Ида Лабен


Р.-Л. Стивенсон. Сад в ограде гор

Под утро сад в ограде гор
Таинственно застыл.
Здесь глубина покоит взор
Под сенью высоты.

Здесь ощущаешь тишину
Полнее и странней,
Вдыхая свежесть влажных клумб
В молчании аллей.

Как будто, цокая, табун
Пронесся в стороне:
Предчувствие великих дум
Забрезжило во мне.

На руку голову клоня,
От чувств я сам не свой.
Как рев морей, пьянит меня
Предутренний покой.




About the sheltered garden ground
R.-L. Stevenson

About the sheltered garden ground
The trees stand strangely still.
The vale ne'er seemed so deep before,
Nor yet so high the hill.

An awful sense of quietness,
A fulness of repose,
Breathes from the dewy garden-lawns,
The silent garden rows.

As the hoof-beats of a troop of horse
Heard far across a plain,
A nearer knowledge of great thoughts
Thrills vaguely through my brain.

I lean my head upon my arm,
My heart's too full to think;
Like the roar of seas, upon my heart
Doth the morning stillness sink.


Равелин

               

            Волны, одни волны кругом...          
            А. Грин


Одиночество равелина. Стоны ветра, сырые камни.
Слишком много видели стены – то-то призраки битвы давней,
Отделяясь от стен ночами, омывают над морем лица.
Он в веках – одинокий стоик. И, сощурив свои бойницы,
Он стоит и смотрит на город, на игру светотени в кронах,
На тягучие сны бульваров, дерезу на пустынных склонах,
На сквозящие тайны лестниц, в зелень спрятанные небрежно,
Суету площадей и улиц, дискотеки на побережье…
 
Он стоит – и смотрит бесстрастно, как снуют катера на рейде,
Как огни фонарей и окон окунаются в море сетью
И качаются с тихим плеском опрокинутым отраженьем,
В темноте купальщиков поздних освещая быстрые тени.
И еще он видит напротив, на стене бульвара опорной
След обстрела. Стена рябая, словно в оспинах серо-черных,
Рядом с морем в солнечных брызгах, катерами с их круговертью
Приоткрытый портал Аида осеняет прохладой смерти.
 
Но и город смотрит на море – и в проемах жаждущих окон
Видит, как он врос в эти камни на посту своем одиноком,
Как его осаждают волны и по стенам бегают блики.
Только ветер да мерный рокот, озабоченных чаек крики
Отдаются в безмолвных сводах отголоском чьих-то рыданий.
А ночами светит на башне неподвижный огонь в тумане.
Волны, волны кругом и всюду, нескончаемо их движенье…
Прибывая, бьется о вечность, лишь себя разбивая, время.  
 
 
 
 


Клошар

Опустив подбородок в негреющий шарф, -
Рядом мятая фляга, обидно пуста, -
Ты сидишь неподвижно, продрогший клошар,
Привалившись к замшелой опоре моста.

Далеко, за рекой, неуверенный шаг,
Отдаваясь в аркадах, торопится прочь.
Тут не спит только призрачный орден бродяг,
Пока где-то зарей разрождается ночь.          

И когда из-за тучи течет на виски
Городского рассвета разлившийся мед,
Безмятежны глаза твои цвета реки,
То ль стальной, то ль зеленой, да кто разберет.

Так и будешь, нахохлившись, в космах седых,
На ветру шевелиться опавшим листом.
Просыпаться от лепета кроткой воды.
Слушать всхлипы дождя. Смерти ждать под мостом.


Баллада о затопленных кораблях

Они еще пахли смолой, сосной,
Медлительной влагой таежных рек.
Потом их прогрел черноморский зной,
Просоленный парус взвивался наверх,

И мимо бесплотных ночных огней,
Дрожащих, омытых печалью, шли,
И бился волной опустевший рейд,
Вслепую ища свои корабли.

А в пристань врастал каменистый спуск,
Кривились стволы в миндальном цвету,
И ветер их гнул, а берег был пуст
И сваи держали его пустоту,

Но в миг возвращения, ткнувшись бортом
В расщелину бухты, как в добрую мать,
И в спячку впадая, не знали о том,
Что здесь, а не в море, им умирать.

Слободки, калитки, колодцы, мостки,
Рыбацкие лодки – скорлупки в ряд.
И курят в убогих дворах рыбаки,
И тенью наброшен на них виноград.

В извилинах улиц без фонарей,
В расселинах балок - домишки вкривь,
И тощие руки усталых рей
Тянулись туда, паруса спустив.

В домишках проснутся, зажгут огни,
Начнут, суетясь, доставать из печи…
Вернулись, вернулись! Считали дни
До новой разлуки в сырой ночи.
 
Здесь жизнью звучала родная верфь,
Им матерью зыбкой была волна,
А смерть… лишь вдали им грозила смерть,
Холодное ложе морского дна.

Кто знал, каково разлучаться – так!
К погрузке камни! - Сдержать печаль.
Рубить отверстия! - Близок враг…
Покинуть судно! - Прощай, прощай!

Они умирали, закрыв собой
Холмы и овраги, бухту и верфь,
И длился их странный бескровный бой,
И бился в обшивке бесплотный нерв.
 
Ветер срывался и замирал.
Да и к чему, если все решено?
И молча смотрел в бинокль адмирал:
Они, кренясь, уходили на дно.


Медея

Ты лунный свет, ты лунный бред, ты лунный брод в росистых травах,
В протоках синих вен твоих – Колхиды сонная отрава,
Тут не афинина сова роняет пепельные перья -
Тебе, сомнамбуле, луна беззвучно отворяет двери.
Ты солнца дочь, но ясность прочь,твой облик – ночь, а мать – Геката,
Таинственным делам часы отсчитываешь от заката,
 Обвита струями плюща, постель твоя стоит пустая.          
 Вороньи волосы свои ты расплетаешь, заплетая.
 Сошла с ума? Пришла сама, как только тьма легла на кровли,          
 Несносен ветер, в нем тоска, морская соль и привкус крови.
 Поют ахейские мужи, руно подвешено на мачту          
 Скрипят натужно паруса, а кажется, что дети плачут.
 Он - иноземец ли, чужак? Луна течет молочным соком.          
 И в мире нет еще ножа, тебе назначенного Роком.              


Сара Тисдейл. Портрет монахини

   Мягкость бескрайняя, бездна иронии -
   В веках закрытых, льнущих к лицу,
   В линии рта, что постиг в одиночестве:
   Мудрость не даст ничего мудрецу.
   
   Кто изваял ее в ризах так бережно,
   Женское сердце ведал весьма:
   Всё еще дышит в чертах этой женщины
   Тонкая гордость ума.
   
   Губы как в тайной улыбке изогнуты.
   Мир ею взвешен и воля тверда;
   В пальцах изысканных сжато распятие:
   Выбор свершен - не жалеть никогда!

  Явно из тех, кто не делится мыслями:
  Слишком уж дорого сердцу дались, -
  Глядя на всё с высоты безразличия
  Зрителя драмы с названием «жизнь».
   
   Страстной, наверно, была, любознательной,
   Думала: в мире нет выше любви,
   Но и в отказе есть что-то великое:
   Выбрать – схлестнуться с судьбой визави.

   Нрав свой любила и мысли бунтарские.
   Юмор с трагизмом сливались в поток.
   В ризах и мантии спящая, спящая,
   Рада ли снам, что нашла как итог?
 
   Мягкость бескрайняя, бездна иронии
   Скрыты навечно в глазах и устах,
   Крепко постигших в своем одиночестве:
   Даже для мудрого - мудрость пуста.






Effigy of a Nun
(Sixteenth Century)
 by Sara Teasdale

    Infinite gentleness, infinite irony
Are in this face with fast-sealed eyes,
And round this mouth that learned in loneliness
How useless their wisdom is to the wise.

In her nun's habit carved, carefully, lovingly,
By one who knew the ways of womenkind,
This woman's face still keeps its cold wistful calm,
All the subtle pride of her mind.

These pale curved lips of hers holding their hidden smile,
Show she had weighed the world; her will was set;
These long patrician hands clasping he crucifix
Once having made their choice, had no regret.

She was one of those who hoard their own thoughts lovingly,
Feeling them far too dear to give away,
Content to look at life with the high insolent
Air of an audience watching a play.

If she was curious, if she was passionate,
She must have told herself that love was great,
But that the lacking it might be as great a thing
If she held fast to it, challenging fate.

She who so loved herself and her own warring thoughts,
Watching their humorous, tragic rebound,
In her thick habit's fold, sleeping, sleeping,
Is she amused at dreams she has found?

Infinite tenderness, infinite irony,
Hidden forever in her closed eyes,
That must have learned too well in their long loneliness
How empty their wisdom is even to the wise.


Дж. Маккаллах. Голгофа в Освенциме

Наверно, это был побег,
И ни расстрел, ни газ
Не подходили тем троим:
Веревка – в самый раз

Трех обреченных это ждет,
Один - совсем юнец:
Повиснуть, дергаясь, в петле,
Качнуться – и конец

Но мальчик слишком легок был
И сразу не погиб.
Где Бог? – послышалось в толпе
Где Он? – и чей-то всхлип

Нас всех прогнали через плац -
Они висели в ряд;
А мальчик все не умирал,
Все длил свой личный Ад

Мы шли по пеплу и костям
Товарищей своих
Над нами растворялся дым,
Оставшийся от них

Где Бог? Где Он сейчас? – все звал
Один и тот же стон
И мысль: раз нет Его в петле,
Задушен газом Он.

--------------------------------


Golgotha At Auschwitz. John F. McCullagh


Perhaps they had tried to escape
or else done some petty crime
These three would not be gassed or shot
The rope would serve just fine

Two men,one boy with nooses fixed
condemned but never tried
The nooses fightened on their necks
as they kicked the air and died

Except the boy, he was too light
He lingered when they died
Where is God? one man muttered
Where is He? others cried

They made us all march past the place
Where those three in judgement fell
The boy in his slow agony
Still endured his private Hell

The path we walked was ash and bone
of former inmates made
Those gassed and buried in the air
These were their sole remains

Where God? Where is He now?
Some muttered as they passed
I thought - if He's not hanging here
More then likely He's been gassed


Иокаста

Низко небо в окне.  Молчат потемневшие Фивы
В сукровичных подтеках застывшей беды у дороги.
В опустевших садах, согнувшись от груза, оливы
Ждут того, кто спасет, - но так и не будет подмоги.
Острым Рока серпом в тишине совершается жатва.
Ходит и ходит серп под песню невидимой жницы…
Ломкий голос ее звенит, дребезжит и двоится.
Ходит и ходит серп. То туда он пойдет, то обратно.
Низко небо к тебе наклонилось теперь, Иокаста,
Много минуло лет, оно и всегда наползало…
Нет, ты в это не верь.  Твои небеса беспристрастны,
А оракул солгал.   С прорицаньем судьба не совпала.
Иокаста, забудь.  А шнур, так причудливо свитый,
Оплетает твой стан извилистым тонким изгибом.
Трудно даже вздохнуть…  Спеленута страхом, по плитам
Осторожно ступая, ты бремя несешь, как олива.
Оплетает петлей весь город сочащийся Ужас.
Низко, вровень с землей, ползут уже черные струи,
Окружая дворец.  Удушье стянуло вслепую
И пространство, и время вокруг беззащитного мужа.
Помоги, помоги! - Прозренье твоё не защита.
Нет, не держит земля! Давит небо! Враждебны равнины!
Эта участь – петля.  Из чего б ни была она свита.
И ломает она горделивый изгиб лебединый.


Р. Киплинг. Цыганская тропа

Белой бабочке - сонный цветок вьюнка,
Распустившийся клевер – пчеле.
А цыганской крови – цыганскую кровь
Отыскать, бродя по земле,

По раздолью вольного мира, сестра,  
По нахоженной верной тропе,
И весь мир с его «над» и «под» обойдя,
Наконец-то прийти к тебе.

Прочь от мрачных становищ чужаков,
Вечной грязи и серых дней
(Утро ждёт нас вдали на краю земли)
 Убежим, цыганка, скорей!

Вепрь бежит к корягам сухих болот,
Тростники – рыжей цапле кров,
А цыганке, дочери воли, родня -
Лишь цыгана вольная кровь.
 
Пестрой змейке - в щель меж камней скользнуть,
Рвется бык на простор степей,
А цыганку, дочь воли, влечёт цыган,
Им в дорогу - ему и ей.

Им обоим в дорогу, и вновь, и вновь!
И путем морских кораблей
За скрещенным знаком цыганских троп
Кочевать вдвоем по земле.

За цыганским знаком на Север путь:
Синих айсбергов мощный ход,
И промерзший бушприт льдистой коркой покрыт,
И закованы мачты в лед.

За цыганским знаком идти на Юг:
Прямо - полюс, огней игра,
И - Господня метла - дно морей добела
Дико воя, метут ветра.
 
За цыганским знаком – на Запад путь,
Где уходит солнце на дно,
Парус виснет, как шлейф, бесприютен дрейф -
Что восток, что запад – одно.

За цыганским знаком идти – узнать,
Как извечно молчит Восток,
Лес задумчив, палевая волна
Отрешенно моет песок.

«Тянет ястреба в небо, к шальным ветрам,
 В чащу леса стремится лось,
 А мужское сердце – к девичьей душе,
 Так уж исстари повелось».

  А мужское сердце – к девичьей душе.
  Свет шатров моих, побыстрей!
  Утро ждет нас вдали на краю земли,
  И весь мир – у ноги твоей!





The Gipsy Trail
by Rudyard Kipling


The white moth to the closing bine,
The bee to the opened clover,
And the gipsy blood to the gipsy blood
Ever the wide world over.

Ever the wide world over, lass,
Ever the trail held true,
Over the world and under the world,
And back at the last to you.

Out of the dark of the gorgio camp,
Out of the grime and the gray
(Morning waits at the end of the world),
Gipsy, come away!

The wild boar to the sun-dried swamp
The red crane to her reed,
And the Romany lass to the Romany lad,
By the tie of a roving breed.

The pied snake to the rifted rock,
The buck to the stony plain,
And the Romany lass to the Romany lad,
And both to the road again.

Both to the road again, again!
Out on a clean sea-track -
Follow the cross of the gipsy trail
Over the world and back!

Follow the Romany patteran
North where the blue bergs sail,
And the bows are grey with the frozen spray,
And the masts are shod with mail.

Follow the Romany patteran
Sheer to the Austral Light,
Where the besom of God is the wild South wind,
Sweeping the sea-floors white.

Follow the Romany patteran
West to the sinking sun,
Till the junk-sails lift through the houseless drift.
And the east and west are one.

Follow the Romany patteran
East where the silence broods
By a purple wave on an opal beach
In the hush of the Mahim woods.

'The wild hawk to the wind-swept sky,
The deer to the wholesome wold,
And the heart of a man to the heart of a maid,
As it was in the days of old.'

The heart of a man to the heart of a maid -
Light of my tents, be fleet.
Morning waits at the end of the world,
And the world is all at our feet!


Оливы

Пойдем со мной, пойдем со мной
Туда, куда сама не знаю,
Там по камням стекает зной
И пьет его вода морская.
Там силуэтами олив
Закат простеган над обрывом
И, море зноем напоив,
Он красит пятнами оливы.
С полынью споря сединой,
Они и горечью похожи, -
Прижмемся мы к стволам спиной,
Тепло их впитывая кожей.
Пусть шелестят свой нарратив,
Признав во мне свою сестру и
Припав к плечам моим, олив
Ночных серебряные струи.


Холодный март

Я пошел и Мысль заложил в ломбард,
И взамен покой получил.
Разгоралась печь - был холодный март.
И сверчок трещал что есть сил.

Я тогда себя не сушил тоской,
Я ведь был не так одинок:
У меня огонь, у меня покой,
У меня за стеной сверчок.

По ночам мне спать не давал вопрос,
Отчего так пуст этот март?
Наконец я вспомнил, что Мысль отнес
В захолустный темный ломбард.

Там на пыльных полках лежит она,
Вянут комнатные цветы.
И вокруг мышиная тишина
И молчание нищеты.

Отсыревший угол, темный такой,
В глубине, у потливых стен –
Здесь гнилым туманом стоял покой,
Тот, что я получил взамен.

Я купил дурманящее питье,
И в отчаянном сне узнал
Серебристый светоч, дитя мое,
В одряхлевших руках менял.

Среди ночи я прибежал в ломбард,
Но была недобрая ночь:
«Очень жаль, так жаль! Вы проспали март!
Мы ничем не можем помочь».

Я толкнул его и вошел в чулан.
Он был пуст. В заветном углу
Серебристо-сизый витал туман
И вода была на полу.

Обступил вещами меня ломбард.
Их тоска повисла на мне.
Он сказал: «Ну, что ж! Вы проспали март,
А в апреле мысли в цене!».

