, впервые за весь долгий день, Сомов вышел из палаты и пошёл посмотреть телевизор.

Он шагнул из узкого коридора в холл и замер. Метрах в трёх-четырех впереди он увидел дно океана: плавно колыхались водоросли, разноцветные рыбы парили в воздухе, помахивая плавниками, небольшие гроты были построены из морской гальки на чистом песке, серебристые шарики газа гроздьями струились к потолку.

Дело в том, что незадолго до этого попечители подарили клинике несколько аквариумов, и один из них доктор выпросил в своё отделение. Аквариум был огромный и совершенно прозрачный, без металлических уголков, весь из стекла, целиком.

Сперва Сомов отнёсся к аквариуму с опаской и, проходя мимо, приблизиться не решался.

Спустя два-три дня он уже останавливался ненадолго поглазеть на рыбёшек, а через неделю его невозможно было оторвать от невидимого стекла.

Санитары, которым чаще всего плевать на душевное состояние пациентов, грубовато шутили, предлагали Сомову за небольшую мзду пронести с воли удочку. Иннокентий застенчиво улыбался в ответ, спокойно качал головой и махал вялой кистью руки, как плавником.

Иногда на столике рядом с аквариумом оставался пакетик корма. Тогда Иннокентий небольшими щепотками сыпал бурый порошок в воду и смотрел, как рыбки лакомятся. В такие моменты на лице Сомова блуждала почти счастливая улыбка.

Однажды ночью, потихоньку, на цыпочках, Сомов прокрался по залитому лунным светом больничному коридору и вышел в холл, где мерцал аквариум. Сомов приблизил лицо к стеклу и заглянул в тихий мирок.
Вместо цветных рыбок, в чистой прозрачной воде, среди водорослей, камешков и пузырьков, сновали маленькие человечки. Присмотревшись, Иннокентий понял, что многих он знает.

Вот его бывший начальник и менеджер, собирающий деньги в мешок. Он прячется за камнем, усевшись на корточки. Его выуживает оттуда некто с хищным лицом и кровожадно откусывает голову.

Вот сомовские родственники. У них происходит какая-то своя, не очень ясная суетливая жизнь, состоящая из шушуканий, пританцовываний и ссор. Мать подплывает к стеклу и несколько секунд тревожно смотрит Иннокентию прямо в глаза. Её уводит тесть Сомова, космический электрик и дворник.

Среди водорослей танцует девушка, совсем не похожая на Машу, но Сомов точно знает, что это она, а ещё он уверен, что одновременно эта девушка – его бывшая жена. Сначала девушка танцует одна, потом с неизвестным Иннокентию парнем, похожим на Валентина, только моложе. Они целуются. Сомову становится неприятно, досадно. Неожиданно смутившись и подняв облачко песка, девушка игриво уплывает в пещерку. Паренёк устремляется вслед.

Чуть в стороне от других, два человечка в костюмах тяжёлых водолазов роются в сундуке с монетами; рядом задумчиво разводит клешнями Францевич.

А вот и лечащий врач с санитарами и старшей медсестрой, худой, как щука, в толстых очках и бледно-фиолетовом парике. Все смотрят вниз, на дно. Доктор озадаченно теребит бородку.

На песке лежит человек-рыба, похожий не то на кита, не то на ихтиозавра, и шевелит хвостовым плавником. Сомов берёт пакетик с кормом и сыплет немного в воду. Все человечки поднимают лица к далёкой поверхности. Слышится мужской голос, тихо и гулко зовущий: “Кеша!.. Кеша!..” Человек-рыба поворачивает голову, Сомов видит его лицо, смотрит ему в глаза, протягивает к нему руку... И просыпается.

С тех пор он ждал этого сна каждую ночь – Кеша забыл, кто лежал на песке, просто забыл. И очень хотел снова его увидеть, чтобы узнать и запомнить.


*

Однажды лечащий врач затеял с Сомовым прямой разговор об аквариуме. Доктора интересовало, не тревожит ли Сомова появление рыбок в больнице, не нужно ли передать аквариум в другое отделение или каким-то иным способом избавиться от него.

Сомов просил оставить, вполне уравновешенно объясняя, что аквариум его успокаивает, что жизнь там тихая и естественная.

– Мы так и думали, мы так и думали, – молвил врач, реагируя не столько на слова, сколько на интонацию. – Глядишь, скоро и обратно, в мир. А? Иннокентий...

И снова Сомов улыбался и покачивал головой, словно не особенно верил в такую перспективу. И мягко взмахивал кистью.

А время снова текло. И Сомов, послушно следуя его руслу, заметно шёл на поправку. Во всяком случае, сумеречное выражение на сомовском лице появлялось всё реже, – напротив, весь он теперь будто светился каким-то особенно трогательным в стенах этой лечебницы душевным здоровьем.

Он отыскал в библиотеке потрёпанный томик сказок, перечитывал их по многу раз и буквально каждому старался прочесть или пересказать сказку о Человеке-Рыбе. Рассказывал он её и доктору, и вообще, о многом успели они поговорить в те долгие тихие дни.

Особенно хорошо было в такие вечера, как сейчас. Дождь шумит в листве... Вы можете сказать, что в точности так шумит поток машин где-нибудь на Садовом кольце во влажный день, или на Проспекте Мира, и я с вами соглашусь, а ещё вы вправе возразить, что за окном нет никакого дождя, что там на редкость ясный вечер (или день, или утро), и опять-таки, будете правы, потому что даже на Садовом кольце одновременно могут быть и машины, и дождь, и солнце, и ветер, и даже вечер, поэтому что уж говорить о целом мире, пусть и состоящем из удалённых друг от друга географических точек и разных времён.

Наконец врач решил, что пора поговорить и о выписке. Для него, знаете ли, это тоже было нечто необыкновенное – не часто мог он объявить о полном выздоровлении пациента. Так что выписка Сомова становилась важнейшим событием за последние несколько лет.

– Вот видите, Иннокентий, вы и для нас оказались чем-то особенным. Не часто из нашей клиники выходят здоровые люди. Поздравляю. Завтра до дому, дорогой вы наш. Не забывайте нас, наведывайтесь. Побеседуем за чашечкой чая.

Сомов коротко кивал, тревожно разглядывал и шёпотом благодарил доктора, оформлявшего документы на выписку. А ещё, с полуулыбкой бормотал слова сказки: “Дайте мне горсть чечевицы, я возьму её с собой.... Дайте мне горсть чечевицы...”

А доктора, дурака, это радовало, он думал, что Иннокентий возвращается к нормальному существованию, культуре, полноценной, духовно насыщенной жизни.

С работы в тот вечер доктор уходил в превосходнейшем настроении.
Дома он что-то напевал (кажется, "Дайте мне горсть чечевицы"), резвился, как дитя, играя с сынишкой в машинки-солдатиков. Потом они вместе построили из цветного конструктора домик для аквалангистов, а сын посадил в него маленькую пластмассовую рыбку. После игр доктор решил искупать мальчика в ванне, тот захватил рыбку с собой и выпустил её поплавать в чугунное эмалированное море. Потом доктор уложил сына в постель, выпил кружку слабого чая в компании с супругой, которой вдохновенно рассказывал о Сомове и, наконец, лёг и заснул с лёгким сердцем, что при его работе случается немыслимо редко.

И наутро хорошее настроение не покинуло доктора – похоже, он и вправду был добрым, хорошим человеком, если так долго радовался успеху другого. Ещё ни разу доктор не чувствовал такого приятного, граничащего с азартом нетерпения по дороге в лечебницу, никогда ещё профессия не казалась ему настолько верно избранной, а карьера такой успешной.
Он переоделся в своем кабинете, ещё раз с удовольствием полистал историю болезни Сомова и только собирался пойти к нему в палату прощаться, как в дверь постучали.

Вошла старшая медсестра Наина Тихоновна, быстрым прикосновением руки к затылку поправила парик и, страшно пуча блёклые глаза за толстыми стёклами старомодных очков, рассказала о ЧП в отделении.

Исчез Сомов. Предположительно, бежал. Никаких вещей своих он не взял. В холле были найдены его халат, тапочки, пижама и даже бельё. Никто ничего не трогал, всё оставалось как было найдено. Хотя, нет, помятый листок со стихотворением, что лежал в книжке, – кажется, это было стихотворение, во всяком случае, строчки почти одинаковой длины располагались там в столбик, – сестра захватила с собой: почерк был ровный и аккуратный, но совсем неразборчивый, просто волны какие-то.

К сожалению, ни одной строки не удалось прочесть целиком. Только отдельные слова, да и то, скорее догадались: рыбы-птицы, город-океан, солёный бриз, асфальтированное дно, ещё несколько; ну и была одна ясная фраза: "Я видел, на чём стоит Город – ...", а дальше совсем непонятно, какие-то руны.

Ах, ну да, ещё в то утро санитар Мерцалов забрал с места происшествия и сдал в библиотеку сборник сказок, а доктор заметил и отобрал у него сомовское колечко. Просто санитар этот был цыган – в прошлом – и страшно любил блестящие вещи. Он клялся, что вытащил перстенёк со дна аквариума, потому что он там очень сверкал. Впоследствии доктор отдал кольцо матери Иннокентия, а та удивилась, как это у Кеши оказалось колечко отца... Впрочем, он мог подарить его перед трагическим рейсом... Овидий любил дарить сыну всякие ценные мелочи.


*

Доктор не понимал. Он ничего не понимал. Не вообще, а во время оно. Он не мог поверить. Он не хотел верить. Он отказывался понимать и отказывался верить в галиматью. Исчез, оставил неразборчивый листок – бредятина и киношный штамп!

В жизни так не бывает.

Но мягкая горка одежды на тёмном ковролине... Это почему-то было убедительнее всего. Складывалось впечатление, что Сомов разделся в несколько секунд, не сходя с места. Почему здесь? Почему не на берегу?..

Доктор представил себе вдруг очень ясно, отчетливо... Он почти увидел бегущего через сумеречный вечерний парк беззащитного голого Сомова. Вот он перелезает, запутываясь, переваливается неловко через тонкую сетку забора, приближается к пруду, входит в студёную воду и плавно движется в ней, с каждым шагом всё больше отдаляясь от берега. Ступни его ног засасывает илистое дно, и всё больше усилий требуется, чтобы освобождать их и двигаться дальше. Вот скрываются под водой плечи, затылок, темя. Некоторое время гладь воды неподвижна, только, расширяясь, катится к берегам тонкая кольцевая волна, и вдруг... На одно тягучее и радостно-страшное мгновенье, в том же месте, ртутную воду медленно раздвигает сильный хвостовой плавник и, взмахнув, тяжело погружается, оставив по себе тихий всплеск, а за ним – гулкую тишину природы, в которой нет человека.

В эти кошмарные секунды доктор понял, что беспокоило его последние дни, что именно он хотел припомнить относительно Сомова: он отмахнулся от самого важного, что Иннокентий рассказал о себе – от сна, который так испугал родственницу и так обрадовал соседку Кешиной матери.


*

Снился Сомову океан. Точнее, необъятная водная гладь: океан или нет – неизвестно…

Солнце весело играет на мелких волнах; выскакивают из воды и порхают вокруг разноцветные рыбки, а потом, превращаясь в птиц, величественно улетают за горизонт. Сомов – крошечный по сравнению с окружающим – сидит в маленькой лодке.

Внезапно темнеет, наползают тучи, поднимается ветер, волны становятся крупнее, страшнее. Лодку вот-вот захлестнёт. А вокруг – бесконечная вода и никакого намёка на сушу. Иннокентий чувствует, как подступает отчаяние.

Слышится тихая далёкая музыка, хор детских голосов поёт где-то далеко-далеко. Боковым зрением Сомов улавливает позади справа новое движение. Оборачивается. В облаке света, легко ступая по волнам, приближается ангел. Лица не видно, только светящееся пятно. Волны под его ступнями опадают и сглаживаются.

Ангел проходит мимо лодки и, не оборачиваясь, делает знак рукой, чтобы Иннокентий шёл за ним.

С большой опаской, осторожно, Сомов переносит одну ногу за борт и ставит на воду. Босой ступнёй ощущает он упругость воды. Перенеся вес тела на эту ногу, перебрасывает другую и, наконец, встаёт, чуть покачиваясь, на зыбкую, но твёрдую воду. Под ногами плавают диковинные морские существа, – вода чиста и прозрачна. Сделав несколько шагов, Иннокентий испытывает такую радость, что с трудом сдерживает счастливый смех. Между тем, ангел остановился и ждёт.

Сомов делает ещё несколько шагов по слабо колышущейся плёнке, под которой бушует стихия. Он идёт всё увереннее. И уже приближается к ангелу. Волны вокруг опадают, море превращается в скатерть, открывается тёмное прозрачное небо, на нём проступают созвездья...

Внезапно что-то на дне океана, в чудовищной глубине, привлекает внимание Сомова. Он не может до конца осознать, что именно там, внизу, его испугало, но вдруг отчетливо понимает: всего, что с ним происходит, – не может быть. Иннокентию становится по-настоящему страшно, он чувствует, что опора исчезла, что внизу простая вода... Иннокентий медленно погружается в кипящие волны. В отчаянье смотрит Иннокентий на ангела, переводит взгляд вниз, на страшное копошение. И просыпается.


*

Доктор (он заведовал тогда отделением, сейчас совсем другой человек сидит на его месте) отдал распоряжение обыскать всю больницу, связаться с милицией, моргами, "Скорой", прочесать парк, по возможности пруд и сообщить родственникам пациента, а сам, обессиленный и ошеломлённый, поплёлся в свой кабинет. Он знал, что уже ничего не исправить.

Доктор не вникал, не уточнял, какие именно рыбы с самого начала водились в аквариуме. Поэтому не было оснований для панического ужаса, который он испытал, присев на корточки, приблизив лицо и присмотревшись внимательно к зеленовато-синей тишине за стеклом, прежде чем уйти с места этого кошмарного происшествия.

Небольшой головастенький сомик, спрятавшись между камнями у самого дна, тихо пошевеливал усом и покачивал плавником. Не отрываясь, смотрел он выпуклыми глазами во внешний мир и будто бы улыбался пухлыми рыбьими губами. И если это действительно была улыбка, то выглядела она печально-сочувственной.


Окончание следует...


Эхолот. Глава шестая

Глава шестая


            Какие существа живут, какие существа могут жить на

            глубине двенадцати-пятнадцати тысяч метров под  

            поверхностью моря? Какое строение должно быть у этих

            существ? Об этом трудно даже высказывать предположения.

                          Ж.Верн "20000 лье под водой".


                Юный поэт разговаривает сам с собою

                в бедном, закапанном мелким дождиком саду,

                легче всего дышится под водою,

                пишется в октябре, зачёркивается, в аду...

                          Вячеслав Баширов "За стеной".



Итак, всё шло превосходно. Особенно с тех пор, как моря и океаны перестали быть для Сомова промысловыми зонами, а стали источником наслаждения и восторга. Ничего подобного Иннокентий никогда не видел на суше.
Он узнал, что в Чёрном море живут дельфины-разведчики-пограничники, бычки и блиновидная камбала, что есть там, в глубине, граница, ниже которой – смерть.

Неподалёку от Течения Западных Ветров он подолгу наблюдал китов, плавно парящих в студне океана.

В южных морях весело резвились стайки разноцветных, будто аквариумных рыбок, колючие живые шары старательно прикидывались растениями, а рыба-луна – маленьким небесным телом.

Мурены, барракуды и спруты, морские черепахи, кровожадные морские волки, большие медузы с розовыми и голубыми шляпками, похожими на ночные чепцы добрых тётушек, уютные ламантины, как в "Путешествиях с Национальным Географическим Обществом", проплывали перед глазами Иннокентия.

Однажды, находясь с очередной экспедицией в Тихом океане и чувствуя особую зоркость, Сомов решил погрузиться с аквалангом.

Он ощутил, что буквально растворяется в воде, что ему мешают снаряжение и костюм; он стал значительно лучше видеть и даже услышал новые звуки; в конце концов, Иннокентий подумал, что вообще нет смысла возвращаться на сушу, лучше остаться жить среди ярких беззлобных рыбёшек, ласковых водорослей и хрупких кораллов, в этом чистом прозрачном кристалле, где у каждого свой ареал, и ни один карась не пытается стать левиафаном.

А потом он заглянул в Марианскую впадину. Вначале кроме тьмы не было ничего. Скоро изображение прояснилось и заставило Сомова содрогнуться – громадное, закованное в багровую, тускло светящуюся броню чешуи, многоглазое чудовище с венцом острых витых рогов на треугольной голове, тяжело копошилось в вечных сумерках дна, придавленное миллионами тонн воды.

После этого Сомов три дня болел и ещё неделю боялся заглядывать в воду. Постепенно он успокоился, и увиденное стало казаться ему обыкновенным кошмаром, мгновенным сновидением, результатом переутомления. Впрочем, возможно, так это и было. Иннокентий тогда никому ничего не сказал.

Что ж, если не принимать во внимание некоторых тёмных деталей, в те месяцы, пожалуй, исполнилась сомовская мечта (не самая заветная, может быть, но тоже не менее важная) – его жизнь стала насыщенной и разнообразной. И она развивалась.

Заинтересовались Сомовым учёные. Сначала океанологи. Зазывали Иннокентия в экспедиции и были страшно довольны, пока Сомов не начал отвлекаться на какие-то незначительные с научной точки зрения предметы: ботинки, часы, очки, рамки от фотографий. Кроме того, скоро учёные устали от полной неосведомлённости Иннокентия в вопросах логии и графии океана, и решили, что проще для продолжения исследований справляться прежними обычными средствами, безо всяких живых эхолотов.

Океанологов сменили британские ихтиологи, которые долго докучали мистеру Сомову просьбами поискать Лохнесское чудище. В конце концов, Иннокентий согласился и съездил на озеро.

В одном из укромных подводных гротов он обнаружил семейство плезиозавров с двумя маленькими детёнышами, именно плезиозавров, а не плиозавров (которые покрупнее), он потом посмотрел в книге по палеонтологии Оксфордского издания; ещё Сомов видел в озере ихтиозавров, доисторических хищников с длинными зубастыми пастями и каких-то существ поменьше, которых не сумел опознать, таких он не видел ни в одной книге по палеонтологии.

Неплохо отдохнув в Шотландии, Иннокентий сообщил ихтиологам, что никаких чудовищ в озере нет.

Некоторое время Сомов помогал археологам, пытавшимся отыскать Атлантиду. Но Валентин быстро занял его другим, – считал, что поиски подводного старого хлама должны приносить деньги, а иначе смысла в них мало.

Потом феномен Иннокентия решили исследовать физиологи. Облепили его датчиками, плющили в барокамере, гипнотизировали и тестировали, не выявили никаких аномалий и патологий, удивлённо пожали плечами и успокоились, отнеся дар Сомова к области, им неподвластной и отпустив его восвояси.
Да, но, разумеется, в первую очередь Сомова заполучили военные (долги приходится отдавать). Для контрразведки Иннокентий искал в глубинах подводные лодки вероятного (или невероятного)  противника.

Один седой генерал, головастый, как кашалот, со шрамом, вертикально пересекающим бровь, отчего лицо имело трагикомическое выражение, часто беседовал с Иннокентием, называл его юношей и покровительственно похлопывал по плечу тяжёлой широкой ладонью, похожей на ласту моржа.

Генерал предлагал Сомову стать кадровым офицером и служить Родине в рядах каких-нибудь внутренних органов, или вернуться в подводники; обещал дать рекомендацию в Военно-Морскую Академию, а там, глядишь, можно будет устроиться в Главное Управление ВМФ, постепенно сделать карьеру, получить ЗАМКОМПОМОРДЕ, это очень достойная должность - заместитель командующего по морским делам. Сомов колебался, а, примерив широченный генеральский китель, стал мягко, но упорно отказываться от заманчивого предложения.

На военных Иннокентию вообще не хотелось работать, тем более на разведку, это, дескать, всё равно, что заглядывать в чужой суп. Он пытался возмутиться, отказаться категорически, но ему дали понять (впрочем, весьма дружески), что он ничего не решает.

Обшарив с помощью нашего феномена мировой океан, военные засекли под водой около десятка секретных противничьих баз и множество субмарин на ходу, отыскали несколько затонувших атомных лодок и убедились, что реакторы в целости и сохранности, в отличие от экипажей и прочего. Установив надо всем этим жёсткий контроль, они взяли с Сомова подписку о неразглашении и пообещали обращаться ещё.

Сотрудничал Иннокентий с Морской Спасательной Службой Министерства ЧС, – Валентину понадобились новые связи. Но, насмотревшись на несчастных офелий и чапаевых, Сомов впал в уныние, и толку от него не стало совсем.

В Министерстве Морского Флота Иннокентию предложили должность главного наблюдателя Департамента Лоцманов. Он согласился. Несколько раз Иннокентий Овидиевич самолично проводил суда секретными фарватерами, но однажды на что-то отвлёкся и посадил корабль на мель, после чего немедленно подал в отставку.

Вообще, странно, что Сомовым не заинтересовались по-настоящему, надолго, всякие там спецслужбы, что его не пытались похитить и скрестить с какими-нибудь инопланетянками цэйрушники или ещё кто-нибудь. Хотя... Может, это и было, просто Сомов никому не рассказывал.
Короче говоря, пришёл час, когда его оставили в покое. И он стал жить и путешествовать в своё удовольствие.

Выручал рыбаков, показывая куда забрасывать сети; ловцы жемчуга боготворили его за то, что он вовремя замечал приближающихся акул. Постепенно он изучил океанское дно лучше, чем собственную квартиру, а Валентин снова стал психовать, опасаясь, как бы чрезмерные нагрузки не сказались отрицательно на делах. К тому же, охладевший к коммерции Сомов стал терять для него прежний смысл.

Некоторое время спустя Иннокентий затосковал и стал хуже видеть. В подводном смысле. Он признался в этом партнёру.

Сомов теперь видел сквозь воду в одном случае из двух. Сам он успокаивал себя тем, что вся эта суета мешает сосредоточиться, как будто забыв, что это никогда не было нужно, всё происходило само собой, достаточно было желанья.

Впрочем, внешне Сомов не особо страдал от таких перемен. Он месяцами торчал на коралловых рифах, не вылезая из-под воды и фотографируя флору и фауну.

Валентин всё больше остывал к подопечному. Ему стало казаться, что с такими деньжищами, которые уже есть, никакой чудо-эхолот не нужен, тем более, что в скором времени, похоже, он и вовсе накроется медным тазом, или чем там накрываются эхолоты.

В крайне раздражённом состоянии Валентин украл у Сомова последнее и исчез за границей, прямо-таки растаял в прохладном воздухе, будто от утреннего вопля петуха. Одновременно с ним вильнула хвостиком Маша-Марина. Оставив колечко на столе в кабинете.


*

Человек-Рыба покачал головой.

– Я не видел дна. Внизу бушует странное негасимое пламя. Вода там горячая и мутная от дыма. Никто живой не сможет опуститься туда.
Король рассердился.

– Если раньше я тебя просил, то теперь приказываю: пойди и узнай, на чём стоит город!

Человек-Рыба усмехнулся.

– Послушай, Король. Даже самой мелкой сетью не поймаешь ветер и воду. Мне нельзя приказывать. Прощайте, ваше величество.

Он соскользнул со ступеньки и собирался уплыть.
Но тут Король сорвал с головы золотую корону и бросил её в воду.

– Зачем ты это сделал?! – воскликнул Человек-Рыба. – Твоя корона…
– Да, – согласился Король, – она утонула и второй такой нет. Стоит она баснословно дорого. И если ты не вернешь её, мне придётся сделать то, что делают все короли, когда им нужны деньги. Я обложу такими налогами рыбаков, что рано или поздно мои сборщики выколотят из них новую корону.
Человек-Рыба вернулся на лестницу.

– Хорошо. Ради рыбаков и их детей я рискну. Но сердце подсказывает мне, что я не вернусь. Прикажи дать мне горсть чечевицы, я возьму её с собой. По крайней мере, если я навсегда останусь в бездне, вы узнаете об этом.
Принесли чечевицу. Человек-Рыба зажал в руке горсть плоских зёрен и бросился в море. А Король выставил на лестнице стражу и ушёл заниматься государственными делами.

Семь дней спустя один из часовых увидел на поверхности воды несколько чечевичных зёрен. Они покачивались на волнах.

Позвали Короля.

Когда он спустился к нижней ступени лестницы, из моря вынырнула удивительная белая рыба, какой никто никогда прежде не видывал. Глаз у рыбы не было, а в зубастой пасти держала она драгоценную королевскую корону. Рыба осторожно положила корону на нижнюю ступеньку, прошипела несколько незнакомых слов и, плеснув хвостом, исчезла в море.
А Город вскоре погиб. Сбылись слова Человека-Рыбы.


*.

Вернувшись в Москву и узнав об исчезновении друзей, Сомов окончательно утратил свою фантастическую способность. Неизвестно, отчего это случилось. Одни говорят, что повлияло предательство Валентина и Маши, мать Сомова упрямо твердит, что Кеша не нашёл в море сгинувшего отца, другие уверяют... Впрочем, у меня нет пока никаких определённых сведений на этот счёт. Только предположения и гипотезы. Увы. Поэтому вернёмся-ка мы лучше к фактам.

Иннокентий впал в жесточайшую депрессию и возомнил себя маленьким сомиком, отчего лежал целыми днями в ванне с водой и, погружаясь периодически с головой, пускал ртом пузыри. Мать страшно переполошилась, а бывшая жена, которая собиралась было к знаменитому Сомову вернуться, снова растворилась в каменном пейзаже многоэтажек.
Сомова была женщиной деятельной. Она обошла нескольких целителей и колдунов, потратила уйму денег и нервов, но ничего хорошего не добилась. Она уж совсем было отчаялась, как вдруг вспомнила недавний сон Иннокентия, о котором он рассказывал до погружения в ванну. Почему-то ей показалось, что сон этот может стать зацепкой, приманкой, на которую клюнет настоящая помощь.

Мать Иннокентия поделилась странным сном с двоюродной тёткой, надеясь, что та, в силу религиозности, окажется способной разделить мистический восторг и даст сновидению толкование.

Тётка отреагировала непонятно. Она испугалась, принялась креститься и причитать что-то про искушение и про то, что бесы всерьёз взялись за мальчика. И имя, мол, им – легион.

Мать Сомова была разочарована, но, тем не менее, последовала совету родственницы и зашла в ближайшую церковь. Там она поставила свечи и пыталась поговорить со священником.

Тот тоже глаголил о бесах, о посте и молитве, о покаянии и причастии. То есть, в точности, что говорила и тётка, только с более человеческой интонацией, обстоятельно, не испуганно и без налёта трагической мистики, обыденно как-то. Но всё равно непривычно. Как люди обычно не говорят. На прощанье улыбнулся и предложил приходить обязательно. После этого визита Сомовой всё казалось, что она побывала в допетровской Руси.

Бедная Сомова недоумевала. Она была крещёной и автоматически покрестила маленького Кешу по настоянию той же двоюродной тетки, но храм оставался для неё непонятным, – так уж воспитало её советское государство.
Разбираться в тонкостях и нюансах мать Иннокентия не стала, показалось ей отчего-то, что православный путь к выздоровлению чрезмерно запутан, и она отступилась. Не помогли даже тёткины уговоры, хотя та уверяла, что всё очень просто, нужно только смириться и верить.

Тётка плакала и умоляла молиться и слушать священника. Она приводила примеры чудесных исцелений, когда поднимались даже безнадёжно болящие, разработала целый план посещения храмов, монастырей и батюшек, уговаривала забрать Кешу из ванны и возить куда-то там "на отчитку". Но истерзанная мать слушать ничего не хотела, поссорилась с родственницей и на прощание оскорбила её, назвав фанатичкой.

И тут как раз подвернулась соседка по дому. Была она персоной таинственной, в миру работала на санэпидемстанции истребителем насекомых и грызунов, а духовную жизнь имела особую, – увлекалась магией и её эзотерикой.

Услышав историю Сомова и содержание его необычного сна, она избрала очень торжественный тон общения, заявила, что сон этот – реальный знак свыше, что светлые силы благоволят Иннокентию и одаряют его своей энергетикой.

Мать слушала, раскрыв рот, и мякла с каждой новой фразой, как бы бессмысленно фраза та ни звучала. Через несколько минут после начала беседы соседка участливо предложила услуги. Не профессионала-отравителя, а любителя-мага.

Состоялось ещё несколько подготовительных встреч. Говорила магиня всё так же загадочно, торжественно и красиво.

Несколько раз мать Иннокентия вместе с ней колдовала в её мрачноватой квартире с пучками трав и засушенными рептилиями по стенам.
В конце концов, бедной Сомовой всё это надоело и она стала действовать самостоятельно.

Но Кеша на уговоры не поддавался и единственное что позволил – поддерживать воду в ванне горячей. Это стоило матери немалых трудов, и она стала проявлять нетерпение. Она плакала, уговаривала и даже пыталась вытащить сына наружу насильно. На физическое воздействие Сомов реагировал нервно. Бился в истерике и кричал до тех пор, пока его не оставляли в покое.

Когда стало ясно, что из воды Сомов не выйдет, мать вызвала "Скорую". Те приехали и быстро поняли, что дело не по их части. Тогда-то и отыскалась бумажка с экстренным телефоном, который записал Сомовой Валентин, перед тем как исчезнуть.

Явились какие-то люди, умело извлекли Кешу из ванны и отправили в психиатрическую клинику для особо важных персон. Сопротивление перед отправкой он оказал такое, что мать не выдержала и потеряла сознание.
Когда она очнулась, Иннокентия уже не было дома, а рядом с постелью дежурила медсестра из райполиклиники.

В лечебнице Иннокентию стало сначала чуть легче, а потом он снова начал буянить, орать, жаловаться, что сломался ценный уникальный прибор эхолот. И ещё ему всё казалось, что чего-то он недоглядел в океане, что-то важное там упустил.

От Сомовских выкрутасов стонала вся клиника, его часто пеленали в смирительную рубашку и несколько раз кололи ему сульфазин. Это не помогало: он продолжал попытки вернуть себе необычное зрение. Ничего не получалось.

Иннокентий устал и постепенно смирился; будто в насмешку над всеми, кого он издёргал буйством, он теперь полностью утратил интерес к жизни и просто забыл о своём чудесном даре, рыбалке и водоёмах, совсем.
Но если вы думаете, что здесь конец истории, то глубоко ошибаетесь. Потому что самое удивительное – впереди.


Продолжение следует...


ma petite amour

в роскошном номере отеля

где только что смеялась ты

а на пастельности постели

еще разбросаны цветы

курю в окно смотрю на пятна

зонтов парящих над Клиши

завороженный аккуратным

шуршаньем утренних машин

чего-то шепчет дождик скушный

и чуть заметно как во сне

в прозрачной дымке равнодушно

la tour Eiffel плывет ко мне


Эхолот. Глава пятая

Глава пятая


                   Я видел сотни кораблей погибших!

                   И потонувших тысячи людей,

                   Которых жадно пожирали рыбы;

                   И будто по всему морскому дну

                   Разбросаны и золотые слитки,

                   И груды жемчуга и якоря,

                   Бесценные каменья и брильянты;

                             У. Шекспир "Ричард III"


Начались заграничные поездки, со всех сторон посыпались приглашения к сильным (имею в виду не штангистов и борцов сумо, а разных высокопоставленных королевских и прочих особ).

Герцог Эдинбургский очень полюбил Иннокентия и порывался даже похлопотать, чтобы его сделали сэром, но Сомов слабо знал английский, и это не получилось.

А принц Чарльз чего-то такого хотел от Иннокентия, что тот никак не мог взять в толк и рассказывал потом об этом более чем туманно. Принц разобиделся. Речь там шла о каких-то фамильных вещах, старинных, которые покоятся (так говорил переводчик: покоятся, – как будто вещи эти покойники) где-то на дне не то Темзы, не то чего-то другого, Сомов слегка подзабыл.


*

...услышал о Человеке-Рыбе король. Захотелось ему посмотреть на этакое чудо. Приказал он всем морякам быть особенно внимательными, и при встрече с Человеком-Рыбой тотчас сообщить ему о желании Короля.
Как-то на рассвете один из матросов заметил в волнах Человека-Рыбу и крикнул:
– Эй, Человек-Рыба, скорее плыви в город! Тебя ждёт Король!
Человек-Рыба поплыл к берегу.

Дворцовая лестница нижними ступенями уходила в море. Береговая стража доложила Королю. Он явился в короне, со скипетром и, спустившись до середины лестницы, заговорил:

– Послушай-ка, Человек-Рыба! Королевство моё велико и обильно. Я знаю наперечёт всё, что есть на суше. А вот что скрыто в моих подводных владениях, мне неизвестно. Я хочу, чтобы ты рассказал об этом своему королю.

– Хорошо, но мне нужно посмотреть внимательно. Я так привык к этому, что давно не обращаю внимания, – спокойно ответил Человек-Рыба и уплыл в море.
Вернувшись, он рассказал много удивительного. Человек-Рыба видел на дне морском долины, горы, пещеры; он говорил о рощах из цветных кораллов и плантациях жемчуга, о холодных течениях и горячих ключах, о диковинных рыбах, которых никто из людей никогда не видел, потому что живут они глубоко, в вечных сумерках. И только в одном месте не смог он достать дна – у Большого Маяка.

– Чорт возьми! – воскликнул Король. – Мне как раз больше всего хотелось знать, на чём стоит мой Город. Попробуй ещё раз.
Человек-Рыба молча кивнул и снова ушёл под воду. Его не было целый день и целую ночь. К утру, измученный и задыхающийся, он вернулся.

– Я опять не достал дна. Но я видел, что город стоит на скале, а скала – на трёх колоннах. Одна из колонн цела, другая дала трещину, а третья вот-вот рухнет.
– А на чём стоят колонны? – спросил Король. – Мы непременно должны знать это, Человек-Рыба!

– Я не могу опуститься глубже, – ответил Человек-Рыба. – Вода внизу тяжёлая, невыносимо болят глаза и уши, и почти невозможно дышать.
– А ты прыгни с Большого Маяка, – посоветовал Король. – Так будет легче опуститься на дно.

– Я отвык от суши, Король, боюсь, ноги не послушаются меня, я уже давно не ходил и забыл как это делается.

– Тебя проводят, – с усмешкой ответил Король и приказал двум стражникам отвести Человека-Рыбу на маяк.

Человек-Рыба поднялся на башню и с её вершины ринулся в волны.
На этот раз его не было три дня и три ночи. На рассвете четвёртого дня голова Человека-Рыбы показалась над водой. Он с трудом подплыл к лестнице и сел на нижнюю ступеньку.

– Скоро настанет чёрный день, и твой Город погибнет, Король... – произнес он, когда отдышался.

– Так что же ты видел?! – нетерпеливо воскликнул Король. – Что там, на дне?


*

Одним светлым майским утром, совсем рано, часов, пожалуй, в шесть, в московской квартире Сомова зазвонил телефон.

Отвлекаясь от хода событий, должен заметить, что жил Иннокентий по-прежнему скромно, но теперь уже в собственной квартирке близ станции метро "Аэропорт"... или "Речной вокзал". Не помню... Жилище это купил для него Валентин когда дела пошли особенно хорошо.

Иннокентий настоял на том, чтобы квартира была не выше второго этажа – по мере углубления в океан, Сомов всё более сдержанно относился к космосу и даже сравнительно небольшой отрыв от земли вызывал у него сильное головокружение; поэтому, скажем, авиаперелёты повергали его в какой-то глубинный ужас, и если от самолёта нельзя было отказаться, Валентин часами уговаривал Сомова, приводя самые немыслимые доводы; в остальном же, что касалось благоустройства нового жилища, Иннокентий вполне положился на компаньона.

Значительную часть самой большой стены в кабинете-гостиной занимал аквариум – тоже по просьбе хозяина, – остальные стены были закрыты книжными полками с литературой об океане, о рыбах, о моряках, а впоследствии, о пиратах и затонувших кораблях. Много было научной фантастики, альбомов космической живописи, пособий по астрономии и космологии – покупал по привычке.

Валентин нанял для Сомова домработницу, тихую, стройную, как уклейка, девушку откуда-то из провинции. По имени Маша. То есть, полное имя её было Марина, но она просила, чтобы её звали Машей. Она любила полакомиться вкусненьким и легко справлялась с хозяйством, особенно хорошо готовила; с тех пор Сомов не знал бытовых неудобств. А ещё нравилось почему-то Иннокентию в этой девушке, что она когда-то занималась синхронным плаванием и даже добилась успеха где-то далеко, у себя, в бассейне своего города.

Иногда Сомов заставал Машу сидящей с ногами в его любимом кресле, придавленную каким-нибудь увесистым томом. Тогда она так смущалась, что он и не пытался на неё обижаться.

Часто Маша оставалась ночевать в квартире Сомова, на диване в кабинете, а так жила у подруги. За несколько месяцев Машиного присутствия Сомов так к ней привык, что предложил переехать к нему. Маша согласилась и с тех пор больше не оставалась на ночь в кабинете одна. А ещё Иннокентий подарил Маше серебряное своё колечко.

Матери Иннокентия девушка понравилась, и они подолгу болтали о чём-то по телефону. Сомов редко её замечал по-настоящему, всё время думая неведомо о чём. Маша не обижалась.

Надо что-то с этой Машей-Мариной делать, раз она так неожиданно, будто на фотобумаге, оставленной в кювете дольше положенного времени (не в стороне от дороги в разбитой машине, ещё сучащей по инерции мёртвыми колесами, стиснутая последними объятьями преступного любовника и поскользнувшегося автомобиля, а в ёмкости для печатания фотоснимков) проступила в нашей истории, или, коротко говоря, всплыла в моей памяти.

Кажется, однажды Сомов застал её дома с Валентином, заехавшим в гости, – ничего непристойного, но она как-то так смеялась в ответ на мурлыкающий баритон красавца-компаньона, а потом смутилась так же, как раньше, когда Иннокентий заставал её в своем любимом кресле за книгой.

Сомов до того дня не замечал, какие у Валентина бесцветные, отвратительные светло-голубые глаза и что взгляд их холоден, как воды Байкала, а ещё, что Валентинова привычка всё время разглядывать свои холёные ногти, похожие на крупную рыбью чешую, – просто омерзительна. Несколько следующих дней Сомов провёл в раздумьях у матери. Потом всё наладилось. Но Маша стала чаще отлучаться из дома.


*

Скоро у Валентина появились новые знакомые, богатые люди, которые бредили поисками затонувших сокровищ. Ничего толком они об этом не знали, но, насмотревшись иностранных фильмов, страшно захотели разбогатеть ещё больше, отыскав реальные подводные клады. Они стали наводить справки, собирать информацию, и к тому времени как узнали о даровании какого-то Сомова, уже имели за плечами одну неудачную экспедицию на яхте в Карибское море, где занимались чётким дайвингом и елозили по дну суперметаллоискателем (видел такой – рекламировали в одном географическом журнале).

Кроме ржавого железа и нескольких мелких монет, из пучины кладоискатели ничего не подняли, а услышав про Иннокентия, смекнули, что можно обойтись без дорогого оборудования, аквалангистского снаряжения и лишнего риска (по крайней мере, во время поисков), к тому же сэкономить кучу времени; во всяком случае, с Сомовым и его менеджером можно было договориться о процентах, которые будут выплачены после. Они вышли на Валентина, и однажды в квартире Сомова зазвонил телефон...
В смысл разговора Иннокентий не вникал. Во-первых, он ещё был обижен на Валентина, а во-вторых, давно уже привык к тому, что слушать и понимать – не его дело; главное, что от него требуется – внимательно смотреть в глубину и вовремя реагировать на увиденное. Вот он и смотрел.

Офис был новый. И светлый. Несмотря на плотно задраенные жалюзи. Отсутствие естественного освещения в переговорной комнате с лихвой восполнялось искусственным. Небольшие тропические лампочки утонули в расплавленном ими же белом пористом потолке.

Массивный деревянный стол с персональными выемками для каждого сидящего был завален картами, проспектами, открытками с изображением экзотических побережий, а по центру, в искусственном озерце дрейфовал макет яхты; на палубе и в воде копошились крошечные фигурки аквалангистов.

На стенах цветными пятнами блестели застывшие картины подводного мира, забранные в круглые латунные рамки иллюминаторов с великанскими болтами, а за одним из стёкол помещался настоящий аквариум. Всюду были развешаны, расставлены, распиханы компасы, штурвалы, подзорные трубы, секстанты и глобусы всевозможных эпох и размеров, и, наконец, в углу, грузно и печально застыло на веки вечные чучело тяжёлого водолаза. Окошки блещущего медью шлема чернели пустотой, отчего не то чтобы хотелось плакать, но становилось как-то не по себе.

Оказалось, новые знакомые Валентина организовали то ли дайв-, то ли яхт-клуб, а может то и другое разом и назвали его почему-то "Новый Блад". Членами клуба стали сами отцы-основатели, их родные и близкие, а также многочисленные "мёртвые души". На самом деле "клуб" прикрывал громадьё флибустьерских планов, которые были шиты сбивчивой, но откровенной беседой, а также книгами, – Сомов разглядел их на полке, стилизованной под старину: Ф.Архенгольц, И.Можейко, Ж.Верн, А.Беляев, Р.Сабатини, etc.

Скука усиливалась. Несмотря на то, что несколько раз заплывала юная русалка по имени Наяда, с этаким треугольным фрагментом полупрозрачной тельняшки в глубоком декольте матросочки – такое было на ней условное платьице с гюйсом, завязанным (не по уставу, между прочим,) на груди морским узелком; Наяда меняла полные пепельницы на пустые, а пустые кофейные чашки, сделанные в виде раковин, на полные, и пригласительно улыбалась непонятно кому именно.

Хозяева офиса, то один, то другой, а то и оба разом, время от времени доставали сотовые телефоны и, оттопырив мизинцы, а также сделавши значительную мину, несколько секунд говорили с кем-то невидимым.
Всё это уже довольно долго раздражало Сомова, но почему-то окончательно его добил длинный чёрный ноготь на мизинце одного из хозяев. Ещё несколько минут поёрзав на стуле, который вдруг стал страшно неудобным, Иннокентий неловко поднялся, уронил стул на мягкий ковролин, и, коротко кивнув, вышел. Наяда проводила его равнодушным взглядом холодных аквамариновых линз и каким-то особым, русалочьим изгибом рта и, наверняка, вернулась к своему компьютерному пасьянсу, переменив очередную пепельницу в переговорной комнате.

После нескольких подобных встреч (но уже без Иннокентия) Валентин подписал договор. Кладоискатели оборудовали нескромную яхту (капитанской каюте позавидовал бы сам Блад, или Генри Морган какой-нибудь, или даже Синдбад-Мореход, – так старинно-стильно оформили), и наконец-то все вместе, вчетвером, не считая команды и двух девушек-кукол, отправились в большое кругосветное путешествие, отдав швартовы в Одессе.
В компании "новых бладов" Сомов увидел Карибское, Чёрное, Белое, Красное, Жёлтое, Оранжевое, Средиземное, Аравийское, Южно-Китайское и Японское моря, Индийский, Тихий, Северный Ледовитый и Атлантический океаны. Перечисляю в произвольном порядке, не хотелось бы давать здесь точный маршрут путешествия – это сковывает и уводит от главного.

Надо сказать, на борту океанской яхты в открытом море у Сомова не было и намека на банальную морскую болезнь, его значительно больше тошнило от того, что с ним происходило на суше в обычной повседневности жизни.


*

Постепенно Сомов узнавал новый мир и удивлялся живым именам его обитателей. Там жили карликовые, сетчатые и тёмные ангелы, расписные единороги, маленькие кошачьи и бамбуковые акулы со стальными шариками глаз, парусники и марлины, мавританские идолы и леопардовые груперы, восхитительные рыбы-бабочки, фиолетовые лунные тассомы, краснохвостые плоскоголовые сомы, огненные бычки с мягкими рожками, ежи-диадемы, карандашные ежи и коралловые креветки, раки-отшельники, крабы-декораторы с маскировочной губкой на панцирях, крохотные жучки с ярко-красными лапками и клешнями, бугристые мохноголовые собачки, живые мешочки голотуры волшебных расцветок, звёздчатые ехидны и стеклянные угри, лангусты цвета слоновой кости, спинороги и носороги. А морской карась напомнил Сомову о пресной воде. На глубине попадались наутилусы и аргонавты, а однажды у самого дна Иннокентий увидел скорпену – непонятную рыбу с грубым, почти человечьим лицом. Море манило совершенством, гармонией, чистотой и сказочной яркостью.

Кто бы мог подумать, что такое глупое и безрадостное предприятие, как поиск сокровищ, может принести столько счастливых мыслей и ощущений. И уж конечно, сокровища здесь совсем ни при чём. Хотя были и сокровища, были...

Видывал Сомов испанские галионы, набитые сундуками с золотом и серебром, галеры греческих пиратов Античности и странные египетские корабли с ещё более странными предметами культа. В бухте Виго наткнулся он на золото инков, описанное ещё Верном и частично сохранившееся после того, как Испания подняла его и положила в казну.

Высмотрев на дне что-нибудь ценное, Сомов указывал это место и туда опускались с аквалангами "блады". Иннокентий внимательно наблюдал за их перемещениями и корректировал действия по рации.

Сомову не нужно было никакого освещения, чтобы видеть под водой и ему совсем не мешало, если вода оказывалась мутной. А вот водолазы на значительной глубине вынуждены были пользоваться мощными электрическими фонарями, которые порой неведомо отчего гасли, а потом снова загорались. Аквалангисты шарили по дну длинными конусами мутного света и, наткнувшись (с подсказки Сомова), после пушек и якорей, на какой-нибудь долгожданный ящик с пиастрами, песо или рупиями, превращались в осьминогов и принимались в этом ящике рыться, забыв обо всём на свете, даже о воздухе.

Иначе было на мелководье в Южных морях. Там кладоискатели разоряли плантации жемчуга. Копошились в пропитанной солнечным светом золотисто-голубой воде среди ярко-красных кораллов, сочно-зелёных водорослей, жёлтых, синих и фиолетовых рыбок-ангелов, клоунов, хирургов, кардиналов, а Сомов стоял на палубе большой белой яхты в цветастых шортах до колен и соломенной шляпе, щурился и улыбался, разглядывая пятнистые резиновые фигурки на дне. Не жизнь, а мультфильм.
Жемчужниц было много, но работа оказалась нелёгкой, да, к тому же, не слишком законной, и "блады" очень скоро вернулись к пиратским судам: там, если уж ящик отыщешь, так золота и камней нагребёшь побольше, чем на всей этой жемчужной поляне.

Оказавшись в Атлантическом океане, где мечтал побывать, Сомов стал очень внимателен; Валентин даже заподозрил, что Эхолота по-настоящему заинтересовало их новое занятие как таковое. Но напрасно надеялся Валентин, – покидал Иннокентий Атлантику расстроенным, несмотря на то, что вест-индские богатства и относительная близость "Титаника" от души порадовали компаньонов.

Неприятности в конце этой одиссеи вообще полюбили Иннокентия страстно. Однажды утром, в Мраморном море, Сомов стоял на носу яхты и был вперед и вглубь смотрящим. Затонувший самолет он заметил издалека.
Легли в дрейф. Сомов стал разглядывать подробности. Четырёхместный частный самолётик. Пилот сидел в кабине, уронив голову на штурвал, словно уснул, утомлённый перелётом.

Чуть в стороне Иннокентий увидел на дне девушку удивительной красоты. Она лежала лицом вверх, придавленная в нижней части тела чем-то тяжёлым. Утонула она, похоже было, недавно.

Глаза девушки были открыты, на лице блуждала улыбка, а длинные светлые волосы плавно колыхались, будто от лёгкого ветра. Не знаю, о чём тогда подумал Иннокентий, а мне, когда я вспоминаю этот эпизод путешествия Сомова (а вспоминаю я его, надо сказать, не так редко), приходят на ум отчаянные строки, которые я всё твержу и твержу про себя по-русски каждый раз чуть иначе:


Воды, Офелия, вокруг тебя – залейся,

И тупо слёзы лить; но мы – ушлёпки –

Никак не врубимся, что нас природа круче:

Она кладёт на стыд; и я, как баба,

Рыдаю и очкую жить без драйва.

Давай, король! жгут рожу эти сопли.

Свалил мужать.


Сомов с большим трудом уговорил боссов сообщить об утопленниках береговой спасательной службе Турции.

Следует отметить, что дар Иннокентия развивался. Постепенно, кроме уже привычной способности видеть ясно сквозь воду, Сомов научился как бы приближаться к объекту, который хотел рассмотреть, даже если он почти скрыт илом, водорослями, скалами, или обшивкой затонувшего судна.
То есть, ему стали доступны любые расстояния и тайники; находясь на поверхности, Сомов мог, как в телескоп (или микроскоп), наблюдать объекты, отстоящие от него на многие километры. А ещё у него очень обострился слух.
И, наверное, благодаря этому, случайно, Иннокентий услышал тихий разговор двоих компаньонов-кладоискателей. Он немного замёрз на палубе вечером, после захода солнца, и решил спуститься в каюту за джемпером...
– ...в трюме золота уже лимонов на семьдесят баксов.

– Будет больше.

– Ну да... а их проценты — нехилая сумма.

– Не ху(скрип мачты)ая, да...

– Короче, в Чёрное море переходим, чуток поныряем и пи(крик чайки)ц, на нас уже глаз положили, скоро за жо(хлопанье паруса) возьмут. Интерпол какой-нибудь.

– Отмажемся, по любому.

– Так-то да, но бабок сколько уйдёт, а ещё этим муфлонам башлять. Короче, займись-ка новыми ксивами, а к концу рейса кинем их, да и всё.

– Может, не стоит?..

– Не стоит спать на потолке и е(шум волны)ом щёлкать. Будут рыб кормить. Фраера. Вечным сном.

Понятно, что Иннокентий сразу рассказал об услышанном Валентину. Тот страшно осерчал, стал строить планы мести, жутко матерился вполголоса и сломал дорогой цанговый карандаш, которым любил подсчитывать прибыль. В итоге, на следующий день они уговорили партнёров зайти в Стамбул, якобы за чем-то жизненно важным, там сели в поезд и переехали в Болгарию.
Когда юношеская эйфория от побега утихла, дерзкие задумались и решили, что домой возвращаться опасно. Тогда через Югославию и Италию рванули на перекладных до Швейцарии, благополучно осели в Монтрё, где и отсиживались несколько дней, что скоро стало раздражать Валентина, вынужденного непредвиденно тратить деньги.

