Юлия Скородумова


Пьяный делает много такого, от чего протрезвев краснеет Сенека

Пьяный делает много такого, от чего протрезвев краснеет Сенека
рекламный стенд в метро


С каждым пьяным в метро Сенека трезвеет.
Веет былым, устает веселиться, длится.
Философским взглядом сквозь толпу числом зверя
Расчленяет пьяные лица:
Некем утешиться, нечем опохмелиться.

А пьяных много в метро и все они что-то делают:
кто-то зимует озябшим деревом
сбрасывая листья во сне.
Сенека начинает краснеть.
Кто-то в щели сквозит кто-то кого-то метелит.
Кто-то сидит орлом над печенью Прометея
носом клюет.
Сенеку рвет.

Горлом его идет караван. Из глаза сочится осень.
Мраморный свод светает, дряхлеющие агрегаты
снисходят к людям, протягивают руки, револьверы, колосья.
Рыбаки на стремнине милостыню просят.
Собака лежит и дремлет, голубь сидит и гадит.
Под полонез Огинского легавые гонят зайца.
Выхода нет. Конец абзаца.

С каждым пьяным в метро Сенека краснеет все больше.
В мозгу его зреет мак, красный крест на лбу расцветает.
Кто-то напишет: Призрак Сенеки бродит по Европе. Другой прочитает
и снимет культовый фильм, скажем «Сенека в Польше».
Выведя формулу обетованного ралли,
взвоет Шумахер, спеленут стягом Феррари.
Красный конь его искупается в брызгах петровской водки.
Красный цветок распустится лианами магистрали
В руках таджикского маугли, колдующего над проводкой.


На каждого пьяного в метро приходится тетка с говядиной.
кровавое многоточье за всяким твоим постулатом.
Вот еще один в уголке расправляется с рыбой вяленой,
так торжественно, словно мнит себя Понтий Пилатом.
Сенека знает: за каждым пьяным в метро приходит расплата.
Зубы стучат как разбитое фортепьяно.
Станция Красные ворота. Вены открываются. Входит пьяный.
Икает.
Сенека истекает.
Выдавливает из себя по капле
пьяного. Стойко держась за поручень, становится вровень
с именем своим на рекламном плакате.
Звучит гордо.
Следующая станция переливания крови
из горлышка в горло.


Владимирский цикл

* * *
Я пью каждый день пиво, водку, коньяк, мартини.
Мне мешает жить один человек, его имя Владимир.
Иногда его имя бывает Тамара, Муслим, Красно Солнышко, Тень-на-плетень.
Мне кажется, именно из-за этого я пью каждый день.
Я пью каждый день под закусь азота,
под гимны Молдовы и Польши.
Людей по имени Владимир становится все больше.
Из юдоли пустынных дорог они пьют ледяную воду.
Используя зонт вместо зонда, делают мне погоду.
Смотрят в мое окно, когда я переодеваюсь или люблю.
Их тьма в каждый ясный день, и именно поэтому я пью.
Но, конечно, не так каждый день, чтобы петь и блевать.
Я практически трезвая ложусь в кровать,
читаю про Гарри Поттера и отхожу ко сну.
Владимир лезет на сосну,
что над моим окном, и начинает пить.
Больше, чем просто его, мне хочется его убить.
Зуммер моих позывных "изыди" ползет к нему по сосне.
Человек по имени Владимир, истекая кровью, пульсирует во мне.
На лбу расцветает роса, в нем становится тихо и муторно.
Владимир падает. Наступает утро.

* * *
Так не вершине увяданья
сидит ворона без яиц
уже и даже без птенцов уже.
Проходит мимо маленькая жизнь
и через форточку уходит в зданье.
Сосед шумит косою в неглиже.
В чем растворилась ты, душа моя?
Все - сосны, совесть, осы - все не так, как нужно.
А тут еще суббота и, возможно, грянет гость.
И белка вопреки всему не ветке гложет кость -
таков у здешней белки ужин.
Все книги врут, что белка песенки поет…
Придет Владимир и ее убьет.