Из-за ширмы радужный попугай
Заорал: «Вы проспали март!».
Он сказал: «Ну что ж!  Вот нагрянет май-
Приносите счастье в ломбард».

А когда я уже уходил домой,
Он, вздохнув, добавил мне вслед:
«Глупый мальчик, зато у вас есть покой!
У меня и этого нет».

Все кипело – праздничная карусель
И листвы благодатный шелк.
В переулке мне глянул в лицо апрель-
Содрогнулся и отошел.

Я искал в вечерней толпе чело,
Приютившее мысль мою.
Целый день бродил я - не повезло
Мне в чужом весеннем краю.

Возвратившись, нашел я, что смерть легка,
Но что смерть спасет - не нашел.
Я залил огонь, раздавил сверчка
И упал на немытый пол.

Я три долгих дня воевал с тоской,
Вспоминая ночь и ломбард.
А потом ко мне снизошел покой.
И забыл я холодный март.


Р.-Л. Стивенсон. Давно и навсегда

Навечно – мне достало сил -
Корабль на сушу я втащил;
Сказав дороге у реки -
И мне кивали тростники -
Простое «навсегда прощай».
Я дома; я забыл печаль,
Доволен и делю покой
Между стихами и женой.
Но лампа светится в ночи,
А я под смех огня в печи
Брожу над картой, одинок,
Вдоль нескончаемых дорог.

Since Years Ago For Evermore

R.-L. Stevenson

SINCE years ago for evermore
My cedar ship I drew to shore;
And to the road and riverbed
And the green, nodding reeds, I said
Mine ignorant and last farewell:
Now with content at home I dwell,
And now divide my sluggish life
Betwixt my verses and my wife:
In vain; for when the lamp is lit
And by the laughing fire I sit,
Still with the tattered atlas spread
Interminable roads I tread.


Лабораторное шоссе

В марте 1944 года фашистскими оккупантами было разгромлено севастопольское подполье.
            Памяти В.Д. Ревякина и членов его подпольной
            организации

Лабораторное шоссе скользит меж гор в извивах балки.
По склонам домики, просев, глядят таинственно и жалко.
Моя печальная земля, ступенек ноздреватый камень.
Пылятся в дымке тополя, светясь белёными стволами.
Пестрят сквозь пряди дерезы косые ветхие калитки.
Предощущение грозы – тут времени границы зыбки:
Еще зловещий ток войны течет в земле и будит раны,
Плоть Корабельной стороны в крови Малахова кургана.
Кривые улочки Бомбор – камней стоглавая аскеза.
С героем погибает хор под скрежет ржавого железа.
Смотри, покуда хватит сил, - везде оставленные знаки.
Здесь под конвоем уходил в ту ночь туманную Ревякин.
Смотри, он перешел порог, – он знал уже, что без возврата.
Пора - свое взыскует Рок, заплечный кредитор солдата.
Калитка скрипнула вдали – прокрались тени вдоль сарая.
Еще кого-то увели, еще кого-то…  Тьма сырая
Мазнула мокрым по лицу и на губах осталась солью.
Кончался март и шло к концу по мертвым улицам подполье.



Лодочник

Факультет исчезнувших вещей
Времени, сбежавшего с откоса:
Лодочник в брезентовом плаще
В сизом ореоле папиросы.
   
Осень в зыбком воздухе дрожит
И переливается, как будто
Сторожат, мерцая, миражи
Акварельный сон Стрелецкой бухты.

Спит в воде заброшенный понтон.
Здесь - ни корабля, ни пешехода.
Только тишина фантомный звон
Льет в раскрытые ладони лодок.


Лонгрен

           
           

Пальцы в мозолях, натружены вены,
Дворика скудный пейзаж:
Ладят смышленые руки Лонгрена
Детский смешной такелаж.
Вспухшее море взвивается пеной,
Волны меняют размах:
Шторм! Запирает калитки Каперна,
Хлопают ставни в домах.
Козочкой прыгая с камня на камень,
Прячась в кустах дерезы,
Дочь твоя бродит, Лонгрен, берегами,
И не бежит от грозы.
Гадкий утенок с изогнутой шеей
Щурится, глядя во тьму,
Тайной своей угнетен и взлелеян,
Тесно и тошно ему.
Мало ли, вдруг и поможет однажды
Ей романтический крен.
Только понять ее странную жажду
Ты не умеешь, Лонгрен.
Вся твоя радость – высокие реи,
Режущий пену бушприт.
Кто там придет в алом шелке за нею,
Что там она говорит?
Плещется горем минувшее время,
Все твое море теперь -
Шхуны-игрушки, а тайна - зачем ей?
Хочется верить – ну, верь.
Странным цветам незнакомого флага
Ты удивишься, как сну,
В день, когда волны овечками лягут,
Алым отливом плеснув.


Под раздраженной толпы пересуды,
Счастьем дразня и слепя,
Бросит она, поднимаясь на судно,
Издали взгляд на тебя.
Минули годы – не так уж и мало,
Многие мили морей,
Разноязычие чуждых причалов
Издавна ведомо ей.
И, опираясь на поручни юта,
Смотрит на след за кормой,
И в тишине капитанской каюты
Шепчет тоскливо: «Домой!».
Если бы снова увидеть Каперну,
Смуглых портовых бродяг,
Башню с часами, причал и таверну,
Стружки, отцовский верстак.


Луиза Глик. Сирена

Я стала преступницей, когда влюбилась.
До этого я была официанткой.

Мне не хотелось ехать с тобой в Чикаго.
Я хотела за тебя замуж, я хотела,
Чтобы страдала твоя жена.

Мне хотелось, чтобы ее жизнь походила на пьесу,
В которой все роли – грустные.
Разве у хорошего человека
Могут быть такие мысли? Я заслуживаю

Доверия за смелость.

Я сидела в темноте на твоем крыльце.
Всё мне было ясно:
Если твоя жена тебя не отпустит,
Это лишь докажет, что она тебя не любит.
Ведь если она тебя любит,
Разве она не хочет, чтобы ты был счастлив?

Теперь я думаю,
Если бы я меньше любила, я была бы
Лучше как человек. Я была
Хорошей официанткой.
Могла приносить по восемь напитков сразу.

Я привыкла рассказывать тебе свои сны.
Прошлой ночью мне снилась женщина, сидящая в неосвещенном автобусе,
Во сне она плакала, автобус, в котором она сидела,
Отъезжал. Одной рукой
Она махала, другой поглаживала
Упаковку от яиц, полную детей.

Сон не спасает девушку.

Siren
by Louise Gluck

I became a criminal when I fell in love.
Before that I was a waitress.

I didn't want to go to Chicago with you.
I wanted to marry you, I wanted
Your wife to suffer.


I wanted her life to be like a play
In which all the parts are sad parts.
Does a good person
Think this way? I deserve

Credit for my courage—


I sat in the dark on your front porch.
Everything was clear to me:
If your wife wouldn't let you go
That proved she didn't love you.
If she loved you
Wouldn't she want you to be happy?


I think now
If I felt less I would be
A better person. I was
A good waitress.
I could carry eight drinks.


I used to tell you my dreams.
Last night I saw a woman sitting in a dark bus—
In the dream, she's weeping, the bus she's on
Is moving away. With one hand
She's waving; the other strokes
An egg carton full of babies.
The dream doesn't rescue the maiden.


Спаси и сохрани

                За веру и любовь, за доблесть, честь и совесть
            Спаси и сохрани, спаси и сохрани!
            В. Салтанова

Спаси и сохрани стальное благородство
Сердец, бульваров, стен, музейной тишины,
Спокойных крейсеров, проворных миноносцев,
Цветенья миндаля в преддверии весны,
Отвагу, что века крепчала и не гнулась,
И стала как кристалл - прозрачная на свет,
Нахимова, его усталую сутулость
Под тяжестью эпох, прозрений, эполет,
Блестящую в ветвях округлость Панорамы,
Булыжник мостовых и склянок перелив,  
Незримые уже следы отца и мамы,
Прозрачность базилик и серебро олив,
Огонь осенних роз и тайны старых улиц,
И амфоры в пыли, и дальние огни, -
У нынешней черты, когда миры схлестнулись,
Спаси и сохрани, спаси и сохрани.          


Гретхен

Солнце осеннее, голые ветки,
Садик весь в листьях.
Я напишу о кудрях твоих, Гретхен,
О золотистых.

Локоны падают вниз листопадом,
Шею прикрыли.
Осень, а ты не любуешься садом,
Солнечной пылью

И паутиной, блестящей в развилке,
И паутиной…
Что за тоска наполняет прожилки,
Давит на спину?

Тихо жила ты за прялкой вслепую,
Чужд был бы грех, но
Срежут наутро копну золотую
Кос твоих, Гретхен.

К темной колоде прижмешься в обнимку.
Где твои пряди?
Тонкую голую шею сквозь дымку
Солнце погладит.


Пилигрим

      Мои мечты и чувства в сотый раз
        Идут к тебе дорогой пилигрима…
            (У. Шекспир, пер. с англ. С.Я. Маршака)


Мой календарь еще не перелистан -
Сон мне не зря обещал,
Что возвращусь я на Графскую пристань,
Старый дощатый причал.
Портик сквозит колоннадой граненой,
Бьется о сваи вода.
По неизвестным вселенским законам
Дух мой приписан сюда
И возвратится тропой пилигримов
Тысячи, тысячи раз!
Млечный прожектор, бессменный Нахимов,
Город, где я родилась,
Площадь, а рядом шумит неустанно,
Горе смывая, прибой,
Листья резные теряя, платаны
Шепчутся между собой,
Тени фонарные движутся ломко,
И, пробираясь по ним,
Плечи ссутулив под ветхой котомкой,
Молча бредет пилигрим.


У. Шекспир. Сонет 90

Покинь меня сейчас, коль суждено.
Сейчас весь мир мне враг, и твой уход
Согнет меня рукой фортуны - но
Не будь той каплей, что меня добьет!
О, если сердце выдержит невзгоды,
Не бей его в незащищенный тыл,
С утра ночную бурю непогодой
Не продлевай, лишив последних сил.
Уйдя, не преврати уход в финал
Всех прочих бед, когда сквозь них пройду:
Ударь ты первым, чтобы я узнал
Всю мощь фортуны - худшую беду
И понял бы сейчас и навсегда,
Что только потерять тебя - беда.

Sonnet 90
by W. Shakespeare

Then hate me when thou wilt, if ever, now
Now while the world is bent my deeds to cross,
Join with the spite of Fortune, make me bow,
And do not drop in for an after-loss.
Ah do not, when my heart has scaped this sorrow,
Come in the rearward of a conquered woe;
Give not a windy night a rainy morrow,
To linger out a purposed overthrow.
If thou wilt leave me*, do not leave me last,
When other petty griefs have done their spite,
But in the onset come; so shall I taste
At first the very worst of Fortune's might;
And other strains of woe, which now seem woe,
Compared with loss of thee, will not seem so.


Плащ Казановы

Вы расстанетесь завтра, лишь утро ребром
Рассечет «до» и «после», как острый осколок,
И вопьется в тебя, обращая в зеро
Зыбь канала, мосты, обещанья, гондолы.

Итальянский твой щебет кофейня допьет,
Он затихнет вослед повороту сюжета.
Ты вернешься – иголкой в родное шитье,
Возвращенью отсчет начиная с рассветом.

Это время вернуться в израненный сад –
Вот калитка, тропинка, ступеньки, - настало.
Заживет твоя рана средь прочих утрат,
Не травой порастет - затвердеет металлом.

Там, как сердце, в метели стучит товарняк,
Встречный поезд несется в дыму полустанка,
И, качнувшись, заглянет глазок фонаря
В твой колодезь тоски, средостенье, изнанку.

Лишь во сне Адриатика будет мерцать,
Как рождественский ливень, просветом иного;
Но во сне никогда нет под маской лица.
Нет под маской лица, под плащом - Казановы.          


Льдинка

       "Ксанф, сын Лагорина, прощай!
            Странник, скрываю собою я Ксанфа..."
            (античная эпитафия, пер. К.М. Колобовой)


Ксанф, сын Лагорина, прощай! Ветер с моря неистов,
Треплет окантовку плюща, теребит кипарисы,
Вдоль мокрых раскопов бродя, причитает, как нищий,
Колеблет покровы дождя над стеной городища.

Нить смерти твоей заплелась в буквах древних надгробий,
Плач их не смолкает, струясь в каждом выбитом слове.
Твой челн в стылых водах скользит, шлем над бровью расколот.  
Плеск, тьма, переправа в Аид, медный привкус обола.

Нет дат, имен и примет, даже памяти боя:
Вечность ты в походной суме ныне носишь с собою.
Кто ты? Уплываешь куда? Смолкли чаячьи стоны.
Смертью отливает вода - мертвым блеском флакона.

Глушит свод пещер тишиной, не оставив слезе и
Всхлипа. Только рядом со мной плачет камень в музее,
Давший мне в детстве урок: мы всегда - над обрывом,
Платим тени смертной оброк. Эти долы и нивы

Здесь лишь, припадая к шитью, прикрывают прореху.
Ксанф, был ты отважен в бою, как положено греку.
Горд, прям, и стоял как стена: эллинское – свободно!
Смотрит в пустоту из челна тень – бледна и бесплотна.

Песнь - не Гесиод, не Гомер: сирый плач над убитым.
Льдинка из летейских пещер, острый скол сталактита
Есть в сердце - призрачный блеск асфоделей долины.
Плачет над тобой Херсонес.  Спи, сын Лагорина.


Луиза Глик. Исконный пейзаж

   Ты наступаешь на отца, сказала мать,
и верно – я стояла прямо в центре
участка с ровно скошенной травой,
Там мог быть похоронен мой отец,
Хоть не было ни надписи, ни камня.

Ты наступаешь на отца, она сказала снова,
на этот раз погромче,
что начинало уж совсем казаться странным,
она сама ведь тоже умерла, и это даже доктор подтвердил.

Я сдвинулась немного вбок - туда, где
отец заканчивался, начиналась мать.

На кладбище стояла тишина, один лишь ветер шелестел в деревьях,
и слабо-слабо доносились всхлипы -
издалека, за несколько рядов,
еще – собака выла.

Потом и эти звуки смолкли. Тут меня
Пронзило мыслью: я не помню совершенно,
как привезли меня сюда –
на кладбище, как мне теперь казалось,
хотя оно могло быть таковым
лишь в мыслях; может, это был и парк,
или не парк, а сад, быть может, павильон,
благоухавший, как мне стало ясно,
дыханьем роз -
douceur de vivre струящим в воздух, сладость жизни,
как говорят. В какой-то миг
 вдруг до меня дошло, что я одна.
Куда же подевались остальные -
 сестра, кузины, Кэтлин, Абигайль?

Уже сгущались сумерки. Где ждет машина,
Готовая подбросить нас домой?

Я начала искать, чем заменить ее. Уже я ощущала,
Как нетерпение во мне растет
И достигает паники, пожалуй.

В конце концов я разглядела поезд,
казалось мне, стоявший за листвой, и машиниста -
в открытой двери стоя, он курил.
Возьмите и меня, кричала я, теперь несясь бегом
по множеству отцов и матерей, -
возьмите и меня, кричала я,
уже до машиниста добежав.

Мадам, сказал он, указав на рельсы,
Вы видите, что здесь конец пути,
Смотрите - дальше рельсы не идут.

Отказ был резким, взгляд при этом - добрым,
И тут моя настойчивость окрепла.
Но ведь назад они идут! - сказала я, заметив,
что рельсы прочные, как будто часто
по ним идет состав туда-обратно.

Вы знаете, сказал он мне, у нас
такая трудная работа: ты встречаешь
так много горя, разочарований.
Всё доверительней он на меня смотрел.
Когда-то был и я таким, как вы, прибавил он, -
Влюбленным в беспокойство.

Стал разговор наш как со старым другом:
а вам, спросила я, ведь он же мог уйти,
не хочется вернуться вновь домой,
опять увидеть город?

Дом мой здесь, -
ответил он, - а город –
для города я навсегда исчез.


Aboriginal Landscape
by Louise Gluck
   

You’re stepping on your father, my mother said,
and indeed I was standing exactly in the center
of a bed of grass, mown so neatly it could have been
my father’s grave, although there was no stone saying so.

You’re stepping on your father, she repeated,
louder this time, which began to be strange to me,
since she was dead herself; even the doctor had admitted it.

I moved slightly to the side, to where
my father ended and my mother began.

The cemetery was silent. Wind blew through the trees;
I could hear, very faintly, sounds of weeping several rows away,
and beyond that, a dog wailing.

At length these sounds abated. It crossed my mind
I had no memory of being driven here,
to what now seemed a cemetery, though it could have been
a cemetery in my mind only; perhaps it was a park, or if not a park,
a garden or bower, perfumed, I now realized, with the scent of roses —
douceur de vivre filling the air, the sweetness of living,
as the saying goes. At some point,

it occurred to me I was alone.
Where had the others gone,
my cousins and sister, Caitlin and Abigail?