А ещё Валентин никак не мог успокоиться, что оставил все сокровища компаньонам. Временами он впадал из-за этого в ярость. Но поразмыслив и послушав тихого Иннокентия, успокаивался, понимая, что всё равно ничего сделать было нельзя, – пираты держали сокровища в своей каюте и туда, кроме них самих, да их порнографических кукол, доступа не было никому.
Иннокентий переносил неудачный финал путешествия гораздо спокойней: бродил по берегам Женевского озера в белых широких штанах и синем джемпере, заглядывал в воду. Правда, кроме надоевшей рыбы, обычных насекомых, земноводных, водорослей, да ещё многочисленных мелких монет вблизи берегов, ничего интересного не разглядел... Хотя, нет, кажется, он говорил, что лежали на дне, довольно близко от берега, большие металлические ящики с изображением свастики. Причём, совершенно не ржавые.
В Швейцарии Сомов успел соскучиться по морю, а вернувшись домой, наводнил всю квартиру морскими звёздами и ежами, чучелами рыб, кораллами, раковинами, черепашьими панцирями и фотопортретами океанских насельников. Но это я забегаю вперед. Вернёмся ненадолго в Монтрё.
В конце концов, когда Валентину до ненависти надоело сидеть на балконе отеля, пить чай и бояться, он купил билеты на поезд. В сидячем купированном вагоне было не слишком удобно, но наши путешественники заперли дверь, зашторились и, вполне благополучно добрались до Москвы.
На родине Валентин обратился к знакомым не то из госбезопасности, не то из управления по оргпреступности, которых Сомов тоже когда-то консультировал: они были своего рода "крышей". Валентин пожаловался на неприятности с кладоискателями. Друзья пообещали помочь, и через некоторое время в западных газетах появились материалы о русских яхтсменах, у которых интерполовцы изъяли колоссальную партию героина, в Чёрном море, недалеко от пролива Босфор. Естественно, невзирая на вопли "наркоторговцев" о том, что их нагло ограбили и подставили, "бладов" упрятали очень надолго в турецкую тюрьму, а Валентин с Иннокентием получили возможность спокойно заниматься делами.


Продолжение следует...


Эхолот. Глава четвертая

Глава четвертая


     Имелись в виду лишь предварительные, добавочные, попутные

     возможности, прежде чем будет достигнуто некое идеальное сочетание   

     времени и места, когда всё вероятное станет возможным...

                              Г.Мелвилл "Моби Дик".


Поставив палатку, надув лодки и приготовив все снасти, горожане съездили в деревню за местным егерем и рыбинспектором, достали из багажника водку с комплектующими, и рыбалка началась.

Поначалу Иннокентий скромничал и от предложений поудить отрекался. Но когда егерь Францевич – это отчество такое – узнал, что Сомов не умеет ловить рыбу, у Иннокентия не осталось ни единого шанса уклониться. Не избежал он и рокового путешествия в лодке на середину озера.

Тихо и сочно погружались вёсла в густую воду. От озера поднималась прохлада. Францевич держал цигарку в углу рта и прищуривался, чтобы не очень резало глаз.

Их лодка шла первой. Вот Францевич перестал грести, поднял сушить весла. Лодка замедлила скольжение и остановилась. Егерь стал готовить снасть, междометиями и неопределёнными звуками давая Сомову указания.
Иннокентий как мог помогал, не понимая смысла большинства этих действий. Ему было неловко, он чувствовал себя несмазанным роботом и наверное потому не рассчитал движений, встал слишком близко к борту, не смог быстро выровнять потерявшего равновесия тела и, едва не перевернув лодку с недоумённо-раздражённым Францевичем, вялым кулём свалился в воду и немедленно начал тонуть.

Сомов погрузился под воду с головой и открыл глаза. Кругом было мутно и зеленовато. Одежда намокла и влекла тело ко дну. Сомов не чувствовал страха, не захлёбывался. Ему показалось, что дышать вообще не обязательно.
Внезапно он уловил боковым зрением какое-то движение... тяжело повернул голову вправо и увидел бородатое лицо, которое что-то говорило, страшно кругля глаза. "Папа?.." – медленно удивился Иннокентий и будто уснул.

Когда он очнулся, то ощутил, что слева горит костер, - щеке было тепло. Приподнявшись на локте, Иннокентий понял, что лежит в брюхе спального мешка, завёрнутый во что-то мягкое и тёплое, похоже — в пуховый платок.
– Живой? – Францевич смотрел куда-то поверх головы Сомова и смачно курил. – Я уж думал каюк тебе, хлопчик. Воды нахлебался за гланды. Не дышал ты... минут, наверное, пять. Я думал – всё. А потом вроде задышал, закашлял, очнулся даже, отца вспоминал. И снова заснул. Но уже так, нормально, как вроде живой.

– А где... – просипел Иннокентий и мотнул головой, собираясь спросить про остальных.

– Шо де? А... За водкой поехали. А то чего тут... Не осталось ни хрена... – Францевич поболтал бутылкой, а Иннокентий ясно почувствовал, что весь пахнет спиртом.

– Я... не хотел. Не знаю как получилось.

– Да ладно, бывает.

Иннокентий вдруг вспомнил бородатое лицо под водой. И ещё что-то... смутное... как будто из тёмной воды, из глубины, поднялись русалки и окружили... а он не успел их как следует разглядеть...

– А... это вы меня вытащили?

– Нептун с русалками.

– Нептун?..

– Угу. С русалками.

– А почему вы сухой?

– Так у меня комплект одежонки с собой всегда. И сапоги. На всякий противопожарный. Мало ли. Вот помню в прошлом годе браконьеров ловил – полчса в воде просидел. А потом на берег вылез, переоделся и всё. Одной бутылкой обошлось. Всех делов.

– Спасибо вам...

– Да брось ты. Молодой ишо тонуть. А рыбу я тя ловить научу. Гадом буду.

– Ну не знаю, у меня наверное не получится.

– Получится. Ты главное меня слушай и всё. Понял?

– Ладно.

– Ну вот и а’кей... – проворчал егерь, выливая водку в стакан. – Что за жизнь такая невнятная... Кого-то калечишь, кого-то спасаешь. А вот так чтобы просто, как у людей, – это нет. Диалектика, едриттвоютак. Ладно. Пей давай. Водолаз.
Про Францевича рыбаки ещё по дороге наперебой рассказывали Сомову, единственному в компании, с ним не знакомому.

Оказывается, в прошлом Францевич работал в кино, где-то на юге: не то в Одессе, не то в Ялте, это, впрочем, неважно – в советские времена всё равно было где работать в кино на юге – отрасль процветала везде.

И вот Францевич... А надо сказать, что исключительно по отчеству его звали с самого раннего детства, это и понятно – не пропадать же такому отчеству. Не подумайте, кстати, что отца Францевича родители назвали Францем, потому что страстно любили Ф.Кафку. Хотя, почему, собственно, нет... Я ведь ничего об этом не знаю – знаю только, что отцом Францевича был некий Франц. Вот и поди разбери, из каких соображений в наше время родители детям дают имена.

Так вот, молодой выпускник артиллерийского училища, Францевич каким-то хитрым образом уволился из армии и устроился на киностудию пиротехником. Сначала дымил, создавая в кадре красивый туман, потом готовил героев к расстрелу, напихивая им под одежду заряды, спустя несколько лет ему доверили взрывать машины и танки, и, наконец, апофеозом его пиротехнической деятельности стал аккуратный взрыв жилого семиэтажного дома, назначенного городскими властями под снос. Случилось это лет через десять после его прихода на студию.

Свершив этот подвиг, Францевич стал начальником пиротехнического цеха и при его царствовании фабрика выпускала в два раза больше грёз со всякими взрывами и дымами.


*

Францевич свою работу любил – чего-нибудь поджечь или взорвать для него было всё равно что для нас на рыбалку съездить. Да и дружить он умел. Со всеми. Его приятелями были сценаристы, режиссёры и художники киностудии, не говоря уж о реквизиторах, костюмерах, водителях и осветителях; нужно ли уточнять, что все рядовые пиротехники любили его, как родного отца; заезжие актёры – любимцы и баловни кинодержавы – бросив сумки в гостиничный номер, шли к Францевичу, немножко... за встречу, а директор киностудии лично заходил к нему в цех дважды в неделю пожать руку и расспросить о делах и здоровье; и даже пожарные – открытые неприятели и антагонисты всей пиротехники – относились к нему с явной симпатией. Правда, некоторые киношники (попавшие хоть однажды под смертельную шутку главного пиротехника) на полном серьёзе утверждали, что Францевич – пироманьяк, но над такими открыто смеялись, обвиняя их в паранойе.

Словом, жизнь была развесёлая. До поры, до времени. И кто бы мог предположить, что правы окажутся параноики!..

Однажды Францевич решил порадовать коллег своих в канун новогоднего праздника.

Тридцатого декабря все киношники собирались на полдня в комнатах киногрупп и провожали старый год с шампанским и тортами. Францевич знал, что часам к одиннадцати утра народ стечётся к стеклянным дверям.

Всю ночь он готовился, расставлял на крыше фейерверки и прочую пиротехнику. Что-то сюрпризное смастерил по обе стороны от центрального входа, засел как рак-отшельник в укромном углу, так, чтобы видеть вход и подступы к нему, и приготовился всю эту мишуру запустить. Поворотом единственного рычага.

Настало время. Денёк был слабоморозный, снега не было вовсе, на юге это случается. Народ шёл на студию. Пока разрозненными группками. Францевич терпеливо ждал. Постепенно общество стало кучковаться у входа.
Подкатила директорская "Чайка". Из неё вышли: директор студии, его молодая вторая жена и её крохотуля-дочка от пробного брака.

А надо сказать, отвлекаясь, что директор в детстве пережил страшную бомбардировку – шла война, и в те годы случился с ним стресс, который время от времени давал о себе знать. Францевич об этом, естественно, даже не догадывался. Когда директор, в сопровождении своей новой семьи и разных официальных и полуофициальных лиц, приблизился к массивным стеклянным дверям киностудии, Францевич повернул рычаг.

Происходившее дальше адекватному описанию не поддается.
В небе шарахнул ядерный взрыв, посыпались разноцветные искры, раздались пулемётные очереди, ещё несколько взрывов, справа и слева от входа ударили в воздух фонтаны огня, окрестность окрасилась всеми цветами радуги, лопнуло и зазвенело оконное стекло, завизжала женщина, захлебнулись в собственном лае собаки и, наконец, откуда-то снизу повалил едкий оранжевый дым и заиграла бравурная музыка.

После первого же залпа, взвыв отчаянным фальцетом, директор грохнулся животом на асфальт и, крепко сжав ноги, закрыл голову скрещенными руками, ну, то есть, по всем правилам гражданской обороны.
Так он лежал, пока всё не кончилось, в окружении недоумённых и обескураженных.

Когда канонада смолкла и дым рассеялся, директора подняли. И тут все увидели, что он чудовищно обмочился, что он просто весь мокрый, в нижней части тела, в области серых шерстяных брюк очень хорошего кроя и материала, а ещё в воздухе стало потягивать странным. Музыка надрывалась.
Дальнейшее ясно. Директора увели, семью его развлекли (впрочем, крошечка-падчерица и так развлеклась – фейерверк был чудеснейший в мире), а Францевича долго искали (потому что ну кто ещё кроме него!) и, разыскав, уволили с треском, подобным учинённому фейерверку.

Пиротехник долго таил обиду на кинематограф, не понимая, как эти пошлые, чёрствые и неблагодарные люди могут снимать трогательные и весёлые детские фильмы. А когда имперское кино ушло вслед за империей, совсем расстроился и сказал, что если бы меньше было в киноиндустрии ослов, может и выжило бы искусство. Но это он сказал, уже будучи егерем... или инспектором рыб, – точно не помню.

Помыкавшись несколько лет в разных городах на халтурах, Францевич устроился в охотхозяйство под Тверью, знакомый помог. Сперва, по старой привычке, принялся было взрывать – рыбу ловил, – но его урезонили.

С тех пор и занимается охотниками да рыболовами. Приезжие его любят, местные относятся снисходительно – у него всегда можно пороху добыть или взрывчатки – свой человек. К тому же, выпивает. Что тоже приятно. И к Францевичу стали часто привозить новичков поучиться рыбалке. Вот как в тот раз, с Иннокентием Сомовым.

К возвращению рыбаков Иннокентий оклемался, а ещё через некоторое время все как-то забыли, что из-за его глупой смерти чуть было не пропала рыбалка.
Францевич потащил Сомова на берег, преподавать науку спортивного лова.

Учил он нетерпеливо и нервно: раздражённо дёргал удилище в руках Сомова, то и дело насиловал спиннинговую катушку и даже дал Иннокентию подзатыльник. Сомов улыбался.

Наконец егерь утомился, поставил на рыбацкой карьере Иннокентия жирный матерный крест и ушёл подготовить всё для ухи, а Сомов, глядя на тихую озерную гладь, вспомнил первую поездку на Селигер, не менее нервные дядины попытки научить его рыбной ловле, вспомнил тепло костра, ночной разговор с отцом, и почувствовал интерес к процессу.

Он ждал поклёвки и неожиданно понял, что, сосредоточившись, свободно видит всё, что происходит под водой.

Видит как в аквариуме. Только интереснее. Будто смотришь рисованную анимацию, но странноватую, необычную; он пытался мне объяснить, но со слов каждый представит по-своему; насколько я понял, это вроде как не совсем мультик, но и на реальность мало похоже. При этом видел Сомов исключительно то, что происходило под водой, и никакого отвлечённого творчества.
Расступается зелёная муть... Покачивается крючок с наживкой, подплывает карасик. Маленький. Чуть шевельнём удилищем, пугнём, такой экземпляр нас не интересует, пусть подрастёт. Вот этот – другое дело, крупненький. И не карась, – окунёк. Подходит, принюхивается, осторожно раскрывает губёшки и щиплет лакомство. Активности не проявляет. Всё правильно: мужики говорят, самый жор у окуня в июле. Спокойно, ждем... Всё-таки, не червяк на крючке – личинка миноги. Та-ак... Распробовал, жадно глотает. Вот теперь в самый раз.

И сверкающий серебристо-полосатой кольчугой красавец увесисто повисает в воздухе. Но главное, что поплавок здесь совсем ни при чем, и даже мешает, отвлекает внимание мельтешнёй.

Рыбалка получилась. Сомов носился по берегу, как ненормальный, останавливался в самых неожиданных местах и вдруг начинал таскать рыбин одну за другой. Да ещё каких рыбин! А уж, что касается всего улова, так даже самый наглый рыбак такого бы не придумал.

Уха вышла мощная; рыбаки, поймавшие с лодок раз в десять меньше, обращались к Иннокентию уважительно, а Францевич, откушав водки, предложил ему не пудрить мозги и переезжать к ним насовсем.

Иннокентий скромно улыбался, отнекивался, говорил о везении, а сам тихо ликовал от тайного чуда; даже пытался вспомнить какую-нибудь молитву, чтобы поблагодарить Создателя за такую невероятную милость – он, Сомов, простой, ничего не значащий человек сделался вдруг феноменом! Сомова так и подмывало всё рассказать друзьям-приятелям, но, стараясь быть человеком разумным, он удержался. Вскоре восторги утихли, и Иннокентию стало полегче. На следующий день рыбаки вернулись в Москву.


*

С тех пор Сомов стал рыболовом. Снасть он себе соорудил, с точки зрения спецов, никудышную: длинная (не как у донки) телескопическая удочка с катушкой. И всё. Поплавок был условный, такой, незаметный, зато крючков на леске болталось аж три.

Теперь он выезжал удить регулярно, иногда даже несколько раз в неделю; перезнакомился с рыбаками и стал знаменит в рыболовецких кругах Москвы и Подмосковья. Иннокентий ловил на реках, прудах и озёрах, летом, зимой, весной и осенью, в выходные и даже в будни.

На Волге ловил он жереха и чехонь, язя и судака; в Горьковском море, близ Новой Шомахты – зимой – ерша, окуня и плотву; на Оке попадались стерлядь, подгуст и густера, а зимой – налим; на Пьяне ловить не понравилось, больно уж она прозрачна, и так всё видно, безо всяких чудес; в Плещеевом озере Сомов добывал ряпушку, щуку и уклею, правда, там больше одного крючка на леску цеплять не полагалось; а из Усты (притока Ветлуги) Иннокентий доставал осетра и севрюгу; и удил он, надо сказать, в любую погоду и на любую наживку, невзирая на традиции и устои.

Рыбаки считали, что Сомов скрывает какой-то секрет, и каждый старался Кешу споить. Надоедали Сомову расспросами, но он молчал, как рыба.

И вот, как-то раз, отправившись с Валентином на рыбалку с ночёвкой и изрядно набравшись (не без валентиновой помощи), Сомов как бы невзначай признался, что стал Эхолотом, объявил, что океан для него – аквариум; хвастал, несколько раз приврал, – словом, разошёлся – трудно сохранить в тайне чудо, которое так возвышает тебя над людьми.

Валентин сперва не поверил, но Иннокентий легко убедил его, несколько раз описав в подробностях, что именно сейчас на крючке под водой и угадав что спрятал Валентин в реке для проверки.

Друг объявил Сомова гением и тут же смекнул, как можно заработать на таком талантище денег. Прозвище Эхолот прижилось, и Валентин с тех пор редко называл Кешу иначе. Он стал "раскручивать" Сомова, сдавать в аренду новым русским в качестве консультанта, не раскрывая карт до конца, зарегистрировал фирму и заключал договоры на консалтинг или аренду ценного прибора с наименованием "эхолот". На самом деле Сомов выезжал с крутыми людьми на рыбалку и говорил, глядя в воду, куда забрасывать, да когда тянуть. И все были довольны. Хотя и удивлялись ужасно.

Сомов стал пользоваться большим спросом. И тут уж сами заказчики показывали ему рыбные места. Хотя, он всегда говорил, усмехаясь по-стариковски, что не бывает рыбных или нерыбных мест, все хороши. "Рыба – она в воде живёт, где вода, там и рыба". Некоторые думали, что секрет – в очках Сомова, и пару раз очки у него похищали. Валентин радовался как малёк, представляя себе облом идиотов воришек. А Сомов молча улыбался и заказывал новые очки.

В Дальневосточных речках Иннокентий выслеживал тайменя, в Байкале ловил омуля, в Амуре – калугу, в брюхе которой помещается пятьдесят вёдер черной икры.

Один раз участвовал он в разделке такой рыбины прямо на берегу, целиком везти её было немыслимо, весит она больше тонны, в толщину – метр, а в длину – метров десять.

И вот лежала она на песке и была ещё жива, а Сомов стоял перед её головой. И посмотрела калуга Сомову прямо в глаза с укоризной, дескать, что ж ты, Сомов меня предал. Нехорошо стало Иннокентию, стыдно.

А перед тем, как издохнуть, рыба ему говорит: "Ладно, я на тебя зла не держу, Кеша, судьба у тебя такая... Ты это... Когда мне брюхо-то вспорют, ты первым делом в желудке посмотри, там для тебя гостинец припасён... не забудь... и не теряй его..." И померла рыбина, остекленели глаза её. А Сомов нагнулся и погладил её по темной холодной морде.

Потом рыбаки её взрезали, и пока выгребали икру вёдрами, покровительственно перекрикиваясь с иностранцами, обалдевшими от русского изобилия, Сомов нашёл в скользком желудке платиновое колечко, сделанное в виде тонкой рыбки, опоясывающей всем телом палец; в глазу у рыбки поблёскивала изумрудная песчинка, а с внутренней стороны имелась мелкая надпись, сделанная буквами необычного старинного вида. Правда, слово они почему-то составляли известное и понятное, это было слово "спаси".

Сомов ополоснул колечко-рыбку в Амуре и надел на мизинец. А может не из калуги было это кольцо... может это я потом уже выдумал... Что-то ещё было с ним связано... не помню, не важно, главное – было кольцо.

Путешествия Сомова продолжались. В Чебоксарском море выуживал Иннокентий хитрого и осторожного голавля, ловко соблазняя его майским жуком. На горных реках он бывать не любил, всё мелькает, пестрит, ничего толком не видно, поэтому поклонникам горной форели Сомов в услугах отказывал, а ещё, когда кто-нибудь из рыбарей зазывал его на сома, он тоже отклонял предложение, вежливо, но настойчиво, – у знаменитостей свои причуды. Однажды он поймал сома (небольшого, размером с ребёнка), и почувствовал что-то такое ужасное, что тотчас его отпустил и ещё долго следил за ним под водой – жив ли. Кеша понимал, что это нелепо. Но понимать – одно, а чувства его при этом были настоящими, и что тут поделать.
Мотался Сомов с Амура на Лену, с Чёрного моря на Каспий, заглядывал в Москву отдышаться, и снова – Селигер, Балтика, Днепр, Псёл, Обь, Печора, Урал, Дон, Амур, Медведица. Постепенно Иннокентию всё надоело – что-то в душе требовало новых масштабов, океанских – и Сомов пошёл на телевидение. Сам. Случайно познакомился на рыбалке с одним телевизионщиком. И так, постепенно...

Навалилась на Сомова слава. В том числа в виде мешков писем. Сначала он относился к письмам серьёзно и даже на них отвечал, а потом утомился. Послания были разные: кто-то спрашивал о рыбных местах и даже предлагал издать книгу, кто-то интересовался, как стать таким же, а одна старушка умоляла отыскать драгоценную брошь, которую очень давно, во время лодочного свидания, утопила в водах реки Которосль, что течёт через город Ярославль.

Бывший шеф Сомова уволился с работы и стал его менеджером. Купил себе роскошный лиловый костюм и клетчатый шейный платок, завёл тонкие усики над самой губой, сделал привычку облагораживать кисти рук маникюром, а волосы – бриолином; его глаза теперь чуть блестели от хорошего виски, и в целом стал похож Валентин на старинного итальянского мафиози. При этом он так воровал, что разбогател в считанные часы.

Сомов же по-прежнему был беден, как аквариумная рыба, и даже собственный улов раздавал просто так. Или вообще отпускал.

Со временем Иннокентий осознал свою гениальность. Он изменился: стал заносчивым, надменным, много говорил о себе и перестал общаться с людьми, которые им не восхищались. Не хочется рассказывать об этом подробно. Во-первых, всем хорошо известно, какими становятся люди (многие) в таких ситуациях; во-вторых, сам Иннокентий об этом не любил потом вспоминать; а в-третьих, этот звёздно-заносчивый грипп у него довольно быстро прошёл.


Продолжение следует...


Эхолот. Глава третья

Глава третья


        Для человека, недостаточно знакомого с повадками        

        левиафанов, попытка выследить таким способом в океанах нашей

        планеты, не схваченной бочарными обручами, какое-то одно

        определённое животное, может показаться до нелепости безнадёжной.

                              Г.Мелвилл. "Моби Дик".


В двадцать пять лет Сомов-младший женился и превратился, наконец, в Иннокентия. Избранница его оказалась сварливой, дурно воспитанной, да к тому же бесплодной. Чета поселилась в Звёздном городке, – тесть имел отношение к космонавтике. Тут есть смысл приостановиться.

Дело в том, что в детстве Кеша грезил космосом, зачитывался фантастикой, а в старших классах школы всерьёз думал о поступлении в лётное училище, но помешало слабое зрение – он довольно долго ходил в очках с одним заклеенным лейкопластырем стеклом, – окулист и послушные врачам родители пытались подправить глаз.

Потом Кеша нашёл у отца учебник "Навигация космических кораблей" и стал уточнять, схожа ли навигация кораблей космических и морских, и выяснил, что и там, и там ориентируются по звёздам. Иннокентий взялся было за чтение, но скоро запутался в формулах, терминах и вычислениях траекторий движения. Книга была бережно отложена, а мысль, что мореходы и космонавты чем-то схожи, осталась.

Окончив школу, Кеша поступил в мореходку, на штурмана, навигатора, чем совсем не порадовал мать. Между тем, зрение не улучшалось. К тому же, не сложились отношения с товарищами.

Тогда он ушёл в армию, на флот, явился в военкомат и сам напросился в подводники, даже обманул окулистов на медкомиссии. Это притом, что другие как раз пытались обмануть наоборот. "Косили" по-разному.

Как-то, помню, приходит юноша, такой застенчивый, немного нервный, к проктологу. Тот велит приспустить брюки. Паренёк выполняет. Доктор заглядывает ему... сами понимаете... И видит там стеклянный кукольный глаз. А призывник тихим таким, вкрадчивым голосом говорит: "Ой, доктор, я вас вижу..." Подобных историй немало. К Сомову они не имеют отношения.

Сомов настолько хотел в подводники, что выучил наизусть все тестовые таблицы, помешал врачу толком осмотреть глазное дно и в результате был признан годным к службе в Морфлоте. Мать Иннокентия так испугалась, что пыталась уговорить военкома не забирать у неё сына, но Кеша Сомов оказался настойчивым парнем. В результате ушёл в подводники почти со скандалом, но со счастливым лицом.

Первым неприятным сюрпризом стало возвращение в Крым, – призвали Сомова в Черноморский Флот.

Сначала направили в Севастополь, в учебку, дней на пять, а потом в Балаклаву, на завод, – окружённый меловыми, или какими-то другими мягкими скалами, – где ремонтируют подводные лодки.

Зачислили Сомова в экипаж лодки "Б-007", которая стояла в те дни на ремонте. Когда профессионалы зализали лодкины раны, она вернулась к себе в Феодосию. Вместе с ней прибыл туда Иннокентий.

Постепенно выяснилось, что по номеру лодку никто не называет, – только "Наутилусом" (командир – капитан восьмого ранга Юлий Саибович Немченко, жирный, как дюгонь, – был патриот, верный фанат всего отечественного, и жёстоко пресекал попытки величать лодку именем тайного агента английских спецслужб; правда он больше любил Макаревича, но имя "Машина времени" едва ли подходила подводному кораблю, это Дюгонь понимал).

"Наутилус" был старый, погружаться мог метров на семь, но оснастили его суперсовременной ракетной техникой, которую время от времени испытывали. Почему дорогая начинка была напичкана в ржавую консервную банку, Сомов понял после одного из учений.

Один раз вышли в море выпустить самонаводящуюся ракету; та, по неизвестным причинам, не нашла нужной цели (специально укреплённой лодки – "кефали") и повернула обратно, чтобы отыграться на "Наутилусе"; неслась она мощно и сделала бы своё дело, не сруби её береговая охрана в нескольких десятках метров от лодки. Успели.

А однажды лодка заблудилась в нейтральных водах, милях в семидесяти от Турции, сломалась рация; для того, чтобы прокричать SOS и не сорвать голос, пришлось экстренно воспользоваться правительственной космической связью.

Сомов служил сначала электриком, а потом старшим электриком, хотя до армии ничего в электричестве не понимал и даже однажды починил пылесос, после чего родителям пришлось покупать новый.

Несколько раз к Кеше приезжала мама; встречи их были краткими и невесёлыми.

Первые полгода Сомову хотелось бежать, он даже строил разные планы. Потом пообвык.

Не получится сейчас много времени уделить морской службе Иннокентия, есть вещи важнее; но может быть потом, как-нибудь, я расскажу про то, как вечно голодные моряки срочной службы ели собак и мёртвых дельфинов, мясо которых схоже, только последние сильно отдают тиной (Сомов не ел); про то, как по разгильдяйству одного западного хохла, забывшего закрутить какой-то там вентиль, чуть не утопили лодку на километровую глубину, залив в балластные ёмкости тридцать две тонны воды; про то, как лодка всё-таки легла на грунт около пирса, где было неглубоко, а также про то, как однажды Сомов вышел покурить на верхнюю палубу и успел сделать всего две затяжки: дело в том, что в это время доблестный командир о чём-то договаривался с рыболовецким сейнером, или траулером, стоявшем на рейде неподалеку от лодки, а потом с корабля на воду плюхнулся тяжёлый тюк с красными поплавками, и капитан Немченко со словами: "Иди туда, поброди, вылови нам чего-нибудь на обед", столкнул Сомова (который сделал буквально всего две затяжки!) – столкнул прямо в воду, объявил тревогу "человек за бортом", а когда Иннокентия вместе с мешком вынули из воды, громко похлопал его по плечу и ушёл, напевая (и не попадая ни в одну из известных человечеству нот): "И тогда вода нам как земля..." А в мешке оказалась рыба.

Пожалуй, есть смысл рассказать, как Иннокентий выходил в море через торпедный аппарат, это были первые опыты погружения.

Сперва матросиков наряжали в "презервативы" – так называли специальные резиновые костюмы ядовито-жёлтого цвета; залезали в них через отверстие на груди, которое потом завязывали и поверх него вешали баллоны с воздухом.

Затем, уже снаряжённые, аквалангисты по трое забирались в торпедный аппарат – пятнадцатиметровую трубу диаметром сантиметров сорок-пятьдесят, и ждали там, наглухо задраенные. Чаще всего потом открывались внешние люки, и труба заполнялась водой, вместе с которой водолазы покидали борт лодки. Вообще, процесс странный, напоминает промывание кишечника.

Иногда выход проходил всухую, торпедный аппарат водой не заполнялся, и аквалангистам приходилось ползти пятнадцать метров на боку в тесной трубе. Это было мучительно долго.

Однажды Сомов забыл открыть доступ воздуха и стал задыхаться. Правда, не растерялся, начал стучать специальным металлическим кольцом (их выдавали на такие вот случаи) в люк, и его быстро спасли.

Под водой было неинтересно, "ихтиандры" выходили (из якобы затонувшей лодки), всплывали, добирались до берега и выползали на сушу. И все ученья.

Правда потом, когда процедура погружения стала привычной, Сомов что-то такое ощущал под водой, нечто важное, чего толком не мог описать. Сейчас я понимаю, что это было; вы тоже поймёте, потом, когда прочтёте всё до конца.

Три года службы шли своим чередом: сперва Иннокентий был "карасём", потом стал "годком" и, наконец, "дембелем". Ему предлагали остаться на сверхсрочную в чине "сундука", но он отказался и вернулся домой без дембельского альбома и аксессуаров.

Несколько лет спустя Сомов случайно встретил Немченко на Киевском вокзале в Москве. Капитан приторговывал вяленой рыбкой и рассказывал, сплёвывая лузгу семечек, вскрываемых золотыми зубами, что "Наутилус", который давно уже проскользил положенное ему количество лье, списали и продали по дешёвке туркам. Те его подлатали, почистили, разукрасили, как детскую карусель, прорезали в бортах иллюминаторы, сделали человеческий вход, неоновую вывеску с названием бара и поставили где-то на турецком побережье Чёрного моря.

На всю привокзальную площадь пел из какой-то палатки Андрей Макаревич. "Я пью до дна за тех, кто в море, за тех, кого любит волна, за тех, кому повезёт, и если цель одна..."

Немченко предложил выпить за встречу, но Кеша сослался на дела и ушёл. Впоследствии, оказываясь возле этого места, Сомов старался пройти другой дорогой и внимательно смотрел по сторонам.

После армии Иннокентий подумывал, не податься ли в инженеры-ракетчики, или куда-нибудь в этом же смысле – хотелось быть поближе к космосу. Но размышлял он и о другой мореходке, Высшей, потом передумал, понял, что почти ненавидит море. Сомова снова потянуло к космосу.

Год Кеша провёл на каком-то металлическом заводе, после чего поступил не то в МВТУ, не то в МИИГА. А может, в МАИ. Там познакомился с девушкой. Выяснилось, что живёт она в Звездном городке, а отец работает в Центре то ли Управления Полетами, то ли Подготовки Космонавтов.

Девушка не раз намекала, что отец её чуть ли не академик – автор проекта колонии на Марсе, знает в совершенстве английский, французский, японский, курит исключительно трубку и никогда не выходит к обеду без галстука.

Вспыхнула любовь, или что-то в этом роде; Кеша особо не стал разбираться, любовь ли это в действительности. Сняли комнатёнку недалеко от института, быстренько свили гнездо и поженились. Никакого торжества не было, просто подали заявление, и в назначенный день явились в ЗАГС с двумя разнополыми свидетелями.

Огромная церемониймейстерша тыкала хрустальной указкой в места, где следует ставить подписи, переходила с человеческой речи на тюленье чревовещание, и, в результате утомительной процедуры, чем-то схожей с экзаменом по предмету, которого ты не знаешь, а преподаватель ведёт себя слегка презрительно, уже решив, что всё равно поставит тебе трояк, Сомов и невеста вышли из Дворца Бракосочетаний молодожёнами.

Возражала против этой скоропостижной свадьбы только мать Иннокентия.

Уже поженившись, влюблённые наведались в Звёздный городок.

Тесть оказался настоящим романтиком. Он грезил космосом и всё время о нём рассуждал. Раз поведал он Сомову, что, по каким-то косвенным данным, учёные достоверно установили, что спутник Плутона – Харон, – целиком покрыт коркой льда, а подо льдом этим – океан, и есть вероятность, что в нём имеется жизнь, несмотря на такую удаленность от Солнца.

С горячностью, которая часто так и распирает низеньких сухощавых людей, он говорил о диковинных безглазых китах, громадных, но лёгких, как пёрышко, о горных цепях и пиках из чистого серебра, а ещё о каких-то других таинственных и непонятных вещах.

После одной из таких бесед Сомову приснился космос.


*

В открытом пространстве летит Иннокентий через Солнечную систему. Мерцает и переливается Млечный путь. Сомов знает, что вокруг абсолютный холод и нет воздуха. Но воздух не нужен ему, Иннокентий не чувствует холода, он – бесплотный дух; будто парус, ловит он незримый солнечный ветер. Нет больше Иннокентия, есть Летящий.

Обернувшись, он видит голубую с белёсыми разводами Землю; проплывает мимо серой Луны, дальше, к Марсу; достаточно желания, чтобы опуститься к поверхности. Но сейчас у него другая цель. Движение ускоряется. Марс - с его каналами и каменным женским лицом, со своими Страхом и Ужасом - остался далеко позади.

Пояс астероидов не останавливает Летящего. На одном из обломков видны развалины каменной башни. Остановиться? Потом...

Надвигается Юпитер, похожий на жидкий яшмовый шар, местами подёрнутый калькой опаловых облаков. Всё смешивается, одни цвета исчезают, появляются другие, как будто к поверхности поднялся новый набор ярких красок.

Величественно, как и сама планета, вращаются в атмосфере похожие на глаза тайфуны. Око Красного Пятна внимательно изучает Летящего, затягивает в бушующий океан облаков. Но Летящего ждут, всё отчетливей слышен далекий призыв, который сильнее беззвучного голоса Ока. Нырнув под изящную арку колечка, Летящий оставляет Юпитер далеко позади.

Расстояние до Сатурна Летящий преодолевается в считанные мгновенья. Сатурн похож на Юпитер. Но кольца... Они значительно больше.

Летящий приближается к тоненьким плоскостям, которые вблизи оказываются толщиной в два десятка километров. Он бросается в поток песчинок и камней, купается в бурной космической реке, чувствует и другие кольца, которые не видны: радиационные, магнитные. А вот и "спицы", серебристые трубы. Молчат, притворяются мёртвыми, но Летящий точно знает, что настанет время, когда они оживут и их голоса будут слышны на Земле.

Наконец, он выныривает и продолжает свой путь. Уран. Нептун. Летящий быстро минует эти космические стеклянные шарики, фальшивые самоцветы – зелёный и синий – в оправе тонких колец... или не фальшивые, и не стеклянные? – а икринки какой-нибудь удивительной рыбы, заброшенные волнами из неведомого далёкого океана, живые... Кто из вас вылупится?..
Миранда, Тритон, Уриэль, Умбриэль. Здесь готовится будущее. Прощайте, ангелы, мы ещё встретимся!

Кругом всё темнее. Озноб пробирает Летящего. Но это невозможно! Он – дух!..

Плутон. Зов всё сильнее. В нём – светлые ноты. Летящему становится спокойнее. Из-за коричневого безликого шара, поблёскивающего тусклыми огоньками (то ли вулканы, то ли костры) появляется чуть вытянутая ледяная планетка. Именно к ней он так долго летел.

Приближается покрытый вечным снегом Харон.

Летящий снижается к застывшим горам-леденцам, похожим на зубы замёрзшего великана, опускается в глубокую впадину, погружается в сугроб глубиной в сотню метров, легко проникает сквозь кристаллическую толщу, под которой – густой серебряный океан.

Проплывает над горными пиками, тёмными трещинами и блистающими равнинами.

Исполинские пузыри газа лёгкими гроздьями поднимаются к поверхности, к границе океана и панциря.

Стайка крохотных безлицых ундин гарцует на морских коньках-горбунках и с игривым смехом рассыпается на его пути.

Маленький единорог, белоснежный и слепой, с плавниками вместо ног, долго сопровождает его, держась чуть в стороне. Летящий ясно чувствует его удивление и любопытство. Как же они его замечают? Но ему некогда остановиться и выяснить. Он ищет.

Всё отчетливей зов.

И наконец внизу, над громадным зеркальным плато, появляется силуэт. Плывущий устремляется вниз, выравнивает скорость и долго парит рядом с огромным серебристо-белым китом, или Существом, похожим на кита. У Существа нет глаз, нет рта, оно похоже на полупрозрачный дирижабль с тонкими плавниками и лёгким широким хвостом. И путь за ним светится.
Изредка "кит" взмахивает хвостовым плавником и увеличивает скорость, обгоняя, потом замирает и ждёт, а когда отстающий почти догоняет, неожиданно срывается с места – это похоже на игру с ошалевшим от счастья ребёнком.

Детскую радость испытывает гость от этой удивительной встречи и, наконец, просыпается в священной уверенности, что встретился со своим отцом.

Этот сон Иннокентий запомнил. Правда, мало кому о нём говорил.
Скоро выяснилось, что тесть Сомова к столу выходит не всегда в галстуке, да, собственно, и не претендует, а курит действительно трубку, только довольно странную, сделанную по зэковской технологии из наборного плексигласа и эбонита, в виде головы какого-то чорта или страшного мужика, и в трубку эту вставляется овальная сигарета "Полёт", которая перед тем становится круглой под грубыми желтоватыми пальцами, в общем, трубка – это такой вертикальный мундштук в виде трубки.

Да, работал тесть где-то там, но не академиком, а то ли электриком, то ли завхозом; жена же его – обширная, как белуха – была до пенсии оператором башенного крана на строительстве Городка. Ну и выпивать в этой семье было очень даже в почёте, а любимым лакомством считалось пиво с вяленой рыбкой.

Окончив кое-как институт, Сомов и его молодая супруга поселились в Звёздном городке, неподалёку от родителей сняли полупустую квартиру у каких-то знакомых (просто так в Городке жильё не сдают).

Спустя некоторое время выяснилось, что жена Кеши не сможет забеременеть никогда, да это, пожалуй, и к лучшему – работу Иннокентий толком найти не мог (подрабатывал грузчиком в спецмагазине для космонавтов), вечно ходил хмурый, и жену свою не любил. Не то чтобы она была так уж плоха, просто, похоже, совсем они с Сомовым не подходили друг другу. Из-за этого, наверное, и не клеилось у него с делами, унылая семейная жизнь не пускала. Иногда Иннокентий об этом думал. И грустил. Всё чувствовал, но сформулировать не решался как Аристотель, или какой-нибудь Плиний.

Похожа, сказали бы они, эта женщина в судьбе этого мужчины на эхенеис, или ремору в жизни какого-нибудь морского судна. Прилипает такая тварь к днищу и тормозит естественный ход корабля. И тут уж, граждане, ничто не поможет, даже четыреста мощных гребцов, как уже было однажды в истории с галерой Калигулы. И только один имеется способ справиться с этой бедой – оторвать ремору от киля и выбросить в море.

Сомов хоть и не осознавал всё так ясно, как Аристотель, но чутью своему доверял. Правда, менять ничего не планировал. Инициативу проявила жена. И скоро супруги расстались.

Тяжёлый на подъём и склонный как-то по-особому привыкать к пейзажу, Сомов остался жить в Городке, тесть помог снять другую квартиру.

Бывшая жена быстренько прилепилась к лупоглазому инспектору ГАИ (или к его личному "Фольксвагену" по кличке Пассат) и стала тормозить жизнь нового мужа, а Иннокентий ещё какое-то время по привычке заходил к бывшему тестю потолковать об освоении космоса. Однажды Кеше приснилось, что его экс-супруга родила от гаишника полосатую рыбу.
Между тем, шаг за шагом, мы приближаемся к главному.

После развода Иннокентий стал работать в Москве. Спасибо давнему школьному другу. Но работал Сомов не инженером, согласно диплому, а специалистом по размещению рекламы, или, как говорили в народе, медиапланером.

К началу странных событий этой истории Иннокентию исполнилось тридцать два года, и он почти забыл о море и космосе. Носил он небольшую тёмно-русую бороду клинышком и недорогую, но всегда аккуратную одежду скромного стиля: серый твидовый пиджачок "в ёлочку" или шерстяной джемпер со сдержанным кубическим орнаментом на груди, и серые шерстяные брюки, вечно мечтающие об утюге.

Пальтецо у Сомова было с регланом, цвета водорослей, шапка, что называется "на рыбьем меху", (почему-то вместо головного убора, утеплённой крупной чешуёй, представляется какая-то мохнатая ворсистая рыба, похожая на зимнюю шапку), а ботинки – всегда очень хорошие, дорогие, на каучуковой, не промокающей толстой подошве.

Летом Иннокентий любил ходить в сандалиях на босу ногу, в рубашках с коротким рукавом и светлых свободных штанах. Волосы он стриг коротко и недорого, эспаньолку подравнивал сам.

А ещё он опять стал носить очки. Сначала взял отцовские, в толстой роговой оправе, но потом, по совету приятеля, купил вообще без оправы и так к ним привык, что иногда даже забывал снимать перед сном и душем.

Зарплата у Сомова была не маленькая, но он не очень умел тратить её на себя и большую часть отдавал матери. Мать всё звала Кешу вернуться домой, но он предпочёл одиночество.

Рекламу Иннокентий презирал, стало быть, от работы удовольствия не получал никакого и, может быть, поэтому, выходя из офиса, тотчас о ней забывал. Естественно, по службе он не продвигался, и если пользоваться параллелями из водно-промысловой области, которая у нас заявлена с самого начала, был он скорее заросшим ряской и тиной прудом, нежели горной рекой.

Между тем, старинный друг и однокашник Сомова – Валентин, тот, что помог с работой, – очень скоро стал начальником отдела и непосредственным шефом Иннокентия. На их отношениях это мало сказалось, - Сомов никакого особенного значения статусу друга не придавал. А тот, догадавшись, что Сомов и не думает ему завидовать, сразу расслабился.

Надо сказать, что Валентин, невзирая на лощёную пижонскую внешность, был страстным рыболовом, почти хищником в этих делах (особенно любил удить в бурной и мутной воде) и постоянно зазывал Сомова с собой. Но Иннокентий не имел к этому никакой склонности, и даже добродушные насмешки товарища никак на него не влияли.

Обычно Валентин шутил по поводу рыбной фамилии Иннокентия (в школе его называли одно время просто Сом), и не зло зубоскалил относительно генов: отец, можно сказать, рыбак-профи, а ты – сухопутная крыса с привычками земляного червя. Сомов не обижался.

Один раз – это случилось весной – Иннокентий согласился поехать с Валентином за рыбой. Ехали ещё двое: сосед Валентина и двоюродный деверь соседа. Кроме Сомова, все были рыболовы, знали назубок снасти, породы рыб, приметы и прочие рыбацкие радости; травили байки, и, в итоге, шестичасовая поездка на валентиновой иномарке к великому озеру оказалась почти приятной. Да. Почти приятной.


Продолжение следует...


Эхолот. Глава вторая

Глава вторая


                      ...немалая часть мореходов

            Тяжкой пучиной взята, на воздух уже не вернувшись,
            В море погибель нашла.

                       Публий О. Назон "Метаморфозы".


Прежде всего: были чайки. Слышите, как они пытаются перекричать друг друга и рокот прибоя? Видите серое небо над морем расплавленного свинца? Видите?.. Я лично – нет. Впрочем, не с того начинаем. Чайки здесь ни при чём. Птицы живут в воздухе. О них – в другой раз.

Сомов родился на Юге, жил-поживал до тринадцати лет с родителями на Севере, потом (с ними же) переехал в Крым, а оттуда (уже только с матерью) – в Подмосковье, где и влачил (с перерывом на флот) до недавнего времени, не нажив ни добра, ни зла. Впрочем, со временем, да и с добром-злом, вы же понимаете, всегда происходят какие-то неполадки.
Мать Иннокентия посвятила жизнь семье, кроме той части, которую отдала бухгалтерии. Отец работал океанологом, или ихтиологом, точно не помню, главное – имел прямое отношение ко всяким морским существам, изучал их внимательно и подробно (особенно дельфинов любил и китов), от работы своей получал удовольствие, и в семье не принято было употреблять в пищу морепродукты животного происхождения.

Впрочем, быть может, отец Иннокентия, наоборот, был капитаном шхуны, бороздившей моря и океаны в поисках рыбы разных пород, и ели Сомовы столько морепродуктов, что и не снилось какому-нибудь рыболовецкому траулеру. Или, может быть, он служил китобоем и гонял по волнам за каким-нибудь белоснежным призраком кита. Честное слово, точно сказать не могу. Ясно, что был отец моряком.

А потому видел его Кеша мало, и за короткие недели, что тот проводил на берегу, не успевал от него устать, чтобы уже можно было спокойно не видеть.

Постепенно ко всем водоёмам на свете мальчик стал относиться с опаской – Кеше хотелось иметь настоящего отца, как у большинства пацанов, а море отнимало у него эту простую возможность.

Иногда Кеша видел во сне океан. Он был с бородой, усами и белыми густыми бровями над суровым взглядом сине-зелёных глаз. Он шипел и грозно гудел, а во рту у него плавало множество лодок и кораблей. Лицом же океан напоминал отца Кеши Сомова. Но как-то не полностью, что-то было чужое, в выражении глаз, как будто океан надел маску, а через прорези видны настоящие глаза. Утром мальчик просыпался и жил дальше.

Иногда Кеше было жалко отца. Как-то вечером возвращались из гаража. Было безлюдно, желтели фонари на тёмно-синем – ночь стояла уютная, по-настоящему южная, тёплая.

Некоторое время молчали, слушали сверчков и смотрели на звёзды. Потом отец заговорил, стал рассказывать об иностранном телевидении, о мультике про какого-то робота-супермена; рассказывал в лицах, с характерными восклицаниями, пытаясь передать звуковые эффекты мультфильма.

А Кешу это почему-то не трогало, его волновало другое, ему было неловко за отца и досадно, что тот никак не может понять о чём нужно говорить и всё время промахивается, – Кеша ведь вырос, изменился, он уже почти позабыл, что давал отцу задание смотреть в загранке как можно больше мультфильмов, а потом подробно их пересказывать (Иннокентий обожал мультики и мог смотреть их целыми днями, да только иностранные у нас тогда мало показывали); отец же, по-прежнему, послушно выполнял поручение сына. И когда Кеша вспомнил своё поручение и понял, почему так ведёт себя отец, ему стало так досадно, что он чуть не расплакался.

Потом он часто вспоминал ту прогулку и очень корил себя, что не помог отцу выкрутиться из нелепого положения. Тогда, после рассказа, повисла пауза длиною в остаток пути.

Это – в тот раз. Но было и несколько эпизодов, когда Кеше казалось, что всё у них еще может наладиться.

Однажды летом Кеша с отцом и дядей (маминым братом из Бежецка), отправились в красном горбатеньком "Запорожце" на Селигер. То ли рыбки половить, то ли шашлыков пожарить, – у отца выдался редкий отпуск.
Уже ночью Кеша отошел от костра к воде.

Неожиданно он увидел в озере, почти рядом с берегом, обнажённую девушку, почти девочку; у нее были длинные волосы, отливающие лунной синевой, и маленькие торчащие соски на небольших аккуратных холмиках. Девушка стояла по пояс в воде и плавно покачивалась, то чуть погружаясь, то поднимаясь слегка над поверхностью, как поплавок. Она пристально смотрела в глаза Иннокентию, а потом вдруг серебристо (он так и рассказывал), именно серебристо рассмеялась и нырнула. Над поверхностью воды очертили плавную дугу ступни её ног, и на мгновение Кеше показалось, что они зелёные, сросшиеся и больше похожи на небольшой хвостовой плавник, покрытый крупной чешуей.

Когда, весь дрожащий (от холода, конечно), Кеша вернулся к костру, оказалось, что дядя Коля уже завалился храпеть в палатку, а отец сидит один, глядя задумчиво на огонь.

Кеша всё рассказал, не сразу, но рассказал, про девушку. И отец поверил, не поднял сына на смех, не отправил спать, всё понял. А потом сам стал рассказывать о чудесах океана: о таинственных огненных кольцах, сквозь которые, как через врата, проходят иногда корабли, о чудовищах, живущих на дне, о гигантских кальмарах и спрутах, о скатах с размахом крыльев в две сотни метров.

Кеша слушал, как зачарованный и, в конце концов, задремал. И наверняка на лице его мерцала улыбка. В то лето мальчишке вдруг показалось, что наступила классная жизнь. А потом у отца снова пошли эти рейсы.

Последнее школьное лето Кеша провёл в деревне.

Валяясь на цветастом покрывале в огороде, посреди солнечной лужайки, окружённой несерьёзными яблонями, Кеша читал. Особенно любил перечитывать старинную сказку о Человеке-Рыбе.

Читал он её и в доме, выбирая из всех комнат самую маленькую и прохладную – светёлку, в которой пухлый холстинный матрац ароматно пах сеном и колол через мешковину стебельками бывшей травы; читал, устроившись среди пыльных и твёрдых диванных подушек и валиков, обтянутых бледно-голубой выцветшей тканью, на чердаке, возле маленького круглого окошка, тоже пыльного, с тонкой крестовиной рамы и узкими плинтусами окаменевшей замазки, прижимавшими стекло к самой раме.