* * *
Владимир по утру проснулся,
достал спасительную флягу
и успокоился на время,
и стал смотреть в окно вселенной,
где все тепло и поднебесно,
где много рыбы и свирелей,
и позабыл, что там, над миром,
где храм спасателя Мазая,
взывает зайчик неучтенный,
и самолет опять разбился…


Владимир вдругорядь проснулся,
достал спасительную флягу,
и снова сделался здоровым,
и стал смотреть в окно вселенной,
где льют дожди и пахнет рыбой,
и на дуде сосед играет.
И вспомнил песенку про зайцев
из заповедника Христова,
про душ их стоптанных спасенье
из пят мозолистым Мазаем.
И потому бывает утро,
Владимир, и окно, и фляга,
и самолет опять взлетает…


* * *
Он мечтал о глубоком черном плаще,
но был низкого роста, ему не везло.
От первого брака из всех вещей
ему досталось весло.

Жизнь его шла своим чередом.
По утрам ел творог и прочий кальций.
Каждый раз, приходя в незнакомый дом,
снимал сапоги и отпечатки пальцев.

Он был щедр. Каждой новой своей подруге
дарил по талону в зубной кабинет.
Уважал закон, и всегда мыл руки,
выходя по малой нужде в интернет.

Он всегда носил в нагрудном кармане
контрольный пакет акций протеста.
На него даже раз обратила внимание
кампания "Идущие в одно место".

Когда он сумел затащить в постель
двух сутенеров и начальницу ЖЭКа,
пред ним открылась великая цель:
найти в себе диа-ген человека.

Он искал его в древних сакральных рыбах,
в школьном пособии по биологии,
собрал коллекцию чешуйчаторылых
ставил опыты над дурноголовоногими.

С Паспорту в штанине колесил по миру.
Вступил в Грин-пис завзятым исламистом.
Написал два тома "Войны Эмира"
о судьбе одного арабского экстремиста.

В каких только точках он не горячился…
Батрачил, таскал мешки под глазами.
Когда на шахте обвал случился,
лично ассистировал при обрезании.

И вот он достиг больших рубежей,
но ему говорили кто и где попало:
"Мадам, Ваша дочь не ловит мышей,
и в искусстве фен-шуй понимает мало".

И когда он понял, что эти кто-то
знают о тараканах его и циррозе,
его обуяла гетерозегота,
и он почил в каком-то обозе.

Мимо мелькали дали и даты.
Красные дивы хороводы водили.
И он позабыл все, чем был когда-то.
Проснулся, потянулся - и стал Владимир.

КРАСНАЯ ШАПОЧКА

Что за цветочек аленький несешь ты над головой,
огнь ползущий над следоточья бикфордовой нитью?..
Так шапка на ней горит, как она ищет его,
как она хочет убить его.

Затаив ледяной пирожок в рукаве,
затянув сапожок в импозантно испанской манере,
она вещь в себе. Он зверь в себе.
Ей надо убить в себе зверя.

Это рамка ее, это ранка ее,
на плече родовое копье.
Это мелкая живность под сердцем ее,
ненасытная завязь ее.

Вот скользит она, маленький козлик,
по шаткому минному подиуму,
на копытцах свирелей, раздувая озябшие ноздри.
Мандолины, миндалины хором поют, воспаляясь.
Вот она защищает какую-то, ей только ведомо, родину,
в белокостных березках, в ежовых мощах растворяясь.

Что тебе до того, с кем, от жизни смертельно устав,
ты кормилась из рук волчьей ягодой, сластью лесной.
С кем была ты улыбкой кривой на устах.
С кем имела полуденный зной.

Вот, пройдя между пьяными медленно, грубо и зримо,
ненормативная матрица, паранормальная явь,
капюшоном кромешным от всякого глаза хранима,
стопудовые веки подъяв,

говорит: О, зачем тебе, бабушка сей незатейливый постриг?
И такие огромные руки, и сердце, и власть?
О, зачем тебе, бабушка, маленький серенький козлик?
Ты и так уже мною насытилась всласть.

И на ложе тишайшем, где лик ледовит и нетленен морщин его иней,
распускается красный цветок, зачиная сакральное имя.
И беснуется кожа на острие ножа.
И слетает чепец, и встает из глубин Владимир.
И глаза его брезжат, и уши его дрожат.

И тогда она разом отбрасывает плащ, и колпак, и тени.
И падает ниц в студенистые снеги постели,
зверя зареванную, коченелую тушку
зарыв в оскаленную подушку.