By now the light was fading. Where was the car
waiting to take us home?

I then began seeking for some alternative. I felt
an impatience growing in me, approaching, I would say, anxiety.
Finally, in the distance, I made out a small train,
stopped, it seemed, behind some foliage, the conductor
lingering against a doorframe, smoking a cigarette.

Do not forget me, I cried, running now
over many plots, many mothers and fathers —

Do not forget me, I cried, when at last I reached him.
Madam, he said, pointing to the tracks,
surely you realize this is the end, the tracks do not go further.
His words were harsh, and yet his eyes were kind;
this encouraged me to press my case harder.
But they go back, I said, and I remarked
their sturdiness, as though they had many such returns ahead of them.

You know, he said, our work is difficult: we confront
much sorrow and disappointment.
He gazed at me with increasing frankness.
I was like you once, he added, in love with turbulence.

Now I spoke as to an old friend:
What of you, I said, since he was free to leave,
have you no wish to go home,
to see the city again?

This is my home, he said.
The city — the city is where I disappear.

 

 

 

 

 

 




О. Уайльд. Баллада Редингской тюрьмы. Ч.3

      Тяжелый плен тюремных стен:
      Прогулка по часам,
      Затылки в ряд, тоскливый взгляд
      К свинцовым небесам
      И стража. Даже умереть
      Он здесь не может сам.  

     Следит охрана день и ночь,
     Считая пульс тоски.
     Стыдится плакать арестант,
     Молиться не с руки.
     Тюрьма добычу не отдаст,
     Схватив ее в тиски.
     
     Все по уставу: комендант
     Поддерживал контакт;
     Врач объяснял, что смерть – лишь факт,
     Лишь медицинский факт,
     Беседой мучил капеллан,
     Сдвигая четки в такт.

     Курил он трубку дважды в день
     И кварту пива пил.
     Бесстрашный, даже тайный страх
     Себе он запретил;
     Ждал палача, и сгоряча
     Сказал, что рад бы был.
 
     Никто не понял и не смел
     Спросить – ведь те, кого,
     Им не в упрек, назначил Рок
     В тюрьме стеречь его
     С бесстрастной маской на лице,
     Не спросят ничего.
 
     А если бы они его
     Решились утешать, -
     Он смертник! Чем ему помочь
     И что ему сказать?
     Нет слов таких, чтоб в страшный миг
     Тоску его унять.

      Унылый звук: плетется круг.
      Уродливый парад!
      Обриты лбы – клеймо Судьбы:
      Таков наш маскарад.
      Нам все равно: ведь нас давно
      Построил Дьявол в ряд.
     
      Кто целый день трепал пеньку,
      Стирая ногти в кровь,
      Кто с тачкой шел, кто драил пол,
      Кто тряпкой вновь и вновь
      Лоск наводил на сгиб перил, -
      Трудись! Не прекословь!
      .
     Кто шил мешки, кто бил киркой,
     Кто камень добывал;
     Грудь рвали мы, крича псалмы,
     И пот в глаза стекал.
     Но в сердце каждого из нас
     Смертельный ужас ждал.

     Так тихо ждал, что день сползал
     Медлительной волной,
     И, дети тьмы, забыли мы,
     Как горек путь земной,
     Пока не увидали вдруг
     Могилу под стеной.

     Зияла грязной желтизной,
     Как лопнувший нарыв,
     Асфальта пасть: ведь - кровью всласть
     Округу напоив -
     Лишь ночь пройдет, в петле умрет
     Тот, кто сегодня жив.

     Мы шли назад, и с нами в ряд
     Шли Ужас, Смерть и Рок:
     Палач, неся свой саквояж,
     Скользнул во мгле, как вздох.
     Нас била дрожь, - ведь каждый лег,
     В могилу эту лег.

          * * *
     
     В ту ночь витал, как призрак, Страх
     По этажам тюрьмы.
     То вверх, то вниз шаги крались,
     Но слышали их мы,
     И лунный блик - иль бледный лик -
     Заглядывал из тьмы.

     А Он заснул и видел луг,
     Цветенья благодать…
     Мелькала стража у дверей:
     Ей было не понять,
     Как может тот, кто казни ждет,
     Так безмятежно спать?

     Но нам, чей путь - в грехе, уснуть  
     Той ночью не пришлось:
     И каждый, заступив на пост
     Бессонной вахты слез,
     Сквозь зла юдоль, сквозь тьму и боль
     Другого ужас нес.


          * * *
     

     О, как же страшен этот путь -
     Чужой виной страдать!
     И в потроха клинок Греха
     Впустить по рукоять
     И повернуть, терзая грудь,
     И жертвы кровь принять.

      Бесшумно подходя к дверям,
      Охрана шла сквозь мглу,
      И рос в глазах угрюмый страх:
      Впервые на полу
      Простерлись мы, сыны тюрьмы,
      В молитвенном пылу.

    Нас вел порыв: слова молитв
    Текли с безумных уст,
    И ночи траурный плюмаж
    Над нами реял, густ,
    И горьким уксусом Креста
    Был Покаянья вкус.

    Петух пропел! Петух пропел,
    Но день не наступал
    И, корчась, Ужас по углам,
    Оставшись, оседал.
    Клубилась мгла - все духи зла
    Слетались к нам на бал.

    Они, скользя, они, сквозя,
    Сплетались в хоровод,
    Ползли к окну, дразня луну,
    И, сделав поворот,
    Крутясь, вертясь, двоясь, смеясь,
    Опять неслись вперед.

     Вон, вон они плывут, взгляни,
     Кружась рука в руке
     С протяжным звуком сарабанд
     И тают вдалеке,
     Их шаг тягуч, их знак летуч -
     Как ветер на песке!

     Во мгле ведет их кукловод
     И дергает за нить:
     Гротескный звук заполнил слух,
     И все страшней их прыть
     И громче вопль, и громче вопль -
     Чтоб мертвых разбудить.

     Их пенье – крик: «О, мир велик,
     Но цепью скован шаг!
     Ты пару раз рискни сейчас,
     Сыграй, оставив страх!
     Но кто тайком играл с грехом –
     Не победит никак».

     Так ночь текла, и духи зла
     Слетались из темниц,
     И мучил нас их дикий пляс,
     Их вой с паденьем ниц, -
     О Кровь Христова! – этих лиц,
     Живых ужасных лиц!

     Вон, вон, взгляни: кружат они -
     Глумливых рой гримас,
     Сцепленье рук, кривлянье шлюх,
     Издевка хитрых глаз,
     Смиренных поз, - почти всерьез
     Склоняясь и молясь.
 
     Проснулся ветер, застонав,
     Но все тянулась ночь:
     Ее сквозь плач незримый ткач
     Тянул от солнца прочь,
     И рос в сердцах к восходу страх,
     Что падшим не помочь.

      А ветер горько завывал
     За стенами тюрьмы,
     И, как недуг, терпели круг
     Минут ползущих мы:
     О этот стон! За что закон
     Теснит нас властью тьмы?

     И, наконец, косая тень
     Решетки – тень тоски -
     Легла напротив на стене
     Над койкой в три доски;
     А значит, страшный цвет зари
     Окрасил гладь реки.
       
            * * *
     

     Побудка и уборка – в шесть,
     А в семь тюрьму сдавил
     Недвижный страх, накрыл размах
     Тяжелых черных крыл:
     То Смерть вошла - дыханьем зла
     Убить того, кто жил.

     Дохнуло льдом, но не стекал
     На бледного коня
     Пурпурный плащ: пришел палач,
     От лишних глаз храня
     Три ярда пут, свершить свой труд
     До наступленья дня.

           * * *

    Мы, кто бредет в грязи болот,
    Кому неведом свет,
    Слова молитв давно забыв,
    Глотаем слезы бед.
    В нас что-то умерло внутри:
    Для нас надежды нет.

    Ведь правосудие людей
    Не отклонит свой ход:
    Оно и слабого убьет,
    И сильного убьет.
    По сильному пройдет сильней,
    Растопчет и сметет!

     Мы ждали с пересохшим ртом,
     Когда часы пробьют,
     Наступит срок - ударит Рок,
     И так свершится Суд.
     Будь добрый, злой – тебя петлей
     Пеньковой захлестнут.
 
      Что мы могли? Расслышать знак.
      Ждать, напрягая слух.
      Как статуи в глуши аллей,
      Длить тишину вокруг
      И слушать, словно барабан,
      Сердец безумный стук.

            * * *

     Удар восьмой! Над всей тюрьмой
     Тоскливый звук плывет.
     Взметнулся крик – и сразу стих,
     И замер гулкий свод:
     Как прокаженный простонал
     Над тишиной болот.

     Пронесся гул – в глазах мелькнул
     Привычный страшный сон:
     В силках засаленной пеньки
     Повис и бьется Он,
     Хрипя, моля, - и вот петля
     Последний душит стон.

     Но я постиг тот горький вскрик,
     О, как никто из нас!
     Я знал, как жжет кровавый пот,    
     В агонии струясь:
     Кто много жизней пережил,
     Тот умер много раз.

In Debtors' Yard the stones are hard,

And the dripping wall is high,

So it was there he took the air

Beneath the leaden sky,

And by each side a Warder walked,

For fear the man might die.

 

Or else he sat with those who watched

His anguish night and day;

Who watched him when he rose to weep,

And when he crouched to pray;

Who watched him lest himself should rob

Their scaffold of its prey.

 

The Governor was strong upon

The Regulations Act:

The Doctor said that Death was but

A scientific fact:

And twice a day the Chaplain called,

And left a little tract.

 

And twice a day he smoked his pipe,

And drank his quart of beer:

His soul was resolute, and held

No hiding-place for fear;

He often said that he was glad

The hangman's hands were near.

 

But why he said so strange a thing

No Warder dared to ask:

For he to whom a watcher's doom

Is given as his task,

Must set a lock upon his lips,

And make his face a mask.

 

Or else he might be moved, and try

To comfort or console:

And what should Human Pity do

Pent up in Murderer's Hole?

What word of grace in such a place

Could help a brother's soul?

 

With slouch and swing around the ring

We trod the Fools' Parade!

We did not care: we knew we were

The Devil's Own Brigade:

And shaven head and feet of lead

Make a merry masquerade.

 

We tore the tarry rope to shreds

With blunt and bleeding nails;

We rubbed the doors, and scrubbed the floors,

And cleaned the shining rails:

And, rank by rank, we soaped the plank,

And clattered with the pails.

 

We sewed the sacks, we broke the stones,

We turned the dusty drill:

We banged the tins, and bawled the hymns,

And sweated on the mill:

But in the heart of every man

Terror was lying still.

 

So still it lay that every day

Crawled like a weed-clogged wave:

And we forgot the bitter lot

That waits for fool and knave,

Till once, as we tramped in from work,

We passed an open grave.

 

With yawning mouth the yellow hole

Gaped for a living thing;

The very mud cried out for blood

To the thirsty asphalte ring:

And we knew that ere one dawn grew fair

Some prisoner had to swing.

 

Right in we went, with soul intent

On Death and Dread and Doom:

The hangman, with his little bag,

Went shuffling through the gloom:

And each man trembled as he crept

Into his numbered tomb.

 

That night the empty corridors

Were full of forms of Fear,

And up and down the iron town

Stole feet we could not hear,

And through the bars that hide the stars

White faces seemed to peer.

 

He lay as one who lies and dreams

In a pleasant meadow-land,

The watchers watched him as he slept,

And could not understand

How one could sleep so sweet a sleep

With a hangman close at hand.

 

But there is no sleep when men must weep

Who never yet have wept:

So we—the fool, the fraud, the knave—

That endless vigil kept,

And through each brain on hands of pain

Another's terror crept.

 

Alas! it is a fearful thing

To feel another's guilt!

For, right within, the sword of Sin

Pierced to its poisoned hilt,

And as molten lead were the tears we shed

For the blood we had not spilt.

 

The Warders with their shoes of felt

Crept by each padlocked door,

And peeped and saw, with eyes of awe,

Gray figures on the floor,

And wondered why men knelt to pray

Who never prayed before.

 

All through the night we knelt and prayed,

Mad mourners of a corse!

The troubled plumes of midnight were

The plumes upon a hearse:

And bitter wine upon a sponge

Was the savour of Remorse.

 

The gray cock crew, the red cock crew,

But never came the day:

And crooked shapes of Terror crouched,

In the corners where we lay:

And each evil sprite that walks by night

Before us seemed to play.

 

They glided past, they glided fast,

Like travellers through a mist:

They mocked the moon in a rigadoon

Of delicate turn and twist,

And with formal pace and loathsome grace

The phantoms kept their tryst.

 

With mop and mow, we saw them go,

Slim shadows hand in hand:

About, about, in ghostly rout

They trod a saraband:

And damned grotesques made arabesques,

Like the wind upon the sand!

 

With the pirouettes of marionettes,

They tripped on pointed tread:

But with flutes of Fear they filled the ear,

As their grisly masque they led,

And loud they sang, and long they sang,

For they sang to wake the dead.

 

"Oho!" they cried, "the world is wide,

But fettered limbs go lame!

And once, or twice, to throw the dice

Is a gentlemanly game,

But he does not win who plays with Sin

In the Secret House of Shame."

 

No things of air these antics were,

That frolicked with such glee:

To men whose lives were held in gyves,

And whose feet might not go free,

Ah! wounds of Christ! they were living things,

Most terrible to see.

 

Around, around, they waltzed and wound;

Some wheeled in smirking pairs;

With the mincing step of a demirep

Some sidled up the stairs:

And with subtle sneer, and fawning leer,

Each helped us at our prayers.

 

The morning wind began to moan,

But still the night went on:

Through its giant loom the web of gloom

Crept till each thread was spun:

And, as we prayed, we grew afraid

Of the Justice of the Sun.

 

The moaning wind went wandering round

The weeping prison-wall:

Till like a wheel of turning steel

We felt the minutes crawl:

O moaning wind! what had we done

To have such a seneschal?

 

At last I saw the shadowed bars,

Like a lattice wrought in lead,

Move right across the whitewashed wall

That faced my three-plank bed,

And I knew that somewhere in the world

God's dreadful dawn was red.

 

At six o'clock we cleaned our cells,

At seven all was still,

But the sough and swing of a mighty wing

The prison seemed to fill,

For the Lord of Death with icy breath

Had entered in to kill.

 

He did not pass in purple pomp,

Nor ride a moon-white steed.

Three yards of cord and a sliding board

Are all the gallows' need:

So with rope of shame the Herald came

To do the secret deed.

 

We were as men who through a fen

Of filthy darkness grope:

We did not dare to breathe a prayer,

Or to give our anguish scope:

Something was dead in each of us,

And what was dead was Hope.

 

For Man's grim Justice goes its way

And will not swerve aside:

It slays the weak, it slays the strong,

It has a deadly stride:

With iron heel it slays the strong,

The monstrous parricide!

 

We waited for the stroke of eight:

Each tongue was thick with thirst:

For the stroke of eight is the stroke of Fate

That makes a man accursed,

And Fate will use a running noose

For the best man and the worst.

 

We had no other thing to do,

Save to wait for the sign to come:

So, like things of stone in a valley lone,

Quiet we sat and dumb:

But each man's heart beat thick and quick,

Like a madman on a drum!

 

With sudden shock the prison-clock

Smote on the shivering air,

And from all the gaol rose up a wail

Of impotent despair,

Like the sound the frightened marshes hear

From some leper in his lair.

 

And as one sees most fearful things

In the crystal of a dream,

We saw the greasy hempen rope

Hooked to the blackened beam,

And heard the prayer the hangman's snare

Strangled into a scream.

 

And all the woe that moved him so

That he gave that bitter cry,

And the wild regrets, and the bloody sweats,

None knew so well as I:

For he who lives more lives than one

More deaths than one must die.

 


О. Уайльд. Баллада Редингской тюрьмы. Ч.2

     И шесть недель он так ходил.
     На бритые виски
     Надвинув кепку, шел, как все:
     Высок, шаги легки…
     Но не встречал я у людей
     В глазах такой тоски.
     
     О, как на небо он смотрел,
     Туда, поверх стены,
     Ведь небом узники зовут
     Клочок голубизны,
     Как провожал он облака,
     Пока они видны!

     Он не надеялся - ничуть:
     Ведь лишь глупцам под стать
     В кромешной тьме неверный свет
     Пытаться удержать;
     Он солнцу подставлял лицо:
     Так легче было ждать.

     Ни рук заломленных, ни слез,
     Он делал лишь одно:
     Свет солнца напоследок пил,
     Пока еще дано,
     Ловя его открытым ртом,
     Глотая, как вино!