Лил дождь. Деревья в палисаднике зябко шелестели промокшими листьями, в просветах между ветвями виднелась жёлтая тропинка далеко внизу, а на ней – бурные лужи морей с яркими цветными камешками, которые в таком масштабе, конечно же, были островами и скалами, рассыпанными по пустынным морским побережьям и на мелководье; дикие голуби, которые показались бы жителям этих побережий громадными драконами, сонно хохлились на деревянном карнизе по ту сторону стекла, явно предпочитая опасную близость шалуна риску промокнуть до кончиков крыл...

Я стал писать многословно и сложно. Постараюсь исправиться, иначе мы никогда не доберёмся до сути.

Напрасно беспокоились голуби и суетливо вертели настороженными... лицами, что ли... – когда Кеша читал эту сказку, он ни на что не отвлекался. Другое дело, потом, когда доходил до конца.

Спустя много лет, в больнице, он вспомнил об этой сказке, – правда, довольно поздно, незадолго до трагических событий, – вспомнил, что всю жизнь что-то в ней будоражило Сомова-мальчика, а потом и Сомова-взрослого, не давало покоя, терзало; он перечитывал её множество раз, а потом пересказывал близким, одноклассникам, случайным попутчикам, девочкам в лагере, редким таксистам, медсёстрам, врачам. Почему он это делал, не знает никто.

Я тоже много раз её перечитывал и понял, что так привлекло Сомова в этой удивительной сказке. Кстати, здесь я стал много читать. Оказалось, что местная библиотека – кладезь замечательных книг. Кроме классиков и современников здесь есть даже модернисты и экспрессионисты, о которых я никогда раньше не слышал, есть европейские книги на своих языках.

Но я начал про сказку. Думаю, имеет смысл рассказать её прямо сейчас, своими словами, и вам многое станет понятно. Но даже если не станет, мы, по крайней мере, не упустим важной детали, элемента конструкции под названием "Жизнь Иннокентия Сомова".

Возможно, мне придётся прерываться, чтобы не оставлять надолго нить повествования о самом непосредственно Сомове, но, обещаю, всякий раз я буду возвращаться к той старой сказке, пока не расскажу её до конца.


*

¹На берегу синего южного моря стояла хижина. В ней жила вдова рыбака с единственным сыном. Когда мальчик появился на свет, с ним шумно поздоровалось море. Первый раз он засмеялся, глядя, как скачут по волнам солнечные зайчики. Едва научившись ходить, ребёнок побежал к морю. Его игрушками стали высохшие морские звёзды и блестящие камешки-голыши.
Ничего странного, что для мальчика море стало роднее дома. А мать боялась моря. Оно отняло у неё отца, брата, потом – мужа. Поэтому стоило мальчику уплыть на глубину, мать выбегала из дома и звала: "Вернись, сынок! Вернись!" И сын послушно выходил на берег.

Но однажды он засмеялся, помахал матери рукой и поплыл дальше. Он очень вырос, её малыш. И тогда, в сердцах, бедная женщина крикнула ему вслед: "Если море тебе дороже матери, то и живи там, как рыба!.."
Неизвестно, как происходят такие страшные чудеса, но только ребёнок навсегда остался в море. Он не утонул, но между пальцами у него выросли перепонки, горло вздулось как у лягушки, тело покрылось чешуёй, а на спине появился длинный узкий плавник.

Увидев, что натворила в гневе, мать слегла и умерла в считанные часы.
Время шло. Опустевшая хижина обветшала и покосилась. Но раз в год, в тот самый день, когда у матери вырвались роковые слова, Человек-Рыба приплывал к берегу, садился на большой камень и долго смотрел на дом.
И тогда рыбаки, их жёны и дети старались не приближаться к этому месту. Не из страха, нет. Человек-Рыба был их другом. Он помогал им распутывать сети, показывал, где ходит улов, предупреждал о сильных подводных течениях. Рыбаки не подходили к хижине, чтобы Человек-Рыба мог побыть в одиночестве в эти скорбные часы. Они очень хотели ему помочь, но едва ли это в человеческих силах...


*

Кеша стоял в огороде и смотрел на чёрную воду колодца, выкопанного неизвестно кем и когда у стены бабушкиной избы; сруб от старости совсем ушёл в землю; вода отливала маслом и колыхалась вровень с землёй; земноводная трава мокла зелёными прядями на скользких затопленных брёвнах.
Вдруг Кеша уловил движение в глубине, тёмный всплеск, как будто рыба метнулась. Он вспомнил, как ребёнком тонул в городском бассейне, – в секции плавания, – и отметил, что этот давний полузабытый случай приснился ему на прошлой неделе.

Вот он спускается по никелированной лесенке в воду, погружается плавно по грудь, отталкивается и перестаёт чувствовать опору, и продолжает, и продолжает, и продолжает погружаться. Вода смыкается над головой, свет становится мягче, вокруг тишина, немного болит в ушах, а глаза закрываются сами... и тут что-то тычется сверху в плечо, словно кто-то будит.

Кеша открывает глаза, видит конец шеста, потом машинально, не понимая, нужно ли это, хватается за него руками; разрывая воду, несётся к воздуху, свету, кафельному шелестящему гулу, и просыпается на долгом, тяжёлом вдохе.

Истерическое ржание двух лошадиных голосов, скрип отъезжающего одра и зычный голос почтальона Головастика, с какой-то непривычной досадой понукающего Казбека, отвлекли Кешу от колодца, мыслей и воспоминаний.

В огород слабой походкой вышла мать. В руке её сминалась под порывами ветра телеграмма, – а мать всё пыталась её расправить, – Кеша всегда узнавал эти неизбежно сероватые листки с наклеенными наскоро полосками букв. "Сынок..." – сказала без интонации мама. А он уже понял.

Машинально, не почувствовав укола шипа, сорвал с куста несколько ягод крыжовника и положил в рот, стараясь справиться с дрожью. Потом протянул руку и взял телеграмму, смазав листком выступившую на пальце капельку крови.


ПРИСКОРБИЕМ СООБЩАЕМ ЗПТ ЧТО КАПИТАН-ДИРЕКТОР НИИООИИ "АТЛАНТИКА" ТОВАРИЩ СОМОВ ОВИДИЙ САВЕЛЬЕВИЧ ПРОПАЛ БЕЗ ВЕСТИ РЕЗУЛЬТАТЕ АВАРИИ АТЛАНТИЧЕСКОМ ОКЕАНЕ ВРЕМЯ ПРОВЕДЕНИЯ ПЛАНОВОГО РЕЙСА НАУЧНО-КИТОБОЙНОГО СУДНА "ИЗМАИЛ" ТЧКЗПТ ПРЕДПОЛОЖИТЕЛЬНО ПОГИБ ТЧК ТЕЛО НЕ НАЙДЕНО ТЧК КОМАНДА КОРАБЛЯ ЗПТ РУКОВОДСТВО НИИООИИ "АТЛАНТИКА" ВЫРАЖАЮТ СОБОЛЕЗНОВАНИЕ РОДНЫМ И БЛИЗКИМ ПОКОЙНОГО ТЧКТЧКТЧК


*

Как они жили потом? Кто не знал такой жизни – никогда не поймёт, а кто знал – не захочет её вспоминать.

Мать Кеши прокляла море; она всё повторяла, что уговаривала мужа не ходить в этот рейс, но он настаивал – последнее плавание перед расформированием Китобойной Флотилии: новая международная конвенция запретила промысел китов и Объединение собирались переводить на добычу рыбы. А может в Институте Океанологии, Океанографии и Ихтиологии закрывали отдел исследования китов. Даже скорее всего, потому что Сомов-старший любил китов и вряд ли мог бы на них охотиться.

И мать говорила, и говорила, и говорила, что всё чувствовала, всё чувствовала, потому что знала, – он без моря не сможет, и слёзы её были солеными как морская вода. Говорила она это часто на протяжении нескольких лет, а потом перестала и научилась опять улыбаться.


¹Итальянская народная сказка "Кола-рыба" в свободном пересказе автора.


Продолжение следует...


Эхолот. Глава первая

Глава первая


             ...великие шлюзы, ведущие в мир чудес, раскрылись настежь,

             и в толпе причудливых образов, сманивших меня к моей цели,

             двойными рядами потянулись в глубине души моей  

             бесконечные процессии...

                              Г.Мелвилл "Моби Дик".


В лечебнице было тихо. Нет, конечно, покрикивали время от времени санитары на пациентов, пациенты на санитаров, пациенты на пациентов, санитары на санитаров, и врачи на пациентов и санитаров, билась лабораторная посуда хрустко о шершавый плитчатый пол, но в целом - в целом - всё было тихо, всё было не так, как в те дни, когда Сомов буянил, - совсем не сравнить. Теперь это место можно было считать стерильным раем, если бы не назойливые жала шприцов.

Есть такое предположение: а не строят ли подобные заведения в особых местах, с особой такой “энергетикой”. Я лично в это не верю, думаю, дело просто в отсутствии буйных.

В силу определённых особенностей, о которых речь пойдёт впереди, Сомова не стоит считать классическим пациентом психиатрии. Тем не менее, после того как он успокоился и стал тем кем он стал, в лечебнице наступил полный штиль.

Никто больше не врывался на кухню и не всматривался фанатичным взглядом в кастрюли с супом, объясняя, что должен увидеть глаза бедных рыб; никто не пытался перелезать через забор и бежать к пруду, разрывая на себе одежду и крича, что она мешает дышать; никто не процарапывал лаз в канализацию алюминиевой ложкой без ручки, запершись в одиночной уборной.

В период от ремиссии до превращения Сомов много гулял в местном парке: каждый раз находил новые тропки и забредал куда глазами глядят (пока не наткнутся на бесконечный забор, или, скорее, изгородь - это такая тонкая, с мелкими ячейками, стальная, или какая-то там ещё, словом, почти незаметная, но страшно прочная сеть; поставили её американцы, или немцы, не помню... нет, скорее американцы, по-английски они говорили неверно, но бегло; а может немцы, или голландцы, ну их... лица у них узкие, глаза почти по бокам; но не англичане и не французы, это точно, а может, марсиане какие-нибудь, и построили в смысле, так сказать, гуманоидной помощи, чтобы пациенты не слишком бежали, а то, мол, наводнят города и сёла, смешаются, и трудно будет различить... а глаза-то, дескать, пусть себе глядят туда, на то и придуманы... Сволочи. Не глаза, а эти... инопланетяне).

Ну вот. Уходя далеко-далеко (но по эту сторону сетки), Сомов... как бы это точнее... отдавался осени, как отдаются во время укола в руки любимой медсестричке, что вернулась из отпуска такой сладенькой шоколадкой. Да, шоколадкой... Знаете, наверное. Если не знаете, поверьте на слово: просто стон неземной!.. Особенно когда как бы случайно коснёшься кончиками пальцев её бархатной щиколотки или коленки... А она ласково мазнёт тебя по заду прохладной ваткой со спиртом и лукавыми глазками по глазам... Ох!.. Отвлекаюсь я, впрочем...

Кроме матери, Сомова никто не навещал, он больше никого не ждал, так что всё было на местах. Правда, мать ему тоже не слишком хотелось видеть - всё казалось, что чего-то она для него не сделала. Или сделала что-то не так. Он старался об этом не думать и всё-таки виделся с ней, тратя на эти встречи все свои силы и отлёживаясь после по нескольку дней. И тогда было особенно видно: устал он смертельно от всего окружающего, - если даже мать так влияла на человека.

Сомов уже не думал тогда о рыбалке, а если какое-нибудь предвестие появлялось в области сердца, или, скорее, печени (потому что, есть такая теория, что зачатки мыслей сперва возникают в душе, а она - в крови, ну и так далее... как-нибудь я опишу это может быть более ясно), словом, если что-то такое случалось, Сомов сразу заставлял себя вспоминать время, когда был ещё обыкновенным, простым человеком.

Сомову с детства не нравились водоёмы: реки, озёра, моря, океаны, даже лужи мало его привлекали - ребёнка! Помните, наверное, как это весело: швырнуть вместе с другом булыжник в большую дворовую лужу, особенно если рядом проходит толстая злая соседка с авоськами, а потом рвать когти куда подальше, слабея от смеха и не думая о вечере, когда она припрётся к родителям и будет пыхтеть на кухне за закрытой дверью, маячить пухлой тенью на ребристом стекле и звякать чашкой о блюдце.

Детство-то он и вспоминал. Деревенское детство, у бабушки. Большой огород с кустами крыжовника и смородины, низкорослые деревца с мелкими горькими яблочками, толстую ленивую кобылу, на спине которой можно было безопасно сидеть, при желании, несколько часов странного лошадиного сна на дворе - главное, чтобы почтальон, дядя Миша-Головастик, не проехал мимо на жёлто-пегом Казбеке; вспоминал Сомов "сельпо" на горе и мешки с "кирпичами" чёрного, ещё свежего хлеба, машину-молоковоз и водителя, дядю Юру, дававшего порулить по сухой песчаной дороге; и Люсю (не то Огурцову, не то какую-то ещё, но тоже, кажется, растительную, Кабачкову, что ли... а может, Карпову... не помню), - деревенскую хулиганку, которая любила показывать пацанам за поленницей что у неё там есть под юбчонкой. Да мало ли что ещё, всего и не вспомнишь.

Таились, правда, и в детских воспоминаньях подвохи. К примеру, стоило Сомову вспомнить арбузно-полосатый беретик, и он видел своё падение в пруд неподалёку от дома. Кроме того, что в этот пруд падали четырёхлетние карапузы в зелёных беретах на светлых кудрях, - местные трактористы приводили туда на водопой трактора.

Когда в памяти всплывали такие вещи как пруд, Сомов очень страдал. Потому что в обнимку с фрагментами детства приходило на ум всё, что связано с удивительным сомовым даром.

Вспоминалась и сумасшедшая рыбалка с Францевичем, и тот чудесный момент, когда вода перестала быть преградой для глаз, когда Иннокентий впервые почувствовал себя эхолотом: достаточно посмотреть на воду, выстрелить силой желания в нужное место и эти твои “биоволны” мгновенно вернутся к тебе и принесут картинку подводного мира, - то, что обычно недоступно взору людей, - правда, картинки эти были не похожи на реальное изображение, на то, что снимала бы камера или увидел бы человек под водой; изображение было скорей анимационным, но очень похожим на настоящее.
Впрочем, в последние дни, даже вспомнив обо всех чудесах, Сомов оставался внешне спокоен. Только грустно улыбался и смотрел куда-то вдаль, в никуда, словно теперь ясно видел не только сквозь воду, но и сквозь время, и дальше.
Поскольку я не Сомов, рассказ об этом не так ранит моё сердце, и совсем уж не может сделать из меня душевнобольного, а значит, есть смысл последовательно всё изложить и поскорее с этим покончить.
Прежде чем приступить к сути, замечу, что когда подползали воспоминания о чудесах, Сомов принимал свой запас циклодола, сразу шесть-семь таблеток, которые откладывал (как и многие пациенты) специально, чтобы суток на полутора-двое погрузиться в бессмысленность тихой улыбки.

Доктор о циклодоле знал, никогда не принимал жёстких мер, но всегда уточнял: "Что, совсем худо было?" или: "Может, перетерпели бы?" По-разному уточнял. Но всегда. Каждый раз.

Правда, в таком состоянии Иннокентий вряд ли мог бы ответить что-нибудь вразумительное. А может, и к лучшему были эти таблетки, - отчаянье от невозможности вернуть утраченное, трудно терпеть.

Не нужно много времени, чтобы рассказать, что именно приключилось с Сомовым, но хорошо, тем не менее, что его не будет рядом, что пишу я не в холле, или что Иннокентий не стоит сейчас на этом столе, иначе я невольно мог бы нанести душевную травму моему подопечному, напомнив о грустном, - я ведь многое проговариваю вслух.

Не хотелось бы его травмировать. И так натерпелся. Наши общие планы требуют нормального бодрого состояния и здоровья; то, что мы хотим... то есть, то, что я должен сделать, очень поможет Сомову, очень. Это, собственно, самое главное. А нынешнее положение ничего не меняет. Это всё равно, что, отбывая пожизненное заключение в бочке с водой, готовиться принять участие в чемпионате мира по плаванию, даже будучи мастером спорта международного класса и имея собственную резиновую шапочку с номером. Понимаете?

То есть, нужно менять статус, а главное для статуса - местоположение. Его и нужно менять.

Они этого не понимают, новое больничное начальство, они считают меня не вполне адекватным.

Ну да ладно, будем надеяться, что они тоже сменятся, и появится в этом гадюшнике хоть один здравомыслящий человек, который поймёт, как важно помочь этому несчастному существу.

А пока ему следует отлично питаться (в этом я по мере сил помогаю) - необходимо поддерживать не только дух, но и тело, пусть даже такое.

А поддерживать трудно, потому что кругом сплошные опасности. Вот недавно воевал с кошкой. Ей, конечно, высоко, но всё равно пыталась добраться, зараза. Еле справился. Неделю покоя не было. Даже снилась она. Сейчас расскажу.

Снится мне большая банка селёдки. Знаете, жестяная. Вот она открывается, и вылезают из неё две рыбины, ожившие мертвецы. Вылезли, осмотрелись по сторонам, и пошли друг за другом на плавниках, переваливаясь, как животные ходят, горизонтально. А тут - кошка. Видели бы вы, что с ней сделалось: шерсть дыбом, в глазах - ужас вселенский, и рот (человеческий) распахнулся в неслышном отчаянном крике. Селёдки ушли, а кошка, должно быть, сдохла от разрыва аорты. Но не будем отвлекаться. Сперва нужно ввести вас полностью в курс всего дела.

Так и подмывает начать с той странной рыбалки, когда Сомов стал видеть яснее. Но забегать вперёд я не стану, пусть даже мой рассказ покажется более скучным, чем мог бы - я не ставлю себе задачи никого развлекать, - дело в том, что есть масса вещей, людей и событий, без последовательного описания которых будет чего-нибудь недоставать.

Это бывает - всё вроде на месте, и продукты хорошие, а не хватает, скажем, соли, или, там, пряности какой-нибудь, корицы, или гвоздики, чего-то незначительного, но на самом деле крайне важного, какого-то особенного штриха... Кстати, и с лекарствами так - один ингредиент, даже незначительное увеличение дозы, могут сделать из великолепного медикамента откровеннейший яд. Уж поверьте.

Что-то я всё отвлекаюсь.

Звали Сомова Иннокентием. Иннокентием. А отчество его... отчество... можно найти в любой центральной газете двухгодичной приблизительно давности, если внимательно поискать. Но мы этими поисками заниматься не станем, отчество Сомова, как слово, не имеет существенно важного значения для этой истории, поэтому оставим его в покое. Хотя, если бы мы, всё-таки, стали искать в читальном зале, листая рыхлые газетные подшивки, то обомлели бы (а я уже в тысячный раз), от того, насколько поразительная история выросла вокруг человека, чьё отчество мы ищем, как много учреждений и лиц было вовлечено в эти странные события и как неожиданно всё завершилось. Но мы с вами этого ничего не прочтём и не узнаем, поскольку не будем искать отчества Сомова, оно не столь уж важно. Вот сам непосредственно отец - дело другое, - его личность в нашем деле имеет большое значение. А отчество - почти никакого. Да и маловато Иннокентий пока прожил на свете, чтобы нам применять полный вариант его имени...

Вспомнил, отца его звали Овидием. Это настоящее имя. Не Овид, а Овидий. Легче лёгкого было бы рассказать, что дед Иннокентия любил Античность (и особенно римскую литературу, и особенно поэзию), а потому взял, да и назвал сына Овидием, и как плакала мать младенца, которая мечтала назвать его в честь своего отца - Индустрием, и как они потом помирились, а мальчишка рос и все звали его Видька, что в фонетическом варианте вполне обыкновенно, и только на письме выглядит по-другому, - я мог бы всё это рассказать, если бы знал, что так это и было. Но, к сожалению, мне ничего неизвестно о том, почему Сомов-пэр носил столь необычное имя, более того, не знаю даже, почему был назван именно Иннокентием Сомов-сынок - в честь Иннокентия Смоктуновского, или какого-нибудь другого поэта или политического деятеля. Во всяком случае, ясно, что сам герой невиновен в том, что носил это имя. Больше же ничего на этот счёт неизвестно.

А вот остальное, всё, что известно мне хотя бы немного, более-менее объективно, - иногда может быть прибавляя кое-что от себя, несущественное, так, какую-нибудь краску, чтобы полнее обрисовать атмосферу или смысл происходящего, - я вам сейчас расскажу.


Продолжение следует...


Эхолот. Пролог

                             ОТЦУ


          Я мог теперь заглядывать в любой омут, где прячутся

          такие рыбины, каких в нашей речке ещё никто не ловил.

                      Клиффорд Саймак "Деревенский дурачок".


          Говорят, в Англии выплыла рыба, которая сказала два слова на  

          таком странном языке, что учёные уже три года стараются

          определить и ещё до сих пор ничего не открыли.

                      Н.Гоголь "Записки сумасшедшего".


          Проверить эти сведения пока не было ни

          возможности, ни особой необходимости.

                      А. и Б. Стругацкие "Полдень, XXII век".


           ...и глядит в глубину, где рыбы.

                     С.Соколов "Школа для дураков".


             Когда безбожно пациента взрезали,
             незнамо где была его душа,
             потом она, блаженная, нетрезвая,
             полуслепая, медленно дыша
             в нездешних водах с проблесками, бликами,
             с наплывами потусторонней тьмы,
             полуспала, и глыбами безликими
             со дна всплывали белые сомы...
                     Вячеслав Баширов "Анестезия"



Пролог. Сон


Гул голосов, хлопанье дверей, хлюпанье носов, шарканье подошв, топот ног, и, наконец, - прессующий внутренности в плотный ком, хриплый, как вечерняя уборщица, нервный, как директор школы, - ужасающий звонок на урок.

Задыхаясь, влетел в класс и увидел, что учительницы ещё нет. Класс гудел и бесился.

Швырнул ранец прямо от двери на парту - третью в среднем ряду - и свирепо ринулся в бой. Оторвал две головы, три руки, пару пар ног, отвесил смачный щелбан чьей-то лысой башке; быстро уселся на место и правильно сделал, потому что сразу после этого, неожиданно, наступила глубокая тишина. Ненадолго. Потом старательно сопели вокруг - главное: поскорее втиснуться на места.

Учительница выжидающе стояла у чёрной доски. Рядом подозрительно ждали две женщины в белых халатах: медсестра из медпункта и другая, похожая на старую рыбу, незнакомая, с худощавым желчным лицом, бледно-фиолетовыми волосами и водянистыми выпуклыми глазами, которые слишком видны через увеличивающие стёкла очков.

– Здравствуйте. Садитесь.

Недружно хлопнули крышки парт и зашуршали тетради.

– Ребята, сейчас наши врачи проведут небольшой медицинский осмотр.

Это учительница ответила на удивлённые взгляды учеников.

Халаты поплыли по рядам.

Рыба (незнакомая врачиха) копалась в ученических волосах, а медсестра что-то бойко заносила суетливым карандашом в записную книжку цвета высохшей тины.

Врачи приблизились.

Рыба подошла так близко, что запахло больницей. Воображение мгновенно превратило медицинский запах в трюмный смрад пиратской шхуны или гниющего в порту китобойца. Но всего на секунду - жёсткие и холодные пальцы, неожиданно вцепляющиеся тебе в волосы, отбивают всякую охоту фантазировать.

– У тебя гниды, мой мальчик.

Голос, похожий на ночной разговор заржавевших петель.

Медсестра закарябала в блокноте резвее. Учительница киношно вскинула брови.

В классе умерли звуки..... Все. Нет, не все. Вон, слышно, как хлопают ресницы Ленки Петровой. Эх, лучше б ты ещё неделю болела, только не видела такого позора!

– У тебя гниды.

Эхо? Или она повторила?

Втянул голову в плечи, а врачиха ещё ерошила волосы. Накопавшись досыта, брезгливо отёрла о халат костистые руки.

Показалось, что окружающая тишина сделана только из глаз. Взгляды... Злорадный, жалостливый, "хорошо, что не у меня", "что такое гниды?", "ни фига себе!", просто скользящий...

"“Гниды, гниды, гниды..."

– Если не удалить, скоро появятся вши.

Бесцветный, наверное, похожий на гниду, голос с издевательскими нотками.

Что-то подкатило к горлу. Хотел спросить, сказать, но перехватило дыхание.

– После уроков зайдёшь в медпункт. Подумаем, что с тобой делать.

Это медсестра. Наша. А голос чужой. Вражий голос.

Вспомнил фильм "Двое в городе" (смотрел с родителями в доме отдыха). Там (не в доме отдыха, а в кино) одному человеку отрубают голову с помощью гильотины, такого приспособления, в котором главная часть - большое косое лезвие, падающее между двух столбов прямо на шею. А голова помещается в специальном отверстии (как в деревенской уборной); это и правда похоже на поставленный вертикально стульчак деревенского туалета, в котором голова закрепляется так, чтобы не вырваться и не убежать.

Вот заходит плохой ученик в медпункт, а там установлена гильотина, и возле неё, скромно сложив руки на коленях и потупив взор, сидит тихая молчаливая Рыба. Приговорённый приближается к гильотине, не может не идти, и ему даже этого почему-то хочется...

Оцепенел, страшно пошевелиться. Тишина ещё верховодила в классе.

Врачи двинулись дальше, проверили остальных, а потом незаметно исчезли; что-то говорила учительница, только непонятно, что именно она говорила...

...Всё сидел и сидел в одной позе.

Сосед по парте толкнул локтем в бок.

– Что такое гниды?

– Что?..

И вдруг - спасительный школьный ревун! И как будто лопнул огромный глухой мыльный пузырь. Стучали портфели о парты, летали учебники и тетради, стали слышны голоса.

– Звонок даётся для учителя! Домашнее задание!

Какое там! Звонок даётся для того, чтобы отличать уроки от перемен!

Всё. Никаких учителей и врачей больше не существует в природе.

Взял портфель и устало поплёлся к двери. Долго брёл по коридору, шатаясь (будто на палубе от сильной качки) от толчков обезумевших школьников.


*

"Домой, домой, домой..."

Тяжело бежал вслед за мыслями и чувствовал, что вот-вот вырвутся слёзы; душило; в горле болело от усилий сдержать рыдания.

Под ногами проплывала железобетонная земля, разлинованная на плиты полосками жухлой травы, - словно скользишь над листом серой бумаги в клетку. В бетоне утонули камешки и ракушки. Позавидовал им на бегу. Окрестности прыгали перед глазами, смешиваясь в тошнотворный коктейль.

Проносясь мимо треугольной арки, шарахнулся - испугался женщины. В лице её уловил что-то рыбье.

Подъезд, милый подъезд, как же ты похорошел!

Бег вверх по лестницам.

Лифт вызывать не стал - вспомнил грохот железной двери, мелкую тряску, исцарапанную кабину, хлипкие створки, площадки, проплывающие вниз мимо узких окошек по ту сторону сетчатой шахты. Сначала перепрыгивал через две ступеньки.

Скоро устал.

Воздух вырывался хрипом из легких. Хлынули слёзы.

Бежал и плакал, стискивал челюсти и поскуливал, пытаясь сдержаться. Несколько раз спотыкался, падал, поднимался, снова бежал.

С пунцово-мокрым лицом добрался до последнего, седьмого этажа. Перед дверью квартиры остановился и отдышался.

Дверь излучала тепло. Позвонил. Долгая пауза. Внутри - никого. Что же делать?..

Вниз не хотелось. На крышу - к воздуху, к ветру, к чему угодно!

Проходя по чердачному коридору, вспомнил, как однажды с отцом уже выходил на крышу. Было страшно, но отец крепко держал за руку, и вместе с теплом передавалось из ладони в ладонь что-то ещё... Что-то... необъяснимое... похожее на маленькую невидимую рыбку...

И вот крыша. И небо. И порт - скелет фантастической рыбы.

Воздух пах палтусом.

Подошёл к каменному парапету, перегнулся, уставился вниз. Тихая узкая улочка лежала внизу, на другой стороне стоял дом пониже, в нём на первом этаже - пельменная, возле которой всегда стайки народу. Крыша этого дома хорошо отсюда видна. Чёрное смоляное покрытие. В некоторых местах смола блестит, будто жидкая. Кое-где лужи, бутылки, бумага.

Казалось, если взобраться на парапет и, сильно оттолкнувшись, прыгнуть, то можно долететь до той низкой крыши и побродить там немного.

Неожиданно вспомнился сон, который уже несколько раз повторялся, но не стал от этого менее страшным.

Во сне перелезал через парапет и шёл по карнизу спиной к улице, потом парапет кончался, начинался другой дом, выше, - и приходилось переставлять ноги вдоль голой стены.

Шажки по каменному карнизу, касания раскрытыми ладонями шершавой вертикальной поверхности, подъём головы... - в небо уходит фасад, ровная стена, без единой зацепки. В эти мгновения казалось, что внизу, позади, - ничего, никакого нормального дна. Становилось жутко до слабости в пальцах. На этом месте раньше всегда просыпался.

Немного постоял, и вдруг что-то почти подтолкнуло холодной сильной ладонью, - оставив портфель, перелез через выщербленный каменный бортик и шаркающими приставными шажками двинулся по карнизу. Как во сне. Посмотрел вверх. Лучше бы не смотрел. Небо, стена, уходящая в серые тучи.

Странное чувство: не один. Поворот головы... С противоположной стороны карниза навстречу идёт женщина. Ближе и ближе. Рывками. Внутри как будто что-то вспыхнуло и мгновенно сгорело. Рыба! Женщина с рыбьим лицом. Заметила и улыбается. Сняла с головы лиловые волосы и машет приветственно. Глаза моргают сквозь стёкла. Пустые. Без смысла. Ледяные. Стеклянные.

Стал соображать, что делать. Решился. Повернулся лицом к улице, спиной к стене и, сильно оттолкнувшись, с отчаянным криком, прыгнул.

До соседней крыши не долетел, шлёпнулся на асфальт напротив пельменной...

Раздумывать некогда. Встал, бросился бежать. Оглянулся. Увидел Рыбу. Она гналась, махала париком и молча пыхтела, потом стала широко разевать рот, почему-то полный чудовищно крупных зубов, словно тоже увеличенных толстым стеклом. Халат трепыхался на затхлом ветру. Казалось, Рыба вот-вот полетит.

"Домой, домой, домой..." - неслось и прыгало в голове.

Бежал и чувствовал, как наливаются тяжестью ноги и не хватает сил одолеть усталость капризного тела. Наверное, так бегают по дну морскому, или на ядре планеты-гиганта. Невыносимое сочетание: желание спастись и почти полная невозможность оторвать ноги от земли.

Пошёл снег. Нет, не снег. В воздухе бесилась, забивала рот и нос колючая сухая рыбья чешуя, вихри чешуи. Заболело в груди. Нечем дышать. Незачем дышать. Вот-вот вырвется крик, тяжёлый, как десять килограммов картошки. Бессмысленный. Нет крика. Нет.

Рыба настигала.

Двор. Увидел окно и, преодолевая тяжесть слоновьих ног, что было сил подпрыгнул, оторвался от земли и полетел... полетел... Окно распахнулось. Свалился на пол и остался лежать, в тишине и безопасности, без движения.

Некоторое время просто дышал и слушал.


*

Было тихо. Из кухни вышла мама в переднике.

– Что с тобой, сыночка?

Как же стало хорошо, как спокойно. Мама подняла и положила в карман. Выпрыгнул из кармана, повис на кулоне, быстро перелез на серёжку, заплакал, стал сбивчиво говорить. Про медосмотр. Мама гладила мизинцем по волосам и успокаивала. Стала рассматривать волосы.

– Нет там ничего, – почти пела мама. – Слушай, да у тебя лоб горячий! Ты часом не заболел?

Успокоился.

Мама стелила.

– Ложись-ка поспи. А уроки - потом.

Разделся и погрузился в постель.

Раздался звонок в дверь. Зловещий, с издёвкой.

– Мама, не открывай!

Спрятался с головой под одеяло. Там было тепло, темно и уютно. Услышал, как ватно щёлкнул замок, услышал приглушённые голоса в прихожей и, наконец, почти увидел, как хлопнула дверь.

Осторожно выглянул из-под одеяла. Мама стояла посреди комнаты и держала в руке ядовитого цвета парик. Лицо у мамы было непривычным. Стало страшно. Очень уж непривычным было лицо. Мама смотрела в глаза.

– Женщина какая-то приходила. Просила тебе передать...

Опять прорвало: скривил рот, заскулил, запричитал.

Мама молча смотрела.

– Сына, а где твой портфель?

– На крыше, – ответил сквозь слезы.

Мама пошла к двери.

– Не ходи...

Но она уже вышла.

Стало обидно, что оставила одного.

Но мама скоро вернулась и принесла портфель, а обида, поджав хвост и скорчив гримасу, уползла до следующего раза под шкаф.

Парика у мамы не было.

Мама присела в изножье кровати и сказала, что папа прислал им письмо, полное жевательной резинки. Пластинки плотно уложены рядышком одна к одной и оклеены бумагой из тетради в линейку.

Мама стала читать. Отец напоминал, что рейс скоро кончается, рассказывал про тёплые ароматные страны, про пальмы и экзотических рыб, про солнце, которое там светит всегда, про то, как шумит океан; а ещё - про огромные витые раковины и маленьких негритят.

Слушал. Чувствовал, как постепенно наплывает ласковая волна и обволакивает; а внутри большой светящейся розовой раковины сухо, тепло, и шелестит океан, и баюкает; снаружи слышится смех негритят, и пенье диковинных птиц; и кажется, тело растворяется вместе со страхом в мягкой солоноватой воде и ласковом солнце; по колено в волнах стоит загорелый отец с обезьянкой на левом плече, мама сидит на песке и, сощурившись, смотрит в далёкую зыбь, чайки кричат наверху, а к жидкой лазури склонились лохматые пальмы....


*

Проснулся от холода, тяжело дыша в одеяло, укрывающее влажное тело до глаз. Некоторое время по инерции жил в сновидении. С ужасом вспоминал подробности. Жуть.

Скоро детали растворились в солнечном свете, в лёгком воздухе комнаты, стали яркими зайцами и поселились на потолке, стенах, полу. Правда, осталась стекловата в ногах, а на груди плотно улеглась плитка свинца. И ещё стало казаться, что день сегодня особенный. Недаром ведь такой странный сон.

Переключил внимание из своего мира во внешний. Услышал медленные звуки города, утренние хлопоты мамы на кухне: бодро звякали крышки о кастрюли, ложки о чашки, миски о стол. И, наконец, голос матери.

– Сына, вставай!

Голос праздничный, воскресный. Сегодня же воскресенье! Конечно!

Закрыл глаза. Решил спать. Не вышло.

Медленно освободил из-под одеяла сперва руки, затем тело по пояс, откинул тяжелый влажный кокон, сполз на пол и пошлёпал босиком в ванную, заглянув по дороге на кухню.

– Доброе утро.

– Доброе утро, сынуш. Скоро папа вернётся. Письмо нам прислал. Там тебе жвачка. Лимонная, вроде.

– Знаю.

– Откуда?..

– Я знаю...

Доброе утро...

Потом будет завтрак: яичница и чай с хлебом-маслом. Как вкусно!


*

После завтрака захотелось в кино.

– Мам, я пойду к Андрею, а потом в кино. Можно?

Пока мама помогала одеваться, думал, сколько денег она даст – мороженого тоже хотелось.

Мама дала целый рубль. Отлично!

Всё. Нет. Ну-ка!..

Уставился в зеркало и долго изучал отраженье. Остался доволен. Какие там гниды?!. Смешно...

Мама чмокнула в щёку.

Открыл дверь тамбура. Рукоятка замка была холодной и гладкой.

– К обеду не опоздай.

– Хорошо.

Открыл замок внешней двери и шагнул из квартиры спиной.

В ноздри и открытый рот дохнуло солёным рыбным ветром, встречный поток ударил снизу в ступни, понёсся стремительными ручьями вдоль падающего тела. Нарастал высокий воющий звук.

Глянул под ноги и содрогнулся. В сером мареве не было дна. Из глубины сочился тусклый свет, как от пыльной лампочки где-то в подвале.

И ощущалось там, внизу, шевеление существа, которое выглядело женщиной в белом халате, с крупными зубами, глазами как лёд и спутавшимися фиолетовыми волосами в клешне.

Посмотрел вверх и увидел высоко над головой, сквозь слой прозрачной воды, плотно закрытую дверь. Она быстро уменьшалась, пока не сменилась большой белой лодкой; через борт перегнулся человек со знакомым лицом.

Человек смотрит внимательно вниз и поднимает руку в прощальном торжественном жесте. Мгновенье - и лица не разглядеть - всё размыто...

...почувствовал, что тело преображается...

...попробовал закричать...


Пролог. Явь


И проснулся совсем. Некоторое время просто лежал, разглядывал белизну потолка, лампы дневного света в полупрозрачных рифлёных гробах, восстанавливал дыхание.

Легко ли после такого сна продолжать жить? Теперь стало легче. Вот раньше, в начале, было почти невозможно.

Уже месяц снится ему жизнь Иннокентия Сомова. И редко когда он во сне взрослый.

Мало из того что происходит в сновидениях, имеет отношение лично к нему, сплелись в этих сновидениях два детства, две жизни. И, засыпая, он перестаёт быть только собой. Даже более того - он почти становится Сомовым.
Он привык. Даже несмотря на то, что сны не тускнеют.

Есть примета: чтобы не забыть сон, нужно не смотреть на окна после того как проснёшься, сначала восстановить мысленно всё сновидение, а то улетучится. Это полная ерунда. Можно смотреть куда угодно и думать неважно о чём - сны не забываются, даже детали, нанизываются на невидимую леску и образуют ожерелье, способное серьёзно соперничать с жизнью.
Поначалу было тоскливо и страшно, казалось, что кто-то эти сны неслышно нашёптывает. А теперь стало легче.

Похоже, сегодня, отдышавшись, он сможет начать. Да, сегодня начнёт, - Сомову очень нужна его помощь. И чем больше людей узнает о том, что случилось, - тем лучше, - появится надежда на помощь извне.
Он поднимается, садится, откидывает одеяло, устраивает ноги в уютные тапки и, прошаркав к столу, достаёт из ящика с двойным дном большую тетрадь, или скорее амбарную книгу в картонном бежевом переплёте, только на обложке не "Книга учёта", а "История болезни"; ещё достаёт карандаш и ластик, чтобы стирать ошибки, аккуратно раскладывает всё это перед собой, некоторое время спокойно разглядывает и, наконец, приступает.

Он тихо бормочет, проверяет фразы на слух, а затем старательно, помогая себе мимикой, записывает на линованные казённые листы скверной сероватой бумаги эту удивительную и необыкновенную историю.


Продолжение следует...


Лётчик по имени Боль

un petit poème


    "Надеюсь, что уход будет удачным, и я больше не вернусь"

                       Фри́да Ка́ло де Риве́ра


         1.

Лётчик по имени Боль разбился в вечернем небе.

Это не у него ль мы были на днях, ты не был?

Пили бордо́ или скотч, шутили о чём угодно,

дамочки были не прочь, несмотря на прогноз погодный,


гулять под большой сосной, целуясь легко и влажно

с Болем, с его женой, с кем-то ещё, не важно.

Дождь не пошёл вопреки, шарман суарэ не испортил;

хозяйка с милым "hihi" чей-то долго искала кортик.


Лётчик Gitanes курил, на небо смотрел печально,

потом кому-то звонил, и голос звучал прощально;

потом заключил пари с пьяным кэпом чужого флота,

мол, к звезде Дене́б воспарит, - не верил моряк в пилота.


Смеха там было, поверь! Летали шарики с газом,

не закрывалась дверь, точнее, все двери разом!

Изящно сыграв в карамболь с тем кэпом, всем на потеху,

лётчик по имени Боль молча сел в авто́ и уехал.


          2.

Приехав на аэродром влез в кабину аэроплана

и, оглянувшись на дом, в поднебесье унёсся плавно.

Жена его в спальне ждала, глядела в окно на небо:

но летящая точка мала в сравненье с искро́й Денеба.


Быстро скользила тень по розово-пенному полю,

к ночи клонился день, легко было лётчику Болю;

уменьшалась сама Земля под крыльями аэроплана;

с улыбкой сказал "oh là là!" этот ас элитного клана:


хрустальный купол небес преломил далёкие звёзды.

"Куда же я, к чорту полез! Впрочем, обратно - поздно..."

Город почти уснул, обвисли цветные стяги;

лётчик кудря́ми тряхнул и снова прибавил тяги.


          3.

Ты, верно, помнишь его, или о нём не слышал?

Будь на то божья во… Дождик стучит по крыше -

это печалится Бог о судьбе смельчака-пилота,

или всплакнул ангелок, что не смог уберечь идиота.


Аэроплан тот пропал. Когда в день невесёлый третий

капеллан молитвы читал, - сквозь витраж заметили дети,

как льдисто сверкнул хрусталь от всполоха на Денебе.

Это лётчик по имени Даль коснулся звезды на небе.


апрель 2017


Книга живых. Смерти нет

***
А вчера Преподобный воссиял. Как обычно, прямо с иконы. Физически-то в основном я к нему езжу. Послышались отдалённые голоса, поющие акафист; тонко, свежо и травянисто запахло ладаном, восточный угол чуть засветился, окуталась мягким сиянием икона Преподобного. Та самая, в серебряном окладе, которую я спас из горящего Храма в Красном Селе. В Старом мире. Помню чудовищные полчища, окружившие храм… К тому времени Рябинин с Зудиной уже пали, защищая храмовые приношения, остальные сгрудились в алтаре. Батюшки молились. Входные двери храма стали трещать под топорами. И тут я вспомнил что позабыл! Я рванул из алтаря в храм, подбежал к столбу, снял икону Сергия, потом побежал к другому столбу, успел по дороге забрать Троеручницу. За мной уже бежали. Я увидел как ангелы эвакуируют алтарь. Целиком, вместе с иконостасом они стали поднимать его в воздух. За ступеньки солеи уцепилось несколько наиболее рьяных мертвяков-гопарей. Но они быстро оторвались и шмякнулись оземь. Алтарь унёсся в небеса вместе со всеми людьми. Все это я успел осознать в течение долей секунды. Я бежал к тому месту, где только что был алтарь. По дороге раскидывая плечами и головой нечисть, руки были заняты иконами. Подбегая к выходу, я вскочил на спинку деревянной лавочки, как следует оттолкнулся и взлетел над жуткими головами. И полетел, хорошо так, на высоте десяти метров примерно, по длинной амплитуде. Это иконы так сделали. Внизу были красные рты, много ртов с жуткими гнилыми зубами. В ту секунду, когда я понял, что долго лететь не смогу, я глянул вниз и увидел, как во дворе храма отец Фёдор, в рясе, с наперсным крестом, с горящим взором и топорщащейся бородой бьётся с мертвяками-гопарями сверкающим мечом, как бы выросшим из чёток. Похожий меч был в руке Евгения Витальевича, артиста нашего знаменитого. Братья рубились с нечистью спина к спине. Гопари окружили Фёдора и Евгения. Я хотел было повернуть к ним на выручку, но увидел как рядом с отцом и Женей в воздухе забрезжили ангелы. Они подхватили воинов за руки и быстро унесли из эпицентра неравной битвы. Посмотрел я на Москву дальновидением... У Синагоги в Марьиной Роще такая же бойня идёт как у нас, у Мечети на Проспекте Мира то же самое, у католиков на Красной Пресне, у буддуистов совсем рядом, на Бауманской… Никого не щадят. Твари. В правом ухе у меня коротко ржануло, и я почувствовал, что лечу дальше, но уже на опоре. Меня подхватил пегас. Потом, уже после, икону эту, а ещё Богородицу Троеручницу отцы позволили мне иногда брать домой, так сказать, келейно молиться. Правда, ко мне часто народ в эти дни приходит перед иконами этими постоять. Ну, то есть, не то что народ… Позавчера вот Чайковский явился. Долго на коленях стоял, шептал что-то потихоньку, и даже плакал. Естественно, я не подслушивал, не имею привычки. Сидел себе на террасе, на Кремль глядел. Флаг был обычный, красный, с орлецом, в порядке очереди. Потом Пётр Ильич ушёл, кивнув благодарственно и мурлыкая «Щелкунчика», а я поехал к Пушкину, надо было кое-что обсудить и подумать вместе как Петру Ильичу помочь... А вчера вдруг Преподобный. Оклад стал прозрачным. Всегда поражался этому свойству серебра в Новом мире… Преподобный приблизился, но не как голограмма… трудно это земными словами описать… А пространство за его спиной как бы раздвинулось. Казалось, что чем дальше, тем оно просторней становится. Никак не привыкну к этим чудесам обратной перспективы. Я кланяюсь и говорю: «Благослови, батюшка...» И руки лодочкой складываю. Он благословляет и говорит: «Христос Воскресе». Я отвечаю: «Ура!» Он недовольно кашляет. На меня не смотрит. Слышу укоризненное: «Серёжа...» Я говорю: «Батюшка, я ж со всем почтением. Ну какая разница, буду я говорить «ура» или «Воистину Воскресе»? Я ведь радуюсь Пасхе, очень радуюсь. Великий праздник. Смерти нет! Я, вон, пасху творожную приготовил. Творог, между прочим, сам делал… Но я ведь воин...» Опять послышалось покашливание, на этот раз мягче. И голос: «Сергий...» Преподобный покосился на меня, коротко, аккуратно, но очень строго. Я сказал: «Воистину Воскресе!» Сергий посмотрел на меня: «Так-то лучше». Настала моя очередь немножко вздохнуть. Он не заметил или проигнорировал. «На вот тебе гостинчик...» Перед иконой сформировался в воздухе большой пакет, похожий на бумажный, только странного цвета. Он не был одного цвета. Возможно, он даже вообще не был никакого цвета, и поэтому мне казалось, что он всех цветов. Опять-таки, трудно объяснить внятно человеческим словом… Я пакет взял, на стол поставил, открыл. А оттуда радуга шустрой дугой нырнула в окошко. Я за ней. Гляжу, она уже до Кремля достаёт. Открывается окошко в Президентских Палатах, выглядывает Президент. Радугу увидал, улыбается. Потом меня увидел, рукой машет. Я ему в ответ помахал и вернулся в гостиную. Принялся доставать из пакета яйца. Они были всех цветов радуги и даже больше. Перепелиные, куриные, утиные, гусиные, павлиньи, страусиные и одно яйцо птицы Зиз. Оно в пакете уменьшенным лежало, а я как достал, тут же стало увеличиваться до своих обычных размеров и в конце концов мне пришлось откатить его на террасу. Я улыбаюсь: «Спасибо, батюшка! Удивили!..» Он смеётся: «Специально попросил птиц в радуге полетать. А страус с павлином побегали». Мы посмеялись. Он говорит: «Фараоныч идейку подбросил. Сказал, тебе понравится». Я киваю: и правда понравилось. Он вдруг погрустнел: «Вчера Рублёв с Тарковским повздорили». Я ахнул: «Как так?!..» Преподобный грустно головой покачал: «С самого начала подозревал, что не выйдет толку из этой затеи». Я в нетерпении: «Да какая затея-то, ваше святейшество!» Он посмотрел строго: «Какое я тебе святейшество! Не патриарх я, сколько раз говорить!» Я затрепетал: «Простите, ваше преподобие! Как-то само вырвалось!..» Он вздохнул и продолжил рассказ. «Тарковский Рублёва позвал к себе на картину художником-постановщиком. Андрей почему-то согласился». Я говорю: «Так я это знаю. Порадовался тогда за обоих». Он продолжает: «Нет, он благословения испросил. Я подумал: в общем-то греха в этом нет, ну и дал. Хотя и подумал тогда, что скорее всего сам откажется. Он не отказался, пошёл. Какое-то время всё хорошо было, даже очень. Они вместе сработали интереснейшую визуальную концепцию «Гамлета». Им ещё кто-то из прерафаэлитов помогал… Не помню сейчас. Россетти наверное. Но это не важно. Важно, что Андреи оба на седьмом небе пребывали от совместной работы. А потом будто кошка какая пробежала. Вот я и решил у тебя спросить: не знаешь ли ты чего-нибудь, Сергий, сугубого? И самое главное: не знаешь ли как поскорей помирить шалопаев? Ни к чему нам сейчас раздоры-то». Я говорю: «Помирим, Сергей Кириллович, не волнуйтесь. Я слово заветное знаю». Он смотрит с доброй мудрой улыбкой. Я продолжаю: «Культура. Поэтому что бы там у них ни произошло, они сами помирятся. Надо только чуть-чуть подождать. А может и не чуть-чуть. Но только сами. А наше вмешательство может только хуже сделать. А причина, думаю, творческие разногласия, а что ещё». Он немного подумал. «Может и прав ты. Не знаю пока. Ладно. Это только первое дело. Есть и второе. Отправил я Пересвета с Ослябей и ещё двумя монахами на дальние рубежи Солнечной системы. Что-то там и правда неспокойно. Как ты и сказал. Ежли что, сможешь к ним слетать? Оценить степень опасности, если сведения подтвердятся». Я киваю с готовностью: «Батюшка, Сергей Кириллыч! Я ж всегда, вы же знаете!» Он кивает, серьёзно на меня глядя. «Хорошо. Тогда благословляю тебя. Как уйду, икона замироточит. Это тебе в дорогу. Что делать с ним, знаешь сам». Я киваю: «Спаси Господи». Он мягко улыбается: «Во славу Божию...» Ободряюще кивает и исчезает. Пропадает сияние вместе с песнопениями, остаётся только аромат ладана. Ааа, вот и новый аромат подоспел. Я достаю из серванта маленький хрустальный пузырёк и подхожу к иконе. На ней проступили прозрачные маслянистые капельки. Стекая к низу иконы, они начали собираться и течь вниз по специальному почти незаметному желобку, а я уже подставил пузырёк. Словно сок берёзовый, ей-богу! Полный флакончик набрал, сто тридцать восемь миллилитров ровно. Надолго хватит теперь. Я подумал: «Вот ведь странное дело… Вроде обычное ароматное масло, а такие чудеса вытворяет вместе со святой водой, что никак без них в космосе...» И пошёл звонить Рублёву. Надо узнать, что у них там всё-таки с Тарковским стряслось.