     А мы, идя в другом кругу,
     Все ту же боль несли,
     Но вдруг забыли о себе
     И лишь одно могли:
     Дивясь, смотрели на него -
     Того, кто ждет петли.

     Был странен этот легкий шаг
     С руками за спиной,
     И странно то, с какой тоской
     Ловил он свет дневной,
     И то, что выпало ему
     Платить такой ценой.


     И дуб, и вяз густой листвой
     Приход весны живит.
     Бесплоден виселицы ствол,
     А корень ядовит.
     Но срок придет, живой умрет -
     И плод на ней висит!

     Повыше встать – о, благодать!
     Подняться все хотят,
     Но кто взойдет на эшафот
     С отверженными в ряд
     И сквозь пеньковый воротник
     На небо бросит взгляд?

     Танцуй под переливы флейт -
     Вот жизни торжество!
     Под звуки струн, когда ты юн,
     Ликует естество;
     Но танец ждет совсем не тот
     В конце пути его!

     И каждый взор за ним в упор
     Следил под топот ног:
     Мы думали - любой из нас
     Закончить так же мог.
     Слепым бреду - в каком Аду
     Сожжет меня порок?

*

      В тот день, когда не вышел он,
      Смутились все сердца.
      И знал я - он в подвальной тьме
      Стоит и ждет конца,
      И больше не увидеть мне
      Вовек его лица.

     Два обреченных корабля -
      Их сблизила беда –
     Навеки разошлись: ни слов,
     Ни знака, ни следа,
     Столкнувшись не в Святую Ночь,
     А в черный день стыда.

     Стеной тюремной окружил,
     Отметил и изгнал
     Из сердца нас обоих мир,
     И Бог спасать не стал:
     Властитель тех, кто выбрал грех,
     В ловушку нас поймал.

---------------------------------------------
O. Wild. The Ballad of Reading Gaol. Part 2

Six weeks the guardsman walked the yard,
In the suit of shabby gray:
His cricket cap was on his head,
And his step seemed light and gay,
But I never saw a man who looked
So wistfully at the day.

I never saw a man who looked
With such a wistful eye
Upon that little tent of blue
Which prisoners call the sky,
And at every wandering cloud that trailed
Its ravelled fleeces by.

He did not wring his hands, as do
Those witless men who dare
To try to rear the changeling Hope
In the cave of black Despair:
He only looked upon the sun,
And drank the morning air.

He did not wring his hands nor weep,
Nor did he peek or pine,
But he drank the air as though it held
Some healthful anodyne;
With open mouth he drank the sun
As though it had been wine!

And I and all the souls in pain,
Who tramped the other ring,
Forgot if we ourselves had done
A great or little thing,
And watched with gaze of dull amaze
The man who had to swing.

For strange it was to see him pass
With a step so light and gay,
And strange it was to see him look
So wistfully at the day,
And strange it was to think that he
Had such a debt to pay.

For oak and elm have pleasant leaves
That in the spring-time shoot:
But grim to see is the gallows-tree,
With its alder-bitten root,
And, green or dry, a man must die
Before it bears its fruit!

The loftiest place is that seat of grace
For which all worldlings try:
But who would stand in hempen band
Upon a scaffold high,
And through a murderer's collar take
His last look at the sky?

It is sweet to dance to violins
When Love and Life are fair:
To dance to flutes, to dance to lutes
Is delicate and rare:
But it is not sweet with nimble feet
To dance upon the air!

So with curious eyes and sick surmise
We watched him day by day,
And wondered if each one of us
Would end the self-same way,
For none can tell to what red Hell
His sightless soul may stray.

At last the dead man walked no more
Amongst the Trial Men,
And I knew that he was standing up
In the black dock's dreadful pen,
And that never would I see his face
In God's sweet world again.

Like two doomed ships that pass in storm
We had crossed each other's way:
But we made no sign, we said no word,
We had no word to say;
For we did not meet in the holy night,
But in the shameful day.

A prison wall was round us both,
Two outcast men we were:
The world had thrust us from its heart,
And God from out His care:
And the iron gin that waits for Sin
Had caught us in its snare.


Оскар Уайльд. Баллада Редингской тюрьмы. Ч. 1

     То не мундир на нем алел,
     А кровь, - вино и кровь.
     Так, в пятнах крови и вина,
     И был он взят без слов.
     За ним пришли – ведь он убил,
     Убил свою любовь.

     Теперь он в серой робе шел,
     И бритые виски
     Скрывала кепка. Шел, как все.
     Высок, шаги легки…
     Но не встречал я у людей
     В глазах такой тоски.

     О, как на небо он смотрел,
     Туда, поверх стены, -
     Ведь небом узники зовут
     Клочок голубизны, -
     Как провожал он облака,
     Пока они видны!

     Я рядом шел, в своем кругу
     С другими боль деля.
     За что его? – терзал вопрос,
     Усталый ум сверля.
     И кто-то сзади мне шепнул:
     «Беднягу ждет петля».

     Иисус! Качнулись стены вдруг,
     Тюремный двор поплыл,
     И небосвод над головой,
     Как сталь, ее сдавил:
     Привыкший боль носить в душе,
     Я боль свою забыл.

     Я знал теперь, какая мысль
     Тоской его гнетет,
     И отчего от облаков
     Он глаз не оторвет:
     Он ту убил, кого любил,
     И сам он смерти ждет.

     Но каждый в жизни убивал
     Любимых – кто как мог:
     Кто взглядом, что всегда корил,
     Кто ядом льстивых строк,
     Коварным поцелуем - трус,
     Храбрец - тот грудь рассек.

     Кто в нежной юности убил,
     А кто - успев созреть;
     Душили в клетке золотой
     И похоть жгла, как плеть.
     А самый добрый выбрал нож
     И сделал легкой смерть.

     Тот изменил, тот надоел.
     Продал, - а тот купил.
     Кто море слез пролил, а кто
     Одной не уронил, -
     Но ведь не каждого казнят,
     Хоть каждый и убил!

     Не каждый пьет позор до дна,
     Когда приходит срок:
     На шее грубая петля,
     На голове – мешок;
     Не каждый чувствует, как пол
     Уходит из-под ног.

     И не за каждым день и ночь
     Глазка следит прицел,
     Чтобы молиться он не мог
     И плакать он не смел,
     И сам не смог бы палача
     Оставить не у дел,

     Пока втроем в рассветной мгле
     Не ступят на порог
     Дрожащий призрак – капеллан,
     Судья – печально-строг,
     И в портупее комендант -
     Как воплощенный Рок.
     
     Не каждый из последних сил,
     Одевшись впопыхах,
     От равнодушных глаз врача
     Скрывает дикий страх,
     Пока чуть слышный стук часов,
     Как молот, бьет в висках.
     
     Не каждый с пересохшим ртом
     Проглотит в горле ком,
     Узрев перчатки палача,
     Вошедшего тайком, -
     Запястья смертника стянуть
     Ремнем, тройным узлом.

     Не каждый слушал, помертвев,
     Что капеллан читал,
     И только смертный ужас в нем
     «Я жив еще!» - кричал
     При виде гроба на пути
     В чудовищный подвал.

     Не каждому войти туда,
     Где свет в оконце скуп,
     Моля: «Быстрей!», шепча: «Скорей!»,
     Не ощущая губ;
      Принять Кайафы поцелуй
     И превратиться в труп.


     


     


   



     





Oscar Wilde. The Ballad Of Reading Gaol



He did not wear his scarlet coat,

For blood and wine are red,

And blood and wine were on his hands

When they found him with the dead,

The poor dead woman whom he loved,

And murdered in her bed.

He walked amongst the Trial Men

In a suit of shabby grey;

A cricket cap was on his head,

And his step seemed light and gay;

But I never saw a man who looked

So wistfully at the day.

I never saw a man who looked

With such a wistful eye

Upon that little tent of blue

Which prisoners call the sky,

And at every drifting cloud that went

With sails of silver by.

I walked, with other souls in pain,

Within another ring,

And was wondering if the man had done

A great or little thing,

When a voice behind me whispered low,

"That fellow's got to swing."

Dear Christ! the very prison walls

Suddenly seemed to reel,

And the sky above my head became

Like a casque of scorching steel;

And, though I was a soul in pain,

My pain I could not feel.

I only knew what hunted thought

Quickened his step, and why

He looked upon the garish day

With such a wistful eye;

The man had killed the thing he loved

And so he had to die.

Yet each man kills the thing he loves

By each let this be heard,

Some do it with a bitter look,

Some with a flattering word,

The coward does it with a kiss,

The brave man with a sword!

Some kill their love when they are young,

And some when they are old;

Some strangle with the hands of Lust,

Some with the hands of Gold:

The kindest use a knife, because

The dead so soon grow cold.

Some love too little, some too long,

Some sell, and others buy;

Some do the deed with many tears,

And some without a sigh:

For each man kills the thing he loves,

Yet each man does not die.

He does not die a death of shame

On a day of dark disgrace,

Nor have a noose about his neck,

Nor a cloth upon his face,

Nor drop feet foremost through the floor

Into an empty place

He does not sit with silent men

Who watch him night and day;

Who watch him when he tries to weep,

And when he tries to pray;

Who watch him lest himself should rob

The prison of its prey.

He does not wake at dawn to see

Dread figures throng his room,

The shivering Chaplain robed in white,

The Sheriff stern with gloom,

And the Governor all in shiny black,

With the yellow face of Doom.

He does not rise in piteous haste

To put on convict-clothes,

While some coarse-mouthed Doctor gloats, and notes

Each new and nerve-twitched pose,

Fingering a watch whose little ticks

Are like horrible hammer-blows.

He does not know that sickening thirst

That sands one's throat, before

The hangman with his gardener's gloves

Slips through the padded door,

And binds one with three leathern thongs,

That the throat may thirst no more.

He does not bend his head to hear

The Burial Office read,

Nor, while the terror of his soul

Tells him he is not dead,

Cross his own coffin, as he moves

Into the hideous shed.

He does not stare upon the air

Through a little roof of glass;

He does not pray with lips of clay

For his agony to pass;

Nor feel upon his shuddering cheek

The kiss of Caiaphas.


Язон

А он и умер вместе с кораблем,
Обоим под конец постыла суша
И игры сухопутных лицедеев,
Не знающих о прямоте ветров.
Под пылью лет почти забыл излом
Бровей и непонятный взгляд Медеи,
И лунных рук ночное серебро.          
А море шелестело: "Слушай, слушай!
Не шепот пены – зов моих пучин".
Он на песке чертил у самых вод
Какие-то значки – волна смывала
И смысл, и жизнь, а он чертил еще.
Устал на берегу искать отчизн,
Терять, найдя, и начинать сначала.
Дорог так много, лет – наперечет,
А он-то думал, поиск будет вечным,
Потом бежал с руном через плечо
И путь в траве был золотом подсвечен,
Потом, потом… А дальше он забыл,
Вот этот знак в песке – безумно сложен
И смыт уже почти. В какой-то год…

Крепчает ветер, а укрыться нечем,
Хитон весь в дырах, солью пахнет кожа
И скоро ни на что не станет сил.
 
Крепчает ветер. Потерпи, Арго.


Баллада о городе С.

В тех широтах, где я никогда не жила,
Над стеклянной водой наклонилась ветла
И луна заплетает ей косы,
Будто сторож она этих призрачных мест:
Возле старой каплицы рассохшийся крест
Наклоняется знаком вопроса.

Край увяз в тишине, загустевшей, как мёд,
Лишь на станции колокол редко вздохнет
И надолго заглохнет в тумане, -
Он, спустившись к утру, голубым обволок
Сосны, розы костелов, полынь синагог, –
Что здесь ищет вельможная пани?

Ничего не найдется, ты видишь - одни
Огороды, сараи, косые плетни,
Травы сизые, топи да гати,
Семинарии густо-багровый кирпич.
Паровозный гудок, гулко ухает сыч,
Шепот речки ленив и невнятен.

Или так шелестит облетающий лес?          
Что ты можешь искать в сонном городе С.?
Скрип телеги? Ворчанье собаки?
Или память ты ищешь? - Немая зима,
Керосином облитые, тают дома,
Превратившись в пылающий факел.

Пепел вьется до неба, до блеклых высот,
Пани ищет тот дом? Что здесь пани найдёт?
Остов печи? Крючки-шпингалеты?
Ветер воет в ветвях отдаленных ракит,
А разбуженный лес шелестит, шелестит,
Темным тающим снегом одетый.

Стон деревьев, костелов, дворов, синагог
Заплетается слёзной струной в кровоток,
Оттесняя гекзаметры моря,
И придушенный плач неумолчной струны
Вьётся даже сквозь яростный грохот волны,
В резонанс попадая и вторя.

Слышишь? Горькая нота звучит в забытьи.
Мой венок опускаю на воды твои -
Омывается память, струится,
И несёт ее тихая эта вода
В те широты, где я не жила никогда,
Где рассохшийся крест и каплица.




 


Катер

Как ветер играет, смеясь,
Сатиновым платьем!
Слепящая пенная вязь,
Одышливый катер.

Учкуевка там, в стороне,
Жарой воспаленной,
И солнце играет в волне -
Зеленой, зеленой!

Подросток, черна и худа,
И кисть винограда
В руке зелена, как вода,
Вкусна, как прохлада.

Мотора усталого гул,
Подружки в обнимку,
И розовость мыса Лукулл –
Туманной картинкой,

И палуба - крепкая твердь,
И бездны не видно,
И так далека еще смерть -
И так безобидна!


Луиза Глик. Утонувшие дети

Видите ли, они ни в чем не повинны.
Потому естественно, что они и должны были утонуть:
сначала лёд их впустил,
а потом всю зиму их шерстяные шарфики
так и плавали за ними по воде по мере того как они погружались,
пока в конце концов не перестали,
и пруд подхватил их множеством темных рук.

Но ведь смерть должна была прийти к ним -
настолько близким к началу - как-то иначе:
так, будто они всегда были
слепы и невесомы. Потому и
всё остальное лишь снится: лампа,
добротная белая ткань, покрывшая стол,
их тела.

И всё же они слышат имена, кидаемые
как приманки, скользящие поверху пруда:
Чего же вы ждете,
вернитесь домой, вернитесь домой, потерянные
в водах - синих и неизменных.

The Drowned Children
by Louise Gluck

You see, they have no judgment.
So it is natural that they should drown,
first the ice taking them in
and then, all winter, their wool scarves
floating behind them as they sink
until at last they are quiet.
And the pond lifts them in its manifold dark arms.

But death must come to them differently,
so close to the beginning.
As though they had always been
blind and weightless. Therefore
the rest is dreamed, the lamp,
the good white cloth that covered the table,
their bodies.

And yet they hear the names they used
like lures slipping over the pond:
What are you waiting for
come home, come home, lost
in the waters, blue and permanent.


Сара Тисдейл. Отлив

            Птицы сбиваются в стаи у дюн,
            Мечутся, кружатся и улетают,
            Тысячей крыл, застящей свет,
            Взвившись и вдаль с глаз исчезая.

            Зачем ты привел меня к морю сейчас?
            Ястреб кружит над сбившейся стаей,
            Ветер ярится. На море отлив.
            Любовь не ушла - просто год умирает.

            Быть бы среди улетающих птиц -
            Два острых крыла мне сгодились бы вскоре.
            Любовь не ушла – просто при смерти год.
            Зачем ты тогда привел меня к морю?
           

            Low Tide
            by Sara Teasdale      


            The birds are gathering over the dunes,
            Swerving and wheeling in shifting flight,
            A thousand wings sweep darkly by
            Over the dunes and out of sight.

            Why did you bring me down to the sea
            With the gathering birds and the fish-hawk flying,
            The tide is low and the wind is hard,
            Nothing is left but the old year dying.

            I wish I were one of the gathering birds,
            Two sharp black wings would be good for me --
            When nothing is left but the old year dying,
            Why did you bring me down to the sea?


Межсезонье


            "Полувздох, полусвет межсезонья..."
           
            Светлана Галс. "Только черная плачет олива".
           
            http://stihi.ru/2018/11/24/5486


О, мне бы туда, в межсезонье,
В провал облетевших аллей!
Пройтись бы голодной ладонью
По ржавым крестам якорей.

Увидеть с бульвара, где пусто -
Один под зонтом пешеход, -
Как вниз по мощеному спуску
Промокший троллейбус ползет,

Как в лужу с усталой софоры
Стручки, рассыпаясь, летят,
Как тускло мерцают Бомборы
Окошками кривеньких хат.

О, мне бы на стылую площадь –
Я помню как будто вчера,
Как ветер платаны полощет,
Как горько гудят катера,

Как, воплям суденышек вторя,
Вздыхает от их кутерьмы
И ждет нелюдимое море
Своей одинокой зимы.


Луиза Глик. Песня Пенелопы

Маленькая душа, вечно неодетая малышка,
Делай сейчас же, что я тебе говорю, - карабкайся,
Как будто с полки на полку, по веткам ели;
Жди на вершине, будь начеку, как
Часовой или дозорный. Скоро он будет дома;
Поэтому тебе подобает быть
Щедрой. Ты вовсе не была такой уж
Совершенной - с твоим-то горемычным телом;
Ты делала такое, о чем не стоит
Говорить в стихах. Поэтому
Призывай его над открытой водой, над сияющей
Водой
Своей темной песней - своей цепляющей,
Неестественной песней, полной страсти,
Как Мария Каллас. Кто
Не захотел бы тебя? На чью самую дьявольскую похоть
Ты не смогла бы откликнуться? Скоро
Он вернется, куда бы ни уходил
В промежутке,
Загоревший в отсутствии, жаждущий
Своего цыпленка на вертеле. О, тебе надо приветствовать его,
Ты должна трясти ветками дерева,
Чтобы привлечь его внимание,
Но осторожно, осторожно, - а то
Его красивое лицо может оказаться подпорченным:
Посыплется слишком много иголок.

Penelope's song
by Louise Gluck

Little soul, little perpetually undressed one,
Do now as I bid you, climb
The shelf-like branches of the spruce tree;
Wait at the top, attentive, like
A sentry or look-out. He will be home soon;
It behooves you to be
Generous. You have not been completely
Perfect either; with your troublesome body
You have done things you shouldn't
Discuss in poems. Therefore
Call out to him over the open water, over the bright
Water
With your dark song, with your grasping,
Unnatural song--passionate,
Like Maria Callas. Who
Wouldn't want you? Whose most demonic appetite
Could you possibly fail to answer? Soon
He will return from wherever he goes in the
Meantime,
Suntanned from his time away, wanting
His grilled chicken. Ah, you must greet him,
You must shake the boughs of the tree
To get his attention,
But carefully, carefully, lest
His beautiful face be marred
By too many falling needles.


Луиза Глик. Красный мак

Великая вещь -
не иметь
разума. Что до чувств -
о, они-то у меня есть; они-то
мной и управляют. На небе
у меня повелитель,
именуемый солнцем, и для него я раскрылась
и показала ему
огонь моего сердца - огонь,
подобный его присутствию.
Что бы ещё могло быть таким ослепительным,
если не сердце? О мои братья и сёстры,
ведь и вы были такими же, как я, когда-то, очень давно,
пока еще не стали людьми? Ведь и вы
позволили себе
однажды раскрыться – те, кто никогда
не раскроется снова? Ибо на самом деле
я сейчас могу говорить -
так же, как и вы. Я говорю,
потому что я сломана.


The Red Poppy
By Louise Gluck


The great thing
is not having
a mind. Feelings:
oh, I have those; they
govern me. I have
a lord in heaven
called the sun, and open
for him, showing him
the fire of my own heart, fire
like his presence.
What could such glory be
if not a heart? Oh my brothers and sisters,
were you like me once, long ago,
before you were human? Did you
permit yourselves
to open once, who would never
open again? Because in truth
I am speaking now
the way you do. I speak
because I am shattered.


Собор Парижской Богоматери

Действительно ли это сон?
Колоколов бездонный стон
С гримасой слушают химеры - и
Сквозными ранами цветет
Собор, слепой восставив свод
Над медно-золотыми скверами.

Листвою осень тяжела,
Родильный стон колокола
Вольют в раденье погребальное.          
Потрескавшихся витражей
Бессонный взгляд - настороже
Глаза всепомнящей развалины.

Действительно ли это явь -
Листвы и гари бурый сплав,
Средневековых улиц трещины
С домами, вросшими в века,
Ветвится венами река,
Ветвится время снами вещими?

Размыла осень, как ручей,
Границы мыслей и вещей,
Играя памятью и смыслами,
Сплетя что можно и нельзя,
И ты плывешь, легко скользя
По ответвлениям бесчисленным.

Похоже, всё-таки ты спишь,
И вправду - что тебе Париж,
Его кофейные извилины,
Под дымкой силуэты крыш,
Таинственность замшелых ниш
И вздохи Сены обессиленной?

Но это явь, а разве нет?
Плывешь сквозь морок на просвет
Воображения в фарватере
Речных зеленоватых вод,
И тихим призраком встает
Собор Парижской Богоматери.

Швыряет листья постмодерн
В провалы тлеющих каверн,
На эшафоте ведь не плачется.
Скрипят и мелют жернова -
А Эсмеральда всё жива,
Еще жива в руках палаческих


Р.-Л. Стивенсон. Бродяга

Дайте жить, как нужно мне,
Остальное - мимо!
Только солнце в вышине,
Путь необозримый.
Сплю под звездами в траве,
Хлеб макаю в реки.
Вот такая жизнь - по мне!
Нынче и навеки.

Пусть беда ударит вдруг
Или ждет с годами!
Лишь бы видеть мир вокруг,
Тропку под ногами.
Ни богатства, ни любви, -
Нужно мне немного:
Небо синее вдали,
Впереди – дорога.

Бури осенью в лесах
И в полях застанут:
Смолкнут птичьи голоса,
Пальцы мерзнуть станут.
В поле снежная мука -
У костра теплее;
Справлюсь с осенью пока
 И с зимой за нею!

Пусть беда ударит вдруг
Или ждет с годами!
Лишь бы видеть мир вокруг,
Тропку под ногами.
Ни богатства, ни любви, -
Нужно мне немного:
Небо синее вдали,
Впереди – дорога.


The Vagabond

Robert Louis Stevenson
From Songs of Travel
(To an air to Shubert)


Give to me the life I love,
  Let the lave go by me,
Give the jolly heaven above
  And the byway nigh me.
Bed in the bush with stars to see,
  Bread I dip in the river --
There's the life for a man like me,
  There's the life for ever.

Let the blow fall soon or late,
  Let what will be o'er me;
Give the face of earth around
  And the road before me.
Wealth I seek not, hope nor love,
  Nor a friend to know me;
All I seek, the heaven above
  And the road below me.

Or let autumn fall on me
  Where afield I linger,
Silencing the bird on tree,
  Biting the blue finger;
White as meal the frosty field --
  Warm the fireside haven --
Not to autumn will I yield,
  Not to winter even!

Let the blow fall soon or late,
  Let what will be o'er me;
Give the face of earth around,
  And the road before me.
Wealth I ask not, hope, nor love,
  Nor a friend to know me.
All I ask, the heaven above
  And the road below me.


Мнишек

Птичьими пальцами маленькая иноземка
Перебирает жемчуг
Плещется над пирамидой подарков
Взгляда тяжелый бархат
Всё здесь не к месту или не впору
Пение бора
Дали озерной прозрачные ноты
Свист соколиной охоты
Шляхетский пыл горделивые спины
Самбор, Марина
Призраки власти пряничный вкус одинаков
Ночь перекручена страхом
Рваной попоной укроют черные снежные степи
Холод как в склепе
Звездная россыпь прозрачного свода
Вой это к родам
Ветер скитаний завеет, завоет, завертит
Вой это к смерти
К кольям и кельям и козням и казням
Узел завязан
И не развяжешься больше попала в силок ты
Стянуты локти
Птицам не впору мышьячная маска царицы
Ночью-то снова приснится
Маленький, нежная тяжесть
Сколько ни плачь, не развяжешь
Птичьими пальцами узел на шейке натертой -
Мертвый на мертвом…


Луиза Глик. Подснежники

Ты знаешь, что я была такое, как я жила? Знаешь,
что такое отчаяние? Тогда
ты понимаешь, что значит зима.

Я не надеялась выжить,
меня придавила земля. Я не ждала,
что снова проснусь, почувствую
во влажной земле моё тело,
смогу реагировать снова, вспоминая
спустя такое долгое время, каково это – опять раскрываться
в холодном свете
едва начинающейся весны, -

страшно, да, но при этом ты снова
кричишь «да» этой рискованной радости
на сыром ветру нового мира.


Snowdrops
By Louise Gluck

Do you know what I was, how I lived? You know
what despair is; then
winter should have meaning for you.

I did not expect to survive,
earth suppressing me. I didn't expect
to waken again, to feel
in damp earth my body
able to respond again, remembering
after so long how to open again
in the cold light
of earliest spring--

afraid, yes, but among you again
crying yes risk joy

in the raw wind of the new world.


Луиза Глик. Середина лета

В такие ночи, как эта, мы купались в каменоломне;
мальчики придумывали игры, в которых им надо было срывать с девочек одежду,
а девочки участвовали, потому что в сравнении с прошлым летом у них были новые тела
и им хотелось выставлять их напоказ; кто похрабрее,
прыгали с высоких скал – вода кишела телами.

Ночи были влажными, тихими. Камни – прохладными и мокрыми:
мрамор для кладбищ, для никогда не виданных нами построек -
зданий в далеких городах.

В пасмурные ночи ты слеп. В такие ночи камни были опасны,
но с другой стороны, всё это было опасно, за этим мы туда и шли.
Лето было в самом начале – это тогда мальчики и девочки стали соединяться в пары,
но в итоге всегда несколько человек оставались без пары – иногда они стояли на карауле,
иногда притворялись, что уходят друг с другом, подобно остальным,
но чем они могли заниматься там, в лесах? Никому не хотелось быть на их месте.
Но они как ни в чем ни бывало являлись опять - как будто в одну из ночей удача могла к ним перемениться,
судьба стала другой.

Но в начале и в конце мы все были вместе.
Когда догорит вечер, когда младшие дети улягутся спать,
мы были свободны. Никто не говорил ничего, но было известно - в эти ночи встречаемся,
а в другие - нет. Раз или два в конце лета
нам стало ясно, что от всех этих поцелуев рождаются дети.
И для тех двоих это было ужасно - так же ужасно, как быть одному.
Игры закончились. Мы сидели на камнях, курили сигареты,
переживая за тех, кого не было с нами.

Потом в конце концов шли домой через поля,
потому что назавтра всегда была работа.
А на следующий день мы снова были детьми, сидели утром на переднем крыльце,
ели персик. Только это просто чтобы уважить рот.
Потом шли на работу, что значило помогать на полях.
Один мальчик работал на старую леди - ладил полки.
Дом был очень старый, возможно, ровесник этой горы.

Потом день таял. Мы мечтали, дожидались ночи.
В сумерках стояли у наружной двери, глядя, как удлиняются тени.
А какой-то голос на кухне всегда сокрушался из-за жары,
желая жаре лопнуть.

Потом жара спадала, наступала ясная ночь.
И ты думал о мальчике или девочке, с которыми позже встретишься,
Представлял, как вы уйдете в леса, ляжете там,
И будете делать всё, чему научились в воде.
И хотя иногда не получалось встретиться с тем, с кем бывал раньше,
Ему не было замены.


Летняя ночь светилась: в полях мерцали светлячки.
И тем, кто понимал, звезды отправляли послания:
Ты покинешь деревню, в которой рождён,
и в другой местности станешь очень богатым, очень могущественным,
но всегда будешь оплакивать что-то оставленное позади, хотя
и сам не сможешь сказать, что это такое,
и в конце концов возвратишься, чтобы его отыскать.

Midsummer
by Louise Gluck

On nights like this we used to swim in the quarry,
the boys making up games requiring them to tear off ;the girls’ clothes
and the girls cooperating, because they had new bodies since last summer
and they wanted to exhibit them, the brave ones
leaping off ;the high rocks;—;bodies crowding the water.

The nights were humid, still. The stone was cool and wet,
marble for ;graveyards, for buildings that we never saw,
buildings in cities far away.

On cloudy nights, you were blind. Those nights the rocks were dangerous,
but in another way it was all dangerous, that was what we were after.
The summer started. Then the boys and girls began to pair off
but always there were a few left at the end;—;sometimes they’d keep watch,
sometimes they’d pretend to go off; with each other like the rest,
but what could they do there, in the woods? No one wanted to be them.
But they’d show up anyway, as though some night their luck would change,
fate would be a different fate.

At the beginning and at the end, though, we were all together.
After the evening chores, after the smaller children were in bed,
then we were free. Nobody said anything, but we knew the nights we’d meet
and the nights we wouldn’t. Once or twice, at the end of summer,
we could see a baby was going to come out of all that kissing.

And for those two, it was terrible, as terrible as being alone.
The game was over. We’d sit on the rocks smoking cigarettes,
worrying about the ones who weren’t there.

And then finally walk home through the fields,
because there was always work the next day.
And the next day, we were kids again, sitting on the front steps in the morning,
eating a peach. ;Just that, but it seemed an honor to have a mouth.
And then going to work, which meant helping out in the fields.
One boy worked for an old lady, building shelves.
The house was very old, maybe built when the mountain was built.

And then the day faded. We were dreaming, waiting for night.
Standing at the front door at twilight, watching the shadows lengthen.
And a voice in the kitchen was always complaining about the heat,
wanting the heat to break.

Then the heat broke, the night was clear.
And you thought of ;the boy or girl you’d be meeting later.
And you thought of ;walking into the woods and lying down,
practicing all those things you were learning in the water.
And though sometimes you couldn’t see the person you were with,
there was no substitute for that person.

The summer night glowed; in the field, fireflies were glinting.
And for those who understood such things, the stars were sending messages:
You will leave the village where you were born
and in another country you’ll become very rich, very powerful,
but always you will mourn something you left behind, even though
you can’t say what it was,
and eventually you will return to seek it.


Луиза Глик. Пруд

Ночь укрывает пруд своим крылом.
Под обведенной кольцом луной я еле различаю
Твое лицо - оно плывет вместе с плотвой и мелкими
Отраженными звездами. В атмосфере ночи
Водная гладь отливает металлом.
Там твои глаза открыты, в них
Память, которую я узнаю, как будто
Детство у нас было одно на двоих. На холме
Паслись наши серые пони
В белых крапинах. Ныне их пастбище - в лоне
Мертвых, которые ждут,
Как дети, в своих гранитных нагрудниках,
Прозрачны, бессильны,
А те холмы - далеко-далеко: высокие,
Сумеречнее детства.

О чем ты думаешь, столь спокойно лежа
У воды? Когда ты так смотришь, мне хочется
Прикоснуться к тебе, но я не стану: ведь вижу -
В той, другой жизни мы с тобой были одной крови.



The Pond
by Louise Gluck

Night covers the pond with its wing.
Under the ringed moon I can make out
your face swimming among minnows and the small
echoing stars. In the night air
the surface of the pond is metal.
Within, your eyes are open. They contain
a memory I recognize, as though
we had been children together. Our ponies
grazed on the hill, they were gray
with white markings. Now they graze
with the dead who wait
like children under their granite breastplates,
lucid and helpless:
The hills are far away. They rise up
blacker than childhood.
What do you think of, lying so quietly
by the water? When you look that way I want
to touch you, but do not, seeing
as in another life we were of the same blood.


С.Т. Кольридж. Элис дю Кло, или Раздвоенный язык

                Двусмысленное слово -- щит и стрела
            предателя; раздвоенный язык пусть
            будет гербом его.

                Кавказская пословица

Еще не встало солнце,
Но багрянцем луг озарен.              
Лорд Джулиан бросил своих молодцов
И скачет за вами он!
Укутайтесь плащом
Зеленым до сапожек.
Лорд Джулиан нетерпелив
И долго ждать не может.
Не сомневаюсь, хочет он
Венчаться сей же час
И господином вашим стать,
Назвав женою вас.
О леди! Ныне не до книг:
Лорд к промедленью не привык.

Так Элис, дочери Дю Кло,
Нашептывал сэр Хью, вассал,
Незамутненно и светло
Воздушный лик сиял;
Как лань со звездочкой во лбу
С фамильного щита,
Когда и жаворонок спит
Еще в тепле гнезда,
Вся в белом слушала его
Она до наступленья дня,
Головку полунаклоня, -
Подснежник посреди снегов!

Закрыв глаза, представьте вид -
Над книгой девушка сидит -
Свежей цветка на ветке,
И льет на нежный силуэт
Венера ясный, острый свет
Сквозь переплет беседки:
 Она одна из сонма звезд
На глади голубой
Осталась, презирая страх,
Вступить с рассветом в бой.

О, Элис нравилось читать!
Владел в то утро ей
Овидий – маг метаморфоз
Богов, зверей, людей.
Таившая издевку речь
Успела в душу ей протечь
И жгла ее, как яд.
От книги Элис подняла
Лишь голову – не взгляд.

«Изменник, прочь! Твои глаза
  И совесть нечисты!
  Как мог милорд тебя прислать
  И как решился ты?
  Скажи: «Спеши, не торопясь,
  Охотник! И поверь,
  Сильней моей приманки власть
  И благородней зверь».

  Недобро улыбнувшись ей,
  Откланялся вассал.                        
  Нахлынув, так от корабля
  Отходит мощный вал,
  А тот качается, кренясь,  
  Во вспышке грозовой,
  И долго покидает слух
  Глухой далекий вой.    