Продолжение следует...


Книга живых. Гагарин

***

А вчера Гагарин примчался. Как ракета какая. Улыбается широчайше, фуражку кидает на гвоздик, специально для неё вбитый в стену рядом с вешалкой, шевретку свою снимает с косыми карманами на молниях, на тот же гвоздик вешает, под фуражку, портфель на пол ставит, под ними. Проходит в гостиную, за стол садится, руку в карман галифе запускает с видом чуть хитроватым, потом достаёт кулак сжатый, над столом держит некоторое время, и вдруг, как игральные кости, пускает по столу несколько небольших и, судя по звуку, очень твёрдых сверкающих предметов. Я замираю, заворожённый тем, как они катятся по гладкой дубовой поверхности. Когда они останавливаются, я замираю ещё больше, если, конечно, так можно выразиться. Посредине большого стола лежит небольшая горстка венерианских самоцветов и два красных золотых шарика диаметром сантиметра по два. Я смотрю на улыбающегося во все свои как будто бы шестьдесят четыре зуба Гагарина. Он очень доволен эффектом. «Камни с Венеры, шарики с Марса. Знаю, любишь и то и другое. В смысле, не золото и драгоценности, а самоцветы и шарики». Я наконец немножко в себя прихожу. «Спасибо, - говорю, - Юрий Алексеич, что безмозглой блондинкой меня не считаете». Он: «Но-но, ты с блондинками поаккуратнее. Диану ту же вспомни. Или...» Я смотрю выжидающе. «Ну?..» Он усмехается. «Диану». Мы посмеялись. Я говорю: «Вот именно. Принцесса, кстати, вам привет передавала. Мы с ней у Шекспира виделись. Он читку новой пьесы про зомби устраивал. Жаль, вас не было». Он вздыхает: «Жаль. Уилла люблю. И с Дианой повидался бы с радостью. Но экспедиции трудные были. На Венере Урановую Голконду закрывали. Проводниками сами Стругацкие были. Ох и натерпелись там! Они особенно. Там ведь не так оказалось, как они описывали. Нет, они гении, конечно, но ни один гений не может в точности всё описать». Я насторожился: «А что там такое?» Он говорит: «Ад чистейший! Точней, как будто врата в преисподнюю». Я говорю: «Да ну ладно вам, разыгрывать-то меня, Юрий свет Алексеевич!» Он хохочет. «Ну конечно, Сергунька, нет там никакой преисподней. Просто место оказалось шумное и нерентабельное. Трудно очень ископаемые добывать, а на выхлопе - маловато. Так что решили свернуть. Ну вот и забирали оттуда базу». Я взял осторожно пальцами один камешек, красивый, полупрозрачный, сине-зелёный с бордовыми разводами, на какую-то планетку похожий, почти шарик, разглядываю. «Камешки не оттуда, не бойся. В спокойных местах собирал, не фонят». Я один положил, взял другой, ярко-жёлтый в синюю крапинку, залюбовался. «Спасибо, Юрий Алексеич, камни с детства люблю. Почему геологом не стал, не пойму». Он смеётся: «Если б ты геологом стал, кто бы книжки да стихи писал, которыми все космонавты зачитываются?..» Я улыбаюсь: «А на Марсе что делали?» Он на кухню ушёл, вернулся с тюбиком космического мороженого (оно у меня в морозилке всегда есть, специально для него). «На Марсе поинтереснее было. Пирамиду изучали. Которую учёные всегда враньём считали. Исполинская она». Я говорю: «Не враньём, а оптической иллюзией». Он кивает: «Я и говорю. Шарики оттуда, кстати». Я оторопел: «Артефакты инопланетные?» Он смеётся: «Обыкновенная порода, дюзами оплавленная. Марсианское золото. Артефакты академики утащили, изучают! Кое-что Циолковский к себе лабораторию забрал». Я говорю: «Как он?» Гагарин смеётся: «А чего ему! Сидит на орбите, поселением руководит. Экспедицию звёздную готовит». Я спрашиваю: «Когда полетите?» Он рукой машет: «Армстронг его торопит, конечно, прям умоляет, но КЭЦ - кремень. Пока всё точно не рассчитает, пока Королёв звездолёт не доведёт до ума - никто никуда не полетит. Космос - он, брат, точность любит». Я говорю: «Точно! Поклон Константин Эдуардовичу». Он кивает: «Давно б сам слетал!» Я вздыхаю: «Очень хочу. Но дел столько, что иногда в магазин слетать забываю». Он кивает: «Понятно». Потом вдруг становится очень серьёзным, тюбик мороженого недоеденного на тарелку кладёт, встаёт, уходит к окну, в небо смотрит. «Знаешь что… Поговорить я с тобой хотел, Сергей Витальич...» Я насторожился, смотрю ему в спину напряжённую пристально. Редко он меня по отчеству называет. Он поворачивается, а на глазах чуть не слёзы. «Странное в Солнечной происходит. Совсем непонятное». У меня внутри всё сжалось. Если уж сам Гагарин… А он продолжает: «Активность какая-то. Новая. Практически на всех планетах. На Марсе я сам видел фантом Аэлиты». Я не поверил: «Да ладно!..» Он руку поднимает, чтоб не перебивал: «Олдрин рассказывал, что на Юпитере скакунца лично видел. Он как Саймаку рассказал, тот чуть с ума не сошёл, в экспедицию засобирался. Неделю уже телефонирует каждый день. Меня адмиралом эскадры к спутникам назначили. На Венере я своими глазами видел какого-то чувака с рогами, чернявого. Я почему про преисподнюю и сказал. В общем, странные происходят процессы, неясные. Ребята говорили, на астероидах видели какого-то монстра, похожего на гигеровских. И Гигеру самому никто дозвониться не может». Он к столу подошёл, камешки пальцами покатал. Помолчали немного. Он вдруг, вспомнив что-то, пошёл к вешалке, портфель свой принёс, открыл, толстую пачку бумаги достал, на стол положил. Я смотрю, на титуле написано: Ю.Гагарин "Попытка". Спрашиваю: «Что это?» Он на рукопись смотрит внимательно: «Пытался сжечь. По-честному. Не горит. Почитаешь?» Я к рукописи тянусь: «Почитаю конечно!» Он ладонь на неё кладёт: «Потом, когда я уйду. Вещь для меня новая, не нон-фикшн. Роман фантастический. О контакте». Я говорю: «Ничего себе!» Он вздыхает: «Понятно, что невозможен контакт, но я попытался. Тебе первому принёс. Потом Лему покажу. Всё, я пойду, режим. За мороженое спасибо». Он фуражку с гвоздя сдёргивает, потом куртку. Одевается, портфель берёт, несколько секунд смотрит мне в глаза со значением. «Поговори со старшими. Странное происходит. Интуицией чую. А, ёлки!.. Чуть не забыл». Он возвращается к столу, достаёт из портфеля маленький приборчик, затейливый такой, на какого-то жука механического похожий. «Вот, ещё подарок тебе приволок. Телескоп новый, компактный, с проектором. Титан весь как на ладони виден, сам проверял. Будете с Одри подсматривать за нами, когда к Юпитеру полетим». И руку протягивает. Я встал, руку ему пожал крепко, и Гагарин ушёл. А я снова сел за стол, смотрю на подарки. Грущу. Редко он заходит, всё-таки, почти всё время в космосе. И правильно, что ничего не рассказал я ему про наше расставание с Одри. К чему друга зря расстраивать перед экспедицией трудной. Я роман его со стола забрал и залёг на кушетку читать. Прочёл первую фразу: «Поехали!» И понял, что не могу сосредоточиться, всё вертятся в голове слова гагаринские о странностях в космосе.


Выжить

Выжить - это птица, помесь жути с выпью.

Как тут не напиться, вот возьму да выпью,

и спою чего-то, а чего - не важно.

Грустной выпи нота, час быка бумажный,


и сплошная небыль, а над ней звездится

через тучи небо, и тоскует птица.

Нет, я петь не буду, за меня всё спето,

лучше сном забудусь до лучей рассвета.


Полечу во сне я, как в далёком детстве,

или жизнь яснее станет наконец-то -

ничего не знаю, только выпь и слышу,

чу! - печаль ночная полилась на крышу.


Нет, и пить не стану, чтобы жуть не снилась,

лучше рано встану. Ты скажи на милость!

Это ж снова солнце! Это ж снова лето!

Налило́сь в оконце цело море света!


Выжить - это просто. Как мишени в тире.

Птиц большого роста очень мало в мире.

Ох, друзья, поверьте, что в любой отчизне

выжить - помесь смерти с вечной жаждой жизни.


2017


Апокалипсис это круто

Я буду временем твоим -

смартфон давно уже не пашет,

а над околицею нашей

плывёт густой нейтронный дым.


Я буду зеркалом твоим -

веб-камера, увы, сломалась,

пурга совсем разбушевалась,

и мир сурово нелюдим.


Мы будем светлыми штрихами,

мы будем гулом новостей,

мы будем робкими шажками

друг к другу, больше нет гостей.


Я стану суженым твоим,

когда инета нет в помине,

и догорает Vogue в камине.

Наш трафик днесь неисчислим.


Звезда фейсбука

Ты не лайкнешь никого, даже если нравится,
ты ведь здесь не для того, ты звезда-красавица,
и не то чтоб очень ждёшь пипла поклонения,
ты и так не пропадёшь в этих поколениях,


просто это норма тут, нечего миндальничать,
вдруг куда-то позовут, вдруг начнёшь начальничать,
или президент на чай пригласят с госдумою,
лайк увидят невзначай, и не то подумают.


Так ты и живёшь в тени, лишь себя и лайкая,
и проходят жизни дни следом за хозяйкою.
Ох уж этот пафос мне, статусность проклятая.
Ты бы лучше на Двине пень нашла с опятами.


Я к тебе отношусь

***

Как к святыне к тебе отношусь,

как, прости уж, к самой Магдалине -

чтоб я сдох - и во веки, и ныне!

Что ж поделать - так есть, ну и пусть.


А ещё отношусь как к жене.

А ещё – как к соседской девчонке,

у которой в тени под юбчонкой

то ли трусики есть, то ли нет.


А ещё отношусь как к себе,

то сержусь, то как жизнь обожаю,

и когда я тебя обижаю,

я себя обижаю в тебе.


Так меня далеко занесёт.

Я к тебе отношусь.

Всё.


***

Зубная щётка бездыханная,

Шекспир, картинка на гвозде

и фотка паспортно-туманная -

твои следы ищу везде.


То тут, то там твои отметины:

в кино билеты, крем для рук -

все эти вещи не ответят мне

когда иссякнет мой недуг,


в них жизни нет, всё привидения,

лишь пятна высохшей росы.

И вдруг - как тень сердцебиения -

твои часы.


***

Я не умею долго злиться,

мне очень грустно без тебя,


в окошке тёмном снег кружится,

тихонько память теребя:


песок и солнце, крики чаек

и отражение в очках,


и день счастливый нескончаем,

у Бога на руках.


Книга живых 12

***

А вчера Дюма припыхтел. Тучный, но лёгкий как шарик воздушный. И, как обычно, с каким-то полудетским выраженьем лица и сияющими глазами, как у пацана. Я так понял, взлетел по ступенькам моим, в квартиру вошёл лёгкой поступью и на диван уселся, заняв его полностью. Я говорю: «Лифт же есть, Александр Фомич!» Он отдувается: «Не люблю я этой транспортировки твоей. Обнуляют тебя, потом где-то четырьмя этажами выше восстанавливают. Ну что это такое! А вдруг не всё восстановят?» Я говорю: «А я люблю. Освежает. А вам-то может и ничего оно, а? Если какая-то часть и утратится». И на пузо киваю. Он дядька с юмором, захохотал. «Поесть я люблю. Но больше люблю приготовить». Так что давай, раскочегаривай свои печи, кулинарничать будем! Я новую книгу заканчиваю. Как раз кулинарную!» Я было пошёл на кухню, но приостановился. «Анжуйское или бургундское?» Он улыбнулся. «Не беспокойся. Сейчас мой гарсон бутыль притащит. Не поспевал он за мной, у него любимые сцены в кино - те что в рапиде. Да и оглядывался всё время. Ну да ладно, мы никуда не спешим». Я понял, что дело серьёзное, Дюма приехал надолго. И конечно, ни в какой Нижний, ни в какой Питер, и даже на Кавказ, в Карелию и в Астрахань он не поедет, пусть и планировал. Честно говоря, я обрадовался, давно мы с ним не могли спокойно пообщаться. Ну и дошёл я таки до кухни, и активировал второго робота-помощника. Кричу в гостиную: «Как дела-то у вас, Александр Фомич?» Он кричит ответно: «Нормально! Fils, правда, с ума сходит. Начал пьесу писать. О проститутке какой-то! И где он их взял-то у нас?.. Во сне наверное... Сидит всё время с Флобером в башне его слоновьей, как сыч. По комнатам разбрелись и работают. Тот тоже не то про мамзель, не то про мадам какую-то пишет, только роман. Так что у меня, в целом, нормально. Кстати, хотел с тобой посоветоваться». Я вернулся в гостиную. Дюма по-прежнему сидел на диване, неподвижно, как статуя. Мне показалось, что даже выражение лица его не изменилось, пока я на кухню ходил. Я сел на стул к столу. Он говорит: «Ты Переса-Реверте знаешь?» Я говорю: «Знаю. Он с Сервантесом дружит». Он кивнул. «Накатал роман, «Клуб Дюма, или Тень Ришелье». Не читал? Я говорю: «Конечно читал. Отличный роман». Он глянул сурово: «Отличный от чего? От Дюма? Вертится вокруг этой моей главы про вино, а в основном один сатанизм...» Я говорю: «Да ну как-то вы строго очень...» Он мне мизинцем грозит: «Ты со своим либерализмом… Потом ко мне Ромка Поланский пришёл. Принёс сценарий «Девятых врат». По мотивам «Клуба Дюма». И опять сатанизм. Ещё больше. Но сценарий изрядный. Я ему сказал переписать финал, иначе засужу и его, и Реверте. И дал ему в помощники Маке. Огюст как всегда без денег сидит. Переписали. Теперь вроде неплохо». Я терпеливо всё это выслушал и напомнил: «Вы посоветоваться хотели...» Дюма вздохнул: «Да. С Поланским-Реверте я сам разрулил. Но есть ещё предложение. Звягинцев хочет «Графа Монте-Кристо» экранизировать. И чтоб Дантеса Марлон Брандо сыграл. Мне и Жан Марэ-то не нравится, и этот, как его… алкаш бельгийский, который французом был, потом русским стать попытался…» Я говорю: «Депардьё?» Он кивает: «Вот именно! А тут Марлон Брандо! И всё это, я считаю, проблема. Потому что там сценарий...» Он поморщился. Я усмехнулся: «Конечно. К гадалке не ходи. У них в сценарии небось герой какой-нибудь Эдуард Данилов живёт в Архангельске потом попадает в тюрьму на Соловки из-за подставы властей потом оттуда бежит забирает клад который ему завещал сиделец-монах перед смертью потом приезжает в Москву начинает мстить генпрокурору который его любимую сделал проституткой за то что она ему не дала потом он ее выручает но та ему изменяет с его адвокатом по непонятным сложным женским мотивам потом он становится президентом России и в конце концов кончает с собой понимая что стал как бы монстром левиафаном и к тому же узнав что взял в жёны и оплодотворил собственную несовершеннолетнюю дочь о которой слыхом не слыхивал потом его хоронят в мавзолее ёмамы читают над ним свои таббиры и над Кремлём взлетает зелёное знамя с силуэтом кита поскольку его дочь она же жена а также его сын он же внук тайные левиафане. Не так?» Он смотрит на меня изумлённо. «Практически да… А откуда ты...» Я рассмеялся: «Я их знаю прекрасно. Особенно Негина, сценариста. Что ещё они могли сделать из Монте-Кристо, как не очередной пасквиль на всё?» Дюма вздохнул: «А мне показалось, местами ярко, нетривиально… Особенно с дочкой вот это всё… Хотя, ты прав, дерьмище одно. Откажу». Я говорю: «Неловко вышло... Я вроде как сейчас их проект зарубил...» Он говорит: «Не волнуйся, я и сам к этому решению шёл. Не хочу я беспросветности этой. Merde!» Он встал с дивана, походил по гостиной. «Де Куртиль заходил. Опять ему Бастилия снилась… Насилу отпоил его анжуйским. Переживает». Он немного помолчал. «А ведь был капитаном королевских мушкетеров! Я ведь де Тревиля с него писал!.. Сдаёт старик...» Я говорю: «Александр Фомич, у нас старики не могут сдавать, вы же знаете». Он хлопнул меня по плечу: «Знаю! Это я так, настроение передать». Я продолжил: «А потом, ну что Бастилия… Это нормально. Он ведь там почти десять лет провёл в прошлой жизни. Вам всем иногда что-то снится оттуда». Дюма говорит: «Снится, да, но последнее время негатив снится чаще… Хотя, я много и наяву помню. Особенно некоторое». Он помрачнел. Я вздохнул, помолчал. «Это потому что вы воскресли раньше многих других...» Он улыбнулся и стал похожим на толстого чеширского кота. «Это нормально. Мозг, талант...» Он погладил себя по животу. Я расхохотался. Он продолжил: «Всё это не гарантия ничего, но признаки большой личности». Потом большая личность подмигнула мне и отправила робота помогать своему гарсону тащить баулы. «А то что-то замешкался Шарль… Небось с какой-нибудь белошвейкой языками зацепился во дворе». Я говорю: «У меня во дворе нет белошвеек». Он ржёт: «Ну с графиней!» Походив деловито по кухне, он остановился, посмотрел на меня ярко и спрашивает: «Ты сам-то как? Ça va? Как боярыня твоя? Нет, она вроде княжна...» Я говорю в сторону глуховато: «Она баронесса...» Он, чую боковым зрением, смотрит на меня долго и пристально, потом говорит: «Ладно, не бери в голову. Перемелется». Я подхватываю: «Ага, и будет мука. Напечём хлеба в тесловской печке и станем значительно толще». Он буквально захлебнулся от смеха, потом отсеявшись, сказал: «Что ж они так долго-то, а! Горло пора промочить!» Я говорю: «Кстати, можем промочить одуванчиковым. На днях Брэдбери заходил...» Он не дослушал, поморщился: «Да ну, английская микстура!» Я головой покачал: «Вообще-то они его в Крыму делают...» Прозвучало это с некоторой обидой. И что это я?.. За державу, что ли, обидно? На обиду он не среагировал. «Если уж ваше, то кавказское. Даже ещё уточню: грузинское. «Хванчара» или «Киндзмараули». В крайнем случае «Вазисубани». Я напомнил: «Вазисубани» - белое, если что. Нет, это я так...» Он поднял вверх сарделечный указательный палец с объёмным перстнем из розового меркурианского золота. «Белое вино - тоже вино. Особенно летом». Я стал вспоминать, есть ли у меня грузинское вино и вспомнил, что есть, оставлял Руставели. Надо только вспомнить где оно… Дюма вдруг нахмурился: «Погоди пока про вино, потом додумаешь. Я вот что хотел… про Кавказ. Говорят, Миша Лермонтов с каким-то демоном подрался недавно. В тех краях где-то. Ты что-нибудь слышал?» У меня сердце как будто провалилось куда-то. «Нет, - сказал я почему-то шёпотом. - И что?» Он усы потеребил пальцами. «Нет, ну Миша-то его отпи… это… отпихнул от себя и надавал по сусалам кулачно. Только не убил, пожалел. А тот, не будь дурнем, расправил здоровенные чёрные крылья и улетел. И не куда-нибудь, а прямо в космос. И якобы Миша успел его сфотографировать на айфон. Типа, селфи. То есть, он был не мороком, а вполне материальным». Я перекрестился: «О Господи...» Он кивнул: «Вот и я...» Он наложил на себя шестиконечное знамение. Мы помолчали. Потом я говорю: «Уже некоторое время странные вещи творятся. Пора мне в Совет лететь». Он кивнул: «Как соберёшься, мне депешу. Вместе слетаем. Есть у меня кое-какие мыслишки». Я кивнул: «Обязательно! Только у Михал Юрича селфи его заберу». Тут дверь сотряс стук, она распахнулась, и в квартиру вошёл гарсон Александра Фомича Дюма. Это у него так на бейджике было написано. В руках он держал десятилитровую бутыль красного вина. За гарсоном плёлся мой робот с баулами. Он так блестел, что мне показалось, у него латы вспотели. Гарсон у Дюма был новый, незнакомый, с усиками, похожий на молодого Боярского. На щеке его алел след губной помады. Он пропустил вперёд робота, посмотрел придирчиво на баулы, видно в уме посчитал. Недолго считал, минут пять всего. Их, баулов тоже было пять. После этого гарсон церемонно приподнял и опустил голову, коротко, чётко. И преданно посмотрел на Дюма. И щёлкнул каблуками сапог. Дюма махнул рукой: «Свободен. Телепатический канал не отключай, если что - позову». Он ещё раз кивнул и ушёл. Я говорю: «На артиста нашего похож». Дюма, распаковывая баулы, ответил: «На Боярского, знаю. Люблю вашего Хилькевича экранизацию меня. Милая. А Шарль - андроид. Я его когда заказывал, показал генному инженеру фотку Боярского». Я сообразил: «Андроид, ну конечно! Тогда понятно, почему он так долго. У меня тут в соседнем подъезде Битов живёт. Он себе тоже недавно завёл. Ему Филип Дик репликантшу подарил. На артистку Шон Янг смахивает. И на Цыплакову немножко… Андрей Георгич её заставил выучить все стихи Ахмадуллиной, Ахматовой, Цветаевой, Казаковой, Марьяш, Тисдейл, Есипенко, Верочки Полозковой и некоторые миниатюры Жванецкого. Так что с ней теперь интересно». Он улыбнулся: «Всё ясно. Пусть развлекаются. А нам надо дела важные делать - ужин готовить». И мы стали готовить ужин. А потом поглощали всё что наготовили по его кулинарным рецептам три дня и три ночи. Периодически я вспоминал про Лермонтова и эту странную драку. Значит, и первая его встреча с демоном не была мороком. И значит, запала она ему в душу, раз поехал опять с ним встречаться. Несколько раз я порывался ему протелефонировать, но останавливался. А потом понял почему: лучше встретиться. А то мало ли, может мы все уже под колпаком, и всех нас прослушивают. Несколько дней спустя выяснилось, что это не проблески паранойи.


Продолжение следует...


Фаза быстрого сна

Он всё трубки курил, и писал свои странные книжки,

всё стишками дурил об оставленном где-то парнишке,

а однажды по осени вышел из дома в окошко,

и пошёл себе по́ сини неба, сутулясь немножко.


Шёл он долгие дни, и кого-то встречал по дороге,

улыбались они, он - в ответ, и не глядя под но́ги,

прошагал сотни вёрст по упруго-воздушному тракту,

и немного замёрз, и дрожал как взаправдашний трактор,


но скорей не от холода, а от большого волненья,

он не чувствовал голода, страха и даже сомненья,

шёл вперёд и вперёд, и в итоге дошёл куда надо,

он ведь знал, что идёт в те края, где ему будут рады.


Нет, не рады, а рад, - там один его ждал эти годы,

чей задумчивый взгляд вспоминал он в любую погоду.

Ну и вот он пришёл, и спустился с небес, улыбаясь,

и к нему подошёл, не кивая и не называясь,


и увидел глаза, что смотрели немного тревожно,

ничего не сказал, просто за руку взял осторожно,

и увёл в синеву по невидимым крепким ступеням,

что соткал наяву из лучей или птичьего пенья.


Им шипели вослед, им кричали проклятья-угрозы,

а они - шли на свет, забывая про горе и слёзы.

Вот такой вот сюжет; это может любому присниться,

сказка это иль бред, или чьей-нибудь жизни страница:


кто-то сына нашёл средь растений засохшего сада,

взял - и просто увёл из тенет подмосковного ада,

в жизнь без мути и боли, где вечное тёплое лето.

Что сказать им обоим, проснувшись? Вы сделали это!


2017


Призраки бессонницы

***

Вечер-призрак тихо бродит

За моим окном,

Он ко мне мечты приводит,

Наряжая сном.

Вдалеке играет море,

Свет от фонарей

Слишком ярким станет вскоре;

Не закрыв дверей,

Я вливаюсь в мирозданье,

Чтобы в ночь уйти,

И остаться на свиданьи

С кем-то, взаперти.


***

Сквозь тени листьев пронзают звёзды

Стекло насквозь;

Гуляла долго, вернулась поздно;

Желанный гость

В окно стучится, в окно скребётся,

И не до сна,

Не извинится и не уймётся,

Опять весна.


***

Мир темнеет за окном,

Сумрак тихо льётся в дом

И по комнатам проходит,

Заглянув в бокал со льдом.

Между занавесей свет,

Синий-синий, ярче нет -

Не бывает в мире ярче -

Это наш любимый цвет:

Редких бабочек окрас,

Или море в лунный час,

Этот цвет хорош, и лучше -

Лишь сиянье милых глаз.


***

Дождик льёт наискосок,

Зашивает дырки в небе,

О насущном вспомнив хлебе,

Пьём лозы прозрачный сок.

Нынче время помолчать -

Жизнь за нас наговорила, -

И забыть что раньше было,

Чтобы заново начать.

Нам не хочется вставать,

Одеваться, торопиться,

Мы хотим, чтоб спали птицы,

Кораблём была кровать;

Чтобы звёзды и луна

Над альковом нашим жили,

Чтобы ноты тихо плыли,

И стоял кувшин вина

В изголовье незаметно,

И чтоб жизнь текла, текла,

Перламутром сигаретным,

В плеске нашего тепла.


***

Зловещий шёпот вечного дождя

Меня пугает. За окном мелькают

Ночные тени. Мимо проходя,

Они во влажной дымке намокают,

И, растворяясь в шумной тишине,

Все исчезают, потихоньку тают,

На миг прощальный заглянув ко мне.

А вместе с ними птицы улетают

Искать ночлег в моём секундном сне.

Им ангелы невольно помогают -

Поют негромким ветром в вышине

Когда границы сфер пересекают.


Книга живых 11

***

А вчера Ахматова снизошла. Именно так я подумал, когда её увидал на пороге, дверь открывши по стуку настойчивому. Отворил я дверь и вижу: стоит Сама, смотрит строго, дальше глаз, прямо в душу куда-то. И прямо с порога вещает: «Ты когда перестанешь над девчонкой глумиться, злодей?» Я струхнул малость и лопочу: «Над кем это я, Анна Андревна...» Она не дослушала: «Видела Одри вчера. Лица на девочке нет! Как блокадница выглядит! Ты совсем обалдел?» Я чуть воспрянул и говорю: «Она просто еду не любит!» Ахматова отвечает: «Сейчас да. Потому что любит тебя. А ты...» Она не договорила. Я тут же спрашиваю, заминкой воспользовавшись: «А в чём дело-то, Анна Андревна?» Она говорит: «Ты с ума сошёл, вот в чём дело! Пора, Серёжа, детишек рожать. Что за мир без детей, говори?» Я отвернулся: «А я тут при чём? Пусть, вон, Пушкин рожает с Натальей. Или Моцарт с Констанцией». Она проходит в гостиную, садится величественно на трон. «Совет решил, что первым ребёнком Нового Мира должен стать твой сын. Твой и Одри». «Что-что?.. Совет так решил? А меня не забыли спросить? А Одри?» Она помолчала. «Вот я к тебе и пришла. Спросить. Сколько ты ещё намерен упрямиться». Я говорю: «В нашем мире есть дети-с. Алиса Лидделл, к примеру». Ахматова отрицательно головой покачала: «Она не ребёнок. Не рождалась она здесь, а пришла сюда вместе со всеми, кто... спасся сюда из Старого мира. Да, такие, с позволения сказать, дети в нашем мире есть. Мало, но есть. Но они не настоящие дети. Они никогда не вырастут. А нам нужны полноценные. Этот мир населять и много других. Ты в курсе, что Циолковский полетел к звёздам?» Я печально вздохнул. «Да, они ко мне заходили с Гагариным. Попрощаться. Увидимся теперь лет только через тыщу наверное». «Ну вот. Лем свою экспедицию готовит, в другую сторону. Роман даже пишет про это. «Магелланово облако». Саган с Гаррисоном со дня на день стартуют в третью сторону. Человечество должно заселить нашу Галактику и все ближайшие. Таков план». Я немного подумал: «Анна Андреевна… А вот эти новые дети, если они конечно появятся, они будут смертными или как мы?» Она помолчала. «Единого мнения пока нет. То есть, велика вероятность, что они унаследуют ген бессмертия. Но...» Я кивнул: «И Совет решил поэкспериментировать на нас с Одри. Понятно». Я закурил папиросу. Ахматова тоже. «Есть данные, что ваш сын через несколько десятилетий спасёт этот мир». Я вздохнул. «Да что ж такое-то! Опять Нострадамус сбежал из Аида?» Ахматова: «Нет». Я: «Мерлинов не удалось обратно в книжки загнать?» Ахматова: «Нет». Я не выдержал: «Анна Андревна, ну сколько можно тянуть? Признавайтесь. Откуда данные?» Она вздохнула. «От Иоанна. Он наверху общался. Был в духе». Я немного помолчал. «Тогда ясно». И ещё помолчал. «И как вы себе это всё представляете? Ни Одри, ни другие женщины, кроме тех, что в Совете, даже понятия не имеют, что есть какие-то дети, которых можно рожать. Вы представляете, что это будет?» Ахматова только вздохнула. «Мы представляем. Да, нелегко. Но нужно. Нам дали понять, что без детей наш мир не продержится долго. Вот так». Мы помолчали. Когда тишина зазвенела, я не выдержал. «Как в Одессе? Давно были?» Она улыбнулась. «Недавно. С Колей и Лёвушкой. Потом в Бежецк летали. На пегасах. Коля уговорил. Ну ты же его знаешь... Хорошо там, спокойно… Ещё в Нью-Йорке была, с Иосифом виделась. Он новую поэму начал. Что-то невероятное». «А Мандельштам как? Давно его не видел». «Нормально. Он в городе, знакомом до слёз... Ты, Серёж, от темы не уходи и зубы мне не заговаривай». Я кивнул. «Анна Андревна, я вам рассказывал, как вы мне снились однажды? Ещё там, в старой жизни, когда мы не были с вами знакомы». Она покачала головой. «Мне снилось, что я нахожусь в тёмной комнате. Точнее, не в тёмной, а в сумрачной. Света мало, он только из маленького окошка льётся. А вы стоите у окна. Вот такая же как сейчас, пожилая, седая. На меня не смотрите. А я сижу на стуле неподалёку, смотрю на вас и чувствую, что вы меня любите. Как сына, как внука… не знаю… как очень близкого человека...» Я замолчал, стараясь сдержать слёзы. И тут услышал её голос. «Ты плачешь? Послушай… далёко на озере Чад изысканный бродит жираф...» Я поднял на неё глаза полные слёз. Она с трона встала, ко мне подошла и обняла мою голову. «Знаю, что тебе нелегко...» Помолчала. «Знаешь почему я выбрала вечную старость? В своей новой жизни. Чтобы можно было вот так сильного мужчину обнять. Как ребёнка». Она погладила меня по голове, наклонилась, поцеловала в макушку и пошла к двери. «Помирись с Одри, - сказала она не оборачиваясь. Но потом всё-таки повернулась. - Совет разрешил тебе надолго покидать Москву без сопровождения. Ты можешь жить и в Элэе... или где вы там хотели... Но Книга должна быть всегда с тобой. И ещё… за тобой будут присматривать. Михаил выделил специально для вас с Одри по второму гарду». Она ещё несколько секунд смотрела мне в глаза, потом почти незаметно кивнула, надела на правую руку перчатку с левой руки и вышла. Постепенно я успокоился. Всё это было тревожно, конечно, но не могу сказать, что идея Совета мне не понравилась. Я нашёл свой айфон и написал эсэмэску Одри. «Родная, нам нужно поговорить». Одри мне не ответила.


Продолжение следует...


Книга живых 10

***

А вчера Бах заглянул. Свет в гостиной вдруг стал как вечером в церкви. Витражи на окнах замерцали нездешним сиянием. Я сразу почувствовал: Бах. И точно. Прозвучал его позывной, тонко, словно бы колокольчиками: си-бемоль - ля - до - си. Камин стал превращаться в орган, потянулись вверх, в готическую высь моей меняющейся квартиры огромные трубы... Зазвучала хоральная прелюдия. Как у Тарковского в фильмах, только новая. Я её раньше не слышал. Я стоял обомлев, не дышал и не двигался. Музыка длилась целую вечность. При этом не хотелось и даже страшно было её потерять, с ней расстаться. Но она кончилась. Иссякла, умолкла, оставив по себе тишину, наполненную тонкими смыслами. Которые, как мне показалось, образовали в воздухе причудливый узор из неосязаемых светящихся нитей. Постепенно узор растаял, камин стал камином, обычным стал свет и мир вообще. Я осторожно прокашлялся, опасаясь, не пауза ли это просто между произведениями. Оказалось, что нет. Ждал я минут восемьдесят. Потом говорю: «Иван Иваныч, это всё?» Послушал тишину. Она длилась. Я понял, что сообщение Баха было исчерпывающим и, впечатлённый, пошёл его обдумывать в спальню. Окончательно я осознал месседж Баха только два дня спустя, когда в мою квартиру симфоническим вихрем ворвался Вольфганг Амадей Леопольдович Моцарт.


Продолжение следует...

http://poezia.ru/works/126170


Книга живых 9

А вчера Шпаликов замерцал. Я печально посмотрел на сгусток плазмы в камине, увидел «звёздный камешек» и нажал кнопку приёма голограмм. Посреди гостиной появился мерцающий Шпаликов. Он был грустный и вертел в пальцах левой руки свой любимый камешек, чёрный с белыми крапинками звёзд. Мы молча смотрели друг на друга. «Просился к Циолковскому в звёздную экспедицию...» - наконец произнёс он. Я вздохнул. «Да, не взял...» - Шпаликов сделал несколько неуверенных шагов и остановился посреди стола, разрезанный пополам. Я усмехнулся. «Вы, Геннадий Фёдорович, сейчас на цветочную вазу похожи». Он хохотнул:«Yellow blue vase!» Посмотрев вниз, он пожал плечами. «Примерно понимаю как это выглядит. Хотя и очень примерно. Ваш интерьер, Серёжа, мне видится условно. Какие-то линии, плоскости… А вы - будто сгусток света с глазами. И руку-то не пожать». Я сел за стол и смотрю на него очень близко. Лицо его мерцает. «Ничего, пожмём как-нибудь. Обязательно. Я в это верю. И все… И вам нужно верить». Он опечалился. «Иногда бывает невыносимо...» Я кашлянул. «Вам уже было однажды. И вон чего натворили». Он махнул рукой. «Попробую с Лемом поговорить. И Саганом. Может возьмут. Они тоже летят далеко. Может там я смогу воплотиться...» Я покачал головой. «Очень вряд ли… Вы простите мою прямоту, но… никто из Живых не может помочь... самосудьям. Спасибо хоть эту возможность нам дали, с вами как с голограммами общаться». «Спасибо...» - отозвался он эхом, вздохнул и продолжил почти без перерыва: «Хотя, Фрейд, Ван Гог, Акутагава, Мисима, Юра Казаков, Цветаева, Вирджиния, Потоцкий, Есенин и Маяковский, Хэм тот же…» Он не закончил. «Хэма застрелили спецслужбы, а потом выдали за самоубийство. Есенина и Маяковского тоже убили, Геннадий Фёдорович, только наши. Ещё в Старом Мире. Как потом уже выяснилось. С Потоцким до сих пор непонятно. Он в себя серебряной пулей выстрелил. Есть версия, что стал оборотнем, ну и чтоб до крайности не доводить… Его вообще вернуть не удалось толком, даже голограммой… Остальные заходят иногда. Вот так же, как вы...» Он тихо вздохнул. «Сегодня опять шагал по Москве. Ну как шагал... мерцал по Москве. Кстати, Шагала видел». Он помолчал. «Очень всё изменилось… Новые сады, парки… По несчастью или к счастью, истина проста: никогда не возвращайся в прежние места...» Я продолжил: «Даже если пепелище выглядит вполне, не найти того что ищем, ни тебе, ни мне...» Он молча кивнул. «А я ведь помню, когда это всё началось тогда… Москва и была пепелищем… Долго восстанавливали». Он ещё помолчал, помялся и произнёс: «Сегодня ровно тысяча лет, как я на даче... ну вы знаете...» Мне стало больно. Физически. «Совет каждый год отправляет ходатайства. Доставляем через Иоанна Богослова...» Он медленно кивнул: «Да, я знаю… Мы с ним вчера говорили… Посоветовал к тебе заглянуть». Я развёл руками. «Ну а я что могу...» Он вышел из стола, прошёлся по комнате. «Иоанн сказал, что пришёл ответ...» Я напрягся, это была новость. «Сообщили, что приоткрылась возможность… Если на Земле опять начнут рождаться дети...» Я встал из-за стола и подошёл к нему ближе. «Это невозможно». «Возможно!» - он посмотрел на меня с мольбой. «Иоанн сказал, что сейчас многое зависит от вас. Если ты и Одри...» Я вздохнул. «Они пытаются взвалить на меня непосильную ношу». Он что-то ещё собирался сказать, но тут из кухни вышел Пушок. Посмотрел на Шпаликова ярко-жёлтыми черешнями глаз. Шпаликов его увидел и произнёс: «Лают бешено собаки в затухающую даль… Я пришёл к вам в сером фраке, элегантный как рояль». Я хмыкнул: «Это Пушок». «Привет, Гена», - сказал Пушок, усаживаясь на хвост. «Здорово, - улыбнулся Шпаликов. - Ты в моём зрении на собаку похож». Пушок облизнулся: «Ты уже говорил». Мы все немного помолчали. «Завтра к тебе загляну обязательно», - сказал Пушок. Шпаликов кивнул: «Приходи. Всегда тебе рад». «Ты держись там...» Геннадий кивнул. Опять повисло молчание. Пушок деликатно ушёл на кухню. «Хорошо, хоть они могут шастать между мирами...» Шпаликов улыбнулся. «Хороший он у тебя. Очень трогательный». Я улыбнулся. Он немного помялся и спросил: «Анна Андревна не заходила?» Я покачал головой: «Давно не виделись». Он кивнул. «Я вчера был у неё. Она сказала, что к тебе собирается. Только дела разгребёт». Я покивал: «Да, дел сейчас много...» Он медленно пошёл к камину. Я грустно смотрел ему вслед. «Ген… Ты правда держись. Мне кажется, недолго осталось...» Он обернулся и посмотрел мне в глаза. «Инна тебе привет передавала...» А потом с тихим, как будто бы колокольчиковым звоном растаял в воздухе. Мне было жалко его до слёз. Как всегда после его ухода я закурил трубку. Сидя на диване, я вдыхал терпкую латакию и думал: «Что-то новое сегодня было. Он выглядел как-то… гуще, что ли, плотнее. Может и впрямь что-то стало меняться в мире после Восстания? Позвонить, что ль, и правда, Анне Андреевне...» И я стал искать телефон.


Продолжение следует...

http://poezia.ru/works/126122


Без вдохновения

Когда тебя колбасит не по-детски,

и плющит как податливый гашиш,

и крутит, словно штруделёк немецкий,

тут заспешишь.


Заговоришь стихами или прозой,

пытаясь что-то важное сказать,

взбодрить весь мир сентенцией тверёзой,

иль наказать.


Но силы инфернальным пылесосом

высасывает эта сука-ночь,

опять ответ становится вопросом,

и глушишь скотч.


И ничего сказать уже не хочешь,

и ничего не можешь накропать,

ты просто пьяно плачешь и хохочешь,

и валишь спать.


А подсознание невольно ждёт чего-то,

ответов важных просит голова

про то как быть... но снятся идиоту

свои слова.


И утром тоже не видать просветов, -

из всех щелей ползёт всё та же ложь,

и ты, забив на поиски ответов,

опять живёшь.


Книга живых 8

***

А вчера Сафо залетела. В прямом смысле. В переносном у нас давно уже нет. Во всяком случае, я давно про такое не слышал. Да и по-другому она ориентирована вроде как... В общем, сижу я в кресле, качаюсь. В смысле, отдыхаю так. Качки, расслабьтесь. Просто кресло такое - качалка. Сижу, качаюсь, и вдруг в распахнутое окно залетает сияющая как Эос Сафо. «Сергиос, миленький, я влюблена!» Я улыбаюсь: «Опять?» Она порхает из гостиной в спальню и обратно, под полупрозрачной розовой туникой кожа загорелая призывно блестит. Красивая он девчонка, всё-таки. Даже жаль, что на Лесбосе, в этом, бишь, как его… «доме, отданном музам» себя заперла. «Как её зовут?» - я с улыбкой наливаю ей бокал её любимого коккинелли. Сейчас поясню для тех, кто не понял. Коккинелли - это розовая разновидность рецины. «Её?!» Она замерла. «Значит вот как ты обо мне думаешь...» Мне показалось, что, замерев, Сафо не опустилась к полу, её босые розовые пяточки до досок половых слегка не доставали, пальчики шевелились в воздухе. «Ах, нет, Сергиос! Это не она, это он!» - мечтательно почти пропела она. Теперь настала моя очередь впасть в ступор. «Он?!» Себе я налил рецины и немедленно выпил. «А вот с этого места, девочка, попрошу поподробнее». Я сел на диван и приготовился слушать. «Некоторое время, миленький, я думала о тебе...» Я чуть не поперхнулся воздухом. «Но потом передумала. Ты прекрасен, но у тебя Одри и всякие сложности, я даже толком не знаю какие, но какие-то важные, раз к тебе всё время члены Совета приходят. Ты слишком загадочен. Ты же не входишь в Совет! Какими делами ты занимаешься?..» Я глянул на неё строго и кашлянул: «Псапфа, не отвлекайся!» Она пропищала «Прости!», упала на пол и чмокнула мой ботинок. Отдёргивать ногу я не стал, неудобно. Когда я пришёл в себя от этого странного чмока, она уже тараторила. «У меня был неудачный роман с одним моряком. Но там не сложилось. Он много пил и всё время плавал. И в каждом порту у него было по тёлке. Причём, иногда в прямом смысле, да. Потом я присматривалась к Алкею, потом к Питтаку, ещё к другим нашим. Но они слишком близко, они понятны и не загадочны!..» Я с улыбкой головой покачал: «Ты только что сказала, что я для тебя загадочен и это плохо. Вы бы уж определились как-то, Псапфа Скамандронимовна». Она строго на меня посмотрела, схватила бокал, отхлебнула вина, поставила бокал на место, ничуть не расплескав. Боже, она само изящество! «Сергиос, не называй меня так! И я сказала то что сказала. Для меня ты слишком загадочен». Она замолчала и стала смотреть на меня пристально. Я почувствовал, что в её груди разгорается пламя, увидел, что зрачки её расширились, ну и кое-что ещё углядел, такие изменения в женщине, которые мне тут сейчас совсем ни к чему. И быстро сказал: «Ты права! Так и кто твой избранник?» Она легко успокоилась. Подхватив свой бокал, устроилась на диване удобно, положила голову мне на плечо, порывисто вздохнула и молвила: «Гоголь!» Немного помолчала и добавила нараспев: «От этих уст к его устам летит улыбка молодая!» Давно я, милостивые государи и государыни, так не смеялся. Сафо отпрянула от меня на другой конец дивана, ножки поджала в испуге и смотрела удивлённо круглыми глазками и хлопала длинными своими ресницами. «Серёжа, с тобой всё в порядке?» - спросила она, когда основные раскаты моего хохота отгремели. «Спасибо, маленькая, всё хорошо. Ох, давно я так не смеялся». Она надула губки. «Скажи лучше, давно ты не ржал как пегас! Что смешного?» Кажется, она немного обиделась. «Прости, мне показалось...» Она перебила, категорично и однозначно: «У него классный нос! И шинель! И усы! И живая душа! И он гений! А ещё он одинок, это важно. Я после тебя про Пушкина думала, но у него Наташа и куча проблем. А Никаса все бабы футболят… Кстати, не пойму почему. Он прекрасен! В общем, я и решила его полюбить». Я слегка оторопел. Нет, я, конечно, знаю женщин давно и неплохо… Но вот это «решила»… «Так-таки и решила?» - уточняю. «Решила! - сказала она решительно. - И полюбила! На всю жизнь! Вот так!» Она помолчала немного, потом опять придвинулась ко мне, нежно погладила меня по щеке и тихонько вздохнула. «Я конечно, ещё до сих пор хочу полюбить тебя, дорогой… Вот и прилетела тебе сказать, чтобы ты забыл и меня, и все свои тайные надежды. Прости...» Она легонько коснулась губами моих губ. От её волос пахло фиалками, от губ - очень тонко сосновой смолой. Резко поднявшись с дивана, Сафо допила своё вино, поставила бокал на стол и сказала: «А Коля после всех этих страшных событий очень устал. Ты в курсе, что он ушёл из Совета?» Я молча кивнул. «Ну и вот. Заберу его в Грецию. Он конечно больше Италию любит, но у меня ему будет чудесно. Прощай!» Сафо легко спрыгнула с дивана и задержалась рядом буквально на секунду. Мне показалось, что она опять рванётся ко мне. Но она отвернулась и с разбегу нырнула в открытое настежь окно. Сердце у меня покатилось по водосточным трубам вен в подвал пяток. Но умереть от испуга я не успел, за окном взмыл огромный пегас. На его спине между крыльев по-мужски сидела Сафо. На меня она не смотрела, её горящий взор был устремлён куда-то вдаль. Звонко заржав, пегас развернулся и, ударив по воздуху серебряными подковами, быстро уменьшился сначала до точки, а потом до нуля. Но пока он был недалеко, я успел заметить, что Сафо коротко обернулась и быстро смахнула пальцем слезинку. Я ушёл от окна, налил себе рецины и вернулся в качалку. В кресло. Качаюсь и всё никак в равновесие придти не могу. Прилетела, засранка, взбаламутила душу и тело, и упорхнула на пегасе своём. Я допивал золотистую рецину и думал, когда она теперь залетит. И что скажет Гоголь по этому поводу.


Продолжение следует...

http://poezia.ru/works/126095


Книга живых 7

***

А вчера Скотт прискакал. Слышал я, коня привязал под окном и давай в подъезде по лестнице топать металлом. Дверь распахнулась. Огромный рыцарь в сверкающих латах с трудом протиснулся через дверной проём, двуручным мечом и латами всё вокруг задевая. Шлем снимает, лицо под ним мокрое от пота, пунцовое, но сияющее почище лат. «Здравствуйте, сэр Вальтер Вальтерович!» - говорю я радушно. Он улыбается. «И я, мой друг, всегда рад вас лицезреть! Но лучше, сэр Берг, зовите меня Ваджи. Вы ведь, насколько я знаю, против Шотландии ничего не имеете?» «Как можно, сэр! - вскричал я. - Напротив! Шона Коннери очень люблю, со Стивенсоном дружу, Конан Дойла почитываю до сих пор, Барри считаю волшебником, Бёрнса наизусть знаю кое-что, МакГрегор и МакЭвой душки, каких свет не видел! Ещё…» «Ну довольно!» - с улыбкой сказал Вальтер Скотт. - Убедили». Он поднял свой холщовый мешок, похожий на старый советский армейский рюкзак, и вывалил на стол его содержимое - а именно - объёмистый бумажный пакет. От пакета вкусно пахло и шёл пар. «Хаггис. Будем обедать». И продекламировал: «Молю я промысел небесный: и в будний день, и в день воскресный нам не давай похлебки пресной, яви нам благость. И ниспошли родной, чудесный, горячий хаггис! Молодец ваш Сэмюэль! Изрядно перевёл Бёрнса!» Я рассмеялся: «Передам Самуилу Яковлевичу непременно. Он тут бывает. И вам всегда велит кланяться». Скотт поклонился. «Давай, блюдо неси. Хаггис настоящий, домашний, из дикого хаггиса. Сам лично поймал, освежевал и приготовил у себя в Эбботсфорде». Я улыбаюсь насмешливо. «Вальтер Вальтерович! Ваджи, то есть... Нет никакого дикого хаггиса. Легенда это». Он рассердился шутливо: «Сам ты легенда! Вывели зверя недавно. По усиленным просьбам трудящихся. Дикий хаггис. Как есть. Я лично в проекте участвовал. Так что, еда настоящая. Не то что этот ваш консервированный из «Вкусного алфавита»! Скотч-то есть у тебя? Или «Гиннесс» один?» Я бар открываю, достаю односолодовый и говорю: «Да я пиво-то не особо, Вальтер Вальтерыч. Даже «Гиннесс». А виски люблю. Иногда. Только вы меня простите, но ирландский мне нравится больше». Он скривился: «Позор и безвкусица! Клевер сплошной!» Я хмыкнул. Он прошёлся по комнате, гремя латами. «Как тебе?» Я налил нам виски, понемногу, по стакану всего и посмотрел. «Замечательно! Как у Айвенго!» Он нахмурился, но видно, что доволен реакцией. «Бери выше! Как у Ричарда Львиное Сердце!» Я поставил стаканы на стол. «Полноте, сэр, пошутили и будет. Я историю знаю немножко. У ваших героев двенадцатого века были кольчуги и шлемы. Максимум. А такие вот латы появились веке в пятнадцатом, вряд ли раньше». Скотт слушал молча, потом увидел скотч, какую-то кнопку на поясе своём нажал, и латы вдруг убрались в маленькую блестящую коробочку, закреплённую у него на ремне. Как в «Дюне» у Линча практически. «Так они энергетические! - я удивился. - От реальных не отличишь!» «Конечно! - сказал он, виски пригубливая. - На заказ делали с моих коллекционных лат пятнадцатого века Старого Мира, ты прав. Я их очень давно в Нью-Йорке купил. Бешеные деньги отдал». Он критически посмотрелся в огромное зеркало. Выглядел он забавно. Чёрный сюртук, ярко-красный клетчатый килт, сдержанно-жёлтый жилет, рубашка с высоким воротником, шейный платок, заколкой с бриллиантом заколотый, вязаные гетры в красно-зелёный ромбик, ботинки из оленьей кожи. Франт. Он, похоже, остался доволен своим отражением. Сел к столу, виски пьёт. Тут робот мой появился, быстро сервировал стол, где центром композиционным, естественно, сделался хаггис на огромном фарфоровом блюде. Робот, сверкая латами из космического алюминия, быстро ушёл. «Смешные они. На маленьких рыцарей похожи. Ну давай, наливай». Я налил ещё вискаря. Хаггис призывно исходил ароматом и паром. Скотт на меня посмотрел чуть сурово. «Я вообще-то и по делу к тебе. Пусть остынет пока. Я его всю дорогу в энерготермомешке вёз, остыть не успел». Я приготовился слушать. «Так вот… Бриан де Буагильбер». Я недопонял. «Что Бриан де Буагильбер?» Он кашлянул. «Появился Бриан де Буагильбер. Антисемит и подонок. Его видели у реки Дон, в той живописной местности весёлой Англии». Я рукой махнул: «Да ну бросьте, как такое возможно. Ведь он персонаж!» А сам вспоминаю Гагарина и его про Аэлиту рассказ. «Мне Вильгельмина сказала. Жена. Она там проезжала. Я ей верю». Я головой покачал, но сказать ничего не решился. «Скакал на огромном чёрном коне, рассылая проклятия Новому Миру. Как Толстой в молодости». «О как!.. - я немного опешил. - Даже звукоряд был?» А сам сижу и думаю, откуда это он про молодость Толстого знает? Кто-то проговорился, что ли?.. «Ещё какой звукоряд! Эхо по горам металось как хаггис!» Я уточнил: «То есть, вы хотите сказать, что ваш персонаж воплотился в Англии и рассекает на коне вороном?» «Хочу. И сказал. И в Совет доложу. На следующем же заседании». Я по-прежнему упирался: «Но ведь это может быть просто чья-то глупая шутка. У нас таких не много, конечно, но есть. Вон, хоть Дали с Бунюэлем. Вечно чего-то чудят». Он кивнул: «Поначалу и я так подумал. Но Вильгельмина сказала, что после того, как он прокричал это всё, он взлетел и унёсся в небо с первой космической скоростью. Прямо вместе с конём. Вы что, сэр Серлас? Вы побледнели. Воды?..» «Лучше виски», - просипел я потерянным голосом и опрокинул полстакана виски себе в рот. «И что же, он теперь на орбите болтается? Как брат Хоттабыча?..» Несколько минут мы сидели и молча ели хаггис. Он был безвкусный. То есть, я его вкуса не чувствовал. После обеда мы ещё немного поговорили, стараясь свести происшествие либо к чьей-то голографической шутке, либо к недомоганию супруги сэра Вальтера. Потом он ушёл. Было это всё как в хорошем английском тумане. Как в тумане я слышал цокот копыт коня, удаляющийся по старой брусчатке моего переулка, как в тумане доедал хаггис, допивал виски и ложился спать, думая: «Что происходит? Какой к чорту Бриан де Буагильбер? Откуда ему взяться сейчас в нашем мире?..»