  Но Элис, видом омрачась  
  На миг – усмещка отдалась
  В ее поджилках дрожью, -
  За платьем бросилась тотчас,
  За парою сапожек.

  Стоит терновник весь в цвету!
  В тумане видно наготу
  Ствола издалека,
  Но солнце озарило сад -
  Алмазы россыпью глядят
  Из каждого цветка.

  В улыбке тает отблеск слез.
  Кричит комически-всерьез -
      Охотница вполне:
«Хип, Флориан, хип! Коня, коня!
      Седлай кобылу мне!»
         
«Мой Джулиан собрал весь род,
     И видишь ли, дружок,
Милорд медлительных не ждет,
     Изволь являться в срок».

Тот Флориан, испанский паж,
      Был юн, горяч и смел.
  За леди с гордой головой
Скакал, от счастья сам не свой,
     Но, шлейф неся, краснел.

    Охотница, в зеленом стан,
    Летит во весь опор: колчан,
    Сапожки, гибкий лук;
    Паж, улыбаясь ветерку,
    Копьем играет на скаку -
    О, как же юн ты, друг!

     И не сдержи она коня
    На миг – взглянуть, как шар огня,
    С востока край земли
    Целуя трепетно, взойдет, -  
    Вассала, гнавшего вперед,
    Догнать они могли.


Так вышло - потайной тропой,
Где Джулиан ждал чуть свет,
Примкнуть к охотникам спешил
Владетельный сосед.

И с ним, досадуя в душе,
Он разойтись не смог:
Не венчан – лишь помолвлен, он,
Гордыни полон и смущен,
Отстать искал предлог.

Перчатку мял, губу кусал,
Смотрел вокруг и в небеса -
Нигде не видно нужных слов.
Увы, что можно тут сказать?
С гордыней, что терзает знать,
Любовь не рядом на весах,
Но что без мужества любовь!

Где ветви арками сплелись,
Тенист и зелен свод!
Отшельник мог бы там бродить,
Коль он в лесу живет.
Под мрачным пологом листвы
Путь различив едва,
В зеленый рай войдете вы -
Поляна, свет, трава.
Там Джулиан вскочил в седло;
Кругом толпится люд -  
Строй верховых стоит, готов,
Борзые рвутся с поводков,
Копытом кони бьют.
     
Кобылу осадил сэр Хью,
Взлетев тропой лесной,
И встал безмолвно в конный строй
У лорда за спиной.

Лорд полуразвернул коня:
«Что, рыцарь, ты один?  
Охрана Элис не нужна?
Или, боясь чащоб, она
Нас ждет среди равнин?».

Ему вполголоса вассал,
Косясь по сторонам, сказал:
« Нет, медлить не резон!
От леди я привез ответ,
Для слуха радости там нет,
И вас не стоит он!

Я прибыл в срок – центральный вход
Не отперт был слугой.
Там только Элис не спала -
И кое-кто другой.

Я незамеченным вошел -
В тот час гостей не ждут,
И там увидел дочь Дю Кло
В предутреннем саду.

Но стоп! О прочем умолчу,
Подробности в цене
У сплетниц; бабья болтовня
Не подобает мне».

«О Гнев Господень! Говори!» -
Лорд крикнул, угадав ответ.
Притворной резкостью вассал
Его к догадке приближал:
«Не гневайтесь – для вас готов
Вернуть обратно соколов,
Но сердце дамы – нет.

Она «Спеши не торопясь!" -
Сказала, и "Поверь,
Сильней моей приманки власть
И благородней зверь!».

Но мне игра была ясна:
В глазах читалась цель одна -
Разжечь любовный пыл.
Я видел, покидая сад:
Блестел ее фривольный взгляд
И паж его ловил».

Лишь только смолк, впитавшись в слух,
Последний звук коварных фраз,
Меж двух дубов, что там растут,
Как будто шлем блеснул - и тут,
Заливисто смеясь,

Юнец, не справившись с конем,
Во весь опор летит на нем,
Забыв про удила;
Кричит, оборотясь назад:
«Не я, миледи, виноват -
Кобыла понесла!».

Вдруг за смеющимся юнцом -
Смотри! С пылающим лицом -
Луну добавь, хоть рассвело,
И завершенным стал бы вид -
Дианой-лучницей летит
Дитя любимое Дю Кло!
     
Стал Джулиан мрачней, чем сон,
Быстрей, чем сон, рванулся он,
Но это наяву
Бьет ярость в голову, пьяня,
Стрела проносится, звеня,
И Элис падает с коня
В высокую траву.


========================================================================

Alice du Clos; or, The Forked Tongue


A Ballad

'One word with two meanings is the traitor's shield and shaft:
and a slit tongue be his blazon!'

                 Caucasian Proverb

'The Sun is not yet risen,
But the dawn lies red on the dew:
Lord Julian has stolen from the hunters away,
Is seeking, Lady! for you.
Put on your dress of green,
      Your buskins and your quiver:
Lord Julian is a hasty man,
      Long waiting brook'd he never.
I dare not doubt him, that he means
      To wed you on a day,
Your lord and master for to be,
      And you his lady gay.
O Lady! throw your book aside!
I would not that my Lord should chide.'

Thus spake Sir Hugh the vassal knight
      To Alice, child of old Du Clos,
As spotless fair, as airy light
      As that moon-shiny doe,
The gold star on its brow, her sire's ancestral crest!
For ere the lark had left his nest,
      She in the garden bower below
Sate loosely wrapt in maiden white,
Her face half drooping from the sight,
      A snow-drop on a tuft of snow!

O close your eyes, and strive to see
The studious maid, with book on knee,—
      Ah! earliest-open'd flower;
While yet with keen unblunted light
The morning star shone opposite
      The lattice of her bower—
Alone of all the starry host,
      As if in prideful scorn
Of flight and fear he stay'd behind,
      To brave th' advancing morn.

O! Alice could read passing well,
      And she was conning then
Dan Ovid's mazy tale of loves,
      And gods, and beasts, and men.

The vassal's speech, his taunting vein,
It thrill'd like venom thro' her brain;
      Yet never from the book
She rais'd her head, nor did she deign
      The knight a single look.

'Off, traitor friend! how dar'st thou fix
      Thy wanton gaze on me?
And why, against my earnest suit,
      Does Julian send by thee?
'Go, tell thy Lord, that slow is sure:
      Fair speed his shafts to-day!
I follow here a stronger lure,
      And chase a gentler prey.'

She said: and with a baleful smile
      The vassal knight reel'd off—
Like a huge billow from a bark
      Toil'd in the deep sea-trough,
That shouldering sideways in mid plunge,
      Is travers'd by a flash.
And staggering onward, leaves the ear
      With dull and distant crash.

And Alice sate with troubled mien
A moment; for the scoff was keen,
      And thro' her veins did shiver!
Then rose and donn'd her dress of green,
      Her buskins and her quiver.

There stands the flow'ring may-thorn tree!
From thro' the veiling mist you see
      The black and shadowy stem;—
Smit by the sun the mist in glee
Dissolves to lightsome jewelry—
      Each blossom hath its gem!

With tear-drop glittering to a smile,
The gay maid on the garden-stile
      Mimics the hunter's shout.
'Hip! Florian, hip! To horse, to horse!
      Go, bring the palfrey out.

'My Julian's out with all his clan.
      And, bonny boy, you wis,
Lord Julian is a hasty man,
      Who comes late, comes amiss.'

Now Florian was a stripling squire,
      A gallant boy of Spain,
That toss'd his head in joy and pride,
Behind his Lady fair to ride,
      But blush'd to hold her train.

The huntress is in her dress of green,—
And forth they go; she with her bow,
      Her buskins and her quiver!—
The squire—no younger e'er was seen—
      With restless arm and laughing een,
He makes his javelin quiver.

And had not Ellen stay'd the race,
And stopp'd to see, a moment's space,
      The whole great globe of light
Give the last parting kiss-like touch
To the eastern ridge, it lack'd not much,
      They had o'erta'en the knight.

It chanced that up the covert lane,
      Where Julian waiting stood,
A neighbour knight prick'd on to join
T     he huntsmen in the wood.

And with him must Lord Julian go,
Tho' with an anger'd mind:
      Betroth'd not wedded to his bride,
In vain he sought, 'twixt shame and pride,
      Excuse to stay behind.

He bit his lip, he wrung his glove,
He look'd around, he look'd above,
But pretext none could find or frame.
      Alas! alas! and well-a-day!
It grieves me sore to think, to say,
That names so seldom meet with Love,
      Yet Love wants courage without a name!

Straight from the forest's skirt the trees
      O'er-branching, made an aisle,
Where hermit old might pace and chaunt
      As in a minster's pile.

From underneath its leafy screen,
      And from the twilight shade,
You pass at once into a green,
      A green and lightsome glade.

And there Lord Julian sate on steed;
Behind him, in a round,
      Stood knight and squire, and menial train;
Against the leash the greyhounds strain;
      The horses paw'd the ground.

When up the alley green, Sir Hugh
      Spurr'd in upon the sward,
And mute, without a word, did he
      Fall in behind his lord.

Lord Julian turn'd his steed half round,—
'What! doth not Alice deign
      To accept your loving convoy, knight?
Or doth she fear our woodland sleight,
      And join us on the plain?'

With stifled tones the knight replied,
And look'd askance on either side,—
'     Nay, let the hunt proceed!—
The Lady's message that I bear,
I guess would scantly please your ear,
      And less deserves your heed.

'You sent betimes. Not yet unbarr'd
      I found the middle door;—
Two stirrers only met my eyes,
      Fair Alice, and one more.

'I came unlook'd for; and, it seem'd,
      In an unwelcome hour;
And found the daughter of Du Clos
      Within the lattic'd bower.

'But hush! the rest may wait. If lost,
      No great loss, I divine;
And idle words will better suit
      A fair maid's lips than mine.'

'God's wrath! speak out, man,' Julian cried,
      O'ermaster'd by the sudden smart;—
And feigning wrath, sharp, blunt, and rude,
The knight his subtle shift pursued.—
'Scowl not at me; command my skill,
To lure your hawk back, if you will,
      But not a woman's heart.

'"Go! (said she) tell him,—slow is sure;
      Fair speed his shafts to-day!
I follow here a stronger lure,
      And chase a gentler prey."

'The game, pardie, was full in sight,
That then did, if I saw aright,
      The fair dame's eyes engage;
For turning, as I took my ways,
I saw them fix'd with steadfast gaze
      Full on her wanton page.'

The last word of the traitor knight
It had but entered Julian's ear,—
      From two o'erarching oaks between,
With glist'ning helm-like cap is seen,
      Borne on in giddy cheer,

A youth, that ill his steed can guide;
Yet with reverted face doth ride,
      As answering to a voice,
That seems at once to laugh and chide—
'Not mine, dear mistress,' still he cried,
      ''Tis this mad filly's choice.'

With sudden bound, beyond the boy,
See! see! that face of hope and joy,
      That regal front! those cheeks aglow!
Thou needed'st but the crescent sheen,
A quiver'd Dian to have been,
      Thou lovely child of old Du Clos!

Dark as a dream Lord Julian stood,
Swift as a dream, from forth the wood,
Sprang on the plighted Maid!
      With fatal aim, and frantic force,
The shaft was hurl'd!—a lifeless corse,
Fair Alice from her vaulting horse,
      Lies bleeding on the glade



Цвет бирюзы


Цвет бирюзы расплавленной слепил нам глаза до рези
И слёз, и прорисовалось то, что превосходило          
Всякое «сбудется». Прыгнув, сверкнула юбками Фрези,
Отговорить не успели, не удержали силой.
       
То тая в кружеве пены, то взлетая, как балерина,
Совсем исчезла на миг – опять вдали показалась,
И на бегу вздувалась батистовая пелерина,
Не хуже, чем на грот-мачте вскипает под ветром парус.

Но облака, сбежавшись, проём укрывали ватой,
И заглянуть в Иное у нас больше не было шанса:
Шкипер курил свою трубку и сплёвывал виновато,
И, зашивая разрыв, кололо пальцы пространство.

Остров дымчатых сумерек, алмазной ясности реки,
Море промыло пещеры в красных прибрежных скалах,
Плющ стекает с деревьев… Сомкнулись края прорехи:
На горизонте нет острова – словно и не бывало.

Несбывшееся мелодией текло по взвинченным нервам,
Шкипер, вцепившись в трубку, поглядывал недовольно.          
Где-то в старинной книге, вспомнилось, пишет Гленвилл
О «немощи слабыя воли»… Но пусто, теснятся волны,

Нет нереид и ангелов, Ангела Смерти – тоже,
Нет острова, скрылась Фрези, но крепнет тоска по ней - и          
Мы смотрим на горизонт, мужаемся, но не можем
С борта ступить на волны под пенье твоё, Лигейя!


Луиза Глик. Кастилия

По всей Кастилии кружат на ветру лепестки флердоранжа
дети выпрашивают монетку
под апельсиновым деревом я повстречалась с моим любимым
или это было под акацией
или он не был моим любимым
Я про такое читала, вот оно мне и приснилось:
разве может, когда я проснусь, оказаться, что случившегося со мной - не было?
Колокола Сан-Мигеля
Звонят далеко-далеко
В тени его волосы белокурые
Мне это приснилось -
означает ли это, что не было совсем ничего?
Чтобы быть реальным, обязательно ли происходить в мире?
Мне всё приснилось, эта сказка
стала моей историей;
он лежал рядом,
моя рука касалась кожи его плеча
Полдень, потом ранний вечер:
звук поезда где-то далеко-далеко
Но то был не этот мир:
в этом мире всё происходит окончательно, бесповоротно,
силой мысли невозможно сделать так, чтобы этого не было.
Кастилия: монахини парами гуляют по темному саду
Под стенами галереи Святых Ангелов
дети выпрашивают монетку
Я проснулась от собственного крика
это не было правдой?
Под апельсиновым деревом я повстречалась с любимым:
Я забыла
Только факты, не итог -
Где-то там были дети, плакали, выпрашивали монетку,
Мне всё приснилось, я отдалась ему
Всецело и навсегда
И поезд повез нас обратно
сначала в Мадрид,
потом в Страну Басков.




Castile
by Louise Gluck

Orange blossoms blowing over Castile
children begging for coins
I met my love under an orange tree
or was it an acacia tree
or was he not my love?
I read this, then I dreamed this:
can waking take back what happened to me?
Bells of San Miguel
ringing in the distance
his hair in the shadows blond-white
I dreamed this,
does that mean it didn't happen?
Does it have to happen in the world to be real?
I dreamed everything, the story
became my story:
he lay beside me,
my hand grazed the skin of his shoulder
Mid-day, then early evening:
in the distance, the sound of a train
But it was not the world:
in the world, a thing happens finally, absolutely,
the mind cannot reverse it.
Castile: nuns walking in pairs through the dark garden.
Outside the walls of the Holy Angels San Miguel
children begging for coins
When I woke I was crying,
has that no reality?
I met my love under an orange tree:
I have forgotten
only the facts, not the inference—
there were children, somewhere, crying, begging for coins
I dreamed everything, I gave myself
completely and for all time
And the train returned us
first to Madrid
then to the Basque country


Луиза Глик. Одиночество

Сегодня очень темно: сквозь дождь
Не видно горы. Единственное для слуха -
Сам дождь, струящий жизнь под землю; ни звука.
Там и холод, где дождь.
Ночью луна не проглянет, не будет звезд.

Ветер возник в ночи;
Все утро трепал пшеницу в полях,
К полудню стих. Но пришло ненастье,
Размыло сушь полей, потом затопило их.

Земля исчезла.
Ничего не увидеть, и только дождь
Мерцает за темными окнами.
Здесь стоит покой, ничего не движется;

Теперь мы то, чем и были когда-то:
Животные, населившие тьму;
Ни языка, ни зрения, -

Ни знака, что я жива.
Есть один только дождь, нескончаемый дождь.










Louise Gluck
Solitude

It’s very dark today; through the rain,
the mountain isn’t visible. The only sound
is rain, driving life underground.
And with the rain, cold comes.
There will be no moon tonight, no stars.

The wind rose at night;
all morning it lashed against the wheat—
at noon it ended. But the storm went on,
soaking the dry fields, then flooding them—

The earth has vanished.
There’s nothing to see, only the rain
gleaming against the dark windows.
This is the resting place, where nothing moves—

Now we return to what we were,
animals living in darkness
without language or vision—

Nothing proves I’m alive.
There is only the rain, the rain is endless.


Луиза Глик. Дикий Ирис




А в конце моего страдания
Оказалась дверь.

Послушай меня: то, что ты зовешь смертью,
Я помню.

Надо мной шорох: колышутся ветки сосны.
И только. Слабый луч солнца
Бликует на сухой почве.

Ужасно, когда сознание
Продолжает жить
Погребенным в темной земле.

А дальше это кончилось: то, чего боится
душа, не умея сказать,
Внезапно кончилось, плотная почва

Немного подалась. И мне увиделось -
Птицы копошатся в приземистом кустарнике.

Ты, не помнящий
Перехода из иного мира, -
Я скажу тебе, я снова могу говорить.
Всё вернувшееся из забвения возвращается, чтобы
обрести голос:

Из сердцевины моей жизни
Вырвался мощный фонтан, ярко-синие
Тени пошли по лазури морской воды.




----------------------------------
Louise Gl;ck

The Wild Iris


At the end of my suffering
there was a door.
Hear me out: that which you call death
I remember.
Overhead, noises, branches of the pine shifting.
Then nothing. The weak sun
flickered over the dry surface.
It is terrible to survive
as consciousness
buried in the dark earth.
Then it was over: that which you fear, being
a soul and unable
to speak, ending abruptly, the stiff earth
bending a little. And what I took to be
birds darting in low shrubs.
You who do not remember
passage from the other world
I tell you I could speak again: whatever
returns from oblivion returns
to find a voice:
from the center of my life came
a great fountain, deep blue
shadows on azure seawater.


Луиза Глик. Лошадь

И что такого дает тебе лошадь,
Чего не могу дать тебе я?

Смотрю на тебя, когда ты одиноко
Скачешь верхом в поля за молочной фермой,
Зарывшись руками
В темную гриву кобылы.

В эти минуты я знаю, что ты прячешь за своим молчанием:
Презрение, ненависть ко мне, к браку. Ты всё еще
Хочешь моих прикосновений; ты кричишь,
Как новобрачная, но я смотрю на тебя и вижу -
В твоем теле нет детей.
Что же тогда там?

Думаю, ничего. Только желание поскорее
Умереть - раньше, чем умру я.

Я видел во сне тебя мчащейся вскачь на лошади
По засохшим полям; потом
Ты спешиваешься, вы идете рядом – ты и лошадь,
В темноте не отбрасывая теней.
Но я чувствовал, что они движутся в мою сторону,
Ведь ночью тени ходят куда им захочется,
Сами себе господа.

Посмотри на меня. Думаешь, я не понимаю?
Что ты нашла в этом животном,
Если не способ уйти из жизни?



Horse by Louise Gluck


What does the horse give you
That I cannot give you?

I watch you when you are alone,
When you ride into the field behind the dairy,
Your hands buried in the mare's
Dark mane.

Then I know what lies behind your silence:
Scorn, hatred of me, of marriage. Still,
You want me to touch you; you cry out
As brides cry, but when I look at you I see
There are no children in your body.
Then what is there?

Nothing, I think. Only haste
To die before I die.

In a dream, I watched you ride the horse
Over the dry fields and then
Dismount: you two walked together;
In the dark, you had no shadows.
But I felt them coming toward me
Since at night they go anywhere,
They are their own masters.

Look at me. You think I don't understand?
What is the animal
If not passage out of this life?


Тамань

Тамань. Туман. Безжалостный обрыв -
Под ним судов чуть видимые снасти
И контуры, размытые ненастьем,
А значит, море - и его мотив
В ушах неотделим от тишины,
И тень слепца проскальзывает мимо -
Он под скалой с таинственной ундиной,
Чьи косы влажны и расплетены.
Туман стоит в невидящих глазах,
Слух - поводырь поэта и слепого:
Скользни по склону меж колючих трав
За ним, нырни в незримое за словом.
Туман, туман… Не разглядеть под ним,
ЧтО так влечет к неведомому краю -
К тому, кто в лодке, еле различим,
И к той, у скал, чей хрупкий контур тает.
Родня туману - обветшалый дом,
Печь без огня, ночлег неприхотливый,
И эти тени, свившие гнездо,
Как ласточки, у самого обрыва.
Тьма. Плеск весла. Слепого долгий всхлип.
Сквозь облако луна следит за ними:
О, как безлюден этот край земли!
Заплачет ветер – будто сердце вынет.
Поднимут парус – белый, как платок,
И мимо кораблей пройдут в тумане.
Фонарь мигает в море, одинок,
У равнодушных берегов Тамани.



 
 


О.Уайльд. Дом шлюхи

Звук танцев взяли мы как след.
Нас вел вдоль улиц лунный свет,
И оказалось, к дому шлюхи.

Внутри, все свары перекрыв,  
Бессмертный Штрауса мотив
Играл оркестрик тугоухий.

Там странный шел гротескный бал,
И тени тех, кто танцевал,
Кружась, неслись по занавеске

Под скрипки и рожка игру,
Сплетясь, как листья на ветру,
В диковинные арабески.

Как на пружинах, в два ряда
Скелетов тощих череда
Тянулась в медленной кадрили.

Все взялись за руки потом
И, чинные, давясь смешком,
Под сарабанду заскользили.

То раскрывал объятья жест
Фантом-любовник под оркестр,
Ему губами подпевая.

То шла - ужасное лицо -
Марионетка на крыльцо
Курить, как будто бы живая.

Тогда Любимой я сказал:
Мертвец для мертвых правит бал
И с прахом прах кружит над бездной.

Но тут, услышав скрипки трель,
Она стремглав вбежала в дверь
И в доме похоти исчезла.

И сразу стал фальшивым звук,
Остановились тени вдруг,
Измучены круженьем лишним.

И робкой девочкой рассвет
Прокрался, в серебро одет,
По улице притихшей.
 
Oscar Wild

The Harlot's House

We caught the tread of dancing feet,
We loitered down the moonlit street,
And stopped beneath the harlot's house.

Inside, above the din and fray,
We heard the loud musicians play
The Treues Liebes Herz of Strauss.

Like strange mechanical grotesques,
Making fantastic arabesques,
The shadows raced across the blind.

We watched the ghostly dancers spin,
To sound of horn and violin,
Like black leaves wheeling in the wind.

Like wire-pulled automatons,
Slim silhouetted skeletons
Went sidling through the slow quadrille.

Then took each other by the hand,
And danced a stately saraband;
Their laughter echoed thin and shrill.

Sometimes a clockwork puppet pressed
A phantom lover to her breast,
Sometimes they seemed to try and sing.

Sometimes a horrible marionette
Came out and smoked its cigarette
Upon the steps like a live thing.

Then turning to my love I said,
`The dead are dancing with the dead,'
`The dust is whirling with the dust.'

But she---she heard the violin,
And left my side, and entered in:
Love passed into the house of lust.

Then suddenly the tune went false,
The dancers wearied of the waltz,
The shadows ceased to wheel and whirl.

And down the long and silent street,
The dawn with silver-sandalled feet,
Crept like a frightened girl.


Р.-Л. Стивенсон. Войска в огне

Зажглись вдоль улиц фонари;
Шаги стихают до зари;
И синью сумерки сползли
На стены и на сад вдали.

Во тьме, упавшей до утра,-
Карминных отсветов игра:  
На крыше рдеют тут и там,
Скользят по книжным корешкам.

Войска у башни, шпиль в огне
И гибнет город - видно мне,
Но пристальней вгляжусь – их нет:
Войска исчезли, меркнет свет.

И вновь мерцанье, тот же ритм;
И город призрачный горит,
И огненной аллеей, глядь,
Шагают призраки опять.

Мерцающие угольки,
Куда в ночи идут полки
И что это за города
В пожаре рушатся всегда?

--------

Armies in the Fire. R.L. Stevenson


The lamps now glitter down the street;
Faintly sound the falling feet;
And the blue even slowly falls
About the garden trees and walls.

Now in the falling of the gloom
The red fire paints the empty room:
And warmly on the roof it looks,
And flickers on the back of books.

Armies march by tower and spire
Of cities blazing, in the fire;--
Till as I gaze with staring eyes,
The armies fade, the lustre dies.

Then once again the glow returns;
Again the phantom city burns;
And down the red-hot valley, lo!
The phantom armies marching go!

Blinking embers, tell me true
Where are those armies marching to,
And what the burning city is
That crumbles in your furnaces!
 


Р.-Л. Стивенсон. Молчаливый солдатик


В день, когда скосили луг,
Я нашел, бродя вокруг,
Ямку в дерне – в ней с тех пор
Мой солдат несет дозор.

С маргаритками - с весной –
Тайный пост зарос травой.
Как зеленая волна,
По колено мне она.

Там солдатик - вверх лицом,
В красной форме, с ружьецом,
Наблюдает окоем:
Ночью – звезды, солнце – днем.

Над травой во всей красе
Час придет звенеть косе,
Чтобы луг косарь подстриг, -
И откроется тайник.

Я верну тебя домой,
Гренадер отважный мой!
А пока дозор не снят,
Подождем. Терпи, солдат.

Мой малыш, ему видны
В травяных лесах весны
Столько тихих, тайных дел, -
Если б он сказать сумел!

Ночью в чуткой тишине
Звезды с ним наедине.
Видит он издалека
Миг рождения цветка.

Сколько меда принесла,
С мошкой делится пчела.
Близко-близко проплывет
Пестрой бабочки полет.

Все он знает, но беда -
Не расскажет никогда!
Самому теперь опять
Донесение писать…


Robert Stivenson  The Dumb Soldier

When the grass was closely mown,
Walking on the lawn alone,
In the turf a hole I found
And hid a soldier underground.

Spring and daisies came apace;
Grasses hide my hiding place;
Grasses run like a green sea
O'er the lawn up to my knee.

Under grass alone he lies,
Looking up with leaden eyes,
Scarlet coat and pointed gun,
To the stars and to the sun.

When the grass is ripe like grain,
When the scythe is stoned again,
When the lawn is shaven clear,
Then my hole shall reappear.

I shall find him, never fear,
I shall find my grenadier;
But for all that's gone and come,
I shall find my soldier dumb.

He has lived, a little thing,
In the grassy woods of spring;
Done, if he could tell me true,
Just as I should like to do.

He has seen the starry hours
And the springing of the flowers;
And the fairy things that pass
In the forests of the grass.

In the silence he has heard
Talking bee and ladybird,
And the butterfly has flown
O'er him as he lay alone.

Not a word will he disclose,
Not a word of all he knows.
I must lay him on the shelf,
And make up the tale myself.


Обезьянья баллада

В огромных скругленных окнах уже золотился вечер,
Закатом над бухтой соткан и зыбью морской подсвечен.

Жара теряла на трапах тягучие капли сока
И с ветром соленый запах вливался в проемы окон.

На улочках перевитых дремала древняя память,
Был город ею пропитан насквозь ночными часами.

А там, где в тиши рассветной с причала слышались склянки, -
В окошке стояла клетка с тропической обезьянкой.  
   
И мимо толпы прохожих по тающему асфальту
Брели на жаре, - но все же ее обезьянье сальто

Притягивало их взгляды, смешком освежая лица,
К запущенному фасаду, к окну, где она томится.

И вроде бы отвечала она не в лад и глумливо
На смех внезапным оскалом, но были глаза-оливы,

Как память ее, печальны: корабль и боцман угрюмый;
Кормушка, вода, дневальный; темно в закоулке трюма.

И качка, и воздух с солью, недели мерного плеска,
И долгие дни неволи, и клетка, и занавеска.

Продели тонкие ручки сквозь прорези кофты желтой,
И смотрит с тоской горючей в окно, как чужие толпы

Смеются, проходят мимо, торопятся вдаль, к причалу,
И дальше, жарой томимы, - на пляж, под дикие скалы.

Там равнодушное море - ему никого не жалко –
В кудрявой пене прибоя перемывает гальку.

И только луна, немножко жалея, стелет сияньем
По морю свою дорожку туда, в края обезьяньи.


Инкерман

Мой странный сон - замерзший Инкерман.
Нет никого и жжет сухая стужа,
И всюду стынут зеркальцами лужи.
От ветра сунь в негреющий карман
Негнущиеся пальцы. В цвет золы –
Ландшафт величественный и увечный:
Глазницы келий смотрят из скалы,
И оплетает их сквозную вечность
Петля норд-оста, ледяной крупой
Швыряющегося, гоня с дороги,
Пока обледенелою тропой
Меня несут, оскальзываясь, ноги.
Чем ближе к дому, тем быстрее шаг;
Куда спешить тому, кто обездолен?
Ему - лишь ветер, рельсы и овраг,
Пещерный монастырь, провалы штолен.
В глазницах этих призраки живут,
Да кто еще бы выжил в этот холод,
И сосланные, умирая тут,
В бреду домой спешили в Вечный Город.
И мной овладевает мерзлый бред,
Повсюду лишь пещеры и провалы,
Мне не дойти домой, и моря нет,
А есть порывы ледяного шквала
И сизый проблеск гаснущего дня,
Колеблющийся занавес метели.
Одышливый иззябший товарняк
Ползет, протяжно воя, из туннеля.
Но путь к себе утрачен – сквозь буран
Не различить заснеженные вехи.
Не узнавая, смотрит Инкерман
Сквозь каменные стылые прорехи.


Офелия

Никто так и не знает, сорвалась ли
Случайно, за цветком на берегу
Неловко потянувшись, или властью
Безумия, ведь в нем не берегут
Себя, она шагнула в лунный омут,
Где ветви ив и стрельчатый осот
Сплелись, укрыв текучую истому
Медлительно-холодных датских вод,
С их шепотом «не быть, не быть, не быть»
Скользящих в сонной глубине оврага,
Пологий склон, разросшуюся сныть,
Репейник, поросль несъедобных ягод, -
Так вот, никто не знает, сорвалась ли,
Или сама пошла туда на свет
Огней болотных, подбирая платье,
Почти бегом, и это был ответ,
Родившийся в такой безумной - в ней -
На тот вопрос любившего сильней,
Чем сорок тысяч бесполезных братьев.


Даниэль


          Даниэль, что делаешь ты здесь в этот час?
          Э.Т.А. Гофман

Ветер шаткие ставни срывает с петель,
Завывает в проломах зверьем.
Что ты делаешь здесь в этот час, Даниэль,
В этом призрачном замке моем?
Отчего половицы так странно скрипят,
Будто чьи-то их давят шаги,
И мурашки бегут от затылка до пят:
Слышен шаг, но не видно ноги?
Может, в окна швыряется снегом метель?
Как назло, и огарок погас.
Что ты делаешь здесь в этот час, Даниэль,
Что ты делаешь здесь в этот час?
На конюшне тихонько откроется дверь,
Я уж знаю, и хлопнет в черед,
Ты выводишь коня не себе. Верь – не верь,
Каждый год эта ночь настает.
И балтийских баронов остзейскую спесь
Вмиг стирает придавленный страх,
Холод в жилах. Так что же ты делаешь здесь,
Ведь глубокая ночь на часах?
Даниэль, разве только теперь ты со мной,
Разве шаг твой уйдет с половиц,
Если выть перестанет метель за стеной
И в сугробы уляжется ниц?
Пусть неслышно, незримо, но скрипнет ступень,
Под окном шевельнутся кусты.
Даниэль, спутник рода, усталая тень
Преступлений, коварства, тщеты.
Не уйдешь, не отпустишь, мы замкнуты в круг,
Мы зашиты в подкладку эпох.
В каждом вздохе моем длится тающий звук -
То ли стон твой зовет, то ли вздох.
Ветер шаткие ставни срывает с петель,
Вот и свечи погасли у нас…
Только я не один. Ты ведь здесь, Даниэль?
Что ты делаешь здесь в этот час?


Подзорная труба

В подзорную трубу над гладью черепичной
В разбитое стекло чердачного окна
Смотри, смотри, замри, – такой у нас обычай –
В стекающий закат тоску запеленав.
Запеленав ее и дальше пеленая,
Качая на руках, опутав рукавом,
В подзорную трубу смотри-замри у края,
За тесный горизонт расширив окоем.
Подзорная труба, дистанция и зоркость,
Подальше от себя, и, локоть отведя,
Глаза не отводи от жизни бренной, горькой,
От сонных кораблей за шторами дождя.
От листопадов лет, кружащих парашютом
Над блеском мокрых крыш, над лунной мостовой,_
От этих вечных бухт, куда текут минуты,
С собой неся поток просодии живой.
Подзорная труба свернула время в трубку,
К груди приблизив так, что пульс эпох в ушах.
Смотри в нее, смотри! Знай, созерцанье хрупко,
И не спугни себя, испуганно дыша.
И если речи нет, молчи – молчанье лечит,
Поется – не взыщи, что ткань стиха груба
И горше прежних строк, иди ему навстречу,
Пока в твоих руках подзорная труба.


Э.А.По. Заколдованный замок

 Нет долины зеленее!
    В изумрудах трав и вод
    Замок высился над нею,
    К небесам вздымая свод.
    В царстве Мысли, в светлой дали -
    Там стоял он, явно зрим.
    Серафимы пролетали,
    Не дерзнув сближаться с ним.
   

    Хлопотал над крышей ветер,
    Пело стягов полотно.
    (Смыто волнами столетий,
    Это кануло давно),
    Самый воздух, овевавший
    В те былые дни чудес
    В дымке таявшие башни,
    Улетучился, исчез.