Продолжение следует...

http://poezia.ru/works/125969


Сара Тисдейл "Потеплеют дожди"

Потеплеют дожди, и запахнет земля,

И закружится ласточек звонких семья;

И лягушки в прудах вдруг почуют кураж,

И терновник придёт в бело-трепетный раж;

А зарянки-жар-птички на струнах оград
Свой задорный каприс от души засвистят;
И никто не припомнит войны, никто

Не возьмётся вздыхать над ушедшим в ничто.

И никто не всплакнёт, ни пичуга, ни лес,

Что весь род человечий навеки исчез;

И Весна, что очнётся и встретит рассвет,

Очень вряд ли заметит, что нас больше нет.


2017



Sara Teasdale

“There Will Come Soft Rains”


There will come soft rains and the smell of the ground,

And swallows circling with their shimmering sound;

And frogs in the pool singing at night,

And wild plum trees in tremulous white;

Robins will wear their feathery fire,

Whistling their whims on a low fence-wire;

And not one will know of the war, not one

Will care at last when it is done.

Not one would mind, neither bird nor tree,

If mankind perished utterly;

And Spring herself when she woke at dawn

Would scarcely know that we were gone.


1920


Книга живых 6

***

А вчера Брэдбери приземлился. Не в прямом смысле, конечно. Это я так, для красно-планетного словца написал. Смотрит на меня сквозь толстые очки, улыбается. Я здороваюсь по-марсиански: «Илла Пао!» Он кивает соответственно. Очень доволен. Я говорю: «Что ж вы, Рэй Леонардович, всё в очках-то ходите? Ведь давно уже никакой необходимости нет. Глаза-то теперь как новые делают. Гомер себе сделал». Он головой качает: «Э, - говорит, - Срулик, нет!..» (Сруль - это моё имя так по-марсиански звучит). «С новыми глазами сплошная чёткость. А мне иногда и размытость необходима. Вот снимаю очки… (он снял очки) - и как будто в другом измерении, которое только пытаюсь постичь». «Всё-таки, вы большой ребёнок, Рэй Леонардович», - улыбаюсь я. «Очень большой!» - бодро отвечает он. Очки надел и достал из чудесного кожаного рюкзака, похожего на сумку марсианского почтальона, бутылку с золотисто-жёлтой жидкостью. «Из одуванчиков?» - интересуюсь. Он глаза закатывает от наслаждения. «А як же ж! Специально для меня в Крыму вырастили татарско-украинские товарищи. Клуб поклонников. Приличные люди. Там у них плантация целая. Под энергетическим куполом. Причём, одуванчики не простые, а со всем сопутствующим букетом, как в той известной английской микстуре, и даже больше. А меня зовут, когда пора вино делать. Рецептом-то я один только владею. Ну вот и делаю на всю честную компанию». Я бутылку в руки взял, на свет посмотрел. А в бутылке, в густой солнечно-жёлтой жидкости плавают парашютики одуванчиковые, целые. Красиво. Я говорю: «Давно поинтересоваться хотел… А оно правда из одуванчиков? Или как каша из топора-с? А, Рэй Леонардыч?» И смотрю на гостя с лукавинкой. Он игру подхватил. «Как вам сказать, Сруль Вильямович, скорей из косы, - и хохочет. - Она ведь тоже стальная!» Достал он из рюкзака штопор серебряный, бутылку ловко открыл. Из горлышка парашютики полетели по гостиной моей. Садясь на потолок, стены, пол, они делались звёздочками и мерцали золотисто и будто бы пели, тихонько, печально. Или мне эта печаль лишь почудилась, потому что я грустно подумал: Одри бы эти огоньки восхитили... Брэдбери сходил на кухню, принёс два узких высоких бокала, вина налил. Мы бокалы взяли, осторожно содвинули, послушали тонкий звон и пригубили. Вино было терпким и чуть сладковатым, очень лёгким и очень живым. Помолчали, послевкусие переживая. Брэдбери сел за стол и снова на меня посмотрел. Предельно серьёзно. «Я вот что пришёл… - начал он. - Мне тревожно». Поставив бокал на стол, я и сам сел, уже понимая примерно, что он скажет: «Вот и вы… Что случилось?» Он ещё помолчал, отпил вина, поставил бокал. «Непонятное, Серёжа, творится. Кто-то начал жечь книги». Я расхохотался: «Серьёзно? И что? Мы все, пишущие, этим занимаемся время от времени. Проверяем. А вы разве нет?.. » Он насупился, от прямого ответа ушёл, кашлянул и сказал: «Массово!» «Что?!» - я резко поднялся и стал по гостиной ходить. Такого я не ожидал. «Вы уверены?» Он печально головой покачал. «Не знаю… Не хочется верить. Но факты...» «Какие?» «Мне протелефонировал Борхес. Сказал, что из его Библиотеки пропало около трёхсот книг. А через тридцать дней в Буэнос-Айресе, на одной из площадей, в три часа ночи вспыхнул огромный костёр. Это книги горели. Там такие шедевры были!.. И современные тоже. Ваши книги, сборники стихов Баширова, Егиазарова, Чернышова, Малаховой чудесные повести... Нет, конечно, основная часть книг не сгорела. Думаю, тот, кто это сделал, не знал, что не горят настоящие книги-то...» Я сел на диван, ноги отказывались слушаться… «Триста тридцать три... Господи, полуапокалипсис какой-то... Ничего подобного ведь с Последней Войны не бывало. Неужели опять?..» Он покачал головой. «Версию возвращения Гитлера Агата отвергнула сразу. И правильно сделала. Не может он в наш мир вернуться. Даже мёртвым не может». Я киваю: «Не может. Но кто?» Он плечами пожал, допил вино из бокала, налил ещё и мне немного плеснул. Я кое-как с дивана поднялся, подошёл, бокал взял ослабевшей рукой и, боясь уронить, быстро выпил до дна. Он тоже выпил. Одуванчики всё ещё светились по комнате, но мне показалось, что слегка потускнели. «Ничего неизвестно, Серёж, ни-че-го! Ни одного следа нет, ни единой улики. Борхес горько пошутил, что книги мог вынести только Человек-невидимка». Я говорю: «Так он персонаж… А Егор Егорыч пожилой человек. И зрением слабоват. И тоже, как вы, всё упрямится, глаза не хочет менять. Не желает чужие, к своим, мол, привык...» Брэдбери только кивнул: «Уэллс меня высмеял, когда я ему рассказал про версию Борхеса. Сказал, дескать, заснул, проворонил...» Я вздохнул: «Ну смешного тут нет… Даже если и так...» Он тоже печально вздохнул. «Самое скверное, что, при всей трагичности момента, у меня новый замысел сразу проклюнулся. Повесть о том как жгут книги». Я не сдержался: «Новый?..» Он посмотрел удивлённо. Я язык прикусил. Сколько раз себе запрещал эти вещи разоблачать!.. Ну не помнят они своих книг, что написали в Старую Эру... Давно бы привыкнуть к этому должен... Брэдбери нахмурился, снял очки, посмотрел медленно по сторонам. «Да, - сказал он. - И люди в моей повести постепенно придут к мысли, что лучший носитель для книг - это мозг. У кого он есть, конечно». Я чуть-чуть помолчал и говорю, стараясь хотя бы казаться бодрым: «Так и напишите! Название есть?» Он кивнул: «Есть конечно. У меня сразу есть. «Пожарный». Очки надевает и смотрит на меня выжидающе. Я помолчал. «Неплохо...» Он: «Но?..» Я прокашлялся. «Остроты не хватает. Ну и… «Почтальон» есть у Брина. Созвучно. Кстати, а при какой температуре бумага воспламеняется?» Он очень долго на меня смотрел, минут десять наверное, ничего не говорил, только думал. Мне показалось, что он считает в уме, губы его слегка шевелились. Наконец он поднялся. «Вы, Сергей, голова». Я тоже встал. «Поверьте, Рэй Леонардович, не в этом случае». Он рюкзак свой стал закрывать, а сам бормочет: «Двести тридцать три градуса Цельсия. Пятьсот шесть по Кельвину… Нет, всё не то... Четыреста пятьдесят один градус по Фаренгейту… А в этом что-то есть… что-то есть». Наконец он справился с застёжками, рюкзак надел, смотрит на меня и улыбается грустно. «Очень надеюсь, что повестью всё и закончится. Или романом. А то что в Аргентине произошло - какая-то нелепая случайность». Я эхом подхватил: «Будем надеяться». Он на бутылку недопитую рукой показывает: «Если ёмкость есть большая, стеклянная, перелейте. Оно ещё растёт, живое... Будет запас, для вдохновения. Или для другого чего». Он подмигнул заговорщицки, руку мне пожал крепко и быстро ушёл. Я полез в свой подпространственный погреб, искать четверть стеклянную, а сам всё думал: «Что-то тут, право, не складывается. Ну кто из ныне живых может всерьёз книги жечь? Да никто!»


Продолжение следует...

http://poezia.ru/works/125940


Февраль в Марьиной Роще

Идёт февраль, неправильный, весенний,

то каплет, то снежи́т и усыпляет,

и аргентинский ма́тэ, словно сено,

уже ни на минуту не вставляет.


О калабас! я ждал чего-то больше,

чем можешь ты мне дать, трупёнок тыквы,

я ждал сегодня танго в этой Роще,

а получил всего лишь эти буквы.


А что же будет завтра? завтра утром...

Какое-то печальное известье?

Иль радостное? Новость с перламутром...

Я к ним готов. Я, как всегда, на месте.


Призрак

Ты раскладывала молча по тарелкам скудный ужин,
разливала по стаканам чай, горячий чай в стаканы;
я бродил у стылых окон, думал: надо снять капканы
на зверей, и завтра, завтра расплести уже ненужный
арсенал силков и сеток, отказаться от привычки
слушать, сидя у окошка, ночью шёпот снегопада,
и в дому запорошённом, где горит одна лампада,
спать, и пусть метель уносит боль, закрытую в кавычки;
чай остыл, холодный ужин стал невкусным; не дождавшись,
ты калачиком свернулась и уснула, до капели,
и тебе приснится море, и летящие качели,
и бегущий за тобою лучик солнца запоздавший.


Фотография ангела 5

5.

Как-то весной, сидя дома у открытого окна, Летов снимал небо, облака, птиц и прочее. На свой любимый, успешно исправленный Nikon. На удивление, камера выжила.

 Отснял целую пленку. А когда собрался её проявить, вдруг нашёл в холодильнике ещё одну, давным-давно снятую. Смутно вспомнил, что снимал по дороге в храм, когда не нашёл ангела, а священник сказал: «Забудь». А когда вернулся, просто положил плёнки назад в холодильник, на дверную полку, в памяти отложилось, что ангела не было и Летов ничего не снимал. Отправляясь в паломничество, Летов забрал всю новую плёнку из холодильника. Кроме этой катушки, она закатилась за банку с аджикой.

 Летов проявил обе плёнки. На новой ничего особенного не было. Несколько птиц в полёте, удачно пойманных в красивой фазе, симпатичные облака, да и всё.

 А вот на первой… той, старой… Окно не то на пятом, не то на шестом этаже. В его доме. Летов вспомнил. Он только вышел во двор и захотел проверить «телевик». У него был очень хороший светосильный «телевик» с фокусным расстоянием 300 мм.

 На фотографии было окно. Оно было открыто. За ним стояла молодая красивая девушка. Летов узнал в ней соседку Женю. Раньше он постоянно на неё заглядывался, было у неё в глазах что-то… волшебное, малореальное. Потом она куда-то пропала, потом несколько раз Летов видел её с мужиком, приличным таким с виду, цельным каким-то, сильным, белокурым, со смутно знакомым лицом.

 А потом она опять пропала. Летов не видел её всю зиму. И вот тогда, весной… Летов присмотрелся внимательней к кадру… А это что такое? Соринка?

 Летов взял сильную лупу и посмотрел через неё. Вот улыбается Женя, а в воздухе, прямо перед её лицом… стоит ангел. Маленький человечек с белокурыми кудрями, в какой-то… хламиде, накидке… в хитоне. С крылышками, размытыми в два еле заметных облачка от движения. Ангелок был размером с зажигалку или спичечный коробок, и он был абсолютно реальным, живым, настоящим, просто очень маленьким человечком, ребёнком.

 Летов оторопело смотрел на ангела, потом перевёл взгляд на Женю. Она смотрела на ангела и улыбалась. Он, кстати, тоже. Они общались.

 Летов почувствовал, как у него во всём теле бьётся сердце. Оно было в горле, в голове, в груди, естественно, в животе и ногах…

 Летов сел на табуретку. Он был в смятении. Как же так? Столько усилий, попыток, монастыри, неистовый странный азарт, потом почти полное отчаяние и наконец равнодушие. Такое, как будто ничего и не хотелось. И вдруг… Вот как, оказывается. Всё это время снимок лежал в холодильнике!

 Первым делом Летов подумал, что надо срочно оцифровать плёнку. Но сканера у него не было, а показывать это какому-то незнакомому человеку в фотолаборатории он не хотел. Впрочем, незнакомый человек может ничего и не заметить. А если заметит? Подумает, что монтаж? Хотя, любой профи сообразит, что нет там никакого монтажа, реальная честная фотка. И тогда что?.. Украдёт? Ведь это сенсация. Ни одному человеку, никогда и нигде ещё не удавалось сфотографировать ангела! Были кучи фейков, но подлинной фотографии ангела не было, ни одной во всём мире.

 «Господи, это ж какие деньжищи!..» - туповато подумалось Летову.

 И он тут же скривился от этой мысли. И даже не успел осознать почему.


6.

Когда на небольшом мельхиоровом подносе догорели последние клочки плёнки, Летов подошёл к окну и распахнул его настежь. Сколько теперь будет выветриваться...

 Летов понял, что просто не выдержит и грохнется в обморок.

 Он ушёл в комнату, быстро переоделся и вышел из квартиры.

 Светило солнышко, пели птички, гуляли бабульки и мамаши с колясками.

Летову стало тоскливо и одиноко.

 Вдруг он почувствовал щекотание на щеке. Он мотнул головой и отогнал от своего лица какое-то довольно крупное насекомое. На одно мгновение ему показалось, что это стрекоза, только почему-то летящая вертикально. Но полсекунды - и никакой стрекозы уже не было. Летову показалось, что в небе с легким звоном закрылся круглый лаз в какой-то длинный извилистый тоннель. А на место его схлопывания вдруг посыпался чёрным хитиновым градом рой огромных жуков. Нет, не жуков, а очень похожих на того ангелочка с фотографии крылатых человечков, только чёрных, со злыми лицами уродливых малышей, словно карикатур на ангелочка.

 «Вот это бред...» - подумал Летов, закрывая глаза и сжимая ладонями виски.


Летов гулял больше часа и наконец успокоился. А когда вошёл в подъезд, то увидел там Женю. Он помог ей поднять к лифту коляску, летнюю, открытую, лёгкую и красивую.

 В коляске сидел карапуз и улыбался, глядя на Летова.

 - Папа! - вдруг сказал карапуз. 

 Женя покраснела и виновато засмеялась.

 Летов молча серьёзно смотрел на малыша. Почему-то ему казалось знакомым лицо этого мальчика.

 - Извините, он только начал говорить… Правда, про папу впервые… Не понимаю, где он мог это слово услышать, телевизора у нас нет вообще…

 Летов молча смотрел Жене в глаза. И вдруг почувствовал, что как будто уходит в эти два бездонных зеленоватых круга, словно погружается в океан.

 Летов улыбнулся и сказал:

 - Папа - так папа. Не поверите, но я почему-то не против.


7.

Прошло несколько месяцев. Летов абсолютно неожиданно устроился фоторедактором в очень крупный известный журнал, женился на Жене и усыновил её мальчика. Все друзья говорили, что мальчишка - вылитый Летов. Ну, они с Женей как-то устали всем объяснять обстоятельства и перестали вообще говорить о том, что Летов мальчику не отец.

 А он, кстати, и правда был на Летова похож. Как две капли небесной воды.


2016


Фотография ангела 4

продолжение


4.

Отец Паисий оказался хоть и улыбчивым, но строгим. Особенно строг он был даже не с Летовым, того скорее жалел. Особенно строг он был с мальчиком алтарником Василием. Вася был сирота и давно жил при монастыре. Было ему лет десять наверное, может меньше.

  Летов удивлялся, что Паисий вечно придирается к Васе. То брови нахмурит и что-то суровое ему выскажет, то долго что-то почти в ухо бормочет с суровым лицом.

 Как-то раз, проходя мимо Летова, пилящего дрова, Паисий вдруг ни с того ни с сего приостановился и внимательно посмотрел на Летова:

 - Просияет он. Большой будет подвижник. И однажды нас всех спасёт.

 Летов опешил и не нашёлся что ответить. А когда отец Паисий уже стал уходить, вдруг спросил:

 - Кто?

 Паисий, не оборачиваясь, махнул рукой и ушёл.


Прошло месяца, наверное, два или три. А может полгода. Наступила зима. Летов её почти не заметил. Он много работал. Дел в монастыре было много, рук не хватало. Паломники и трудники приезжали редко, а как осень окончательно победила лето, и совсем перестали. Так что монахам, в основном, приходилось выкручиваться самим.

  Кем только Летов за это время ни потрудился. И конюхом, и плотником, и поваром, и посудомоем и даже ассенизатором. За всё он брался легко и старался доделать работу как можно быстрее и качественней. А потом шёл снимать. Он отснял уже весь монастырь, каждый закуток и закоулок. Поначалу ещё помнил про ангелов. А потом как будто забыл.

Проявлять плёнки и печатать фотографии Летов ездил в Тверь.

 Как-то приезжал благочинный, худощавый молодой архиепископ. Одет был по-простому, по-монашески, только на груди, рядом с красивым ажурным крестом, ещё и панагия висела, витиеватая, торжественная, вся в аметистах, а на голове ловко и даже как-то почти лихо сидела тёмно-фиолетовая скуфейка.

 Благочинный посмотрел фотографии Летова, похвалил. Но сдержанно, без экзальтации. Некоторые взял с собой, поблагодарил и уехал.

 Жизнь в монастыре просто текла.

 Как-то раз Летов с самого утра, после ранней службы пошёл на колокольню, поснимать со смотровой площадки. Поднялся и почти сразу увидел Василия. Тот стоял на переносной деревянной лестнице, прислонённой к стене рядом с большими часами, и короткой лопаткой аккуратно снимал со стрелок наледь.

 - Вась, ты чего? - удивился Летов.

 - Паисий велел. Не идут, - вздохнул Вася.

 Летов понял. Вечером была оттепель, а ночью ударил мороз. И вода застыла, остановив монастырское время. И сегодня мороз. И ещё неделю обещают морозы.

 Общались Летов с Василием мало. В основном в трапезной перекидывались несколькими ничего не значащими фразами. Или значащими, кто их разберёт. Иногда Вася заходил в келью к Летову и спрашивал что-то по фотографии. Летов рассказывал. Вася слушал внимательно и серьёзно, потом кивал и уходил. Летов подумывал, что надо будет потом, когда вернётся домой, купить Васе какую-нибудь камеру. Попроще. Приехать и подарить.

Но, честно говоря, о доме Летов вспоминал туманно, как будто дом его был где-то очень далеко и давно.

 Летов с опаской посмотрел вниз, за перила, потом опять на Васю. Мальчишка стоял на лестнице крепко. И сама лестница тоже. У Летова отлегло, исчезла эта дурацкая невесомость в ногах, знаете, какая бывает на высоте или когда убедительное кино про высоту смотришь.

  Летов стал фотографировать, а Вася продолжал чистить часы. Мимо Летова вниз летели куски оледенелого снега и мелкая снежная пыль сверкала в лучах холодного солнца. Это было красиво, но немножко мешало.

 Тогда Летов перешёл на другую сторону смотровой площадки. Поднял камеру, прицелился, глядя через видоискатель в льдистые просторы Селигерской земли. И вдруг услышал короткий вскрик и стук. Летова обдало жаром. Он, слегка поскользнувшись, ринулся к Васе.

 Держать руками за перила, Вася висел за смотровой площадкой. Лестница соскочила со стены и теперь лежала в стороне узким концом на перилах. Летов увидел, как пальцы Васи разжались… Не успевая думать, Летов быстро через голову снял с груди камеру и, держа ремень подсумка, бросил камеру вниз.

 «Зачем?!» - только и успело промелькнуть в голове.

 А спустя секунду, понял зачем. Ремень в его руке был туго натянут. Летов стал тащить ремень на себя. Кожа ремня не рвалась. Но она была готова порваться. И порвалась. Но только когда Вася уже крепко держался обеими руками за перила. Втаскивая Васю на смотровую площадку, Летов успел увидеть, как камера, кувыркаясь, скачет по ступеням колокольни в двадцати метрах внизу. Вася тихо плакал.

 - Простииии...

 Когда они вышли из колокольни, Вася быстро куда-то исчез, а к Летову подошёл Паисий. Глядя в глаза, сказал серьёзно.

 - Ну и всё. Пора тебе, Серёжа, - Паисий немного помолчал. - Вот так оно и бывает. Спасибо тебе. Приезжай.

 На третий день Паисий лично проводил Летова до ворот монастыря и долго смотрел ему вслед с любовью и горечью.


Окончание следует...


Фотография ангела 3

продолжение


3.

Летов стал ездить по монастырям. Он завёлся.

 Сначала побывал во всех московских. На это ушло много времени. Года полтора или больше. Ну просто Летов не только этим занимался, ещё и работал.

 Ангелов не было.

 Летов стал выезжать в ближайшие от Москвы монастыри.

 Ангелов не было.

 Летов съездил в Троице-Сергиеву лавру. Он очень надеялся и даже молился.

  Ангелов не было.

 Летов поехал к друзьям на Селигер. И не стал там пить, на базе отдыха, как раньше, а сразу ринулся в монастырь на другой стороне озера, очень большой, очень старый, очень известный, но почему-то тихий, всего с несколькими монахами братии.

 Поднявшись на высокую колокольню, Летов стал снимать виды озера. Небо, землю, воздух, здания монастыря. Потратил две пленки. Глаз конечно же никаких ангелов не улавливал.

 Спускаясь по винтообразной узкой лестнице, Летов потихоньку впадал в отчаяние. Если уж здесь их нет!.. Да что ж такое-то! Неужели и правда почудилось, и прав был батюшка - забыть и жить дальше?! Иначе ведь можно до психиатрии себя извести.

 Перед уходом Летов решил зайти в храм.

 Храм был большой, гулкий, очень светлый и абсолютно пустой. В смысле, безлюдный. Иконы разномастные, от самых дешёвых бумажных до явно писанных, дорогих, заказных. Люди, правда, в храме тоже были, как позже выяснилось.

 Купив за ящиком у почти незаметного мужичка в синем халате восемь свечек, Летов пошёл по храму их ставить.

 Подойдя к иконостасу, он вдруг увидел старенького священника. Тот стоял перед царскими вратами и молча молился.

 Летов хотел было уйти потихоньку, но гулкий храм его выдал - кроссовки скрипнули о каменный пол, и этот звук заполнил весь храм. Старичок обернулся. И вдруг улыбнулся Летову как старому знакомому. И подмигнул чуть красноватым, слезящимся глазом.

 - Хорошая камера у тебя. Лунная, - сказал батюшка. - Думаешь, ангела снять?

 Летов опешил.

 - А вы откуда… - он не закончил.

 - Я сейчас исповедь начинаю. Братия попозже подтянется. А ты давай, если хочешь.

 Летов заметил на мало выдающемся животе батюшки наперсный крест. Большой, серебряный, очень простой. Кивнул и подошёл к аналою, на котором уже лежали крест и Евангелие.


- Ну забыть ты это точно не сможешь. О другом отец говорил. Много думать об этом не надо, чтобы в прелесть не впасть, - сказал батюшка, когда Летов закончил свою краткую исповедь.

 Храм стал потихоньку оживать несколькими монахами и паломниками. Это Летов заметил боковым зрением.

 - В прелесть? - недопонял Летов.

 - Чтоб не развил ты в себе ощущение избранности. Мол, другие не видят, а я вижу, значит, я не такой как все, я лучше, я выше, я чище, прекрасней. Если разовьётся такое, придут к тебе бесы.

 - Зачем?

 - Чтобы дальше тебя утащить. Чтоб взрастить в тебе чувство величия. А потом уронить. До земли. Или ниже. Отправить в отчаянье тёмное, мёртвое, - как-то излишне литературно, как показалось Летову, говорил батюшка. - Многие не выдерживали такого и себя убивали. Физически. Тем самым душу бессмертную обрекая на вечные муки.

 - Ужас какой...

 Летов действительно почувствовал ужас. Он прополз каким-то мохнатым колючим бесом по спине между лопатками и опустился под джинсы. Летов рассердился.

 - Я не понял, а на кой… Я не понял, а зачем я бесам-то? Я маленький простой человек, не политик, не писатель какой-нибудь модный, я вообще ничего в этом мире не решаю, никак на него не влияю, чтобы меня корёжить.

 Священник вздохнул и поморщился.

 - Ты, мил человек, вот чего… Ты ходишь на службу? В смысле, работаешь ты?

 - Нет, не хожу. Я свободный фотограф.

 - У меня к тебе есть предложение. Не хочешь ли у нас тут пожить какое-то время?

 - В каком смысле пожить?

 - В паломническом. Поживёшь, у нас есть специальные кельи для трудников. Поработаешь во славу Божию, на службы походишь, причащаться будешь с монахами. А?

 Летов усмехнулся, не удержался.

 - Это в смысле чтоб дурь из головы вышла?

 - А это только Богу известно, выйдет она, войдёт ли, или ещё что с ней станет. Да и не дурь это. Для чего-то ангел открылся тебе.

 - Вы серьёзно так думаете?

  - А ты серьёзно думаешь, что бывают случайности?

 Летов помолчал.

 - Ну хорошо… А вот это моё желание, как бы это по-вашему сказать… Неистовое. Ангела сфотографировать.

 - Это по-человечески опять же понятно. А вот будет тебе это дано или нет, я не знаю. Но камеру свою ты можешь с собой оставить, я тебе благословение благочинного организую. Заодно и монастырю фотографии сделаешь, давно у нас тут не снимали нормально. Годится?

 Летов немного подумал.

 - Годится.

 - Вот и хорошо. Как, говоришь, зовут тебя?

 - Сергей.

 - Хорошо. А меня Паисием кличут.

 Летов склонился. Старик положил на голову Летову край епитрахили и внятно забормотал: «Господь и Бог наш Иисус Христос благодатию и щедротами Своего человеколюбия да простит ти, чадо Сергий, вся согрешения твоя. И аз, недостойный иеромонах, властию Его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, аминь».


Продолжение следует...


Фотография ангела 2

продолжение


2.

Старый Nikon, четыре объектива и мотор лежали в старом дубовом шкафу на полке для старых шапок и едва помещались в небольшом старом кофре. Это было всё, что оставил себе Летов от былых аналоговых сокровищ в стремительно наступившей и победившей цифровой эпохе.

  Nikon F. Легендарная камера. Когда-то этот фотоаппарат привёз Летову из Америки друг. Купил на ebay в ужасающем состоянии. Потому что в хорошем подобная камера стоила таких денег, каких Летов не только не видел, но даже не слышал толком, что такие бывают. За фото технику, разумеется.

 Но Летову и не нужно было подобных. Ему нужна была камера, которая побывала на странном земном спутнике, серебристом, как само серебро. Пусть и в отражённом варианте. Да-да, эта строгая, будто вырезанная из цельного куска антрацита камера была на Луне!

 Камеру эту Егоров покупать Летову категорически не хотел. Была на Луне, ну и что?! Убитая насмерть! За такие бабки можно взять охренительный цифровой Canon и забыть навсегда о проблемах с фотографической техникой.

 Но Летов настоял, и Егоров купил. А потом Летов её оживил. Что-то делал сам, что-то поручил мастеру, но строго за ним приглядывал.

  У Летова были не очень сильные руки, поэтому всё время держать на весу камеру, сделанную для невесомости, было не очень. На камере не было креплений для ремня. Собственно, и правильно. К чему он в мире, где отсутствует гравитация? На Луне камера весила раз в шесть меньше, чем в жизни. На Земле, в смысле. Но не на Луне же Летов собирается ею пользоваться...

 Летов сшил из хорошей кожи, собственноручно, специальный подсумок и носил камеру в нём. Вешал на шею, как и положено. И даже пошучивал, что в этом подсумке камера похожа на «Лейку».

 Знакомые, - те что попроще, типа Егорова, - над ним потешались. Другие завидовали. «Эта камера видела космос… Не с Земли, изнутри».

 Ну так вот. Достал Летов камеру, мотор прицепил и объектив, зум, небольшой, 35-70, отличный. Зумы Летов не очень любил и вообще из всех объективов предпочитал штатный «полтинник». Но иногда зум выручал. Как и «телевик». Его Летов взял тоже. Плёнка у Летова была. Хранилась, как положено, в холодильнике. Летов достал несколько катушек, одну вставил в камеру, всё проверил и отправился в храм.

 Пока шёл к машине, Летов пару раз останавливался, снимал дом, двор, небо. Сел в машину, поехал. По дороге остановился разок, и снова снимал: пейзажи, дома и людей. Просто так, пристреляться. Но незаметно израсходовал плёнку. Вот ведь… Цифра, всё-таки, расхолаживает. Перестаёшь беречь пленку. Мылишь глаз, суетишься, бесконечно - щёлк, щёлк, щёлк, щёлк… Мгновение обесценивается.

 В храме было малолюдно - будний день. Но служба шла.

 Летов подошёл ближе к иконостасу.

 Ангела не было.

 Летов чувствовал, что его сегодня не было вообще.

 Он расстроился. И решил исповедаться.

 Батюшка стоял у аналоя, толстый, добродушный, с чуть красноватым лицом, русыми волосами и короткой лопатистой бородой, молодой, лет пятидесяти. Народу к нему практически не было, не считая двух человек.

 Очередь подошла быстро. Летов перекрестился и стал потихоньку бубнить почти наизусть список грехов. Священник слушал молча, скучал. Один раз что-то несущественное уточнил. Типа: «Без фанатизма?» Летов ответил утвердительно. Помялся. Батюшка приготовился накрыть его епитрахилью, и тут Летов решился.

 - Батюшка, я ангела видел.

 Священник то ли не расслышал, то ли не поверил ушам.

 - Что-что?

 Летов молчал, виновато глядя в глаза какому-то святому на иконостасе. Кажется, это был святой Пётр. Летову показалось, что Пётр смотрит на него с укоризной. А может это был Павел.

  Священник прокашлялся:

 - Где? Во сне?

 - Да нет, - сказал Летов. - Наяву. В то воскресенье, вот тут вот.

  Он дланью указал на солею. Священник обернулся и посмотрел. Пошевелил усами, огладил бороду, поворачиваясь к Летову и не глядя ему в глаза.

 - Я не больной, - торопливо сказал Летов.

 Священник вздохнул, посмотрел Летову в глаза, помолчал. Ещё раз вздохнул и буркнул:

 - Забудь.

  Потом возложил на голову Летову епитрахиль и отпустил грехи. Летов выпрямился.    

 Батюшка смотрел ему в глаза.

 - Причащаться будешь?

 - Я не готовился, - виновато потупился Летов.

 - Утром ел, пил?

 - Нет, я не завтракаю.

 - Причастись. Тебе надо.

 Летов приложился к кресту и Евангелию, сложил руки под благословение, ткнулся сжатыми губами в мягкую тёплую руку, поклонился и отошёл. И успел заметить: когда подходил к священнику какой-то мужик, который пришёл после Летова, батюшка коротко обернулся и снова посмотрел на солею, на то место, где стоял прошлый раз ангел.

 По дороге обратно Летов не останавливался и ничего не снимал. Он понял, что это бесполезно. Не работал даже аргумент: я его здесь уже видел. Летов понял, что сможет сфоткать ангела только в каком-нибудь монастыре. Тот ангел был здесь случайно. Летов не понимал, конечно, каким таким случаем, но был уверен: случайно.


Продолжение следует...


Фотография ангела 1

серебристая


1.

Он увидел ангела во время литургии в храме Рождества Богородицы на Крылатских Холмах. Он - это Летов, профессиональный фотограф.

  Наверное, вы решили, что он увидел ангела на иконе. И тут вы глубоко ошибаетесь. Нет, то есть, Летов видел ангелов и архангелов. Видел он также угодников и блаженных, мучеников, великомучеников, бессребреников и преподобных. И даже самого Господа Бога. На иконах и фресках. Но тот ангел, которого Летов увидел тем утром, не был изображением, он был живым.

 Ангел стоял у иконостаса. Справа, на солее. За оградкой, отделявшей иконостас от основной части храма. И он был огромным, высотой метра четыре, не меньше. Самое поразительное, что Летов не видел его физически, воочию, и никто из прихожан его тоже не видел. И всё-таки Летов видел его. Каким-то другим зрением, которое вдруг заработало, не пойми отчего. Причём, похоже, у него одного, - пробежавшись по лицам верующих, Летов не заметил, чтобы кто-нибудь как-то по-особенному смотрел на то место, где стоял ангел.

  Как уже было сказано, Летов работал фотографом. Естественно, он немедленно пожалел о том, что не взял с собой камеру. «То есть как это не взял?!» Его вдруг осенило. Он всегда забывал о том, в какое время живёт. Он забывал о технологиях. И хотел бы снимать на пленку, но тогда он не успевал бы зарабатывать деньги. Изыски ручной фотографии давно уже были никому не нужны, жизнь стремительно неслась вперёд, наплевав на искусство. Но на дальних полках шкафа у Летова до сих пор лежали Leica, Nikon и Hasselblad. Как будто ожидая, что мир исцелится от цифрового безумия.

 Нет, конечно, у Летова была профессиональная цифровая техника. Но он её не любил. Пользовался по необходимости. Зарабатывал деньги. Без души, без огня. С огнём он когда-то по ночам проявлял и печатал пленку, сам делая смеси реактивов, колдуя и каждый раз поражаясь результату.

 Так вот, Летов вспомнил, что у него есть айфон. 4GS. Он и купил его когда-то только потому что приятель фотограф Егоров, которого Летов уважал, сказал, что в этом гаджете хорошая камера.

 Камерой своего телефона Летов пользовался редко. Просто о ней забывал. Ну лежит телефон в кармане. А что он ещё и фотографировать может, как-то из головы вылетало.

И вот теперь Летов о нём вспомнил. Наверное включились резервные силы мозга. Ситуация была вполне себе экстремальная.

  Осторожно, стараясь двигаться минимально, Летов достал смартфон из кармана джинсов, нашёл нужную «иконку», коснулся её пальцем, камера открылась. Летов прицелился и «выстрелил» от бедра несколько раз.

 Спрятав телефон, он ещё долго волновался, поглядывая на ангела и на окружающих - не заметил ли кто. Никто не заметил. Ну, или сделали вид. Прихожане. А вот ангел заметил. Во всяком случае, так Летову показалось. Он не видел глаз ангела, но ему почудилось, что ангел покосился на него, буквально на короткую долю секунды. Летову стало жарко. Что теперь сделает ангел?

 Ангел ничего не сделал. Просто стоял там и слушал торжественный бас диакона и красивое разноголосье.

 Постепенно Летов умиротворился, к нему пришло тихое ощущение естественности происходящего. Ну стоит ангел на службе. А что тут такого? Президент же приезжает в храм на Рождество. Поначалу тоже кажется окружающим каким-нибудь ангелом, или может не ангелом, но всё-таки небожителем. А потом привыкают люди, и он уже просто такой как они, прихожанин.


После причастия Ангел исчез. Вот он был… Точнее, вот его не было, но он как бы был… Или наоборот, вот он был, но его как бы не было… А потом его вовсе не стало. Исчез. Летов его больше не видел этим странным невнешним зрением.

 Несколько раз обернувшись и перекрестившись, Летов пошёл к выходу.

 На улице было тепло. Апрель. Светлая седмица. Летов вдруг почувствовал, что мир как-то едва уловимо изменился. Трудно было объяснить что это за изменения, но Летов их чувствовал. Он пошёл по дороге от храма.

 Слева от него с холмов взлетали парапланеристы. Летову вдруг показалось, что один из них, ослепительно белый, больше похож на ангела, чем на человека с куском ткани над головой.

 Зажмурившись, Летов мотнул головой и когда открыл глаза, чуть не сошёл с ума.

Все холмы и долина внизу была усыпана разноцветными ангелами. А небо над головой стало багроветь, откуда-то из-за горизонта наползали клубистые тучи, густые и мрачные.

Летов быстро дошёл до своей машины, открыл её, сел внутрь и закрыл глаза. Посидев так несколько секунд, он открыл глаза и осмотрелся. Всё было обычно. Скользили по воздуху парапланы. Белели, словно раскрытые коробочки хлопка облачка в небе, солнышко светило и грело, никакого апокалипсиса не наблюдалось.

 Вспомнив про ангела, Летов быстро достал свой айфон, чуть не уронил и стал дрожащими пальцами добираться до папки с фотками.

 Когда он открыл последние несколько снимков, то увидел, что на них ничегошеньки нет. В смысле, ангела нет. Есть фрагмент иконостаса, фрагмент окна, иконы, неплохой свет и даже цвет. Но ангела не было.

 Собственно, это понятно, Летов же его не видел физически. Почему его должен был увидеть айфон?..

  Но как-то же Летов видел его! Точнее, ангел-то на том месте стоял! Значит что-то такое есть, что способно этого ангела фиксировать в пространстве. Кроме этого внутреннего летовского глаза. Какой-нибудь третий объектив, третья матрица...

 И Летов понял. Какая ещё матрица? При чём тут цифра вообще? Серебро! Мистический, лунный, небесный материал. Какой угодно, но только не обыкновенный. Серебро - оно ведь не так просто, как может показаться. Каким хочет казаться? Живое?..

 Всплыли в голове какие-то давние истории о запечатлённых на пленке призраках и даже Пресвятой Богородице среди афонских монахов.

 «Плёнка - вот что мне нужно!» - взволнованно подумал Летов.

 И быстро поехал домой.


Продолжение следует...

http://poezia.ru/works/123912


Вдова и ангел

теологическая


Ангел вынырнул из вихря между пространствами и некоторое время кружил в тёплом земном воздухе, привыкая к изменившимся крыльям. Земля смутно проступала сквозь слой облаков. Ангел точно знал, куда и когда ему нужно. Его способ ориентирования был чем-то схож со звериным чутьём. Но если животные руководствовались нюхом, то ангел – духовным... слухом, что ли.
 Вынырнув в мир над нужным городом и слегка размявшись (эти переходы, знаете ли, хоть и мгновенны, но похожи на маленькую смерть, или на краткий глубокий сон, после которого просыпаешься со спутанными волосами и красноватыми рубчиками на щеке – отпечатками подушечных жил), Ангел устремился, огибая бесов, птиц и взлетающие самолёты, чуть ниже, туда, где жила она, женщина, которой он принёс весть.


*
Женя подошла к окну и увидела, что внизу наступила весна. Настоящая весна, приход которой она пропустила. Странно, она ведь живёт каждый день, смотрит в окно, чтобы решить что надеть, прежде чем выйти. А вот, что весна – поняла только сейчас. И отчего-то заплакала.
 И открыла окно. Тёплый ветер ворвался в комнату, зашелестел чем-то бумажным за спиной... Что-то крохотное, невесомое и живое мелькнуло мимо лица и закружило по комнате. Бабочка?.. Стрекоза?.. Птичка?.. Кто-то белоснежный, сверкающий.
  Женя отошла от окна. Ярко-белое крохотное существо, как бы человечек, – ростом с мизинец, в белом длинном одеянии, с большими крыльями за спиной, вроде как у стрекозы, только в мягких светящихся перьях, – существо с детским лицом и золотыми кудрями.    

 Стояло на столе и молча смотрело на Женю лучистыми глазками.
 “Сон”, – подумала Женя, медленно садясь к столу.
 “Нет”, – подумало существо в ответ.
 “Нет?”
  “Нет”.
  “Не сон?”
 “Нет. Явь”.
 “Эльф?”
  “Вестник. М-м-м... Ангел”.
  “Настоящий?”
 “Сущий”.
 “Разве можно разговаривать мысленно?”
 “...”
  “Но как?.. Люди ведь не могут...”
 “Почти все могут. Кроме... других...”
 “Не любишь их?”
  “Они были наши братья...”
 “Мне пора на небеса?”
 "Вот уж нет".
 “Значит принёс какую-то весть?”
 “Тебе даровано дитя”.
 “Когда?..”
 “Уже есть”.
 “Ты уверен?”
  “Конечно”.
 “И что... дитя будет особенным?”
 “Для любой матери её ребенок особенный”.
 “Я о другом. Вспомнила, как архангел Гавриил... благая весть...”
 “Он же архангел. И то была Богородица”.
 “Со мной всё попроще?..”
 “У тебя будет хороший ребёнок. Сын”.
 “Как тебя зовут?”
 “Тиэль”.
 “Красиво. А зачем нужна эта весть, если мой ребёнок не Бог?”
  “Могла случиться беда. Тебе одиноко. Ты могла... сделать беду...”
 “А теперь?..”
 “У человека есть право выбора и свободная воля. Но если я здесь, значит, это поможет. Ты хороший человек, в тебе мало гордыни ”.
 “Тиэль, ты видел Бога?”
  “Видел” - не совсем правильно”.
  “Какой он?”
 “Сейчас ты не поймешь... Это трудно человеку здесь. Всё очень просто, но понять можно… потом. Ты удивишься как это просто. Так со всеми бывает”.
 “И... с Иваном?..”
 “Да”.
 “Тиэль, как он там?”
 “Я не знаю. Я вестник. Прости. Не огорчайся. Положись на Бога. Он хочет только добра”.
 “Неужели ваш Рай такой большой, что ты не знаешь, кто в нём есть, а кого нет?”
 “У нас много обителей. Я правда не знаю”.
  “А почему ты маленький? Мы здесь представляем ангелов по-другому”.
 “С мозолистыми кулаками и огненными мечами?”
 “Ну... это в кино, или в книжках... Но вообще-то...”
 “Нет, почему, воинство примерно такое. Но мы все разные. Я – один из самых младших. Не воин”.
  “Хочешь чаю, Тиэль? Или чего-нибудь...”
 “Хи-хи-хи!.. Я питаюсь иначе”.
 “Спасибо тебе, ангел Тиэль”.
 “Мне пора. Не унывай. Это опасно. И береги сына”.
 “Как его назвать?..”
 “Сердце тебе подскажет”.
 “Ты ещё прилетишь?..”
 “Это зависит не от меня”.
 Ангел вспорхнул, легонько задел крылом её щёку и устремился в окно.

 Женя подошла посмотреть ему вслед, но Тиэля уже не было видно.


*
Дни летели. Женя думала о своём малыше и их будущей жизни. Она жила и мечтала о счастье. И вспоминала Тиэля.
 Настало её время. Роды прошли легко, и когда на свет появилось маленькое улыбчивое существо с золотистыми волосами, Женя навсегда забыла о встрече с ангелом.


Поэты

Поэты умирают раньше прочих,

раздав себя читателям стихов,

но нестерпимой болью честных строчек

не пошатнув величья дураков;


мрут от избытка мысленного смога,

от лжи и фальши якобы любви,

от ощущенья жизни понемногу,

от хмеля, что обвил и раздавил.


Поэты умирают в одиночку,

не ожидая спутников во смерть;

будь я поэт, я бы поставил точку

сейчас, но я, ребята, не поэт.


Поэтому живу, подчас немея,

но выживая всем чертям назло,

и если я чего-нибудь сумею,

то буду знать, что просто повезло.


Про стихи

Я поставлю будильник на двенадцать часов

и запру холодильник на тяжелый засов,

закурю сигарету, трубку лень набивать,

и один до рассвета буду жить-поживать

со своими стихами и с душою больной,

что недужит грехами по-за Бога спиной.


Эй, душа, не печалься! Ты растопишь все льды.

Отпускай мои пальцы в белых клавиш ряды!

Я сыграю в макбуке что-то очень своё,

без особой науки про житьё-бытиё,

что-то очень простое, типа: солнце взойдёт,

или: горечь - пустое, или: время не ждёт.


И понятные вещи станут в строчках звенеть.

Будет ветер зловещий за окном сатанеть...

И плевать! Я к рассвету перестану дурить,

сто одна сигарета, сколько можно курить!..

И усну над стихами, позабыв про кровать.

А зима с придыханьем будет двор укрывать.


Обычное чудо

Иуд по осени считаешь,

когда на сердце маета,

когда всю ночь роман листаешь,

не понимая ни черта. 


А полумёртвые листочки

без текстов, с бурым «ниочём»,

чертя невидимые строчки,

не поспевают за грачом.


И засыпают в ожиданьи

своих сугробистых могил,

что наших будней очертанья

смягчают, кто бы чем ни жил.


Предательство - оно как осень,

и зябко, и чуть-чуть легко,

и в целом выглядит не очень,

и всё живое далеко.


Ты этот грустный счёт иудам

ведёшь, прощенью вопреки.

И вдруг - таким обычным чудом -

стихи.


ноябрь 2016


Сделанные из любви

                                          "Свечи сделаны из света"
                                                                          Андрюша Б, 5 лет                                            

Свечи сделаны из света,
Книги сделаны из снов,
Ночи сделаны из слов,
Счастье сделано из книг.
Люди сделаны из глины,
Дети сделаны из лиц,
Утро сделано из бликов
Солнца, трепета ресниц,
Сделанных из настроенья.
Небо сделано из звёзд
Ночью. Днём - из облаков
И из разной синевы,
Волны сделаны из ветра
И качания воды,
Море сделано из страха
Бесконечной глубины.
Ссоры сделаны из пауз,
Будни сделаны из чисел,
Слёзы сделаны из грусти,
Числа сделаны из дней.
Город сделан из теней,
Новостей и перекрёстков,
По нему мы бродим вместе,
Сделанные из любви.


Книга живых 5

***

А вчера Байрон ворвался. «Ты, - говорит, - Сержель, совсем обалдел?!» Я ему сдержанно так: «Что это вы, Георгий Иваныч, какой неистовый сегодня? Прямо Шиллер, прямо буря и натиск». Он походил по гостиной, сел на табурет, попыхтел немного, потом говорит: «Перси извёлся весь...» Я говорю суховато: «Что так?» Он посмотрел отходчиво: «Сам не знаешь? Мэри по тебе сохнет. Мрак какой-то пишет. Про доктора странного, про монстра. Говорит с ними обоими по ночам». Я помолчал. «Мария Вильямовна девушка талантливая, тонкая, экзальтированная… И я к ней очень тепло отношусь. Но, вы простите меня, Георгий Иваныч, у неё муж есть. Перси Тимофеич не то чтоб мне друг, скорей уж вам, но истина дороже. Не приемлю я адюльтеров. К тому же, я ей лично всё объяснил. И советы всевозможные дал. Не понимаю, к чему вам сводничество это... А ему скажите, пусть дурака не валяет и в открытое море не ходит на шхуне своей в ближайшее время. Говорят, Мелвилл опять кашалота своего выпустил. А Жюль Верн спрута. Творческая дуэль у них, а посторонние страдают». Он помолчал. «А у меня с Войнич не складывается… Всё Августу мне припоминает, ревнует… А к кому ревновать-то? К сестре единокровной?..» Я молчал, глядя в сторону. «А ещё упорно пытается роман обо мне написать. Ну, в смысле, не обо мне, а меня прототипом взять, для очередного героя-революционера какого-то и донжуана. Я категорически возражаю, она язвит и кусачим меня называет. Шершнем. А в полнолуние в прах рассыпается. А через девять дней опять возвращается, как птица Феникс какая-то. Тяжело мне...» Я поморщился: «С кремированными всегда так. Им самим тяжело, и близким тоже. Вы, барон, не сердитесь, но Этель Георгиевна меня мало интересует. Со своими идеями революционными. Странно всё это, Гаррибальди и прочие, поездка в Советский Союз, пятнадцать тысяч долларов от ЦК КПСС… Как будто Россия только революциями и славна... Не люблю. Недоумеваю, почему в честь неё кратер на Венере назвали. Удивляюсь, как она вообще спаслась в Новый мир. Может, как переводчик?.. - Я помолчал. - А у вас-то что? Пишете?» Он, вижу, руку лихорадочно тянет к левому боку, где шпага вроде как должна быть, ан нет её. Он горько усмехнулся и с болью посмотрел на меня: «Как будто тебя, Сержель, моё творчество интересует… Ты вообще, я знаю, к революционерам и пансексуалам с неприязнью относишься...» Я головой повёл уклончиво, в другую сторону уводя: «Прометея» вашего-с я учил в ранней юности, когда в театральный институт поступал, с удовольствием». Он снова хмыкнул: «С удовольствием что? Поступал?» Я промолчал. Он тоже, потом говорит: «Гарольд Ллойд часто заходит. Слушаю его, смотрю, и хочется мне прямо противоположного героя описать. Но назвать как-то созвучно. Чайлд-Гарольд, скажем». «Странновато, - говорю. - Но почему бы и нет...» Он продолжает: «Хочу былые путешествия свои описать». Мы ещё немного помолчали, не клеятся у нас разговоры, да и видимся редко, не тянет. Я говорю: «А что, слышал я, какие-то революционные настроения витают в обществе? Ну, то есть, в определённых кругах. Не грядёт ли что?» Он глаза быстро отвёл, отвечая поспешно: «Вроде нет. Во всяком случае, я ничего похожего последнее время не слышал». Он ещё посидел немного, за окно глядя, где дождь проливной бесновался. Говорит: «А зонта нет ли у тебя? Не люблю я ливни...» Я вздохнул: «Это понятно. Есть зонт. Энергетический. Вон, в подставке для тростей». Он поднялся, к подставке подошёл: «А какой можно?» Я говорю: «Чёрный возьмите, с головой пуделя на рукояти. Только Булгакову не показывайте, он давно его у меня выпрашивает. Когда в себе, конечно». Он трость вынул, в руках повертел. «Хороший». Поднял трость как зонт, кнопку нажал на рукояти. С лёгким хлопком над головой Байрона раскрылся почти невидимый энергетический купол, воздух слегка искажая. Он ещё раз кнопку нажал, купол исчез с шелестеньем. «Верну непременно». Он вздохнул и ушёл. А я подумал, что ничего он мне не рассказал о революционерах наших подпольных. Совсем ничего. А ведь что-то он знает. А возможно и сам в чём-то участвует. И вообще, странный визит. Что ему до терзаний Марии Вильямовны?.. За чем-то другим он приходил. Но поди разбери их, романтиков этих тёмных. И решил я протелефонировать на всякий случай Агате Фредериковне. Придвинул покойное кресло к камину, уселся, взял пульт, расположился удобно, - разговор долгим будет, - и кнопку вызывную нажал, номер её камина набирая попутно.


Продолжение следует...

http://poezia.ru/works/125659


Книга живых 4

***

А вчера Шелли просочилась. Иначе не скажешь. Дверь приоткрылась на небольшую щель, ну Шелли и просочилась. Ещё секунду назад её не было - и вдруг уж за порогом стоит. Длинный плащ на ней, как у сыщика нуарного, плотно запахнутый, на поясок завязанный на тонкой талии. На голове шляпа такая же. В смысле, как на артисте этом, детективов старого мира, Хамфри Богарте. Мэри шляпу снимает, кладёт на полочку вешалки, волосы водопадом кудреватым каштановым на плечи и ниже струятся, красиво. Смотрит она на меня молча глазищами своими птичьими, совиными каким-то, что ли, горящими, ярыми. И вдруг пояс развязывает и плащ распахивает. А под ним... - боже правый... - голая она. Очень голая! Как Венера Милосская. Даже голее гораздо, как новорожденная Венера с полотна ботичеллевского. Я едва матэ не поперхнулся. Калабас на стол поставил с бомбильей, на Мэри не глядя, и говорю: «Что это вы удумали, любезная Мария Вильямовна? Нехорошо-с… Стыдно-с...» Она ближе подходит. Я с опаской на тело её манящее взираю искоса и вдруг вижу странность. Расчерчено тело её, маркером, как туша коровы, или в её случае - скорее телёнка, тёлочки, вернее, молочной. Она, мой взгляд проследив, смотрит на меня с призывностью, и тихо так, но очень слышно говорит голосом каким-то грудным или утробным, не знаю точно, но откуда-то оттуда, из низу своего изумительного. «Серёженька, милый! Возьми часть меня!» Я опешил: «То есть, как это часть? Какую часть-то вашу мне взять? И почему это часть вообще? Что за предложение странное?» Она вздыхает трагически, как артистка Холодная смотрит: «Чувствую себя расщеплённой. Разделённой на части, хоть сшивай. И неживой себя ощущаю. Я монстр какой-то! Так что выбирай любые части меня, остальное Перси останется. Не могу его совсем бросить. А ты лучше бери себе верх и низ, вот эти части, - деловито показывает. - А ему средняя часть останется, он всё равно как ребёнок, романтичный, невзрослый, ему больше не надо». Сказала и стоит неподвижно, глаза - долу. Я прокашлялся. «Вы простите меня, Мария Вильямовна, но я Одри люблю-с... - говорю я хрипловато, слюну обильную осторожненько сглатывая, чтоб она не заметила. - Нет, вы, конечно, женщина красивая, выдающаяся, и во вкусе моём. Но, верен-с я по природе, как ни крути». Она снова глаза на меня вскидывает: «Да как же-с?! Ведь вы расстались! Мне Байрон сказал!» Я удивился: «Вот ведь странно как! Юрий Иванычу-то что за дело-с? Что ж так болтает-то он! Не расставались мы, просто у неё работы много, да и я праздную жизнь не веду. А к адюльтерам я не привык. Да и Перси Тимофеича уважаю. Чтоб ему, так сказать, перси ваши одни оставлять, а ланиты, уста, лоно там, и прочее себе бессовестно заграбастать. Нет-с! Не сердитесь, но нет-с!» - отрезал я, стараясь не глядеть на только что мной перечисленное. Она запахнула свой плащ, потупилась, глянула виновато и с укоризной, на кушетку села, задумалась. «А ещё как будто в разных временах я: часть меня сейчас, а часть - в далёком будущем». Я говорю: «Да… Вот ведь парадоксы какие, вихри... Больно быстро вы мыслите. Как свет какой… С Альбертом Германычем надо побеседовать о парадоксах-то временных….» Она вздыхает: «Доктор мне нужен». Я оживился: «Так Сигизмунд Яковлевич в Москве! И принимает вроде голографически». Она рукой машет: «Посещала. Он узок. Всё про сны спрашивает, про то, видела ли я в детстве гениталии папы. Фи!.. Мне бы такого доктора, чтоб одно от Фрейда, другое - от Кена Кизи, он хорошо в психованных понимает, третье - от Эйнштейна того же - глубина, абстракции, космос...» Я смеюсь, чтоб обстановку разрядить как-то: «Ну а что, можно с ними троими и общаться попеременно. Вот и готов вам доктор: Фрейд, Кен энд Штейн. А? Они вас по кусочкам и соберут, сошьют, так сказать. А швы постепенно все зарастут, и перестанете вы монстром себя чувствовать, и станете автором своей жизни. И понесёте свет да тепло людям, как Прометей какой-нибудь новый». Она задумчиво на меня посмотрела, резко с кушетки поднялась, бросилась мне на шею, губами к губам прильнула, отчаянно, но без эротики, как будто прощаясь. И прочь выскочила. «Фрейдкенштейн! Ты покоришь мир!» - слышу. Я улыбнулся. Хотя, что-то ёкнуло в сердце тревожно. Не знаю уж почему, может просто так, а может интуиция пискнула. Вроде и закончилась уж история та с анонимными письмами, ан осадочек какой-то остался в подсознании где-то. Надо будет с Фрейдом поговорить, может чего толковое скажет. Отогнал я хмурые мысли и снова о Мэри вспомнил. Всё-таки, творческая она, Шелли-то, подумал я, настоящая. Это для неё главное, а не окорока, маркером расчерченные, не удовольствия плотские. И вспомнил Одри. И загрустил. Вышел на террасу, вдохнул максимально глубоко чистый прохладный воздух Москвы. Над Кремлём, совсем рядышком, рубиновым светом сияли пяти-, шести- и восьмиконечные звёзды, чуть правее тускло отсвечивали ночным золотом кресты над монастырями. Внизу, почти прямо под моею террасой, с едва слышным шелестом, поблёскивая в лунном свете черничным лоском, текла Москва-река. Я сел в шезлонг и задумался. Люблю я Москву по-настоящему или внушаю себе это, чтобы не так остро переживать запрет Совета? Через две секунды думать об этом мне стало скучно. Я дотянулся до гитары, она стояла тут же, метрах в пяти, у кирпичной стены. Мягко пройдясь по струнам, стал напевать: «Moon river, wider than a mile/ I'm crossing you in style some day/ Oh, dream maker, you heart breaker/ Wherever you're goin', I'm goin' your way...»


Продолжение следует...

http://poezia.ru/works/122194


Цельный человек-2

Сегодня он вагант - он выпил,

или не пил, а просто рад

тому что снег красивый выпал,

или пошёл сынок в детсад,

что попугай вспорхнул на крышу

в соседнем доме; в небесах

вагант наш звонкое услышал

и спел в задорных словесах.


А завтра - миннезингер он же,

похмелье - это тяжело,

иль не похмелье, иль прохожий

вдруг нахамил; и понесло;

и он, стеная, шепчет Богу,

что Свет его непобедим,

и что Любовь - всему подмога;

так и живёт он, двуедин.


Страшный сон

Капли грусти барабанят по стеклу,
Разбиваются слезами о карниз.
Без тебя мне так темно в моём углу,
Даже ветер шепчет тихое "вернись".

Без любимой ночь не ночь, и день не день,
Горизонт размыт, на небе ни звезды,
Растворилась моя девочка, как тень,
В чёрном мареве бездушной пустоты.

День за днём проходят гулко, невпопад,
Шум дождя напоминает иногда,
Как волос твоих струился водопад,
Как мы верили, что это навсегда.

Я теперь всегда один, и лишь эфир
Надоедливый со мною говорит,
Да оплывшая свеча, подружка лир,
горько плачет и едва-едва горит.

Возвращайся... Ночи хватит на двоих.
Будут звёзды, и луна, и водопад...
Ты ведь помнишь?.. - водопад волос твоих,
Что искрится в тихом пламени лампад.

Ты вернёшься. Ранним утром. Как-нибудь.
Улыбнёшься и шепнёшь тихонько мне:
"Мой любимый, жуть ночную позабудь.
Не пугай меня. Ты так кричал во сне".


Сны в Мещанской Слободе. Озарение

1.

Она сказала: ай, какой кудрявый!

И улыбнулась так, что пробрало́

меня её большое сходство с мамой

моей. Я вышел трезвый как стекло


из дома, я пойти гулять собрался,

в Екатерининский ли парк, иль в "Огород

Аптекарский", и неожиданно нарвался

на этот вот старушкин взгляд. Урод


несдержанный... Я шёл забытой тропкой

за коньяком и думал: неспроста

мы с нею встретились, она улыбкой робкой

погладила меня, как мать Христа...


2.

А кто она?.. Её давно я знаю,

Ну, в смысле, вижу я её давно,

Она, бывает, что-то крикнет, злая,

Точней, печальная, и это - не равно.


При странных криках - взгляд здоровый, мудрый,

она как будто знает всё про всех.

Какой-то поц назвал её лахудрой

однажды, а она сдержала смех,


и что-то необычное сложила -

забавный крендель - пальцами пятью,

и больше я не видел, чтоб верзила

тот заходил в наш дворик. Я не пью


сейчас, когда стихи пишу про это!

Я, к сожалению, не так уж часто пью...

Я лишь пытаюсь быстро, до рассвета

вам рассказать историю свою.


Точнее, не свою, а этой тётки,

что здесь живёт, похоже, сотню лет,

без дюжины, и, понимая чётко

свои задачи, излучает свет,


который очень-очень нужен людям,

который нам уже не может дать

наш добрый Бог, - мы в жути наших буден

забыли, как на Бога уповать.


3.

Я раньше жил в соседнем переулке,

сюда ходил платить за интернет,

иль забредал, бывало, на прогулке -

в Мещанском я живу шестнадцать лет.


И я её встречал, пожалуй, чаще,

чем тех или иных бездомных псов,

и навсегда запомнил настоящий

бабулькин облик: нет на ней часов,


она седая, с тросточкой из бука,

такая маленькая, словно десять лет

ей стукнуло, она готова руку

вам протянуть на "здравствуйте", в ответ.


Она суха, поджара, как левретка,

она как шпага для игры в серсо.

Её встречая, Руфь, моя соседка

неужто видит это же лицо?..


Она катается на роликах, как няшка

гламурная, она всё время здесь,

на ней всегда военная рубашка,

одна и та же, словно это - весь


её наряд, вернее гардеробом

его назвать, - наряд её - отпад,

в таком она вполне могла за гробом

бедняги Ленина идти в тот снегопад.


Хотя, я вру, она тут не всё время,

её встречал я и в других местах

района нашего: и в Роще у евреев,

и возле храма в золотых крестах.


4.

Когда домой я вскоре возвращался

с напитком, что замыслил ночью пить,

вдруг осознал я: вот кто постарался

меня устроить в этом доме жить!


И что сие жильё риэлтор Зина,

всем предлагая, не подозревала даж,

что эта непонятная "резина"

с квартирою - старушки нашей блажь.


И понял я, что это - домовая

и есть; она хранит наш старый дом.

А магазин "блошиный" открывая

когда-то, чтоб снабжать жильцов "старьём",


она, наверно, рассуждала здраво:

мол, люди любят всё, что под рукой,

и антиквариат свой величаво

подсовывала нам недорогой.


Квартиры лучшие в старинном нашем доме,

чьих жителей нормально носит мир,

обставлены, украшены с любовью

тем, что смягчает сталинский ампир.


5.

Так вот, иду домой, в различных мыслях

и чувствах, и в прозрениях своих,

в намереньях, по большей части, чистых,

короче, как какой-то тихий псих.


И вижу: у забора той психушки

закрытой - наша тётенька стоит,

над ней берёза ветреной верхушкой

чего-то осторожно шелестит.


И домовая говорит спокойно:

смотри, закрылся этот скорбный дом,

и упорхнули этим летом знойным

те люди, что страдали раньше в нём.


Я уточняю: в смысле, вертолёты,

что доставляют пострадавших в Склиф,

забрали их? Там классные пилоты

и доктора́ святее всех святых.


Она вдруг улыбнулась, в небо глядя,

как будто рай увидела вдали,

за пышной тучей в тёмно-синей глади

небес. Сказала: нет, они ушли


туда, где нет предателей бездушных,

где не хитрят, где очень любят свет.

На кораблях невидимо-воздушных

все вознеслись. Тебе от них привет.


И, оттолкнувшись от бордюра, хило

вдаль покатила, плавно, как во сне.

А я смотрел ей вслед и думал: было

всё это, иль опять приснилось мне?..


сентябрь 2016


Стихи о цельном человеке

        

Он научился не бояться смерти,

не жадничать и много отдавать,

есть мало, и без женщин жить, поверьте,

подолгу, униженья забывать,

что принесли "безжалостные суки",

холодные и скользкие как лёд;

он может, как монах, молиться сутки,

и даже двое-трое, напролёт;

он любит всех людей большой любовью,

особенно когда не очень трезв,

но пьёт умеренно и ездит на Верховье

уютной Волги, обожает лес,

кино и кошек, Баха; он опрятен,

не курит, не ругается почти

банальным матом, он всегда приятен,

улыбчив и подчёркнуто учтив;

есть где-то сын, но он его не видит

и плохо знает, как тот жил и рос;

а мысль, что мальчик может ненавидеть

отца - уже не вызывает слёз;

он отошёл от мелкой круговерти

и на́жил право никому не врать;

он научился не бояться смерти...

Но как же ему страшно умирать!


Ностальгия

              Маме

Здравствуй, мама. И пусто, и больно.
И не то что бы снова беда,
но шепчу я вопросы невольно,
потому что услышишь всегда;
вот с тобой посоветуюсь в мыслях,
как в таинственном детстве, как встарь,
и, ты знаешь, я больше не кисну,
и ментальная плавится сталь.

География нам не помеха,
и про смурь бесполезно молчать.
Знаю, ждёшь ты весёлого смеха
моего и мальчишек-внучат.
Будет смех, и счастливые лица
будут, только чуть-чуть потерпи.
Ты ведь, мама, у нас мастерица
чашу эту глоточками пить.

Мне опять стала сниться Одесса.
Утро. Август. Безлюдный вокзал.
Я, пятнадцатилетний повеса,
будто и́з дому не исчезал...
Я вернусь. Мы поедем на море,
на Привоз, и в Горсад, и в кино,
и на дачу. Зайдёт дядя Боря,
папа лихо откроет вино...

До сверчков засидимся в шезлонгах,
до раздольных искристых небес,
я сыграю на стареньких бонгах,
вы споёте про поле чудес.
А в саду будут яблоки падать.
Или звёзды. Кто их разглядит?..
И листва убаюкает память.
В общем, всё у нас, ма, впереди.

Ну а завтра увидимся в скайпе
(там чуть меньше видна седина).
И тебе расскажу я и папе,
что удачно сложилась весна,
да и лето - и бодро, и споро;
что заботлива третья жена...
Ты дождись меня, мама, я скоро.
Говорят, на исходе война.


Завещание

                          "Наедине с тобою, брат,
                                 Хотел бы я побыть..."
                                        Лермонтов "Завещание"


Наедине с тобою, сын,
Хотел бы я побыть.
На свете множество причин,
Чтоб стало тошно жить!
Ты скоро вырастешь совсем:
Смотри ж… Да что?.. плевать нам всем
На мудрые советы,
И лишние приветы.

Хотя, коль будешь говорить
С роднёй, помилуй Бог,
Скажи: отец не бросил пить
И от цирроза сдох,
Не громко, жизнь благодаря;
И хоть старались лекаря,
Уж было слишком поздно,
Недуг развился грозно.

Бабулю с дедом навести,
Не бойся слёз из глаз;
Скажи последнее "прости",
Они любили нас.
Постой у дома, где орех,
Тот, грецкий, буйно, как на грех,
Растёт, тоски не зная,
Совсем не умирая.

А если вдруг моя жена,
Ну мать твоя, сынок
(конечно, обо мне она
забыла в суете дорог),
Всё ж спросит, ей скажи: простил.
И перед смертью не грустил.
Пускай она не плачет.
Быть не могло иначе.


Когда-нибудь

Когда-нибудь я вдаль уйду,
И не вернусь в наш мир печальный,
Пройду тропою изначальной,
И прямо в небо упаду;

И неба тихая река
Меня навеки укачает,
Не будет там ни звёзд, ни чаек,
Но будет тёплая рука,

И мне её протянет друг,
Который раньше не был другом,
Он огненно-огромным кругом
Сотрёт тоску моих разлук;

Вот так закончится мой путь,
У отдалённого причала;
Всему конец, всему начало,
Когда-нибудь, когда-нибудь.


Сны в Мещанской Слободе. Про кукушку, домового и прочие странности

               Рэю

Здесь ползёт очень маленький лифт,
по наружной стене между о́кон,
а квартирка уютна, как кокон,
в ней как до́ма и Гофман, и Свифт.
Домовой тут живёт не спеша,
года, думаю, с двадцать восьмого,
хоть никто не видал домового,
и не слышал о нём ни шиша.
Я же, братцы, уверен - он есть,
любит книжки, иконы и Баха,
очень вряд ли он парень-рубаха,
но заботы его мне не счесть.
Как его, домового, зовут
люди вряд ли при жизни узнают,
без корысти он нам помогает
обустроить домашний уют.


Дверь моя не пускает чужих,
равнодушно-глухих и гулящих,
лишь детей и друзей настоящих,
эта дверь лучше всех сторожих.
Дому нравится поговорить,
не людскими, отнюдь, голосами,
половицами или часами,
а ещё сновиденья дарить.
Наяву его голос сокрыт,
вот и снится мещанам обычным,
как в Мещанском районе столичном
целый дом, как живой, говорит.

В полнолунье в квартире моей,
бросив ходиков милых избушку,
словно ястреб, летает кукушка,
и кружи́тся, и радостно ей.
Дружит с ней домовой или нет,
я не знаю, наверное, дружит,
вряд ли много у деда подружек,
а кукушка забавный субъект.
Наблюдая полночный полёт,
ангелок перед крохотной книжкой, -
вон, на полочке, будто мальчишка,
старший мой, - потихоньку поёт.
Здесь лампады искрятся теплей,
чем гирлянды, и свечка не тает,
Иоанн "Откровенье" читает;
и, как много в себя ни залей
виноградных напитков спиртных,
все они превращаются в воду,
вещества отвергая природу
и законы явлений земных.
В слёзы честных рифмованных строк,
превращаются вина и бренди.
А вот наших ближайших соседей
стихотворный не тронул порок.
Бедолаги на даче уже,
да и вряд ли лозу уважают,
вообще они хлеб обожают -
жидкий - в рюмках и кружках под гжель.
Я про этих, что просят: налей!
Часто слышал их в гулком подъезде,
не про психов, что тихо исчезли,
не дождавшись своих кораблей.

Я в разумном жилище моём
захотел разговаривать с Богом.
Для начала спросить про дорогу,
по которой так долго идём.
Дескать, верно ли выбрана, нет?
Ну и спутница та ли досталась.
Нет, сомнений теперь не осталось,
расшутился на старости лет.
И стараюсь я день ото дня,
глядя в лики святых на иконах
и на звёзды в проёмах оконных,
рассказать, пусть услышит меня
мудрый Бог в непростой тишине,
что звенит на моём аналое:
благодарен я, счастье былое
наконец-то вернулось ко мне.


Ты мой самый дивный сон

Ты мой самый дивный сон
о любви или о смерти,
шорох точки в круговерти
обжигающих имён.

Ты мой самый точный звук,
ты со мной, и странно свечи
зажигать, я помню вечер
и прикосновенья рук.

За стеклом течёт песок,
а крупицы как снежинки,
блик танцует на пластинке,
я целую твой висок,

ощущаю трепет век,
ветер нам грозит разлукой,
ты мою сжимаешь руку,
стрелки замедляют бег.

Постепенно в тёплый свет
превратимся мы с тобою.
Сон становится любовью.
Будет утро. Смерти нет.


Мультики-сны

В тёмной комнате радио
шелестит невпопад,
время будто украдено,
иль осыпалось в сад.

Небо звёздами спелыми
сеет зыбкую грусть.
Что бы мы ни наделали,
всё забудется пусть.

Боль укроется коконом
до грядущей весны,
и шептать станет кто-то нам
ночью мультики-сны.

А однажды проснёмся мы,
может будет гроза,
и друг друга коснёмся мы
и посмотрим в глаза.

И обиды забудутся,
и не будет войны,
ну а мультики сбудутся -
наши детские сны.


Книга живых 3

***

А вчера Перро поднялся. На подоконнике стоит, серьёзный такой, взволнованный, в парике длинном, официальном, в расшитом кафтане-жюстокоре со множеством мелких пуговиц до талии и туфлях под 17 век Тёмной Эры, на воздушной подушке в виде красных каблуков. Нет, Стругацких ироничных вспоминая, - ещё конечно, - в узких шоссах, застёгнутых на пуговицу под коленом, в шёлковых чёрных чулках, а под жюстокором были у Перро надеты белоснежная рубашка, с кружевными жабо и манжетами, и куртка-веста. Плащ, широкополую шляпу а-ля-Рубенс, с плюмажем из страусовых перьев, и шпагу мсье держал в руках. С подоконника спрыгнув, Перро плащ и шпагу на полку вешалки бросил импульсивно, а шляпу оставил в руках. Выбрав самое изящное кресло в стиле рококо, он сел, нервно пальцами по фетру шляпы барабанит ритмично. «Мне, - говорит, - Серж, О.Негин ночью телефонировал. Кричал, что ты его стиль спёр в «Коте» своём! У самого него - обладателя Каннской ветки и автора трёх романов: «П.Ушкин», «Кипарис во дворе» и «Секрет рулона». Я усмехнулся: «Ну это он гиперболизировал явно. «Секрет Рулона» - повесть. Причём, небольшая. А вообще, странно, чё эт у него, запой опять, что ли?.. Он же вроде совсем завязал...» А Перро продолжает: «Потом он слегка сбился, стал жаловаться, что ты у меня сюжет «Кота в сапогах» «спи*дил, с*ка, бессмысленная тварь». Так и кричал, я цитирую. Как же, всё-таки, богат русский язык... Я сообщил, что мы с тобой заранее договорились, что это я тебе предложил роман написать по мотивам сказки моей. Тогда он расстроился, послал меня «на х*й» и трубку бросил». Я смеюсь: «Простите великодушно, Шарль Петрович, на вашем месте должен был быть я». Он смотрит с улыбкой: «Напьётся - будешь! Я просто трубу не возьму больше, и камин отключу». Мы посмеялись. «У меня ночью айфон на беззвучном стоял. Я только утром увидел шестьсот шестьдесят шесть неотвеченных вызовов от Олег Игорича. Не знаю, книжки странные у него, стиль мне не близкий и не очень нравится даже… Чего ему там померещилось от водки или гашиша, не знаю... Мне, вон, и Пушкин недавно рассказывал, что кто-то из критиков его обвинил, что он у Скотта стиль тырит». Он вздохнул: «Ох уж, злые языки эти… Скоро совсем с ума сойдут, скажут, что Тарковский у Звягинцева киноязык спёр… Люблю я наш мир, но уж больно сложны все, да с амбициями». Я говорю: «Что с амбициями иногда чрезмерными - это да. А что сложны - хорошо, имхо!» Он помолчал: «С переводчиками сложновато. Я сказку написал новую, про Золушку...» Я киваю: «Прочёл уже. Кратко, но интересно. Как и все «Сказки матушки Гусыни» у вас. Подозреваю, Антон Палыч о вас думал, когда изрёк это своё про сестру-краткость». Он улыбается и продолжает: «Ну так взял кто-то, да перевёл туфельку хрустальной. А она у меня мехом была оторочена. А хрустальная вдруг так всем понравилась, что я взял, да у себя тоже исправил. Хорошая идея-то. Но всё равно как-то обидно, что переводчики бывают нас, авторов круче!..» Я говорю: «Тут сложно всё. Вот Райт-Ковалёва и Селинджер. Постоянно ругаются. Стивенсон с Чуковским тоже. А кто из них прав - так даже подходить к вопросу нельзя! Все правы! Потому что разные языки, нет одного пока, попробовали - не получилось. Особенно писалось на нём плохо. Не прижился вавилонский, вы ж сами знаете, тоже что-то пытались. Так что ругань эта вся: кто круче, кто важнее - автор, переводчик… Был бы талант! А идея с туфлей, кстати, логичная. Другую-то можно было кому угодно на ногу натянуть, а из хрусталя - поди попробуй... Хотя, это условность, конечно, туфелька-то волшебная ваша, индивидуально под Золушку творилась». Он кивает: «Да-да… Всё верно, всё верно… Обосновать всегда можно всё. Кроме подлости и предательства. Вчера Шварц телефонировал. Хочет сценарий писать по мотивам. Как считаешь, получится?» Я: «По мотивам чего? «Золушки»? У Евгень Львовича? Непременно получится! Он очень классный, разрешайте без лишних сомнений. «Обыкновенное чудо» читали его?» Он головой мотает. Я говорю: «Прочтите сегодня же! Великая вещь! А ещё Горина почитайте, из наших. Тоже сказочник мощный. Ему сам Распэ новую версию Мюнхгаузена заказал. Между нами… Как прочёл - запил, порывался свой вариант сжечь».  Перро смотрит у улыбкой: «Не вышло? Я усмехаюсь: - Не вышло конечно. Вы ж знаете». Он улыбается. «Не знаю, Серж, я никогда не пытался ничего своего сжечь. Скажи, вот ты крупный специалист по истории нового времени… Почему всё-таки некоторые рукописи горят, а какие-то нет?» Я подумал немного, как бы ему так ответить, чтобы главной тайны не выдать, нельзя это. «Видите ли, Шарль Петрович... Горят бездарные и бездушные поделки, легко и почти бездымно. А по-настоящему талантливые рукописи действительно не горят-с». Он кивнул: «Это ведь Булгаков первым изрёк?» «Ну что вы, мон шер! Михал Афанасьич только перевёл!» Он заинтересовался: «С какого же языка?..» Я помолчал немного, потом вздохнул. «С архангельского. Только не распространяйтесь особенно… Персонально вам говорю, мы с вами не раз имели возможность убедиться в обоюдной преданности, сударь». Он удивился: «Это что ж, архангелогородцы не на русском языке говорят?..» Я головой покачал: «Архангельск тут совсем ни при чём, да простит нас Михайло Васильич... Это язык архангелов». Он кивнул с пониманием и достоинством, встал церемонно и поклон мне отвесил, шляпой с пером паркет мой обмахнув троекратно. Я поклонился в ответ, коротко, одной головою. Он снова сел. «Хотел с тобой о музыке побеседовать». «Извольте, - говорю. - Всегда рад-с». «Россини с Прокофьевым ссорятся. Оба хотят музыку написать на «Золушку». А я между ними как мячик какой каучуковый летаю. Что делать-то?» Я подумал немного: «А вы предложите Россини оперу написать, а Прокофьеву балет. Они и помирятся». Он: «Замечательно! Идея - тре бьян! А с Чайковским что делать?» Я говорю: «С Петром Ильичом лучше ничего не делать-с, особенно наедине. А он что хочет, собственно?» Перро говорит: «Спящего красавца» хочет по мотивам «Спящей красавицы». Я говорю: «Ужас какой!.. Этого точно не позволяйте. Мне, кстати, Мелвилл недавно жаловался в этом смысле на Бриттена. Тот хотел Моби Дика его представить откровенным фаллическим символом, к которому всю жизнь подсознательно тянет капитана Ахава. На языке музыки, разумеется. Фрейд пришёл в восторг. А я посоветовал отказать категорически и сделать музыку традиционной. И всё получилось. Недавно премьера была в Большом». Он немного подумал. «Ты прав. Надо занять принципиальную позицию. Лицом, так сказать, к проблеме». Я хохотнул: «Лицом - ловко сказано!» Он тонко улыбнулся. Мы посмеялись. Перро достал из кармана часы-луковицу из красного марсианского золота, посмотрел время. «О-о-о... пора». Встал, отвесил поклон. «Спасибо, Серж, за, как всегда, точные и подробные советы. Абьян тур!» Чуть приподнявшись над полом, он поплыл по воздуху к двери. Вдруг завис, повернулся. «Да вот ещё... Что-то совсем странное Негин сказал. Что-то уж очень несвязное. Про Пиранделло, про персонажей в поисках авторов. А ещё, что «скоро нам всем пи*дец». Он помолчал немного, глядя мне в глаза, а потом выплыл из квартиры, плащ и шпагу попутно забрав. Я машинально улыбался ему вслед и думал, стараясь не циклиться на сказанном напоследок: «Всё-таки, пора с Дюма встретиться. Уж сколько раз переносили. Надо ему телефонировать, закупить продукты, устроить пир с его чудными блюдами и бургундским, или анжуйским и поговорить о Пересе-Реверте и Романе Полански». И пошёл ему звонить, гоня тревожные мысли.


Продолжение следует...

http://poezia.ru/works/122180


Ева

***

Я родилась, когда вода журчала,
и пела птица, и вздохнул устало
великий Бог, придумавший любовь -
моё живое сердце биться стало;

у ног текла река, и в светлой глади
всё отражалось: я, деревья в неге,
и колыхались отголоски снов -
живые зазеркальные побеги.

я стала находить себе наряды,
причёски делала во сне и наяву,
и так и эдак; Бог, не прекословь,
меня ты создал - вот я и живу. 

***

Текли века, и я рождалась снова,
как от того божественного слова,
и каждый раз я оставалась той,
что не смутилась первой наготой;

менялся мир, вздымались города,
а я, прическу поправляя иногда,
испытывала головокруженье
от подчиненья вечному движенью.

***
В прозрачные мгновенья сновидений
я слышу отголоски поколений
и вижу сквозь туманов пелену
блестящий локон - синюю волну;

и нити водопадов предо мной
струятся, и тогда не страшен зной
пустынь волнистых, где скакала я,
держась за гриву чёрного коня.

***
Я создана из трепета листвы,
из ветерка, из шума дождевого,
я из мужчины сделана, увы,
но мне не нужно спутника иного,

чтоб всякий раз, как древняя мечта,
как новый мир из шёпота ночного,
из ничего рождалась красота,
из красоты - гармония земного.

***
Я просыпаюсь, я смотрю в окно
и вижу зайцев солнца, что резвятся,
не зная, чем бы им ещё заняться,
я чувствую, что мир и я - одно;

я провожу по мягким волосам
ладонью, я опять совсем иная,
я - женщина, обычная, земная,
но нравлюсь даже строгим небесам.

***
От за́мков - к небоскрёбам и огням
переношусь, от птиц - к стальным машинам,
бликует мир, и цвет то здесь, то там
меняется, а я стремлюсь к вершинам

гор, городов, закатных облаков,
пронизанных заколкой самолёта;
я знаю - в сновиденьях мир таков,
каким был создан, дивная работа.


Взаимность

Я так люблю, когда меня
ты укрываешь тёплым пледом,
и мимоходом, среди дня,
уставшая, перед обедом

ко мне на плед склонишься ты,
минута, две - и задремала...
А я духов твоих цветы
вдыхаю, и мне мало, мало...

С твоим сопеньем в унисон,
стараясь уберечь твой сон,
рукою глажу прядь… Болван!
Какие руки?.. Я - диван!


Книга живых 1

роман в миниатюрах (фрагменты)



                          Эта книга, с большой жалостью

                     посвящается тем, кто её никогда не прочтёт



                ...вскоре вы сможете лично читать свои стихи Гомеру,

               а я буду обсуждать свои открытия с самим Архимедом.

                                  Никола Тесла

      

            Да живут вечно мессир Николай Гоголь, мессир Даниил Хармс,

                            все Великие и Homo Legens.

                         Из молитвы Слепого Библиотекаря



1.

А вчера Гоголь заходил. Потрещали о судьбах России. «Что-то, - говорит, - как-то всё уныло стало, Серёжа. Тревожно. И души вокруг опять какие-то мёртвые...» А я ему: «Да ладно, Николай Васильич, это просто у вас депресняк-с. Вам бы отвлечься, побаловать себя. Обновку какую справить. Вот хоть шинельку». Он заулыбался. «Добро, - говорит, смущённо на старенькую свою шинель, на вешалке висящую, взгляд бросая. - Да... На той неделе читку у себя устраиваю на Никитском. Третий том почитаю. «Живые души: новый мир». Придёшь?» Я помолчал немного, вздохнул и сказал: «Я приду». Он улыбается радостно. Я говорю: «Только это... Николай Васильич, у вас больше никаких артефактов не осталось? А то опять, не дай Бог, чего учудите...» Он головой мотает: «Нет, Серёж, всё! Больше никаких экзерсисов. Нахлебались мы...» И смотрит виновато. Я молча киваю. Мы в глаза смотрим друг другу с пониманием. Потом он говорит: «Хотел с тобой посоветоваться. Надысь кино посмотрел, дурацкое. Как от одного... гм… орган ушёл... детородный, и стал жить своей персональной жизнью». Я поморщился. Он кивает: «Да-да, это верно, я тоже так среагировал. Но вдруг подумал про нос. Я о нём часто думаю, избыточный он у меня, чрезмерный, волей-неволей думается часто о нём. Вот я и подумал, а что если представить, как однажды утром просыпаюсь, а у меня носа нет. Вскоре появляется в городе новый чиновник. Небольшого росточку. И выясняется постепенно, что он - и есть мой сбежавший нос! Что скажешь?..» Я немного подумал. «Неплохая идея... Мне нравится. И всегда нравилась… Гм… Я говорю, Пушкину точно понравится. И Набокову очень. И Кафке тоже. Гофману наверняка. Да и вообще...» Он снова улыбнулся. «Вот и хорошо. Рад я, что ты одобрил». Я говорю: «У меня только один вопрос пока есть. А с чего убежал-то он? Причина какая? Мотив». Он говорит: «А я пока не думал так вглубь. Меня пока занимает про что повесть писать. Нос-то сбежавший - повод всего лишь». Я говорю: «Это понятно. Но завязка-то убедительной должна быть. Ну, скажем, нос сбежал, потому что...» Гоголь брови вскидывает: «У него большая гордыня!» Я усмехнулся: «Это скорей у хозяина, который его высоко задирает». Он чуть смутился: «А нос привычку такую сделал...» Я головой мотнул: «Думаю, сложновато. А если проще?.. Скажем, часто хозяин этого носа табак нюхал, а носу не нравилось. Или ковырялся в нём, предположим неаккуратно, ногти не подстригая, или...» Гоголь на меня неодобрительно посмотрел и сказал суховато: «Подумаю». Видно предположил, что я насмехаюсь и немножко обиделся. Я решил тему сменить: «Николай Васильич, вы простите, что лезу... Как у вас на личном-то фронте?» Он вздохнул. «Да никак. Нозинька опять отказала, Сашенька тоже... Да и сам я не могу определиться, вот ведь беда. А они это чувствуют. Как сказал один юноша недавно: не аутентичен я в предложениях своих... Не моя это стихия, вероятно, - женитьба. А ты с чем интересуешься? Нет, я не сержусь на тебя, знаю, ты точно без зла. Но всё ж?..» Я помялся. «Да как вам сказать... Позавчера Ландольфи повестуху новую напечатал. «Жена Гоголя» называется. Не видали ещё?» Он поморщился, но не слишком расстроенно. «Это там где он пишет, что я с куклой механической проживаю? Читал. Забавная повесть. Современная. У нас многие последнее время андроидов выбирают, не афишируя. Впрочем, кое-кто и не стесняется». Я кивнул и вздохнул с облегчением. «Ну и славно. А то я уж было подумал, может расстроит вас этот текст...» Он: «Нет, там даже потуги есть на глубину психологическую. Мол, мы наших женщин наделяем своими качествами, а потом сами же с ними боремся, пытаясь их к ногтю прижать». Я киваю: «Да-да. Вот и Кауфман недавно... «Аномализу» снял. На эту же тему примерно. Хорошо получилось, пронзительный мульт. Правда, мир такой у него там страшноватый, не наш». Он говорит: «Не видел ещё. Гляну, обсудим. А Томмазо скажи, пусть не прячется. Я не Сашка или Михаил, секундантов чуть что слать не стану. Даже если б он пасквиль какой написал, совсем без любви ко мне, я б и то не сердился. Люблю я Италию, сам знаешь... Вот Королёв какой-то нехорошую повесть настрочил. «Голова Гоголя». Ни складу, ни ладу, только раны старые разбередил. Да и бог с ним совсем... - он помолчал. - А у тебя как с амурами? А то как ни зайду последнее время - ты один да один». Я усмехнулся: «Один да один это уже двое». Он улыбается: «Это к Саше Соколову, пожалуйста. Или к Стивенсону». И смотрит выжидающе, давая понять, что моя попытка увести разговор в сторону не удалась. Я молча рукой махнул и стал смотреть за окно. Он вздохнул сочувственно. «Ладно, не грусти, образуется. А на читку жду тебя непременно. Развеешься». Он помолчал немного. «Тревожно мне что-то, Серёжа… Вот с носом этим… Кажется, будто я это уже когда-то писал… А ведь нет. Все записи перерыл - ничего. Я много чего из Старого мира помню. Как мы тогда… И вот сейчас тоже что-то такое мерещится… Как бы беды не случилось опять. Не от меня, конечно… Хотя надысь показалось, Чичикова лицо мелькнуло в толпе...» Он замолчал, что-то ещё хотел сказать, но передумал. Кивнул, шинель свою с вешалки забрал и ушёл. Я прошёл в кабинет и сел дальше роман писать, а сам думаю: «Шинель...» А хорошее ведь название для повести... Надо подкинуть кому-нибудь. Может как раз Гоголю и подкинуть? У него должно получиться. Хотя, что это я. Ведь получилось когда-то… И все мы, в сущности, из неё вышли. Что-то и меня склероз накрывает».


2.

А вчера Пушкин заскочил. «Слышь, - говорит, - Серж! Давай, что ль, отку́порим?» А я ему: «Не, Алексан Сергеич. Нельзя мне, подагра-с. В другой раз как-нибудь». Он не унывает. «Тогда давай с роботом твоим в шарады сыграем! Как они мне нравятся! С тех пор, как мы заменили ими хамов, началась невероятно чудная жизнь. Они ведь такие… Как дети беззлобные!» Я представил, как будет Пушкин с любовью издеваться над моим роботом, который будет стараться во всём ему угодить, и сказал: «Давайте лучше женитьбу какую посмотрим онлайн. Для развлечения. Их сейчас много разных снимают для развлечения». Он: «Бомарше или Гоголя?» Я: «Бомарше конечно! Николай Васильич и женат-то не был! Эх, и тёмный вы, батенька! Как арап какой-то, ей-богу!» А он смеётся, зубы белоснежные обнажая и белка́ми посверкивая. «Арап Петра Алексеича! Браво, Серж! Напишу я повесть про предка моего, обязательно!» Я говорю: «Вот и круто! Кстати, я недавно ваш новый роман про пугачёвщину прочитал, «Капитанская дочка». Уютнейшая вещь! Сюжет - оторваться нельзя! А язык… Невероятно! Пишите прозу, Александр Сергеич! Стихи-то это понятно, но и проза у вас - ого-го!» Он на банкетку присел, нога на ногу, рукой вытянутой на спинку облокотился, смотрит с улыбкой, бакенбарды другой рукою пощипывает. «Пишу-пишу… На днях Достоевского видел. Сидит в казино, в карты играет. И что-то бормочет всё. Я прислушался, а он масти карточные перечисляет. Как безумный, ей-богу! Мы с Гоголем были. Колюня сразу выдумал повесть-дневник «Записки сумасшедшего», а я вспомнил старую байку про «пиковую даму», ведьму, что тайной трёх карт владела. Теперь уж напишу непременно!» Пушкин вдруг стилус в виде пера гусиного достал из кармана, за ухом почесал; из другого кармана блокнотик вытащил электронный, черкнул что-то стремительно, всё убрал и смотрит печально. Я говорю: «Что случилось?» Он: «Да вспомнил. В плагиате меня пытаются обвинять. Мол, тырю стиль у Вальтера Скотта». Я опешил: «Да ладно! Это кому в голову такое пришло?» Пушкин: «А я знаю? Критик какой-то, не помню я кто эту чушь городит. А ты Скотта читал?» «Вальтер Вальтерыча, конечно! - я чуть замялся. - Но мне, откровенно сказать, только «Айвенго» его и нравится...» Пушкин вскочил: «Вот! И мне тоже! Нет, тырю стиль! Какой стиль-то? Куда стырил? В «Капитанскую дочку»? В «Дубровского»? Куда?! Почитали бы хоть чего, прежде чем пасквиль писать. Ведь свежие вещи-то! Критики хреновы! Дилетанты! - он быстро успокоился. - Гёте заходил. За «Сцену из Фауста» хвалил меня». Я говорю: «Правильно хвалил. Блестящая вещь! Он вроде тоже про Фауста пишет?» Пушкин улыбнулся. «Ему ещё долго, он на большой объем замахнулся». И продолжил без перехода: «Моцарт тоже заглядывал. Хорошо посидели с ним. Наврал, говорит, ты маленько, в «Трагедиях маленьких», Саня, но получилось трагично!» Я улыбнулся. А он продолжает: «Нет, видно прозой писать - не моё, всё ж таки. Как Баширов говорит: если можно стихами, зачем прозой? Зреет тема одна, замысел. Хочу роман сделать в стихах. Был у меня приятель один, Женька Онегин… Не творил, к сожалению, и злой был, сердитый, так что… не с нами уже... Последнее время частенько его вспоминаю. Очень уж он типичный представитель той моей прошлой жизни… Насколько помню её. Напишу - дам прочесть перед тем как печатать. Что-нибудь дельное скажешь». Я говорю: «Это честь, Алексан Сергеич…» Он говорит: «Ещё сказки хочу, тоже в стихах. И про витязей князя Владимира поэму, про Черномора, карлу такого злобного с бородищей... Кстати, о Чёрном море... Ты в Одессе давно не был?» Я вздохнул печально: «Давно...» Он: «Как поедешь - скажи, вместе съездим». Я говорю: «С удовольствием!» Он: «И Лермонтова захватим. Видел его вчера в кабачке. Сидит, в одну точку смотрит, улыбается и декламирует негромко: «Белеет парус одинокий...» Мне кажется, он тоже по морю скучает». Я говорю: «Захватим его конечно!.. А насчёт критиков вы успокойтесь. Русский Вальтер Скотт - это уж скорей Лажечников Иван Иваныч. С «Новиком» со своим, да и то... «Ледяной дом»-то его уж точно - не Скотт. А вас в подражатели стилям рядить - стыд и позор! Или подлость! Ежели узнаете, кто позволил себе такое - скажите, я с ним поговорю по-мужски». Он на перчатки мои боксёрские, на стене висящие, посмотрел, успокоился, снова сел, позу изящную принял. «Жаль, не откупорим! Славно бы посидели». Я улыбаюсь слегка виновато. Он говорит, глядя в окно тревожно: «Ладно, в другой раз… Идти мне надо, пожалуй… Что-то буря мглою небо кроет... Ты не грусти тут. А то, смотри, в Михайловское ко мне приезжай. Попьём вина, закусим хлебом. Или сливами. Расскажешь мне известья!..» Я подхватываю: «А посте́лите в саду под чистым небом? Чтоб я мог всю ночь разглядывать созвездья!» Он смеётся, с банкетки вставая: «Молодец! Тебе пальца в рот не клади!» Мы посмеялись. Он говорит: «Ты Бродского-то давно не видал?» Я: «Как же, заходил на той неделе. Пишет стих большой, по мотивам Жюль Пьерычевых романов». Он кивнул: «Джозеф - глыба! «Пророчество» его люблю, «Дебют», «Письма римскому другу»... Да много чего. Поклон ему, если зайдёт». Я кивнул. Он к двери пошёл, а сам медлит. Чувствую, не всё сказал. И действительно… «Вчера письмо получил. Дантес пишет. Умоляет за Чёрную речку простить. Я прочёл и расстроился. Во-первых, нахлынуло опять, я уж думать забыл… А во-вторых… Что-то жалко его. Хреново ему там, видать, где он сейчас... Не стал я Наташе про письмо говорить. И ты молчи». Я говорю: «Не берите в голову вообще! Уголовники всегда стараются слезу выжать из нормальных людей, постоянно дуркуют. Мразь он. Забудьте. И там у Вергилия ему самое место». Он понуро кивнул головой своей кудрявой. Я: «А Наталье Николавне поклон!» Он рукой махнул вяловато-неопределённо, смотрит грустно: «Приезжай, Серж…» Я подошёл, руку ему пожал крепко, он и ушёл. «Эх, - думаю, - «Женитьбу»-то так и не посмотрели, заболтались совсем...» А ещё подумал, что обязательно надо к нему в деревню выбраться. Какие-то у него, похоже, опять нелады…


3.