    В окна путники смотрели -
    Там в сиянье анфилад
    Звукам лютни и свирели
    Танцевали духи в лад,
    Кружась у трона, где Правитель,
    Порфирородный сын,
    Безмолвно созерцал обитель
    Как вечный властелин.
       
     
    Блистали жемчуг и бериллы -
    Была открыта дверь дворца,
    А в ней струило, лило, длило
    Свой отклик Эхо без конца,
    Искрился звуком беспечальным,
    Ликуя и хваля,
    Хор красоты необычайной
    Во славу короля.


    Но силы зла, облекшись в горе,
    Коснулись их крылом невзгод.
    (Над обезлюдевшим подворьем -
    О, плачьте! - утро не взойдет),
    От замка, что лишь славу ведал,
    Один остался след -
    Полузабытая легенда
    Давно ушедших лет.


    И видят путники доселе:
    Все окна льют багровый свет,
    Фальшивят лютни и свирели,
    Танцуют тени менуэт,
    Бурлящим призрачным потоком
    Текут, толкаясь, в дверь,
    Оскалясь желчно и жестоко:
    Улыбок нет теперь.
   

The Haunted Palace by Edgar Allan Poe


In the greenest of our valleys
By good angels tenanted,
Once a fair and stately palace-
Radiant palace- reared its head.
In the monarch Thought's dominion-
It stood there!
Never seraph spread a pinion
Over fabric half so fair!

Banners yellow, glorious, golden,
On its roof did float and flow,
(This- all this- was in the olden
Time long ago,)
And every gentle air that dallied,
In that sweet day,
Along the ramparts plumed and pallid,
A winged odor went away.

Wanderers in that happy valley,
Through two luminous windows, saw
Spirits moving musically,
To a lute's well-tuned law,
Round about a throne where, sitting
(Porphyrogene!)
In state his glory well-befitting,
The ruler of the realm was seen.

And all with pearl and ruby glowing
Was the fair palace door,
Through which came flowing, flowing, flowing,
And sparkling evermore,
A troop of Echoes, whose sweet duty
Was but to sing,
In voices of surpassing beauty,
The wit and wisdom of their king.

But evil things, in robes of sorrow,
Assailed the monarch's high estate.
(Ah, let us mourn!- for never morrow
Shall dawn upon him desolate!)
And round about his home the glory
That blushed and bloomed,
Is but a dim-remembered story
Of the old time entombed.

And travellers, now, within that valley,
Through the red-litten windows see
Vast forms, that move fantastically
To a discordant melody,
While, like a ghastly rapid river,
Through the pale door
A hideous throng rush out forever
And laugh- but smile no more.


Снег и розы. Р.-Л. Стивенсон

Твои – и снег, и розы,
И локон золотой.
Ты покоряешь толпы
Победной красотой.

Пусть та, что благосклонна
Ко мне, тебя смуглей,
Блестит лишь снегом юбок
И розой средь кудрей!

Так рек высокогорных,
Свергаясь, льется лед,
Сверкнув на темных кручах,
Как золото, с высот.

Отлив густого меда,
Цвет медоносных пчел
Окрасит ей колени,
Позолотит плечо.

--------------

To you, let snow and roses

And golden locks belong.

These are the world’s enslavers,

Let these delight the throng

For her of duskier lustre

Whose favour still I wear,

The snow be in her kirtle,

The rose be in her hair!


The hue of highland rivers

Careering, full and cool,

From sable on to golden,

From rapid on to pool –

The hue of heather-honey,

The hue of honey-bees

Shall tinge her golden shoulder,

Shall gild her tawny knees.


Э.А. По. Улялюм

Тоска плыла в небе высоком,        
Листья хрустко шуршали и сухо,
Листья грустно шуршали и сухо
В эту ночь в октябре одиноком,
В этот год, что для памяти мука,
Там, где озера мутное око,
В чащах Уэйра туманно и глухо,
Возле топи Обера глубокой,
В дебрях Уэйра, обители духов. .

Здесь как-то дорогой титанов
Среди кипарисов я шел,
С Психеей, душой моей, шел.
Мое сердце кипело, как рана,
Раскаленный плавильный котел,
И огнем извергался котел,
Как потоками серы и лавы
Там, где полюс безлюден и гол,
Извергается кратер кровавый
Там, где лед был извечен и гол.

Говорили о мрачном, высоком,
Но слова шелестели сухие,
Тлела память - обрывки сухие.
Позабыв приближение срока,
Мы забыли октябрь, мы забыли
Ночь ночей, что темна как в могиле,
Мы не вспомнили мутного ока
(Хоть однажды к нему подходили),
Мы не помнили топи глубокой,
В дебри Уэйра дорогу забыли.

Но вдруг, когда ночь понемногу
Старела, на звездных часах -
Предрассветных созвездий часах -
Шло к утру, вдалеке над дорогой
Родился просвет в небесах.
Сквозь него диадемы двурогой
Светился алмазами знак:
Астарта в короне двурогой
Явила сияющий знак.

Я сказал: «Милосердней Дианы,
Вращаясь в эфире скорбей,
Восходя над пространством скорбей,
Она видит - ведь светит в глаза нам -
Мы в слезах до скончания дней.
Сквозь созвездие Льва неустанно
В путь к покою зовет нас - за ней,
В путь к летейским блаженствам - за ней.
И, Льва не боясь, неустанно
Льет нам свет путеводных огней,
Через логово Льва проходя, - но
Там любовь – в этом свете огней».

Психея перстом погрозила:
«Не верю ей – слишком бледны
Те лучи, чрезмерно бледны.
О, скорее! Бежим что есть силы!
Улетим же скорей, мы должны!»,
Но в ужасе никла бескрыло,
Крылья, смертной тоской сведены,
В придорожной пыли волочила,
Перья стали от пыли темны,
Горько, траурно стали темны.

Я сказал: «Эти страхи – пустые.
Поспешим же на трепетный свет!
Окунемся в сверкающий свет!
Там в сиянье пророчества стынет
Красоты и Надежды ответ.
Посмотри! В небе виден просвет!
О, давай ей доверимся ныне!
Не пугайся – ловушки там нет.
Пойдем! Обретем мы твердыню,
Не погибнем – нас выведет свет!
Ибо в небе зияет просвет.

Поцелуем ее успокоив,
Одолел я тоску ее дум,
Отогнал я тоску ее дум.
Вот пришли мы. Но место глухое,
Двери в склеп. И преткнулся мой ум,
И тоской захлебнулся мой ум.
И спросил я: «Сестра! Что такое
На дверях? Цепенеет мой ум...».
Прошептала она: «Улялюм!
В этом склепе твоя Улялюм!».

О, как в пепельном небе высоком,
В сердце листья взметнулись сухие -
И опали все листья сухие...
Вспомнил я – в октябре одиноком,
В эту самую ночь, обессилев,
Был я здесь! Я спускался к могиле!
С ношей страшной спускался к могиле,
Черной ночью – к могиле глубокой…
Что за демоны нас возвратили?
Вспомнил озера мутное око,
Чащи Уэйра – туманны и стылы,
Берег топи Обера глубокой,
Духов Уэйра и дебри лесные.

Мы вздохнули: «Возможно ли это,
Чтобы духи лесов и озер,
Милосердные духи озер,
Путь сюда оградили запретом
Помнить то, что хранит этот дол,
Сокровенно хранит этот дол,
И вызвали призрак планеты,
И из лунных чистилищ взошел
Призрак падшей, греховной планеты -
Или с адской орбиты сошел?


Ulalume
Edgar Allan Poe

The skies they were ashen and sober;
The leaves they were crisped and sere —
The leaves they were withering and sere:
It was night, in the lonesome October
Of my most immemorial year:
It was hard by the dim lake of Auber,
In the misty mid region of Weir —
It was down by the dank tarn of Auber,
In the ghoul-haunted woodland of Weir.

Here once, through an alley Titanic,
Of cypress, I roamed with my Soul —
Of cypress, with Psyche, my Soul.
These were days when my heart was volcanic
As the scoriae rivers that roll —
As the lavas that restlessly roll
Their sulphurous currents down Yaanek
In the ultimate climes of the Pole —
That groan as they roll down Mount Yaanek
In the realms of the Boreal Pole.

Our talk had been serious and sober,
But our thoughts they were palsied and sere —
Our memories were treacherous and sere;
For we knew not the month was October,
And we marked not the night of the year —
(Ah, night of all nights in the year!)
We noted not the dim lake of Auber
(Though once we had journeyed down here) —
Remembered not the dank tarn of Auber,
Nor the ghoul-haunted woodland of Weir.

And now, as the night was senescent
And star-dials pointed to morn —
As the star-dials hinted of morn —
At the end of our path a liquescent
And nebulous lustre was born,
Out of which a miraculous crescent
Arose with a duplicate horn —
Astarte’s bediamonded crescent
Distinct with its duplicate horn.

And I said — “She is warmer than Dian;
She rolls through an ether of sighs —
She revels in a region of sighs.
She has seen that the tears are not dry on
These cheeks, where the worm never dies,
And has come past the stars of the Lion,
To point us the path to the skies —
To the Lethean peace of the skies —
Come up, in despite of the Lion,
To shine on us with her bright eyes —
Come up through the lair of the Lion
With love in her luminous eyes.”

But Psyche, uplifting her finger,
Said: “Sadly this star I mistrust —
Her pallor I strangely mistrust:
Ah, hasten!-ah, let us not linger!
Ah, fly! — let us fly! — for we must.”
In terror she spoke, letting sink her
Wings till they trailed in the dust —
In agony sobbed, letting sink her
Plumes till they trailed in the dust —
Till they sorrowfully trailed in the dust.

I replied: “This is nothing but dreaming:
Let us on by this tremulous light!
Let us bathe in this crystalline light!
Its Sibyllic splendor is beaming
With Hope and in Beauty to-night: —
See!-it flickers up the sky through the night!
Ah, we safely may trust to its gleaming,
And be sure it will lead us aright —
We surely may trust to a gleaming,
That cannot but guide us aright,
Since it flickers up to Heaven through the night.

Thus I pacified Psyche and kissed her,
And tempted her out of her gloom;
And conquered her scruples and gloom;
And we passed to the end of the vista,
But were stopped by the door of a tomb-
By the door of a legended tomb;
And I said-”What is written, sweet sister,
On the door of this legended tomb?“
She replied: ”Ulalume-Ulalume! —
‘T is the vault of thy lost Ulalume!“

Then my heart it grew ashen and sober
As the leaves that were crisped and sere —
As the leaves that were withering and sere;
And I cried: ”It was surely October
On this very night of last year
That I journeyed — I journeyed down here!
That I brought a dread burden down here —
On this night of all nights in the year,
Ah, what demon hath tempted me here?
Well I know, now, this dim lake of Auber —
This misty mid region of Weir —
Well I know, now, this dank tarn of Auber,
This ghoul-haunted woodland of Weir.“

Said we, then-the two, then: ”Ah, can it
Have been that the woodlandish ghouls —
The pitiful, the merciful ghouls —
To bar up our way and to ban it
From the secret that lies in these wolds —
From the thing that lies hidden in these wolds —
Have drawn up the spectre of a planet
From the limbo of lunary souls —
This sinfully scintillant planet
From the Hell of the planetary souls?


Э.А.По. Город у моря

Город в море

Тут Смерть себе воздвигла трон!
В тот город, что уединен
На Западе, укрытом мглой,
Все – чистый, грешный, добрый, злой -
Навек уходят на покой.
Святилища, дворцы и башни
(Изъело время прочный кров!)
Совсем не таковы, как наши.
Кругом, в забвении ветров,
Безвольно расстилаясь вдаль,
Недвижных вод стоит печаль.

Тут слеп и черен небосклон
И вечной ночи строг закон;
Но свет, мерцающий на дне,
Подсвечивает в тишине
Зубцы на сумрачной стене,
Лес башен, шпилей и колонн,
Воздетых ввысь, как Вавилон,
Беседки в запустенье давнем,
Их плющ лепной, цветы из камня,
Диковинных святилищ ряд,
Их фризы, где сплелись, как сад,
Сирень, фиалка, виноград.

Безвольно расстилаясь вдаль,
Недвижных вод стоит печаль.

Сливаясь с башнями, их тени
Плывут, собой сгущая темень,
А с главной башни городской
Зрит Смерть, являя облик свой.
Гробы отверсты, склепа грот
Зияет вровень с блеском вод;
Средь сокровищ тлеет прах;
В мертвых идолов зрачках
Светится бриллиантов гладь...
Только вод не взволновать!
Нет, не вьется зыбь, увы,
Вдоль стеклянной синевы.
Тот ветер, что неведом ей,
Живит волну других морей.
Намека нет на плеск волны
Среди ужасной тишины…

Но вдруг… как треснуло стекло.
Волна! Движение пошло!
Как будто, сдвинув башни вбок,
Открылся рядом сонный ток;
Как будто вскрыли небосвод
Верхушки в поисках пустот.
В свеченье волн краснеет кровь;
Очнулось время, дышит вновь.
С неслыханным доселе стоном
Осядет город, рухнет он…
Весь Ад, привставший с тысяч тронов,
Отдаст ему поклон.
 

The City in the Sea. Edgar Allan Poe

Lo! Death has reared himself a throne
In a strange city lying alone
Far down within the dim West,
Where the good and the bad and the worst and the best
Have gone to their eternal rest.
There shrines and palaces and towers
(Time-eaten towers that tremble not!)
Resemble nothing that is ours.
Around, by lifting winds forgot,
Resignedly beneath the sky
The melancholy waters lie.
No rays from the holy heaven come down
On the long night-time of that town;
But light from out the lurid sea
Streams up the turrets silently -
Gleams up the pinnacles far and free -
Up domes - up spires - up kingly halls -
Up fanes - up Babylon-like walls -
Up shadowy long-forgotten bowers
Of sculptured ivy and stone flowers -
Up many and many a marvellous shrine
Whose wreathed friezes intertwine
The viol, the violet, and the vine.
Resignedly beneath the sky
The melancholy waters lie.
So blend the turrets and shadows there
That all seem pendulous in air,
While from a proud tower in the town
Death looks gigantically down.
There open fanes and gaping graves
Yawn level with the luminous waves;
But not the riches there that lie
In each idol's diamond eye -
Not the gaily-jewelled dead
Tempt the waters from their bed;
For no ripples curl, alas!
Along that wilderness of glass -
No swellings tell that winds may be
Upon some far-off happier sea -
No heavings hint that winds have been
On seas less hideously serene.
But lo, a stir is in the air!
The wave - there is a movement there!
As if the towers had thrust aside,
In slightly sinking, the dull tide -
As if their tops had feebly given
A void within the filmy Heaven.
The waves have now a redder glow -
The hours are breathing faint and low -
And when, amid no earthly moans,
Down, down that town shall settle hence,
Hell, rising from a thousand thrones,
Shall do it reverence.


Сара Тисдейл. Река

Родившись в солнечных долах,
Я к морю стремилась рекой,
Надеясь - в седой его глади
Ко мне снизойдет покой.

И вот океана достигла -
Неистовых черных громад,
И взмолилась безветренным долам:
«Примите меня назад!»

Но соленая жажда прилива
В меня хлынула, выпив до дна.
Была я свежей, как ливень, -
Горька теперь, как волна.

------------------------------------------------------------

Sarah Teasdale. The River

I came from the sunny valleys
And sought for the open sea,
For I thought in its gray expanses
My peace would come to me.

I came at last to the ocean
And found it wild and black,
And I cried to the windless valleys,
"Be kind and take me back!"

But the thirsty tide ran inland,
And the salt waves drank of me,
And I who was fresh as the rainfall
Am bitter as the sea.


Сара Тисдейл. Мягко хлынут дожди

Мягко хлынут дожди и запахнет землей,
Будут ласточки звонко носиться стрелой,
И лягушки в ночи заведут свой мотив,
Затрепещет опять бледный цвет диких слив,
И малиновки вновь, оперившись огнем,
Прихотливо засвищут над низким плетнем.
И никто о войне знать не будет, никто
Не заметит, когда подведется итог:
Ни птица, ни дерево в толк не возьмет,
Что исчез навсегда человеческий род;
Весна и сама, народившись чуть свет,
Едва ли заметит, что нас уже нет.

--------------------------------------------------

THERE WILL COME SOFT RAINS
by Sara Teasdale

There will come soft rains and the smell of the ground,
And swallows circling with their shimmering sound;
And frogs in the pools, singing at night,
And wild plum trees in tremulous white,
Robins will wear their feathery fire,
Whistling their whims on a low fence-wire;
And not one will know of the war, not one
Will care at last when it is done.
Not one would mind, neither bird nor tree,
If mankind perished utterly;
And Spring herself, when she woke at dawn,
Would scarcely know that we were gone.