А вчера Лермонтов заглянул. «Я тут это, Сергунь... Можно я с тобой чуто́к наедине побуду?» Я опешил и говорю: «Чё эт вы, Михал Юрьич, дезориентировались маленько?» А он: «Да не, просто скучно чего-то. И грустно. И некому руку подать». «Да что случилось-то?» - говорю. А он: «Ты понимаешь, намедни название увидел изрядное: «Герой нашего времени». Маканин какой-то настрочил». Я: «Ну и что?» Он: «Ну понравилось. Жаба поддушивает. Как увидал, полное ощущение, что моё название. Просто придумать ещё не успел». Я: «Ё-моё, Михал Юрьич! Делов-то! Стырьте, да и всё!» Он: «А и то!..» И улыбнулся с грустинкой. И по усикам пальцем провёл. «Про Лермо́нта всё думаю. Про Рифмача». Я говорю: «А что думаете?» Он вздыхает: «Ну как он там, в стране фей этих или эльфов… С оленями этими белыми». Я говорю: «Сказки всё это. Скорее всего вообще Маршак выдумал. Он мистификатор тот ещё. Когда баллады аглицкие переводил, такого там напридумывал, чего и не было никогда». Он говорит: «Не знаю… Убедительно... Надо с Киплингом посоветоваться. Он про Томаса тоже писал. С Толкиеном тоже. Он вроде понимает в этих эльфийских делах». Я говорю иронично: «Вы ещё с Конан Дойлом посоветуйтесь. Он в феях разбирается здорово. Даже считает, что какие-то девочки их на «кодак» сфотографировали». Он на меня вопросительно смотрит: «Это сарказм?» Я смеюсь: «Ирония!» У него лицо засветилось улыбкой. «Насчёт фей не знаю, но Юрий Андреич-то на самом деле из Шотландии был. В Россию через Польшу попал. Прадед мой. Как и твои, кстати - из Нормандии да Ирландии. А ты думаешь, нет фей да эльфов?» Я плечами жму: «Я не видел. Нечисть видел всякую, да это и вы тоже видели. В избытке. А фей с эльфами - нет». Он помолчал немного, явно мрачное вспоминая. «На Кавказе я демона видел однажды. Даже общался с ним. Не позавидуешь такой участи. Он ведь когда-то тоже в войске у Михаила был. Правда, к моменту нашей войны дезертировал уже, за Люцифером пошёл. Жалеет до сих пор, думаю». Я говорю: «Их уже нет никого в нашем мире, Михал Юриьч. Забыли?» Он: «Точно. Нету. Но я всё равно хочу поэму написать. Очень меня эта тема волнует». Я говорю: «И напишите... - и продолжаю, беседу переводя. - Как Варенька?.. Варвара Александровна…» Он заулыбался нежно: «Голубка моя!.. Хорошо она, отлично даже. Поклон тебе передавала. И любимой твоей». Я улыбнулся невесело. «Спасибо, - говорю. - Варя мне очень её напоминает». Он посмотрел на меня испытующе. «Понятно-с… Значит правду трепали, что расстались вы… Ты не смурей. Ежли депрессия навалится - к Фрейду сходи. Он сейчас в Москве часто появляется как голограмма, надоел ему Лондон. У вас, говорит, благодатнее как-то. Надежды больше». Я говорю: «Схожу непременно. Вот Дали отстанет от него...» Он: «А что Дали?» Я: «Да всё сюжеты сновидческие из Сигизмунда Яковлевича вытягивает. Пытается наукой сна овладеть». Он говорит: «За наукой сна то ему лучше к Гондри». Я хмыкнул и говорю: «Гондри - последователь только. Интерпретатор. А Фрейд, думаю, скоро Дали-то отвадит. Зачастил он к нему в тёмные обители. И как только тропки находит, я удивляюсь… Кстати, любовь вроде как у Сальвадор Сальвадорыча». Лермонтов удивился: «Иди ты! И с кем?» Я говорю: «С русской дамой одной. Дьяконовой Галиной Ивановной Дмитриевной». Он: «А что за два отчества?» Я говорю: «Папу Иваном звали, отчима Димитрием. Не смогла выбрать. Житейское дело». Он головой покачал: «Вот сложности у людей… Как услышишь подобное, так подумаешь: как у меня-то всё прозрачно, ёлки-моталки… В общем, если совсем накроет тебя, сразу к нам с Варюшкой в Тарханы! Понял меня?» Я говорю: «Да всё нормально, Миш… Михал Юрьич… Как «Маскарад»-то ваш? Пишется?» Он виски́ трёт пальцами. «Не слишком, Серёжка, не слишком... Я с Варей счастлив, а тут пьеса про ревность, сумасшествие, смерть!.. Сколько вариантов сделал, и так кручу, и сяк - не нравится! Не знаю я, брошу наверное. Лучше «Демона» напишу, «Мцыри», «Калашникова». Это не роман про автомат, я его бросил. Это про купца одного, боксёра. Который провёл важный бой честно. Хотя проигрыш его лично царь заказал. Короче, там сложно... Напишу - почитаешь. Ну и роман новый конечно! Хорошо, ты одобрил насчет названия… А с Маканиным договорюсь я! Не хочу воровать, придумаю какой-нибудь бартер...» - он улыбнулся. Я говорю: «Да ладно... Он у Толстого «Кавказского пленника» спёл, а вы миндальничать собрались... Вы вообще уверены, что он на уэлсовой машине не слетал в будущее и ваше же название не увидел?» Он печально вздохнул. «Не люблю я интриг этих глупых. Я люблю по-военному. Враг - значит враг, друг - значит друг… А возня эта вся… Да и врут, я думаю, про машину времени-то». Помолчал он. На лицо вдруг упала тень от тучки небесной, вечной странницы. Он спрашивает полушёпотом: «Тебе Алексан Сергеич насчёт письма говорил?» Я удивляюсь, киваю: «Да, говорил. А чего?» Он на окно покосился, на дверь - и совсем на шёпот перешёл: «А мне Мартынов написал». Я почувствовал, как кровь отливает от лица. Он смотрит испуганно. «Что ты, Сергей? Плохо тебе?» Я сел на диван, отдышаться маленько. «Я не понимаю пока, Михал Юрьич... Надо с Данте посоветоваться. Что-то странное происходит. Никогда раньше оттуда письма сюда не доходили. А тут второе уже. Не приоткрылись ли опять Врата?» Он помолчал. «А может фейк? Глумится кто-то?» Я говорю: «Кто?! В нашем мире таких не осталось уже... Вроде бы… Разве пьющие крепко... Нет, с Дунарте я точно поговорю. И вообще, надо опять Совет собирать. Гоголь, Алигьери, Достоевский, Толстой… Хорошо бы Архистратига позвать...» Лермонтов на меня смотрит в ужасе священном, садится на стул. «Думаешь, всё так плохо?» Я вздыхаю: «Не знаю пока. Но лучше никому про письмо не говорите. Не дай бог, паника начнётся. Сперва надо всё расследовать тщательно». Он кивнул, встал, мундир одёрнул, каблуками щёлкнул с уважением и ушёл твёрдой походкой. А я ринулся к камину вызванивать Данте. У него было занято.


4.

А вчера Достоевский забрёл. Сел насупротив и сидит, фишку казиношную в пальцах вертит. «У тебя, - говорит, - Сергей, не запой ли?» Я ему: «Никак нет-с. А у вас?» Он молчит, желваками играет. А потом вдруг глазами забегал униженно-оскорблённо, в пустоту глядючи, и давай бормотать: «Тройка, семёрка, туз, тройка, семёрка, дама...» Я ему говорю: «Фёдор Михалыч, вам поспать бы. Часиков семь. Или восемь. А то вы как слон. Спите по два часа в сутки». А он: «Пустое. Пусть твари дрожащие спят. А я право имею. Бодрствовать. Особенно после совещания и удалённых бесед с Вергилием и Михаилом Архангелом». Я вздыхаю и говорю: «За это вам спасибо огромное. А то переполошились все, не из Ада ли письма действительно». Он кивнул сурово: «Из зада, из зада! Не пойму как террорист этот эпистолярный в нашем мире живёт. Мелкий пакостник… Щелкопёр!» Помолчал немного. «Не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений мне осанна прошла...» Я говорю: «Братья Карамазовы» - великая вещь. И всё в ней есть, и Свет, и Тьма. Потому вы и допущены к ним туда, пусть и удалённо… А сейчас-то что пишете?» Достоевский поиграл желваками. «Про блаженного парня одного роман начал. Как бы идиота. Князя Кошкина». Я осторожно уточнил: «Кошкина?..» Он покривился: «Кошкина, Мышкина, не знаю пока! Не суть! Главное - про светлейшего человека, ангела во плоти, в человеческом теле, которого никто не понимает и считают все дурачком и юродивым. Там тоже важные идеи. Про воплощение добродетели». Я говорю: «Интересно… Слышал где-то, что ещё про подростка какого-то пишете». Он: «Да, пишу. Вот смотрю на тебя - и пишу». Я удивился: «На меня?..» Он: «Да. Про искушения роман, про игры с дьяволом. А по жанру - роман воспитания». Я задумался, как к этим словам относиться, не обидеться ли. Говорю: «Неужто я вас на тему игр с дьяволом вдохновляю?» Он поморщился. «Ты - Препятствие. Пока ты есть - тьма сюда не рухнет. Нет, пытаться, конечно, будет всегда. Потому и столько искушений у тебя. А ты лавируешь, играешь. И преловко, замечу». Я почти ничего не понял из сказанного. Он улыбнулся невесело. «Ты не вникай, не вникай. Давай лучше ещё скажу, что пишу. Дневник пишу постоянно, о бесах роман. Бесы - это иносказание, метафора. Но и нет одновременно. А потом роман о Нём напишу. Вот уж точно будет большой и настоящий текст». Мы помолчали минут десять. Много чего я за это время подумать успел, повспоминать. Аж больно стало от воспоминаний. Я говорю: «Фёдор Михалыч, как эпилепсия-то ваша?» Он рукой машет обречённо. Я вздыхаю сочувственно и говорю: «Мне Эйнштейн сказал, и Пруст тоже, что вас лечить не нужно. Что вы, в том числе благодаря недугу вашему, такие смыслы и уровни духовности постигаете, какие никому из ныне живущих недоступны». Он усмехается едко. «Тяжкая ноша, Серёжа. Страсть - какая тяжкая. А с Эйнштейном виделись недавно. Смешной он. Забавный. Но гений - сразу видать... - он опять помолчал. - У тебя, кстати, нет ли взаймы? Аня опять всю наличность отобрала». Я головой помотал и говорю: «Вы бы завязывали с игроманией, Фёдор Михалыч. Не болезнь ведь, распущенность. Наличных ссудить не могу-с по причине отсутствия оных. Анне Григорьевне мой нижайший поклон. Она у вас настоящий ангел-хранитель». Он головой покачал и смотрит на меня мрачно. «Да-с, денег не дам, - сказал я мягко, но твёрдо. - А вот шахматы могу подарить. Ну и вообще - заходите запросто во всякий час». Он ухмыльнулся едко, резко поднялся, шахматы подмышку забрал. «То что Конан Дойл вывел на чистую воду этого пакостника Негина, который фальшивые письма написал Пушкину и Лермонтову, не означает, что мы можем расслабиться. Это не настоящая опасность была, Серёжа. Впереди настоящая-то!» Я замер и прошептал: «Я знаю, что Ад реален. Мне Борхес рассказал, как он через страшные сны в Ад заглядывал. Дали, кстати, так делает, к Фрейду бегает. Да и Данте недавно там был. Сведенборг тоже... А Даниил Леонидыч такую жуть описывает в «Розе Мира-2» - волос стынет, - как Давид Маркович выражается». Достоевский подозрительно на меня покосился и кивнул: «Вот так вот. Расслабляться нельзя. И ты своё дело должен крепко помнить. Понимаешь меня?» Я говорю: «Понимаю». Он: «Хорошо». Помялся немножко. «А ты, значит, сериалы смотришь?» Я говорю с улыбкой: «Бывает, да. Я их не только смотрю, я их и пишу иногда». Он: «Сейчас тоже пишешь?» Я говорю: «Ну да, Никулин Юрий Владимыч попросил биографию его написать, в формате кино с телеверсией. Вот, работаем… А ещё по «Коту» своему сценарий пишу. Для Уайлера. Долго. Много правим, придумываем. Интересно». Достоевский оживился: «Это не он ли «Римские каникулы» снял?» Я говорю: «А как же-с, конечно! А ещё «Как украсть миллион», а ещё...» Он говорит: «Ишь ты!.. Большой режиссёр». И что, хочет роман твой снимать?» Я руками развожу, как бы слегка извинительно. «Значит это он тебя с актёркой этой познакомил? С которой у тебя роман был недавно...» - не спрашивая, констатируя грустно. Я говорю нехотя: «Он-с, Вильгельм Леопольдыч... - И сразу спрашиваю. - А что, Фёдор Михалыч? Вы что про сценарии-то вдруг? Раньше не особенно интересовались». Он вздохнул: «Надо будет мне с тобой посоветоваться подробнее. Предлагают тут экранизировать моё кое-что... Но, впрочем, это ладно, потом, ближе к делу. О главном надо пока...» Вздохнул, скривился как будто от боли, и ушёл восвояси. «Господи! - подумал я. - Какую же ношу этот человек несёт за нас за всех, убогих и мелких!» И пошёл в часовенку свою потайную, с преподобным Сергием надо поговорить, а ещё Иоанна Богослова попробовать вызвать.


5.

А вчера явился Толстой. Расположился в вольтеровском кресле, глядит строго. «Сергий, - спрашивает, - ты к поездам как относишься?» Я говорю: «Хорошо отношусь, Лев Николаич. Раньше часто в Одессу ездил, сутки, а не уставал-с…» Он поморщился: «Довольно подробностей. Пушкину расскажи. Или Гоголю. Они Малороссию любят. А мне лучше ответь, имя Анна как тебе?» Я воздуху набрал и говорю: «Так прекрасное имя! Вот помню, в одна тыща...» Он руку поднял в знак затыкания, бороду огладил, губами пожевал задумчиво. «А про Ивана Ильича как тебе рассказ мой?» Я говорю: «Очень сильный рассказ! И Кайдановского фильм по рассказу вашему понравился». Он кивает солидно: «Да, Сашка изрядную фильму снял. Мне тоже нравится. Суть уловил. Вот думаю новый роман ему предложить экранизировать». Я интересуюсь: «Войну и мир», что ли?» Он головой качает отрицательно. Я: «А какой? «Воскресение», или про детство-юность?» Он усмехается: «Эк ты любопытный какой! Не гадай, всё одно не угадаешь. Не скажу пока. Потому что роман не написан, ты о нём и примерно даже не знаешь. И что замыслил не расскажу». Я говорю: «Ну и ладно, ваше сиятельство, ничего-с, подождём-с, мы не гордые-с». Он смотрит, глаза щуря: «О, засвистел!.. Не сердись. Не хочу замысел расплескать. Обещаю, как большую часть напишу - тебе покажу раньше издателя». Я ладонь благодарно к сердцу прикладываю. А он продолжает: «Фантастику любишь?» Я говорю: «Смотря какую. Тупую - не очень. Фэнтэзи тоже не очень. Кроме Толкиена, разве. У Охлобыстина, помню, был роман симпатичный. Научную люблю, да. Философскую, социальную, не слишком явную, фантастику Достоевского и Гоголя обожаю, ещё...» Он прокашлялся громко, и я умолкнул. Он говорит: «Мыслишка пришла. Сам-то я с фантастикой не очень дружу. К тому же с Софьей опять конфликтую, так что сейчас не до лёгких вещиц. Решил ей «Крейцерову сонату» выдать, новую жёсткую штуку, чтоб не нахальничала, место своё женское знала. Ну и роман новый тож - в назидание». Я бормочу: «Помоги Господи...» Он: «Чего ты там бормочешь? Молишься, что ли? - усмехается. - Так можешь вслух. С меня анафему-то лично Миша снял, после войны. С Высшего дозволения, разумеется. И в гости иногда наведывается. Так что, не бойсь, Сергий, не спалит меня молитва твоя!» И хохочет. Я говорю чуть смущённо: «Мне кажется, больно строги вы, Лев Николаич, с Софьей Андревной-то». Он губами пожевал: «Оставим». Я с облегчением вздохнул: «Поклон ей передайте! И простите, перебил вас. Про фантастику вы что-то начали...» Он улыбнулся удовлетворённо и говорит: «Ну так вот... Сюжетец фантастический думаю презентовать кому-нибудь. Интересно тебе?» Я осторожно киваю. Он говорит: «В общем, представь, что на планете Марс живут люди. Очень похожие на нас. И летят на энтот самый Марс двое наших мужей. Инженер и махновец. И там начинают якшаться с марсиянами. А среди них есть прекрасная юная дева-аристократка по имени Эвита… Ну и любовь у главного героя, у инженера, с ней начинается. А он до этого жену на Земле потерял и полёт на Марс для него как бы бегство… Подробностей пока не придумал. Но что-то грустно-героическое должно быть. Сам писать не стану. Хочешь - пиши». Я говорю: «Не, Лев Николаич, не возьмусь я. Спасибо, конечно, за доверие, но не возьмусь». Он смотрит почти враждебно: «Не ндравится?» Я говорю: «Дело не в этом. Очень уж много у меня своей писанины. Боюсь, подведу вас». Он смягчается: «Ладно. Ну а что посоветуешь? Кому подарить? Может Горькому?» Я головой качаю: «Сомневаюсь я… А что ж Алексей Николаичу-то не предложите? Толстому. Он же родственник ваш. Роман недавно издал симпатичный. «Гиперболоид инженера Гарина». Он подумал немного, вздохнул. «Бастард он, поговаривают… Хотя... писатель изрядный. За идейку спасибо, подумаю». Я говорю: «Да не за что, собственно. Если что - заглядывайте. Если уж решите категорично, что точно не Алексей Николаич, будем что-то придумывать… Можно с Беляевым поговорить. Очень у него здоровский «Человек-амфибия» получился, Ихтиандр - прям мирового уровня персонаж!» Он скривился неодобрительно: «Беляев этот кто таков? Не тот ли, что про голову Гоголя накалякал? Я Николая полдня пустырником отпаивал в Ясной Поляне, отговаривал идти физиономию бить наглецу. Я говорю: «Боже упаси! У Беляева «Голова профессора Доуэля», хороший роман, грустный, трогательный». Он успокоился: «А-а-а… Не читал. Почитаю. Тогда и решу, кому идейку отдать. А Стругацкие не возьмутся?» Я плечами пожал: «Предложи́те… Но что-то мне подсказывает, что не возьмутся они. Самих от идей распирает, едва успевают. Да и не в их стиле сюжет...» Он несколько волосков из бороды вырвал (мне даже почудился тоненький звон, на грани ультра), что-то пробормотал неразборчиво, по-арабски, мне показалось. Потом говорит: «Есть ещё Лагин. Лазарь. Пойду-ка я к нему схожу, почву прощупаю». Я палец большой вздымаю: «Прекрасный писатель! Поклон ему. Обещал зайти, да всё никак не дойдёт до меня. Говорят, про старика какого-то восточного сказку начал писать». «Всё, Сергий, засиделся я у тебя. Работа стоит, - Толстой поднялся, толстовку расправил под ремешком на животе, сапогами проскрипев «Марсельезу». - Пойду к Лагину, а потом Фёдора найду, в городки сразимся. Интересно с ним, азартный, шельмец! Заодно про преступления и наказания выспрошу. Привет-то передать от тебя или как?» Я встрепенулся: «Всенепременно, Лев Николаич! Фёдор Михалычу нижайший!..» Он, не дослушал. «Да, вот ещё… Мне вчера Дант позвонил. Говорит, тревожишься ты, Совет просишь собрать...» Я говорю: «Да, есть такое. Какие-то странные вещи стали происходить...» Он перебил: «Знаю, он передал. Тоже встревожился. Отправился в Аид, департамент Вергилия инспектировать. Так что скоро насчет этих писем всё выяснится. А ты волну не подымай пока. Поглядим». Я говорю: «Хорошо, Лев Николаевич. Старейшинам, конечно, видней...» Он недоверчиво на меня поглядел, крякнул бодро так и ушёл. А я ещё долго сидел в задумчивости: а на самом-то деле он для чего приходил?..



6.

А вчера Горький пришёл. «Ты, - говорит, - Сергунёк, меня уважаешь?» Я говорю: «Господи, Алексей Максимыч!..» Он: «А Ходасевич нет!» Я: «Полноте, да как такое возможно, чтоб Владислав Фелицианович!..» Пожевал Горький усы и молвит: «Гадость про меня пишет. Мол, жилетки я какие-то проплакиваю, читаю, мол, всё подряд и умиляюсь». Я говорю: «Да не переживайте вы так. Это он сгоряча. Болеет. Или пенсне опять потерял, или ключи. А может Нина Николавна опять мозг выносит». Горький по комнате - взад-вперёд, вперёд-взад. Остановился и смотрит с лучиками возле глаз и ноздрями. «А у тебя, Сергунь, новенького есть чё почитать?» Я говорю: «Да вот, только кончил-с». И листок подаю. Он берёт и читать начинает. Садится на стул, глаза к небу вздымает, усами пошевеливает, слова на языке перекатывая беззвучно, читает опять. Гляжу - а на листок-то слезинки закапали. А Горький жилеткой своей глаза утирает. Положил листик на стол аккуратно, подошёл, обнял меня охапкой, на стул свой вернулся и смотрит сурьёзно. «Сергунёк, хотел твой «Эхолот» перечесть, у себя поискал, нету, кто-то заиграл, видно, не могу вспомнить кто. В лавку зашёл - нету! Сытин говорит - книжки кончились. Я спрашиваю, почему новые не печатают? А он говорит - ты запретил. Так это?» Я говорю: «Так. «Эхолот» - часть другой повести, «Сказки тесного мира». Она мозаичная, там все части хоть и разные, но в чём-то перекликаются, пересекаются. А у меня в работе ещё две новеллы туда, так что я приостановил пока. Как окончу - целиком переиздам». Он немного подумал. «А одного «Эхолота» не дашь перечесть?» Я говорю: «Отчего ж, Алексей Максимыч? Дам конечно!.. А что вам приспичило-то вдруг?» Он говорит: «Задумал я пьесу. «На дне». Понимаешь, хочу метафорично, через как бы описание придонной жизни показать большие человеческие проблемы». Я говорю: «Ага... Так а меня-то зачем? Вы, вон, Жюль Пьерыча почитайте». Он поморщился: «Не хочу сейчас Верна. У него всё прямо, никаких метафор, ничего. А мне надо так, чтоб каждый обитатель пьесы был с рыбой какой схож... Потому и «На дне». В общем, вдохновиться хочу. Кстати, Лёшка Толстой недавно куски романа читал. «Оэлита». Сильная вещь! Как издаст, прочти непременно!» Я удивился: «Как быстро-то! Я про этот замысел знаю… Всё-таки, Толстой… - я улыбнулся. - И это правильно!» Он как-то не очень внимательно слушал, о своём думал. И вроде как очнулся от забытья, когда я договорил. «А?… Ну так дашь «Эхолота»?» Он посмотрел на меня с надеждой и волнением. «Дать-то дам... Вопрос - надо ли вам оно». Он продолжал смотреть по-собачьи. Ну как такому Горькому отказать. Я сходил в кабинет, нашёл один из рабочих экземпляров, принёс, ему протянул. Говорю: «Только с возвратом. Таких совсем не осталось». Он ещё раз меня обнял, плечо слегка намочив, уходить собрался. А мне вдруг мысль пришла важная. Я говорю: «Не пойму я, зачем вам эта ихтиоморфность понадобилась?» Он посмотрел удивлённо. Я поясняю: «Ну зачем людей делать похожими на рыб? Не ваша тема, стиль не ваш. Начитались кого, что ли?» Он смотрит виновато. А я продолжаю: «У вас уже шикарное название есть - «На дне». Уже метафора! Куда уж развёрнутей! Так и напишите о людях, которые оказались как бы на дне жизни. Понятно, что у нас, в нашем мире такое уже невозможно, но пусть это будет пьеса-предостережение. О демосе. Об андроидах. А? Как думаете?» Он стоит бледный весь, губы дрожат, на меня глядит как на божество какое. Подбегает, руку мою хвать и целует в благодарном порыве. И убегает прочь торопливо. А на лестнице всхлипнул шумно, да как воскликнет: «Буря! Скоро грянет буря!» И к чему это он? Неужели тоже что-то предчувствует?..


7.

А вчера Набоков впорхнул. Спортивно так. «Серёжа, - сказал он, мягко грассируя и глядя на меня с подозрением, - не от тебя ли Достоевский ушёл? Я его на улице встретил». «Нет, Владим Владимыч. Он у меня давно не был, с месяц уже», - соврал я неумело. Дела совета мы особо не афишируем, а у Ф.М. и В.В. отношения так себе. «О'кей, - помягчел он, поставил в угол теннисную ракету и сачок, сел на диван, ногу на ногу закинул. - Вот ведь бесы крутят его… Что ты читаешь?» Это он книжку заметил. Я ему её подал и говорю: «Стивен Кинг. «Долорес Клейборн». Там одна женщина мужа своего убивает». Он подумал немного и говорит: «Долорес, Долорес… Это как же уменьшительно-то… Лолита, что ли?» Я ему: «Да так, вроде-с». Он опять помолчал. «Ло-ли-та… Кончик языка совершает путь в три шажка вниз по нёбу, чтобы на третьем толкнуться о зубы. Недурно. Ло. Ли. Та. Вот ведь бледный огонь моих чресел! Занятно-то как, а?» Я киваю радостно. А он продолжает: «Но женщине мужчину убивать… Моветон. Вера не одобрит. Наоборот разве… Но ради чего?..» Я плечами пожал. Он говорит: «А ты что пишешь сейчас?» Я говорю уклончиво: «Да так, роман один… полу автобиографический...» Он кивает: «Такое люблю… Вещи твои читал недавние. Про парня, у которого отец утонул, очень понравилось. Трогательная книга. Про кота - забавно весьма. Другие тоже…» Я покраснел. «Спасибо, Владим Владимыч… Я...» Он: «Оставь это! Я редко кого хвалю, но уж если хвалю - то всерьёз. И не для благодарности точно». Я кивнул, а он продолжает: «Ты Сашу Соколова читал? «Школа для дураков». Я говорю: «Конечно читал! Охрененная книжка!» Он: «Именно! Обаятельная! Трагическая! Трогательнейшая!.. Он, пожалуй, пишет лучше меня...» Я деликатно промолчал, а он продолжает: «Ещё мне Битов понравился. Особенно «Пушкинский дом» и «Фотография Пушкина». Мы когда с Пушкиным сидели недавно, - он меня просит комментарии к новому роману в стихах сделать, по-аглицки, - так я вспомнил Битова. Сашка очень смеялся, когда я ему про фотографию эту дал почитать, финал особенно. Собрался даже Битову телефонировать, восхищение выразить». Я посмеялся, отличная история. Он продолжает: «А я вдруг задумался о предшественнице фотографии - камере обскуре. Даже сюжет кой-какой забрезжил занятный и драматичный. О слепоте. Во всех смыслах». Я говорю: «Интересно...» Он посмотрел на меня задумчиво и говорит: «Это точно, Сергей. Это точно. Ох уж, дела эти литературные… Кафка всё пытается мне книжки свои навязать. Я «Превращение» прочёл. Великая повесть! Мрачная, трагичная, честная! Об инаковости!.. И при всей фантасмагоричности, - реалистическая! За остальное его даже браться страшно пока, вдруг помешают процессу моему сильные тексты его, с дороги собьют. Опасаюсь. Я ему так и сказал: пока «Приглашение на казнь» не допишу, не буду тебя читать. Больно ты яркий. Он обиделся немного, но ждёт терпеливо». Я говорю: «Франц Геныхыч вообще терпеливый, да». Он вздохнул: «Ну ладно, что мы всё о литературе-то, как будто других нет занятий. Шахматы твои знаменитые где? С живыми фигурами...» Я потупился и признался: «Фёдор Михалычу подарил. Думал, может перестанет в карты играть». Задышал он носом сердито. «То-то я в ломбарде подумал, доска вроде знакомая… Ещё уговаривал себя, - мол, совпадение...» Он подышал ещё немного и говорит: «Вчера видел Стивенсона...» Я спрашиваю: «И как Роберт Томасович? Давно он не заходил». Набоков нахмурился. «Да как… Бежал с Самоа, из своего Пятиречья, поселился на маяке каком-то в Шотландии. Говорит, временно. И пишет престранную повесть про расщепление личности. Как в «Коте» у тебя, только жуть». Я удивляюсь: «Неужто прям жуть?» Набоков поднялся, по гостиной прошёлся. «Я и сам не пойму… Он мне читал фрагменты… Странное ощущение… Как будто не текст, а вино тёмно-виноградное мерцает в бокале. Кровавое чувство… Очень уж у него там злодей убедительный. Мистер Хайд. Выпуклый, как будто живой. Как бы не вышло чего...» Я смотрю на него пристально, жду продолжения. «Больше ничего не скажу. Не знаю. Но чувства тревожные. Ты бы с Робертом повидался. Мне кажется, в депрессию он впадает. Не о себе ли пишет сейчас… А с Фёдором ты поаккуратней. Не балуй его, не потакай...» Поднялся он угловато, в глаза мне не смотрит, ракетку с сачком забрал и ушёл. Обиделся видно немножко. Насчёт Стивенсона это он вовремя. Надо будет заняться… Вдруг на окне пыльном я бабочку увидал. И откуда она только взялась?.. Странно это… Ладно, пусть живёт, нимфетка этакая. «Как же тебя назвать-то?.. Лолита, что ли?.. Ло-ли-та!»


8.

А вчера Чехов зашёл. Присел к столу деликатно, тросточку к столешнице прислонил, пенсне снял, глаза трёт. Я говорю: «Антон Палыч, хотите чайку́?» Он глянул кратко: «Ты неправильно ударение ставишь, Сергей. Надо - «Ча́йку». Мы посмеялись. «Конечно хочу, всё никак дописать не могу. Уж и репетиции начались, а я всё с финалом тяну...» Я пошёл чайник ставить. А он, задумчиво так: «Замечательный день, то ли чаю выпить, то ли повеситься». Я с подносом вернулся и говорю: «Это Сахалин на вас так повлиял депрессивно?» Он пенсне снова надел и смотрит по-доброму: «Вот Сахалин остров, а Крым - полу остров. А ведь не сравнить: ад и рай. И где справедливость? Крым - континент! Планета!» Я: «Ну, правды нет и выше. Пушкин позавчера сказал, мне понравилось. Хотя, Аксёнов и Крым за остров считает». Он: «Молодец Вася! Отдельный он мир, Крым-то». Помолчали немного. «Вот я думаю комедию про сад написать, вокруг которого страсти человеческие кипят. Названия нет пока. «Яблоневый сад» - думал, но что-то не то, как-то слишком уютно. «Черешневый» тоже...» Я осмелился: «Может вишнёвый?» Он посмотрел на меня задумчиво, потом отвернулся и замолчал надолго, глаза закрыв. Я даже подумал, не уснул ли. Но тут он глаза открывает, глядит мутновато. «Мне нравится твоя идея, Серёжа. Сад будет вишнёвым. Вишня - зловещая ягода. Почти кровавая. Во МХАТе опять ставить будем. Кстати, Немирович не заходил к тебе?» «Нет, - говорю, давно не был. Константин Сергеич на днях приезжал, Булгакову не поверил, что я пьесу пишу. А что?» Он головой тряхнул с досадой. «Да Ольга пропала опять. Сказала, репетируют, а самой нет в театре. И Немировича тоже. Ревную». Я головой помотал: «Ольга Леонардовна вас любит. Не верьте злым языкам!» Он бородку пощипал, поднялся - и к двери: «Да эт понятно… Но паранойя-то… У кого в галактике её нет... Ох, не может быть всё в человеке прекрасно: мысли особенно. Должно - а не может». Посмотрел на меня пристально: «Тригорина сыграешь? У тебя актёрский диплом, и типажно подходишь». Я руками развёл: «Станиславский решает. Недоверчивый он. А я не могу играть в атмосфере травли». Он улыбнулся печально. «Понятно, - говорит, - опять тебе Булгаков голову заморочил. Ладно, бывай... А, кстати, Яма тут где-то есть поблизости? - И добавил, скрывая смущение. - Куприна хотел повидать. Вроде там где-то он должен быть...» Я недопонял: «Какая яма?» Он пенсне снял, стёкла протёр запотевшие. «Зыбкость какая-то в мире настала… Как будто нужно что-то успеть...» Он ещё больше смутился, рукой махнул с досадой, но не стал переспрашивать и ушёл. Даже чаю не выпил. Я смотрю - тросточку свою позабыл. И на кой она ему?.. А потом понял: мне принёс, знает, что подагрою маюсь. Доктор есть доктор. И на душе потеплело.

       
Продолжение следует...
http://poezia.ru/works/121582


Книга живых 2

9.

А вчера Булгаков обнаружился. Сидит на подоконнике, на Луну полную смотрит, папиросину курит. «Чё это вы, - говорю, - Михал Афанасьич? Вы когда пришли-то? я не заметил...» Он посмотрел на меня бледновато и говорит глухим голосом: «Спал ты. Дремал». Помолчал немного и говорит: «С Леной проблема. То Ритой себя называет, то Геллой. И метла пропала из дворницкой». Я говорю: «Может совпадение просто?» Он: «Совпадений никаких не бывает». Я вздохнул: «Это да». Он окурок в пепельницу ткнул, с подоконника слез - и к столу. Хвать мой роман неоконченный - и давай листать. «Можно, - говорит, - я рукопись твою сжечь попытаюсь?» Я говорю: «Ну Михал Афанасьич!.. Сколько трудов-то!.. А вам что, проза моя не нравится?» Он поморщился: «Нравится... В другом дело. С утра кинул свою рукопись в печку, огонь и погас. Раз тринадцать пытался - не горит! Чертовщина какая-то! Ох, устал я, Сергейка...» Я спрашиваю: «А вы какую рукопись-то сжечь захотели?» Он говорит: «Белую гвардию» сначала. Перечитал, и так тоскливо мне стало. Опять войну нашу последнюю вспомнил… Потом «Театральный роман». Надоела возня эта МХАТовская, интриги все эти, Станиславский, Книппер, Немирович и прочие!.. В особенности Чехонте!.. Вообще театр утомил современный. Думаю про Мольера роман написать. А ещё «Роковые яйца». Я оторопел: «Какие яйца?» Он повторил: «Роковые. Но ты не удивляйся пока. Вот напишу - тогда удивишься. А ещё собираюсь описать свою медицинскую практику. Говорят, это модно сейчас. Вон, некто Моторов написал про медбрата Паровозова - и успех. Ты читал?» Я говорю: «Читал. Нормально». Он кивает: «Вот так-то! А ещё посмотрел недавно фильм новый, Гайдая. По пьесе моей про Ивана Васильевича. Хохотал. И Елену развлёк. Эрдман, скорее всего, завидовать будет». Я говорю: «Это вряд ли. У Николай Робертыча у самого прекрасная карьера в кино». Он помолчал. «Главную книгу свою я ещё не написал, вот что... А чувствую - зреет. И уже ест меня всего изнутри...» Он вдруг зажигалку достал данхилловскую, чирк-чирк, огонёк подносит к рукописи моей, а она как стальная. «Видишь? С моими та же петрушка! И как Гоголю удалось?..» Я говорю: «Вы не вникайте. Не нужно вам это, поверьте на слово». Он подумал немного, посмотрел на меня изучающе, опять к окну подошёл, выглянул. Вдруг как шарахнется - и под подоконником спрятался. Я говорю: «Это птица». Он шепчет: «И пребольшая. С завивкой химической». Я говорю: «Михал Афанасьич, давайте я вас домой провожу. Или здесь, на диване, поспите. Валерьяночки дать вам? Мне помогает». Он мотнул головой: «Иногда думаю: хорошо бы стать псом... Беспородным, мохнатым, Шариком каким-нибудь. И спать на солнце, как у этого...» Я: «У Касареса». Он: «Точно! Или котом. Как у тебя». Снова на Луну посмотрел и вздохнул. «Завидую я Нилу Армстронгу...» Я его на диван уложил, он задремал, напевая тихонько: «К берегам священным Нила...» А я в спальню пошёл. Айфон достал и позвонил потихоньку: «Елена Сергевна, Михал Афанасьич опять у меня. Вы не волнуйтесь, он засыпает уже. А утром я его домой провожу». Она мне печально так: «Спасибо, Серёженька… Вы мне, если что, эсэмэсочку скиньте. Покойной ночи вам, ангел...» И отключилась. А я лежу в темноте, грущу и думаю: «Тьма, пришедшая с Патриарших, накрыла обожаемый Мастером город...»


10.

А вчера Маяковский ворвался. «Сергун, Мариенгоф у тебя?» Я говорю: «С чего бы, Владимир Владимыч? Он у меня редкий гость». Он на меня сверху вниз смотрит, бровями хмурится: «Циник! Подлец! По физиономии хотел ему дать. Есенина опять напоил в воскресенье - и давай глумиться! «Заратустру» танцевать заставлял. Насчёт Дунканши завидует». Я прокашлялся: «Это вряд ли... Нет, Изадора Джозефовна - женщина яркая, так и у Анатоль Борисыча супруга тоже не простушка какая. Тут другая причина. А сам-то Сергей Саныч где? Давно не заглядывал». Маяковский: «Где-где, в Рязань укатил. Пьёт опять. На Толяна дуется. Подлецом называет. Ох, и надоели они мне со своей дружбой латентной!» Он шаг по комнате сделал и кричит издалека: «Сергун, сценарий напишешь к моей новой фильме? Я тебе сюжет-то рассказывал! Хочу много стедикама и компьютерной графики!» Я кричу: «Напишу! Вот романец закончу!» Он шаг обратно сделал, говорит доверительно: «Я Михалкова спросил вчера: «Дядю Стёпу с меня накатал?» Я улыбнулся: «И что тёзка ответил?» Маяковский: «Говорит: мания величия у тебя, Вова, с твоими ста восьмьюдесятью девятью-то. Отстань, говорит, некогда мне лясы точить, гимн Венеры заказали. Тружусь. Двенадцать вариантов сделал, а не доволен. А я подумал: двенадцать - число мощное! Надо Блоку предложить, он чёт про нумерологию говорил. А насчёт сценария на «Мосфильм» заезжай. Я продюсер и главную роль сыграю». Я: «А режиссёр кто?» Он подбородок почесал: «Тарковского хотел, но он «Гамлета» запускает, добился таки верхнего финансирования. Их с Уиллом теперь от компа не оттащишь». Я говорю: «Это что ж, ему сам Уильям Иваныч сценарий пишет?» Маяковский: «Колоссаль! Я читал куски! А саундтрек Бах сочиняет! Серёня, вот где божественная музыка, нечеловеческая, нереальная! Какой там Бетховен!» Он взволнованно подышал, помолчал минут двадцать, потом снова меня увидал и говорит: «Так что, насчёт режиссёра не знаю пока, может Кубрика выцепим. Ты главное сценарий крутой напиши. Ты сможешь, знаю». Хлопнув меня по плечу так, что я ушёл в пол по колено, Маяковский сделал шаг к двери и исчез. Чуть дверь с петель не сорвал. «Вот чумной! - думал я ворчливо, паркет свой гуттаперчевый разглядывая. - Кубрик... Наших нет, что ли? Вон хоть Герман. Со Стругацкими у него не вышло, конечно, но ведь - режиссёрище!» Вылез я из пола и сел сценарий набрасывать. Умеет же, ураган, замотивировать. 


11.

А вчера Руставели наведался. «Серго, - говорит, - поехали шашлык жарить. Лонгфелло из Америки прилетел!» Я говорю: «Не могу я шашлык, времени нет, редактор сердится. Держу его с рассказцем одним». «Вай, нехорошо! Я такого барана зарезал! Не баран - тигр!» Я: «Ради Лонгфелло? И не жалко?» Он: «Ради Генри мать родную не жалко!» Я говорю укоризненно: «Батоно Шота...» А он вдруг весь просиял. «Точно! Батоны! Вот что Тамара велела купить! Но ты определённо не с нами?.. Мы на шашлыки-то в Финляндию собрались. Мясо с брусничным вареньем пробовал когда-нибудь? А вообще, шашлык - это дело десятое. Не мясом единым, как говорится, жив человек, но всяким словом... Вот мы и хотим «Калевалу» в оригинале послушать. Полетели, а?» Я головой качаю печально: «Нет, не могу. Ну никак не могу-с...» Он вздохнул: «Предполагал. Завсегда тусовками манкируешь». Он вдруг поёжился. «Зябко у тебя чё-то. В следующий визит шкуру тигриную тебе принесу. Или тигровую... Не, тигровая - это креветка. Ослиная же, не ословая. Правильно?.. Хотя, тут есть о чём поразмыслить... Вот они - муки-то, витязь! Витязь, витязь… - повторил он как горное эхо. - «Витязь в тигриной шкуре!» Нет, не звучит». Я с улыбкой на него смотрю, а он из-под бурки бутыль «Хванчкары» достаёт, на стол ставит и быстро уходит. «Тигровая, тигриная, барсовая… Тьфу, напасть!» - ещё слышалось за окном. А потом он запел на несколько голосов. А я подумал, что какой-то воинственный настрой у него. Про витязя что-то… Он ведь тоже чуткий до холистики этой… Не война ли грядёт?..


12.

А вчера Тарковский пришёл. Походил нервно по комнате, усы повыпячивал азбукой морзе, на краешек дивана сел и говорит: «Вот и лето прошло, Серджио! Словно и не бывало!» Я говорю: «Андрей Арсеньич, опять вы стихами отцовскими заговорили… Проблемы какие-то?» Он горько усмехнулся, головой повёл элегантно и давай в камин смотреть. А из камина вдруг голос: «Мне моего бессмертия довольно,/ Чтоб кровь моя из века в век текла». Андрей поморщился: «Пап, ты опять начинаешь?» А из камина: «И это снилось мне, и это снится мне/ И это мне ещё когда-нибудь приснится,/ И повторится всё, и всё довоплотится,/ И вам приснится всё, что видел я во сне». Я к камину подошёл, наклонился почтительно и говорю: «Арсений Александрович, вы бы зашли, а то неудобно так, через камин разговаривать». Из камина: «Спасибо, Серёжа, в другой раз непременно. Вы простите, что без предупреждения подключился. За сына тревожусь». Андрей Арсеньич опять поморщился: «Папа, я здесь вообще-то. Что ты в самом деле, как тень какая-то...» Голос из камина: «Сергей, вы в курсе, что Андрей начинает «Гамлета?» Я говорю: «В курсе. Мне Маяковский сказал». «А вы в курсе, кто пишет сценарий?» Я говорю: «Да. Шекспир». В камине помолчало, прокашлялось, и вдруг Арсений Саныч нараспев произнёс: «На свете смерти нет./ Бессмертны все./ Бессмертно всё. Не надо/ Бояться смерти ни в семнадцать лет,/ Ни в семьдесят. Есть только явь и свет,/ Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете». Андрей встал с дивана и нервно заходил по комнате: «Папа, это понятно! И это старые стихи! Они уже были у меня в «Зеркале»! А я тебя просил новые!» Камин помолчал, потом прокашлялся. «Я пробую. Советуюсь с Уиллом. Пока, сын! Серёжа, пока!» Я снова к камину наклонился: «До свидания, Арсений Альсанч! Вдохновения вам!» Камин печально вздохнул и отключился. Я посмотрел на Тарковского-младшего. «Ему нравится изображать тень отца...» Я вздохнул: «Да я понял… Переживает за вас. А Гамлета кто сыграет?» Тарковский поморщился: «Ярмольник просится». Я с трудом подавил улыбку. Он на меня смотрит остро: «А чё сдерживаешься? Поржи. Я поржал». Мы поржали. «Кайдановского хотел». Я обрадовался: «Вот хорошо! Алексан Леонидыч прекрасный Гамлет! Не хуже Смоктуновского и Камбербэтча. Даже лучше, я думаю». Он снова сел. «Да он сам запустился с картиной по Касаресу. Как режиссёр. Его год не будет». Я говорю: «Слушайте, Андрей Арсеньич, а вы сходите к Уэллсу. У него же машина времени в кладовке стоит. Или к Стругацким, у них...» Тарковский перебил: «Машина желаний, знаю… Ходил. К Стругацким - ходил. Сломалась она, не работает». «Как так?.. - расстроился я. - А мне как раз надо было...» Он: «Разладилась, да. Всю проницательность растеряла. Чёрт-те что выполняет. Я сделал запрос на Кайдановского, она мне Безрукова выдала. Вышла неловкость. А насчёт Уэллса - это ты ярко придумал! Знал я, что надо к тебе заглянуть!» Он помялся. «А на Офелию хочу Одри взять... Ты как смотришь?» Я глаза отвёл. «А я-то что?.. Одри Викторовна актриса сильная. И типажно подходит». Он руку мне на плечо положил, вздохнул и ушёл. А я подумал, чтобы отвлечься: «Не читал, видно, Андрей Арсеньич Гаррисона, как американцы кино про викингов снимали». И сел у окна смотреть на Москву. В небе проплывал дирижабль, похожий на огромного белого кашалота. Я подумал: «Так вот с кем Лонгфелло прилетал из Америки. С Меллвиллом». И тотчас пожалел, что отказался от предложения Руставели. Жаль, что он про Мелвилла не сказал, с ним бы я хотел пообщаться, давненько не виделись. Дирижабль вдруг исчез, ушёл в гиперпрыжок, дыра в небе затянулась, а я решил пойти погулять в Ботанический сад.


13.

А вчера Буковский зашёл. «Серёга, ты с дамой?» Я говорю: «Не, Генрих Генрихыч, пишу я, не до амуров». Он поморщился: «Не называй меня так. Не люблю. Хэнк я, Хэнк». Я говорю: «Не могу я без отчества». Он кивнул: «Понимаю. Тогда зови Хэнк Хэнкычем, в твоём стиле». Я ответно киваю. Он: «А скажи мне, невесты в твоём городе есть?» Я смеюсь: «Это лучше у Ильфа с Петровым спросить». Он: «Спрашивал. Они сказали хором: «Кому и кобыла невеста!» Мы посмеялись. Он фляжку бурбона достал, пинту, протягивает: «Глотни. И пивка». Достал упаковку непонятно откуда, будто из воздуха. Я головой мотаю: «В завязке я». Он удручённо в окно посмотрел: «Вот и Рахманинов...» Я говорю: «Вы Есенина разыщите. Маяковский говорил, он как раз сейчас...» Буковский: «Не хочет он со мной пить. Говорит, я не в рифму пишу». Я головой покачал: «Да, Сергей Саныч больно строг стал. Ну Ерофеева». Он головой качает: «Нет его в Москве, в Петушки укатил. Не стану я гоняться за ним и в транспорте пить, не люблю». Я задумался: «К Вознесенскому нагряньте». Он крякнул: «Андрюха в Испании, у Гойи гостит. И Дали там же. Думал с Бэллой выпить, а к ней Сафо прикатила, они меня выставили». Я улыбнулся: «Вчера Хэнк Муди заезжал на «Порше» своём. Он точно одиночеством мается». Буковский поморщился: «Он меня фраппировал своей книжкой. «Бог ненавидит нас всех» - название чрезмерное, даже для меня. Короче, я с ним не согласен. А он упёрся, менять не хочет. Да и достал уже со своей Карэн: люблю, люблю! Тьфу!.. Как ребёнок капризный! Не пойму я его, то ли он писатель, то ль персонаж...» Он помолчал, посмотрел на меня внимательно. Видно выражение лица моего ему не понравилось. Он на кухню сходил, стакан принёс, молча налил бурбона и мне протянул. Я взял и выпил до дна. Он: «С Одри не помирился?» Я головой мотнул и стал смотреть за окно. «Слушай, я с Линдой сколько раз ссорился и ничего, мирились всегда. Все эти ссоры и примирения, знаешь... очень заводят! Весь в этот превращаешься... гм... в стелу космическую на ВДНХ!» Я засмеялся: «Хэнк Хэнкыч, что это вы, эвфемизмы использовать стали?» Он: «Ну да, я прямо люблю. Но ты ж у нас щепетильный. А хочешь - в морду мне дай. За малодушие. Но учти, я буду защищаться, я бокс люблю». Я вздохнул и не ответил. Он по комнате походил. «Это всё Голливуд долбаный. Фабрика, мать её, грёз! Такое иной раз нагрезят, что хоть обос… (он осёкся под моим взглядом и закончил явно не так как хотел) обосновали бы как-нибудь». Я засмеялся. Он осклабился по-обезьяньи и ещё выпил. «А хочешь, я вас помирю?» Я говорю: «Не надо, Хэнк Хэнкыч. Одри у Тарковского в «Гамлете» Офелию будет играть, роль большая, сложная. Не хочу ей мешать, голову девчонке морочить...» Он вздохнул: «Понимаю… У меня с Линдой тоже всё непросто складывалось. А чего, Одри на тебя из-за алкоголизма дуется?» Я смеюсь: «Хэнк Хэнкыч, нет у меня алкоголизма». Он: «Ну тогда не понимаю. Ты очень классный! Что ей ещё надо?» Я руками развёл: «Она - Одри Хепберн, она вся в кино!.. Её всё человечество знает! А я кто, если разобраться… Домосед и бумагомарака!» Он: «Ты?! Да ты всю планету объехал! И столько выдающегося написал!» Он помолчал, подумал. «Ты знаешь, бабам не важно, кто ты и сколько людей тебя знают. Вот, помню, когда я на почте служил ямщиком… - он сам себя перебил. - Слушай, ты хоть и не прав, но давай нажрёмся по этому поводу! Рахманинова послушаем! Стихи почитаем! А?» - и посмотрел с надеждою. Я рукой махнул отчаянно: «А давайте!» Он обрадовался, отправил меня на кухню за хлебом с ветчиной, а сам достал крохотный радиоприёмник от Теслы, чуть больше ногтя, врубил Рахманинова, первый концерт, и мы стали пить.


14.

А вчера Кафка приполз. Не физически, нет, впечатленье такое. «Устал, что ли?..» - думаю. Он на кушетку прилёг, на спину, пальцами шевелит как насекомое какое и говорит: «Чувствую себя тараканом, Сергиус. Здоровенным таким тараканом. Премерзким и презираемым всеми». Я говорю: «Натюрлих, Франц Геныхыч! Валить вам надо из офиса вашего. Не приведи Господь, планктоном себя почувствуете!» Он вздыхает: «Вот и Милена говорит… Ушёл бы. Отца опасаюсь... Ох, и тяжко мне! А ещё Дора, такая: хочу замок! Не понимает, дурёха. У меня творческий процесс, а она - замок. Хоть в Америку беги, право слово!» Он с кушетки поднялся. «Ладно, - говорит, - пойду с Максом потрещу. А то опять собрался наследие моё публиковать. Уж сколько раз ему говорил: «Не смей. Не хочу». А он своё - гений, гений...» Я не нашёлся что умного ответить и сказал первопопавшееся: «Не зная Брода - не суйся в воду». Он посмотрел удивлённо. «Хорошо сказано. Ёмко, фантасмагорично. Да ты, Сергиус - уркрафт!» Я говорю честно: «Эт не я, Франц Геныхыч, это мудрость народная. Пословица русская, типа. Вот мощь настоящая». Он задумался. «Фразочку найти, - пусть и народную - на это не всякий способен. Алес, Брод подождёт, пойду к Достоевскому. Что-то он насчет «Двойника» своего хотел посоветоваться. А вечером у Гоголя читка «Мёртвых душ». Третьего тома. «Новый мир» называется. Ты идёшь?» Я: «А как же! Николай Васильич лично позвали-с!» «Гут! - воскликнул он. - Я ещё Флобера вытащу из башни его костяной». Я удивился. «А он что, опять себе башню построил?». Это было действительно странно. «Построил, - вздохнул Кафка. - Торчит в Нормандии как кость какого-то ящера, в землю вонзённая. Эпилепсия, говорят, опять накрыла его… И Клейст засмурел... Его тоже попробую вытащить. Пусть и в виде голограммы, но позову обязательно!» Он кивком попрощался и ушёл. А я подумал: «Что это вдруг Гюстав Клеофасыч… Опять башню построил… Да и Клейст ещё… Что-то тёмное надвигается...» И лёг на диван перечитывать Кафку.



15.

А вчера Хемингуэй завалился. С копчёным марлином подмышкой. «Серхио, - говорит, - я тут рыбы наловил. У тебя пиво есть?» Я говорю: «Нету, Эрнест Кларенсович, я от него совею». Он не унывает, достаёт большую бутылку кубинского рому. «Давай мохито замутим. Лайм-то есть у тебя? Мята?.. - говорит он, уже роясь у меня в холодильнике. - Праздника хочется!» Я говорю: «Так праздник - он всегда с нами, в каком-то смысле..» Он с кухни выглянул с двумя стаканами мохито в руках, смотрит радостно: «Хорошо сказал, Серхио, надо запомнить. Давай-ка». Мы выпили. Он улыбается, смотрит с прищуром, ворот свитера оттягивает. «Ты, - говорит, - старик, на море давно не был». Я говорю: «Эт точно». Хэм головой качнул неодобрительно, марлина на лестницу вынес, дверь плотно прикрыл. «Пусть пока там полежит, раз пива нет». Я говорю: «Не опасаетесь? Там коты шастают». И так мне грустно стало, по Пушку заскучал. Подумал, что надо всё-таки на какое-то время забрать его из Одессы, от родителей, пусть у меня поживёт, тоже ведь скучает наверное… Хемингуэй печали моей не заметил, рукой машет беспечно и вдруг серьёзным становится. «Я с тобой вот о чём поговорить хотел. Ты Стругацких знаешь?» Я говорю: «Знаю конечно! Дружим. Вот вчера Аркадий Натаныч заглядывал, «Эхолот» мой хвалил». Он удивляется: «Только прочёл? Я давно. Глубокая повесть! Как прочёл, сразу подумал: тоже про море напишу. Непременно напишу, старик, непременно... А ты их «Понедельник» читал?» Я: «Конечно. Любимая книжка». И поправился деликатно: «Одна из. Русскоязычная, в смысле. А так-то...» Хэм меня уже не слушал, и я не закончил. Он на стол сел и смотрит понуро. «Понедельник начинается в субботу». Это ж я так хотел роман свой назвать...» Я оторопел: «Неужели?» Он: «Ну! Дамочке одной похвалился, она растрепала, они подсуетились...» Я огорчился: «Вон оно как… Но они-то не знали...» Он на меня сквозь слезу глянул: «Посоветоваться хочу. Дошёл слушок до меня, они книжку задумали, «Трудно быть богом». Как думаешь, справедливо будет, если я название у них… это... позаимствую? Как они у меня». Я репу почесал: «Так они её написали уже. Классная книжка». Он удивился: «Как так? А что ж я пропустил-то?..» Я говорю: «Эрнест Кларенсович, вы не огорчайтесь. Давайте, может, у кого другого чего… гм… посмотрим. Вот, Джон Донн, например… Мы с ним мало общаемся». Он поморщился. А я книжку открываю наугад и читаю: «...а потому не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол; он звонит и по Тебе». Он брови вскинул: «По ком звонит колокол? Да ну брось!..» - и ром оставшийся прям из горлышка выдул. И тут же заснул на полу, отпустило его напряжение-то. А я стою, смотрю на него с улыбкой, а потом вдруг увидел внутренним зрением, как наяву, скелет огромного марлина на лестнице, чистый-пречистый, белый-пребелый… И вместе с шумом прибоя и рома зашелестела в мозгу фраза: «Хемингуэю снились коты».



16.

А вчера Твен притопал. «Oh, - говорю, - My huckleberry friend!» Он улыбается, обнимает меня, говорит: «Да, отличная песня “Moon river”. И строчка эта точно к моему Геку относится. Прочитали уже, видно, песенники-то!» Я улыбаюсь: «А как же иначе!» «Серьожа, - продолжает он. - Зацени!» - подтяжки свои оттягивает и отпускает. Я не пойму: «Что заценить, Сэмюэль Иваныч?» Он говорит: «Сколько раз тебя просить, зови меня Марком! Мне так больше нравится!» Я киваю: «Хорошо, Марк Иваныч». Он побагровел, усами задвигал, за трубку схватился, но сдержался и спрятал. «В сто первый раз курить бросить пытаюсь», - говорит. Я вздыхаю: «Понимаю вас очень, я уже все попытки оставил. Не выйдет». Он кивает печально. «Так что заценить-то?» - напомнил я, понимая, что он всё ещё раздумывает, не обидеться ли и не уйти. Он маленько носом посопел: «Вот. Подтяжки. Саморегулирующиеся». И показал. Я оттопырил нижнюю губу. «А что, вполне… А зачем это?» Он опять стал багроветь. «Хотя, - быстро продолжил я, - у Стругацких в «Понедельнике» есть один маг, светлый, Магнус Редькин. Так он то штаны-невидимки изобретёт, то...» Он руку поднял, как Толстой прямо. «Хватит, понял! Хочешь сказать: «Ты бы лучше, Марк, книжки писал! Чем фигню всякую изобретать непотребную. Так?» Я уклончиво повёл головой, обижать его не хотелось. Он вдруг расхохотался. «Деликатный ты человек! Вот за что тебя люблю! Ну, кроме книжек твоих, конечно!» Мы посмеялись. «Кризис у меня. Вот и фигню изобретаю. Ни Гек не идёт, ни Том. «Принца и нищего» начал - бросил. Не понимаю, неубедительно. Ведь вроде как для детей, а детей-то и нет у нас в мире. Правда, новая идея пришла. Про американца, который попал к рыцарям, в Англию времён короля Артура. Хочу к Уэллсу сходить, машиной его воспользоваться. Смотаться туда, посмотреть что к чему, фактура нужна настоящая. Но у него очередь. Вот и жду». Он закурил сигару. Ужасно вонючую. Я поморщился. Он сделал вид, что не заметил. «Опять «Кота» твоего перечитывал. Обожаю. Опять новые смыслы нашёл. Кстати, я понимаю, кто тебя на этот роман вдохновил. У тебя там во дворе и в подъезде отличные коты тусуются». Я говорю: «Нет, Марк Иваныч. На роман меня вот кто вдохновил». И показываю фото Пушка. В костюме и с галстуком. «А где он?» Я говорю: «В Одессе живёт, у родителей. У меня жизнь сумбурная, отлучаюсь частенько...» Он говорит: «Умный кот, сразу видно». Немного помолчал, сигару достал, спички длинные, закурил, пару раз затянулся глубоко и изрёк: «Если б можно было скрестить человека с котом, человек от этого очень бы выиграл...» Пока мы сидели, он выкурил ещё пять сигар. Вот и бросай… Эффект тетивы… Дышать было нечем, и Твена я практически не видел в густом сигарном тумане. Я включил Вертера, робота проветривающего. Твен посмотрел на него с недоверием. «Вертер?» Я кивнул. «Унылое изобретение». Однако это «унылое изобретение» вполне быстро проветрило гостиную. «На бильярде сразимся? - спросил Твен. - Ты вроде собирался к своей квартире бильярную прирастить». Я головой покачал: «Времени не было, то пишу, то мотаюсь...» Он: «Ладно, пойду к Ломоносову. Он грозился кораблик нанять с бильярдной. А ты подтягивайся вечерком к Бережковской набережной. По Москве-реке покатаемся, шары погоняем. Пушкин тоже будет. И Лермонтов. Как же я реки люблю!.. Миссисипи, Амазонка, Москва... Ты читал, как меня Фармер в своём Мире Реки вывел?» Я говорю: «Читал. Мне понравилось». Он говорит: Мне тоже. Только Клеменсом меня там называет. Сколько ни убеждал его - ни в какую. Мне, говорит, настоящее имя ваше больше нравится, не стану переделывать. Упрямый он! Ну я рукой и махнул, Клеменс - так Клеменс». Он встал из кресла и пошёл к выходу. У двери остановился, приобнял меня, наклонился к моему уху поближе и полушёпотом сказал: «А Тесла подтяжки одобрил. Сказал: полезная вещь. И попросил первый экземпляр ему презентовать, как начну выпускать их серийно. Вот так-то». Я говорю: «Серьёзно? Николай Милутиныч вот это одобрил?» Твен посмотрел на меня гордо и многозначительно, и ушёл. А я подумал: «Мало того, что Тесла гений, так ещё и человек добрый». И решил ему протелефонировать. Посоветоваться надо, у меня батарейка его в сердце стала чуть слабее работать. Не пора ли менять… Да и насчёт тревожностей всех посоветоваться. Вроде улеглась история с письмами, а всё равно неспокойно.


17.

А вчера Кэрролл пришёл. «Конан Дойл совсем обалдел! Просто снарк какой-то! Буджум!» - воскликнул он. Я говорю: «Чё не так?» Он глаза закатил: «Считает, что я Джек Потрошитель!» Я прыснул. Он посмотрел печально: «Это не смешно, Сэрдж, совсем не смешно. Это грустно. Хоть в кроличью нору с головой! Иль сквозь зеркало пройти, да там и остаться, в зазеркалье-то». Я говорю: «Хорошие, кстати, идеи. И про кроличью нору и про зазеркалье. Напишите что-нибудь этакое, сложно-сочинённое, полудетское-полувзрослое. У вас с парадоксальностями вашими хорошо выйдет, мне кажется. А насчёт Конан Дойла что-то не понял я. С чего взял-то он? Почему подозревает-то вас?» Он стал объяснять. «Я подружился с семьёй декана нашего Лидделла. В особенности с дочерью его Алисой. Несколько раз мы прогуливались. Я сделал несколько снимков, они попали в газеты, в Лондоне. И с чего-то вдруг этот грубиян стал распускать про меня нелепые слухи?! Начал с того, что я педофил. Это я-то - диакон! Так и до Джека дошло… Ох, я бы его выпотрошил с удовольствием!» Я говорю: «Полноте, успокойтесь. Ещё недавно сэр Артур уверял, что фотографии фей из Коттлинга настоящие. Ему мало кто верит. Он фотограф, вы фотограф. Вы писатель, он писатель. Он вам завидует немножко, конкурирует с вами. К тому же очень склонен к детективному жанру. Во всём буквально готов узреть преступление. С Агатой Фредериковной шушукается всякий день. Недавно, вон, целое дело распутали, с письма фальшивыми из якобы Ада». Он кивает: «Это я знаю. Престранная история…» А я продолжаю: «Но самое скверное - он оккультизмом увлёкся! Никак не могу его убедить, что это очень тёмное дело. А, ну и в динозавров он верит. Так что, в голову не берите». Кэрролл помолчал немного. «В Лавру хочу съездить, в Троице-Сергиеву, помолиться хочу. Поедете со мной?» Я кивнул серьёзно: «Поеду. Я с преподобным Сергием давно не виделся. Непременно поеду». Он аж весь засветился, зарделся. «А не устроить ли нам чаепитие, Сэрдж? Безумное чаепитие!» Я удивился: «А почему безумное-то?» Кэрролл подумал: «А не знаю… Почему-то вдруг само вырвалось. Я, кстати, когда к вам шёл, во дворе кота вашего увидел. Красивый у вас Пушок, всё-таки! Вдохновенный какой-то. Сидит у подъезда, улыбается во весь рот! Вы не поверите. Я моргнул, а его уже нет. И мне показалось, что улыбка в воздухе тает. Такие вот чудеса». Я смеюсь. «Да, Пушок он такой! Гостит у меня. Правда, опять в Одессу засобирался. По морю скучает...» Кэрролл прошёл на кухню. Я услышал, как холодильник открылся. «Серёжа, а яйцо у вас тут варёное? Упс!.. Сырое...» Я ему кричу: «Чарльз Чарльзыч! Не беспокойтесь, там робот, он всё уберёт! Вы голодны?» Он выглянул с кухни и говорит виновато: «Простите, Сэрдж! Чертовски! Как бармаглот! А там яйцо это… Шалтай-болтай какой-то, ей-богу… Сам из рук выскочил!» Я говорю: «Давайте поболтаем пока, а я роботу скажу нам что-нибудь приготовить. Вы что хотите?» Он стеснительно сказал, садясь за стол: «Я бы всё-таки яичницу съел. С беконом. Из трёх яиц». И я ушёл на кухню давать распоряжения роботу.


18.

А вчера Толкиен приковылял. Трубкой-бентом попыхивает, расстроенный. Я его на диван усадил и спрашиваю: «Что случилось, Джон Артурыч?» Он помолчал немного, словно переживая что-то неприятное заново, и говорит: «Авто разбил. Прекраснейшее авто от Теслы. Никак у меня не получается стать приличным водителем. Сколько ни практикую - не даётся эта наука. Проще несколько новых языков выдумать». Я говорю: «Так может и не надо вам? На такси ездите. Вон, их сколько сейчас. И обычные, и воздушные, и подземные...» Он кивает солидно и трубкой затягивается. По комнате распространяется сладкий густой аромат, лесной какой-то, медовый. «Хороший у вас табак, Джон Артурыч», - говорю я с улыбкой. Он тоже улыбается. «Да, вчера новую смесь взял у хоббитов». Я: «У кого?» Он: «У хоббитов. Это мои новые друзья. Их недавно вывели в Заповеднике Гоблинов. Вот думаю книжку про них написать. Про сам заповедник Саймак уже пишет, так я про этих милах. Они нечто среднее между гномами и кроликами. Смешные такие». Я улыбаюсь: «Ну а что, вполне себе тема». А он вдруг смотрит на палец мой безымянный. «А что это вы, Сергей, кольцо обручальное носите? Ведь вы не женаты». Я чуть смутился. «Это подарок одной милой барышни. Вроде и не надо носить, а ношу, словно волшебное какое… Иногда, бывает, забудусь, смотрю на него, её вспоминаю и шепчу: моя прелесть...» Он на меня внимательно очень смотрит и не перебивает. «Кстати, - говорит, - я вчера Фрейда в Москве видел. Заходил в гости к приятелю. Он там мерцал». Я слегка обиделся. «Он ко мне заходил. Сны очередные рассказывал. Жуть. Я его отправил к Дали. Маются они, бедные, мерцающие наши...» Он помолчал, видно было, что ему неудобно. Потом прокашлялся и говорит: «Можно я сегодня у вас заночую? Отсюда так близко до технической станции. А мне туда рано утром». Я говорю: «Заночуйте конечно! О чём разговор!» Он сказал поспешно: «Сергей, вы не беспокойтесь, я в ванной переночую. Она у вас преогромная». Я говорю: «Джон Артурыч, к чему такие мучения? Спите здесь, на диване. Я сейчас постельное бельё принесу». Он трубкой попыхал и говорит: «Вы, наверное, не в курсе, но я так храплю, что дома супруга отправляет меня спать в ванную». Я улыбнулся: «Я в курсе. И все вообще. Эдите Иванне, кстати, поклон от меня передайте». Он кивает и улыбается. А я продолжаю: «А храпеть вы здесь можете сколько хотите в своё удовольствие. Я в спальне вас не услышу, у меня там дверь бронированная». Он посмотрел удивлённо, но уточнять не стал. Когда я вернулся с чистым постельным бельём, он сказал: «Что-то у вас духами французскими пахнет...» Я: «Быть не может!» Он посмотрел недоверчиво, достал из кармана два куска ваты, ноздри заткнул. Я ему бельё дал, говорю: «Вот. Самозастилающееся». Он бельё взял, на диван кинул, оно застелилось. «Не терплю я французского духа...» - пробормотал он сонно. Я говорю: «Так я ж тоже вроде как… Из де Бургов...» Он поморщился, уже в полусне. «Эт давно было. Выветрилось. Вы - больше ирландец. Бург-Бэрк-Берг… Не считается. Нет в вас французского духу...» И засопел трубочкой губ, как ребёнок уставший, с заложенным носом. «Ну, - думаю, - конец… С заткнутыми ноздрями он так храпеть будет, что и бронированная дверь не поможет». Я прошёл в спальню и решил телефонировать Дюма, чтобы завтра зашёл. А то поссорятся, и что я буду с ними делать? Горячие оба, вспыльчивые, ещё дуэль учинят... Вдруг я услышал как кто-то словно бы по-эльфийски запел. Я из спальни выглянул, смотрю - а это Толкиен храпит. Тогда я и вправду запер бронированную дверь со звукоизоляцией. А то вдруг он среди ночи как орк какой захрапит... И ещё я подумал, что беспокоит меня история с хоббитами. Зачем их материализовали. Пусть бы персонажами в книжках и оставались… Что-то в этом есть неправильное, если персонажи у нас воплотятся. Надо обо всём этом крепко подумать...


19.

А вчера Басё постучался. Я как стук услыхал, сразу понял - Басё. Свой размер у него. Пять. Семь. Пять. Вошёл и на пол уселся. Говорит чеканно: «Старый двор. Грохнулась в лужу старушка. Мат в темноте». Подул в сякухати, подумал немножко, губами пошевелил. «Ситуация - та, слова - нет. Буду искать. Старушка... Лягушка...» Я почуял аромат недавно выпитого саке и говорю: «Двор тут хороший, но лужа эта вечная... Не лужа - пруд!» Он вдруг глазами просветлел, встал, поклонился и к двери пошёл. Я говорю: «Мацуо-сан, Маркова Вера на русский вас переводит...» Он: «Знаю. И что?» Я: «Вы когда ко мне приходите, не обязательно так точно количество стуков блюсти. По-русски можно свободней стучать». Он посмотрел на меня суховато и так же сказал: «Я запомню». И глазами сверкнул. «Я, собственно, с чем заходил… Комацу ты читал? «Гибель дракона?» Я говорю: «Да, читал. В детстве». Он смотрит непонимающе: В чём?». Я говорю: «Да неважно...» Он кивает. «Тогда поймёшь, о чём я. Хочу к Совету обратиться, ходатайствовать о переселении японцев в Россию». Я хмурюсь: «Зачем это?» Он вздохнул: «Так Китай не пускает. Перенаселена Япония. Несмотря на голографические браки. К тому же сейсмическая активность сильно повысилась. Фудзи очень волнуется. Некоторые говорят, что опять Ад наружу лезет». Я головой мотаю: «Ерунда это! Быть такого не может! Там всё под присмотром». Он руками разводит: «А нашим поди объясни… Все ждут Годзиллу как воплощенье инферно и кару. И боятся, естественно...» Я говорю решительно: «Годзиллы нет! Это вымысел». Он смеётся. «Да нет конечно! Но нашим муравьям поди объясни! Я знаю, Совет к тебе прислушивается. Замолвишь словечко?» Я говорю: «Замолвлю конечно. Я люблю Японию. В детстве «Корабль-призрак» и «Таро - сын дракона» были любимые мультики. В «Корабле» Гиг-робот был выдающийся! А «Легенда о динозавре» - какое было кино! Сейчас смешно конечно...» Он смотрит лукаво: «А «Кот в сапогах?» И пальцем грозит. Я подхватываю: «Особенно «Кругосветное путешествие!» Мы помолчали. Я вспоминал японские мультики, он не знаю что, но тоже, видно, что-то приятное. Потом он нахмурился. «Акутагава вчера заходил. Голограммой конечно. Мается он в своей Стране водяных». Я дивился всерьёз: «А он там?!» Он: «А как же! В собственноручно сочинённом Аду...» Я скорбно помолчал. Жалко Акутагаву, но что ж тут поделать. Нельзя так, как он… Басё первым молчание наше прервал. «Ты, Серги-сан, «Мемуары гейши» читал?» Я говорю: «Нет ещё. И кино не смотрел». Он: «Не читай и не смотри. Пасквиль и дрянь. Мураками тоже спали. Шалопай, ренегат. Акутагаву можно. Но избранно. Про Страну водяных обязательно. Сильный текст. Акутагава как в воду глядел… Суси не ешь. У вас не умеют. А Куросаву смотри. Лучше скачай, его пересматривать надо. А ещё Нацумэ Сосэки прочти. Про кота. Тебе приглянётся. Миядзаки найди, он доступен. Хисаиши послушай. А Такеши не надо смотреть, ни к чему. А на стенку Хокусая повесь. Умиротворяет. Впрочем, я тебе принесу. Он мне дарил». И ушёл, кимоно приподнимая чуть-чуть. А я подумал, что вот и японцы тревожатся. Они ведь спокойные как роботы, а тут такое… Неужто и правда меняется что-то в мире опять?..


20.

А вчера Гомер пришаркал. Палочкой своей тактильной ориентационной стул плетёный нащупал, сел. Потом как-то так ловко палочку в руке повернул, она и сложилась. Он смотрит мимо меня очами незрячими. «Сергиос, - говорит. - Ты где дышишь? Сориентируй...» Я говорю: «Здесь, я Тигран Фёдорыч… Рецины хотите?» Он в мою сторону голову повернул: «Нет, лучше чайку. По-русски, с лимончиком. И что ты меня всё Фёдорычем кличешь?» Я говорю: «Как что? Вы ж отчества своего не знаете, и никто не знает. Так? Даже в месте рождения не особо уверены. А без отчества-то как же?.. Вон, иноземным принцессам в Российской империи завсегда это отчество присваивали!» Он хмыкнул, я подвинул к нему и прямо в руку приладил чашку чая с лимоном. «Я ж не принцесса иноземная, - сказал он, чаёк отхлёбывая. - Ах, хорошо!.. Умеешь заваривать. Как Ду Фу. Так вот, им отчество это давали, потому что крестили родовой иконой дома Романовых, Фёдоровской. Мне аудиокнигу скачали, я вопрос изучил. Но я-то не принцесса!» Я воскликнул: «Вы лучше! Уж простите за прямоту. Вы - дар Божий для нас для всех. А имя-то, сами ж знаете, ведь греческое имя-то. И ровно это и означает. Θεόδωρος!» - бодро добавил я. Он говорит: «Ладно, зови как хочешь, ты муж образованный, доверяю». Он немного помолчал. «Вещицу новую затеял. «Телемакиада» не идёт, а другая - бодренько так». Я интересуюсь: «А что за вещь?» Он говорит: «Батрахомиомахия». Как «Илиада», только про войну мышат да лягушек. Изрядно выходит. Только Аристотель, как узнал, бранить меня стал! Говорит: «Расстраиваешь меня, Тигран! Безделицу задумал! Вместо того, чтоб от поэм-эпопей перейти наконец к трагедии, которая лучше воздействует на читателя! Накричал на меня и ушёл. Теперь, я уверен, к тебе придёт, жаловаться. Я ведь ему даже не подтвердил что пишу-то! Огонь человек!» Я говорю: «Не, он жаловаться не будет. Да и помиритесь вы с ним. Вот напишете свою «Батрахомиомахию», он прочтёт и смягчится. Уверен! Это ж надо такое придумать! Автопародия на «Илиаду» - про войну мышей и лягушек! Чудесно! Вот уж, воистину, гений! Дайте прочесть-то!» Он головой мотнул: «Не дам пока. Я вообще сперва хотел тебя попросить записывать, я бы диктовал, но сказали мне, что занят ты крепко, пишешь своего много сейчас. Ну я и решил не только хорошего стенографиста взять, а синхрониста-переводчика. Жуковский вызвался. Начал, но так спотыкливо пошло у него, такой гекзаметр получился несимпатичный, неточный… Пришлось нам расстаться. И я позвал Альтмана. Хорошо у него складывается, убедительно. Он мне прям билингву рукописную сделал: и мой текст успевал записывать и свой перевод. Очень хорош. Предложил мне, кстати, гусей не дразнить и скрыться за псевдонимом. А потом уж… обнародовать правду, когда страсти улягутся. Вот теперь пишет предисловие, где меня неким Пигретом зовёт. Затейник Альтман, затейник! Ты прости, Сергиос, не дам пока почитать. Сам хочу сначала. Глазами». Я опешил: «Это как это?! Уж простите...» Он улыбнулся: «А вот!.. Зворыкин Владим Козьмич, муромец, предложил мне теле-зрение сделать. Чего-то они там с Джобсовыми ребятишками крутят-вертят. Вроде как на днях прототип глаз моих новых будет готов, - смеётся. - Буду ходячим айпадом с отличной встроенной камерой. А сигнал прямо в мозг пойдёт. А питание для камер и процессора сам Тесла делает! О как! Волнуюсь, конечно!» Я говорю: «Ох, дай-то Бог! Вы ж тогда сами писать сможете-с!» Он посмеялся взволнованно, чай допил, палочку свою телескопическую расправил и к двери пошёл. «Так что, ежли Аристотель спросит чего, скажи, что не в курсе. Попробую с псевдонимом». «Хорошо, - говорю, - Омир Фёдорыч… То есть, Тигран Фёдорыч, я вас не выдам». Он кивнул с улыбкой и ушёл. А я подумал: «Надо же, пародия про войну… Отпускает мир напряжение-то… Хорошо».


21.

А вчера Аристотель пришёл. Хитон на плече поправил, у окна встал и смотрит с прищуром вниз на улицу, как будто на толпу демоса перед тем как речь торжественную толкнуть. Я его не беспокою, гляжу с улыбкой, на диванчике сидючи. Наконец он насмотрелся, от окна отошёл и тоже сел на диван. Смотрит мудро. «Что, - говорит, - Серигиос, сценарии твои продвигаются?» Я говорю: «А как же, Аристотель Никомахыч! Строчим-с!» Он головой покачал неодобрительно. «Строчат графоманы. А настоящий драматург работает вдумчиво, серьёзно. Зная цену каждой коллизии, каждой перипетии». Я киваю. «Конечно! Эт я так, комедийно выразился». Он палец кверху поднял. «Тогда верно! Комедия, как мы сказали, - есть воспроизведение худших людей. Графоманы - входят». Я с опаской обернулся на дверь, мне почудилось, что по лестнице в подъезде поднимаются полчища графоманов, и сердце зашлось на секунду. Он с иронией на меня посмотрел. «Что, владею словом? А?» Я киваю энергично: «Невероятно, Аристотель Никомахыч! Вы как сказали: «Графоманы входят, я чуть не обделался!» Он смеётся, проходит на кухню, наливает красного вина, разбавляет чистой водой более чем наполовину и опять на диван садится. «А пьеса твоя что же? Трагедия будет?» Я удивился: «Откуда про пьесу знаете?» Он: «Станиславский сказал. И Чехов. И Булгаков тоже. И Шекспир. Все говорят, что пишешь пьесу, но читать никому не даёшь! Там с подражанием жизни-то у тебя всё хоть нормально? Ты «Поэтику» мою не забываешь?» Я: «Как можно-с! Настольная книга!» Он кивает задумчиво и вдруг грустнеет. «А я недавно одного современного драматурга прочёл… Весьма расстроен. Вот он, думается мне, «Поэтику» толком не смог прочитать! Он считает, что метафора - это греческий коньяк! А катарсис - зубная болезнь!» Я как давай хохотать: «Да неужели?» Он: «Да. Энрю Уайета не знает, косит под простеца такого. А сам хитрющий!.. Он даже толком моих последователей не читал! Уж чего бы проще, про драматургию-то! Митта, Сид Филд, Макки!.. Они конечно словоблуды маленько, но идеи мои развивают...» Я заинтересовался: «Это вы не про Ваню ли говорили?..» Он руку поднял: «Довольно злословий! И не нужно имён! Не станем уподобляться! Поймём только, что современная театральная ситуация у вас в Москве оставляет желать лучше. Безусловно имеются высочайшие образцы трагедии, но есть и бессмысленные поделки, подобные чуши этого новомодного вздорника. Всего, что сказано о причинах удачи или неудачи, о порицаниях и возражениях на них, достаточно...» Мы помолчали. «Иногда думаю, правильно ли мы тогда поступили, Сергиос...» Я: «Вы про войну?» Он кивает. Я: «Если б вам тогда не пришла гениальная идея подтянуть Александра Филиппыча, мы бы с вами сейчас тут не сидели». Он задумался и говорит: «Логично. И конечно вся наука, которую я в Сашку вложил, в дело пошла. Талантливый он, гениальный!» «Да, - говорю я, - только Македонский с его даром полководца и специальными знаниями мог разобраться в том хаосе». Он помолчал: «А Платон Аристоныч нас не одобрил, Серёжа… Он мир по-другому видел устроенным… Всё, видишь ли, поделить, всё общее! Даже жёны с детьми! Какая-то шариковщина, ей-богу!» Я развёл руками: «Ну тут уж… Платон - учитель нам, но истина важнее!» Аристотель встал торжественно. Я тоже. Смотрит на меня серьёзно очень: «Хорошо сказал, Сергей, прекрасно сказал! Истина и добродетель! Способность поступать наилучшим образом во всём, что касается удовольствий и страданий, а порочность - её противоположность! Я за чистую личность! За высокую индивидуальность! И за ответственность!» Я кивнул медленно. Он бороду почесал и продолжает: «Хочу на Халкидики слетать. Полетели со мной. Думаю ликей новый открыть». Я удивился: «А для кого ликей-то? Ведь детей нет...» Он нахмурился: «Для взрослых. Вечерний ликей. Как у Садовникова в «Большой перемене». Считаю, что наш демос, кто остался и много работает вне творчества, мало развит в общекультурном смысле. Про рабов я молчу вообще. В смысле, роботов. Недостаточно для нашего уровня. Да и наши тоже бывают…» Я говорю: «Ну а что, убедительно. Я с вами, пожалуй, слетаю. Я ведь могу, с вами, правильно?» Он печально вздохнул: «Бедолага ты бедолага… Который век пытаюсь убедить Совет снять тебя эти ограничения… Пока не выходит… - он немного помолчал. - Я член Совета, со мной можно». Я ответил быстро, сбивая навалившуюся вдруг на квартиру тяжесть: «Ну и отлично! Халкидики я люблю. Есть там деревенька одна, Пефкохори. Не слыхали? Очень славно мне там жилось когда-то… В той ещё, в прошлой жизни...» Он говорит: «Пефкохори знаю прекрасно! Это на полуострове Кассандра, у самого Эгейского моря!» Я: «Точно!» Он: «Хорошее место! Вот там ликей и откроем. А тебя сделаем деканом литфакультета, раз Грецию любишь. Будешь прилетать раз в месяц, со мной или ещё с кем... А так из Москвы поруководишь, по скайпу. Хотел Тиграну предложить, Омиросу, но он последнее время зело строптив стал и неуёмен. Ладно, всё, полетели!» Я опешил: «Что, прямо сейчас?» Он: «А чего ждать! У меня, вон, два пегаса за окном, смирные». Я выглянул в окно - и точно, красивые, белоснежные, с голубыми глазами добрыми, парят в воздухе рядом со стеной дома, крыльями слегка помахивая. Ох, давно я не летал на пегасе! Опять сердце зашлось. «А на Геликон заглянем? Муз навестить!» Он: «Конечно! И рецины попьём. Ещё и запас тебе дам». Вот умеет всё-таки Аристотель Никомахыч найти подход к ситуации! Он на своего пегаса вспрыгнул и - в небеса. Я в библиотеку заскочил, забрал с полки «Книгу живых», сунул её в спецрюкзак и шагнул на подоконник. Пегас подплыл поближе ко мне. Я ступил левой ногой в стремя, правую перекинул и оказался в очень удобном седле. Уздечку в руки взял, отвёл его от распахнутых бронированных ставен (со старых времён сохранились, так пока и не снял их). Пегас слегка хохотнул будто бы и взвился к небесам. Я только успел заметить Шекспира, который, похоже, шёл ко мне в гости. Жаль, разминулись. Но ничего, из Греции вернусь - телефонирую ему. Давно с ним хотел поболтать.



Продолжение следует...
http://poezia.ru/works/121794


Поговорим о смерти

Умереть в начале сил -

Как прекрасно!

Умереть, пока не жил

Неопасно.

А когда живёшь давно

В плотном мире,

Неизбежно, всё равно -

Три-чтыре.


Белый свет не облететь

Быстрой птицей.

Перед всеми не успеть

Повиниться.

Если б с каждым посидеть,

Примириться,

И на лица поглядеть.

И на лица.


Грустный дождик стёкла мыл

Днём ненастным.

Приходил и уходил

Свет напрасно.

Не хотелось говорить

Мне о смерти.

Не хотелось говорить,

Вы поверьте.


12 проекций беды

           "Я могу написать этой ночью стихи бесконечной печали". 

                                Пабло Неруда


           "Что-то мелькает в газетах, толкующих так и сяк

            факты, которых, собственно, кот наплакал..."

                      Иосиф Бродский "Новый Жюль Верн"



I


Отец семейства думает о своём:

о бизнесе, о секретарше c её крохотной пепельницей и кружевным бельём,

о жене и налоговой инспекции, о дорожных знаках, о том

что хорошо бы сменить машину - не сейчас, не сегодня, потом,

а сейчас не мешает заправиться - бензин почти на нуле;

думает он о планах на будущее, о мире на всей Земле,

прислушивается к работе двигателя, отмечает непорядок с правым передним

колесом; тем не менее, обгоняет автобус, раздражающий своим гнусным перденьем;

встречается глазами с бегущим через дорогу псом,

боковым зрением чует инспектора ГАИ, шагающего к проезжей части с очень суровым

                                                                                                                                                   лицом,

бьёт по тормозам и разглядывает мир, застывающий с каким-то нездешним гуденьем.


II


Жена размышляет о муже, о его секретарше, о партнёре мужа по гольфу;

о сыне и его двойках, о том что нужно купить ему для школьного спектакля разноцветные  гольфы,

думает о своей нелюбви к быстрой езде, о тратах на содержание этой машины,

о деньгах вообще, о новом доме, любимом сериале и бицепсах одного персонажа-мужчины,

о неухоженной женщине в огромном автобусном не слишком чистом окне,

о водителе автобуса - большом, судя по взгляду, бабнике и шалуне,

о том что бывает жалко собак, и о том, что же станет с её прической в этом сплошном огне.


III


Мальчик Боря девяти лет думает о том как ему нравится скорость, вспоминает

                                                                                собранное им позавчера обалденное лего,

думает о маме и папе, о Малаховой Соне из параллельного класса, которая неделю назад

                                                                                шла, улыбаясь, из школы с Петровым Олегом,

о том как хорошо глазеть по сторонам и вообще не учиться,

о том что дорога слева в окне офигительно быстро мчится;

вспоминает прикольные козырьки наметённого снега по обочинам дороги прошлой зимой,

думает о том что не очень-то ему хочется возвращаться домой,

почти ощущает вибрацию резины, жужжащей, как придавленная пальцем оса,

видит яркий свет и слышит тихие ласковые голоса.


IV


Водитель междугороднего автобуса думает о том что этот чувак, обгоняющий его, совсем 

                                                                                                                                                 обалдел,

о том что скорость его машины, хоть и огромна, должна же иметь какой-то предел,

думает водитель о грустной красотке рядом с этим долларовым мешком,

а ещё о том как там, интересно, у неё под этим розовым пиджачком;

думает он о своём полуразвалившемся автобусе, о сменщике и его жене

Надьке, к которой он заявится через пару часов и утонет в её грудях и вине,

думает о пяти "левых" пассажирах, об их деньгах, которые можно будет кинуть в карман,

о том что скоро уйдёт в армию его старший сын-наркоман...

видит полуспущенное и болтающееся правое переднее иномарочье колесо,

и уж на самый последок успевает подумать: всё!


V


Слепая старушка размышляет о том что слепота в её возрасте не такая уж и помеха;

думает старушка о звуках мира, которые приносит шоссе,

о том что услышала вчерась по телевизору чудно́е слово «гляссе»,

прислушивается к дыханию своей глупой, но доброй собаки, лай которой мало отличается от

                                                                                                                              человечьего смеха;

вспоминает о жалком своём хозяйстве, о дряхлом муже, о том что он глух, как пень,

о своей деревеньке; думает о тревожном вскрике какой-то, наверное, гигантской птицы

                                                                                                                                                вверху...

о страшном скрипе и тяжёлых железных ударах, каких и не слышала она ни разу на своём

                                                                                                                               очень долгом веку,

а ещё о криках и звуке занявшегося пламени, и пытается она вспомнить, сегодня постный 

                                                                                                                          или скоромный день.


VI


Собака, бегущая через шоссе, думает о сладкой косточке, обещанной хозяйкой,

о добром пьяном хозяине, треплющем иногда по ушам, и почему-то называющем её Лайкой,

хотя зовут её Динго; думает она о скользкой дороге, о запахе кошек, кроликов и коров,

а ещё о том как неприятна на вкус её собственная собачья кровь.


VII


Правое переднее колесо импортного автомобиля думает о погоде, о том

что пора бы ему в тёплый гараж на храненье, или хоть утеплиться, а то уж больно холоден

                          стал асфальт или, может, бетон;

помнит обидный пинок хозяйского сапога, думает о кочках и ямах, спусках, подъёмах,

думает о сходе-развале, о жёсткой подвеске, о нежелании хозяина вспомнить об

                         элементарных обгонных приёмах;

думает об острой боли в боку, о падающем давлении, о скорости, начинающей пугать,

о тормозах, о запахе резиновой гари, и о том что не будет оно больше хозяину помогать.


VIII


Автомобиль иностранного производства думает о себе,

о том что хозяин всё-таки не слишком его бережёт,

о семье хозяина, об их сынке который однажды чуть салон не поджёг,

играя со спичками; о том что никогда этот олух не может просто спокойно сидеть;

думает автомобиль о сладко пахнущей секретарше босса, её сочных формах и фразах

                                                                                                                                             "строгих";

об октановом числе бензина, инжекторе и компрессии, о колдобинах и выбоинах на дороге,

о том что на улице холодно, сыро, и побаливает правое переднее колесо -

скорее всего - заноза; думает он об остром осеннем ветре, уже два часа непрерывно

                                                                                                                              свистящем в лицо;

о хороших тормозных колодках, о том как мучительно мнутся бока

и крыша при многократном переворачивании, и о том какое мягкое тело у этого форменного

                                                        дурака.


IX


Инспектор ГАИ думает о трёхстах пятидесяти миллилитрах водки и промозглости дня,

о соседке-продавщице, о том что прохудилась крыша, а зима на носу, и что значительно

                                     лучше живёт родня,

думает о сыне-студенте; о том что приближается рейсовый автобус, и скоро Петрович

                                        козырнёт из окна,

о том что опять бабка Анна вышла за каким-то рожном на дорогу одна;

думает о полоумной собаке, о крутой иномарке, несущейся как стрела по опасной трассе,

и наконец, о самом чудовищном ДТП случившемся на его глазах после той истории с

                                «Субару Лега́си».


X


Большой рейсовый междугородний автобус смотрит прямо перед собой

и не думает ни о чём таком что люди иногда называют судьбой.


XI


Птица летящая наверху думает о предстоящих морозах, о ветре,

о машине и автобусе, мчащихся далеко внизу,

о старушке с собакой, о скучающем и мёрзнущем на ветру инспекторе,

о закрытом зернохранилище и пути к своему гнезду,

о сильном взрыве, клубах густого чёрного дыма, горящих шинах;

о гаишнике, нелепо лежащем рядом со скомканной как листок бумаги машиной,

о перевёрнутом рейсовом автобусе, о трупе собаки и теле слепой старухи,

о том что надо держаться подальше от таких страшных мест, от такой разрухи.


XII


Автор думает о птице, о том что её не видел никто,

а она видела всех и всё и возможно увидит что будет на этом месте потом,

а ещё о том что удаляясь вместе с птицей за темнеющий горизонт,

он чем-то и похож на неё, может быть - всем… или тем что ему тоже везёт,

и уже совсем засыпая над своей недопитой остывшей кружкой

чая, думает автор о том, что в этих длинных стихах его присутствия не учуяла бы

                        даже самая слепая от рожденья старушка.


Всё

Слушай, девочка моя

с летними глазами:

всё, остепенился я;

водка со слезами

вперемешку, на троих

больше не сгодится,

я притих в руках твоих

пойманною птицей,

и теперь моё гнездо -

десять пальцев тонких,

всё - не то, что было до

озорной девчонки;

серебристый смех в ночи,

колокольчик нежный,

тише, время, помолчи,

сердце, бейся реже...

это очень просто, друг,

ты ведь знаешь это:

если двое че́ртят круг, -

будет вечным лето.


Сны в Мещанской Слободе. Новая странная жизнь

                                 Марку


Я теперь живу, сынок, с видом на психушку,

по ночам пишу стихи, слушаю кукушку,

ту, что в ходиках моих на просторной кухне

вдруг чего-то прохрипит, да не в лад кукукнет.

А в психушке за окном - буйное веселье,

малохольные дружки под деревьев сенью

травят байки до зари, - им совсем не скушно, -

про крылатых жеребцов, про корабль воздушный,

что однажды их - живых - вознесёт на небо,

и пройдёт тоска-печаль, и свершится небыль!

И они пребудут там, в двух шагах от рая,

не стеная, не грустя и не умирая.

А порою кто-нибудь из соседних психов

мне рукой помашет вдруг и с улыбкой тихой

что-то крикнет, как пацан твоего детсада...

То ли в цирке я живу, то ль в притворе ада...

В этом доме иногда мне бывает грустно,

очень грустно иногда, очень-очень грустно.

Впрочем, всё неплохо, Марк, если без придирок,

я живу, где и мечтал - на проспекте Мира.

На последнем этаже мне бывает слышно,

как в далёких небесах говорит Всевышний,

очень тихо, сам с собой, потому что людям

не нужны его слова, - всё равно забудем.


Конец света в ритме ходиков

"Будет ласковый дождь..."

         Сара Тисдейл


Будет ласковый дождь, будет шёпот листвы

и беспечная дрожь серебристой травы;

мы окошко откроем и станем глядеть,

как промокшие птицы спешат улететь,

как багряные листья ложатся ничком,

мотыльками скользнув под ночным маяком.

Мы с тобою вдвоём, мы не помним имён,

что скребутся в наш дом из прошедших времён,

мы сидим у окна, проплывают вдали

облака-города, облака-корабли...

Сад запущен, спокоен и ночью и днём,

наши мысли и сны растворяются в нём.


Круговорот

                                 "Снег идёт"

                                              Б.Пастернак


Снег идёт, снег идёт,

укрывает грусть и кошек,

люди смотрят из окошек –

наконец-то снег идёт!..


В мире всё наоборот:

не получишь то что снится,

утром - глядь - в руке синица,

и опять круговорот.


Дворник тихо снег метёт,

не спеша, как будто знает –

это мало что меняет,

будет старым новый год.


Цирковые костюмы. Жизнь в монологах

         "Я - Гойя!"

         Андрей Вознесенский


***
…я – Гойя!...
о, нет, я не Гойя!
я тот, кого Гойя бы мог рисовать, задыхаясь от страсти…
я плащ матадора, которого бык огнедышащий, ярый
едва не касался рогами…
а я ускользал,
я по воздуху плыл, как по морю…
я - танец…
летящий и рваный, как чувства,
как тёмная роза Кармен,
как фламенко…
я – сила!
мужская стихийная сила,
без страха, без бледных сомнений рассвета…
я – воля!..
мне шрамы оставила роза любви…
я – свобода!..

***
…я – роза Кармен,
квинтессенция страсти,
я – жало…
я – кровь на губах от твоих поцелуев…
я – капля,
текущая тёмным ручьём на свободу…
мне мало…
мне мало любви, я обычной любви не приемлю.
я – шрамы на сердце,
мне нужно оставить навеки
своими шипами автографы страсти…
я – чувство…

***
…я - ртуть…
я теку и сверкаю на солнце,
я всё отражаю,
я синего неба осколки,
и мягкого солнца, и тёплого снега, и моря…
и моря…
безбрежного синего моря…
я – клякса…
я – то, что упало с пера,
я – фрагмент гениального текста,
оттенок…
я – точка.
о, нет, многоточие, цепь неоконченных мыслей…
я цепь неоконченных чувств…
я - надежда…


***
…мы - рифмы…
мы тонкие странные рифмы,
мы рифмы друг друга…
полоски…
продольные линии жизни,
дороги,
ведущие к белым и красным дверям запределья.
мы – выход…
ликующий выход в любовь,
к бело-красным огням горизонта…
ступеньки
к единственной линии,
где совершенство так ясно…
мы – вместе…

***
…мы - призраки ночи,
вампиры любви…
мы бессмертны…
как вечный закат,
как полоска багрового солнца,
встающего нам на погибель…
мы шелест…
мы – шёпот во мгле,
мы не можем проснуться,
нам больно…
мы тонкая грань между жизнью и смертью…
мы – тени…

***
…я – тонкая красная нить,
я канат меж двумя берегами,
я – змейка,
ночная змея, что крадётся тенями к рассвету,
которого тени не могут увидеть…
я – лента…
скользящая быстро меж нотами ночи,
я – росчерк…
зигзаг по бессмертному телу ночной паутины,
я – строчка…
я фраза в письме паука,
я опасна…

***
…я – кожа русалки…
я пена волны, что рождала
богиню любви, коей все восхищались…
я – брызги…
весь мир – для меня,
ну а я – лишь для моря…
я – струи…
стихия моя – океан,
а любимые мною дороги –
все реки земли,
эти русла одна покоряю…
я – зыбкость…
лечу по волнам иль бегу за рассветом,
к истоку,
к звенящей струне горизонта…
я – скорость.

***
…я – лето…
я – щебет резвящихся птиц, я цветенье…
я – раннего утра веселье и хохот…
я – поле…
я - хлебного поля шелка,
светло-русые волны,
я – щедрость…
лесные поляны и лужи из разных цветов
я – томленье…
луга васильков, алых маков под пологом неба,
под клубнями белых больших облаков…
я – не сказка…
я больше, чем сказка, я – сон летним днём,
знойный полдень
под сенью берёз… или яблонь.
я – счастье…

***
…я – россыпь камней-самоцветов,
я чья-то шкатулка…
светиться, сиять,
преломляться под ласковым солнцем –
я это умею…
мне нравится это,
я кожу
покрою блестящими латами света…
я – грани…
и солнце – мой самый любимый любовник,
…да, солнце!
что хочет меня целовать беспрестанно…
я – веер…
я – солнечный веер искристый,
я – роскошь…

***
…мы смотрим в тебя из глубин объектива,
мы – память…
мы есть, и мы будем,
мы – вечная классика жанра…
да, мы – светотень на чувствительной фотопластине,
мы – схваченный миг,
мы – изысканность и благородство…
…всё так и не так…
столько жизни
у нас,
что мы можем
с тобой поделиться…
…мы – ретро…
на матрицах камер хай-класса,
мы живы…

***
…я - воздух, скользящий по телу,
сквозь перья…
я – волны летящего ветра,
я – лёгкость…
парю над землей,
незаметно, как облачко пара…
я – мисс невесомость,
со мною легко и спокойно
всем птицам…
я – раннего утра дыханье,
я – свежесть…
я в обруче света играю, как солнечный зайчик…
я – утро…

***
…я – тина…
я тонкое кружево дна,
я скрываю, опутав навеки
всю боль
под слоистым надгробием моря…
затишье…
я – тихая блёклость травы, что колышет
далёкие волны…
…не помню…
…что было когда-то – не знаю,
что будет – не помню…
мгновенье,
застывшее в капле,
что с целую землю размером…
я – песня…
я – тихая песня канатов и палуб,
лежащих на дне…
я – забвенье…

***
…я – алые пятна рассвета

меж белых громад облаков,
я – стихия!
Жонглирую россыпью звёздной,
гоняю планеты по кругу…
я вспышки на солнце дыханьем своим раздуваю…
я – пламя…
мои языки – безупречны.
и вечны...
а звёзды – мои золотые игрушки,
я – лучший!

***
…мы – радость…
летящего смеха полоски,
мы – зебры,
смешные подружки,
в лучах африканского солнца…
мы – шутки…
о, если бы зебры могли на лианах кататься!
мы дразним…
мы – чёрточки ваших фантазий весёлых,
и если
вам грустно –
вы просто на нас посмотрите…
улыбка
с лица не сойдёт,
потому что
мы – праздник!

***
…я – тонкая синяя сеть,
я как невод,
что ловит невидимых рыб,
или солнце…
все юркие лучики солнца…
я - всполох…
багровый закат в паутине вечернего неба…
я – солнцеворот,
я – корзинка для тёплого солнца,
я – вечер…

***
…я - чёрное с белым,
я – тонкие стены тюльпана,
я – чаша…
и пальцы, что с нею сольются…
я – жажда…
я – тёмный огонь
с языками, летящими кверху…
я – строгость…
я та красота,
что не требует красок…
рисунок…
я – графика…
я – чёрно-белые сны
поздней ночью.

 2009 -2016



Вселенная - театр

       "Весь мир - театр"

         У.Шекспир "Как вам это понравится"


Вселенная - театр.
Тут существа любых полов артисты.
У каждого свой старт, своя посадка,
И по скафандру есть на каждый новый мир.
Семь фаз у космопьесы той. Сперва детёныш,
Прильнувший в страхе к материнской плоти,
Затем стажёр с запасом гаджетов полезных,
Летящий неохотно, хоть и бодро,
На скучный тренинг.
А потом - влюблённый,
Бурлящий, словно атомный реактор,
По милой ДНК.
И вот - джедай,
Чей меч сечёт врага то тут то там, -
Бродящий по галактике как мысль,
Живущий честно, как велят уставы,
Но почитание готовый отыскать
Хоть в безднах чёрных дыр.
Пять - критикан,
С большим запасом знаний и умений,
Чей голос модулирован в раскаты,
Гипотез свежих строгий надзиратель -
Он коуча играет роль. Шестая фаза -
"Магистр Йода", но без тех талантов,
На шлеме линза - зренье никуда,
В скафандре, что когда-то брал на вырост
Для тела грузного, а голос, прежде грозный
Меняется на детское пищанье,
Почти на ультразвук.
Последний выход,
Финал многозадачной этой пьесы -
Распад молекул, вакуум души:
Без осязания и прочих важных свойств.


Вольный перевод с одного из языков третьей планеты системы молодой звезды третьего поколения спектрального класса G2V.


Снег

Мы ждали холодного белого пуха,

у окон стояли, внимательно глядя,

как дети внизу упоительно гладят

дворовую кошку с разорванным ухом.


Последние листья, застыв на мгновенье,

неслышно ложились в остывшие лужи,

а снег не пошёл, он испортил нам ужин

и сделал невкусным из вишен варенье.


А утром, взглянув осторожно в окошко,

мы видели снег, и следы у забора,

и женщину без головного убора,

кормящую рыбой вчерашнюю кошку.