* * *

Они любили друг друга так странно и нежно.
Им было от роду две рябины
и двадцать га картофельных всходов.
Их имена были семь и восемь.
Их дома звались ель и эльнинье.
В их глазах плыли конь и трепет.
Они ходили в саде эдемском
под богом Вишну или Черешну,
любили друг друга так странно и нежно,
готовились к свадьбе небесной.
Он подарил ей песню о главном
и волосы в три перелета птичьих.
Она ему – десять тысяч братьев
и леди Годивы бессмертную душу.
С высот они любовались,
как свет сменяется цветом,
как сфинксы чеширскую таят загадку,
как пеленают мумию тролли,
как пляшут торнадо свою тарантеллу.
Еще они любовались,
как расцветают рыбы в фаллических струях заката,
как колосятся клоны в вихрах циклонических вихрей,
как мирные люди нелегких профессий гложут пивные дрожжи,
и любят друг друга так странно и нежно, так странно и нежно,
готовятся к свадьбе небесной.
Им стол был накрыт на вершине духа,
и яства ломились, как гости в окна,
и воздух звенел вожжой вожделенья…

Но только, как сколько-то лет назад,
высоко-высоко у царских врат,
причастный тайнам, плакал Владимир.
О том, что скоро, когда однажды
поднимутся на смех все веки на свете,
растают снега Антарктиды у ангелов на ладонях,
чей летуче-мышечный спазм снимет с небес целитель,
тогда им больше не будет ни сил, ни числа, ни уменья.
А будет им длинный вороний клюв
и шесть оторванных лапок…


Мистерия УФ

В этом месте все не так.
Это время не тик-так -
это черт на каблучках
оправляется в очках.

В небе тщится камбала.
На углу торчит игла.
На кромешной авеню
млеет маленькая Ню.

Я бояться поэты, который собираться меня послушать.
Я бояться поэты, который побираться, что у меня покушать.
Я бояться поэты, который писать про меня, как поссать.
Я бояться поэты, который хотеть меня петь и плясать...

Ню страшится наготы.
Слева дом, и в нем коты.
Глаз глубокие разрезы
обнажают суть аскезы.

Тело предается платью.
Бок готовится к распятью.
Гвоздь подстегивает длань.
В ноздри ломится герань.

Я бояться поэты, который одет цвета пыли в материю уличной брани.
Я бояться поэты, который на харе иметь харакири, и в каждой ухе по ране.
Я бояться поэты, который сразу приходит к тебе на ты.
Я бояться поэты, который ум зараза, а сам целовать кресты...

Справа дом, на нем коты.
Их кровавые хвосты
тянут книзу. Совесть спит,
жертвы делают пи-пи.

Всё - коты, их очи - бары,
сполненные стеклотары.
Номер - ноль, а взгляд - налей,
недра - нега и филей.

Я бояться поэты, который еще молодой, но уже совсем зеленый.
Я бояться поэты, который все делать под хвост селедке.
Я бояться поэты, который с открытый глаза, и слеза, и сам голубой.
Я бояться поэты, который накрытый медной трубой...


Прямо - дом. Коты под ним,
На постелях серый дым.
Меж любовниками финка -
лапка вкрадчивого сфинкса.

Спи, о маленькая Ню!
Как прописано в меню,
тело не дают на вынос.
Бог не съест, свинья не выдаст.

Я бояться поэты, который собирать пожитки и держать ноги в страны тепла.
Я бояться поэты, который настолько жидкость, что выталкивать чужеродный тела.
Я бояться поэты, который сосать стиха, как из пальца минет.
Я бояться поэты, который есть меня за греха, что при мне их нет...

Чтобы не срыгнуть с ума,
с нами санитар зима.
Застывают охи-ахи
в сей смирительной рубахе.

Замерзает на корню
неглиже у нашей Ню.
Климакс вышибают клином.
Покидаю этот климат.

Я бояться поэты, который мертвой хваткой брать за живое.
Я бояться поэты, который ручки заламывать, как ружье воин.
Я бояться поэты, которых желтый дьявол приводить в желтый дом.
Я бояться поэты, которые делаться не обезьяна только с большим трудом...

Обезьянки сбиты в стайку.
Бал подсел на балалайку.
Дав роялю по зубам,
отлетает ночь забав.

Только всюду, где окошки
бдят стоические кошки.
В пасти таят снегири.
Рыба мертвая внутри.


Про первого мужа

Моего первого мужа
можно было неплохо слушать.
Несколько хуже – смотреть.
Совсем никуда – танцевать,
зато иногда как петь!

Совсем немного было кормить,
несколько больше – стирать.
Случалось просто его иметь,
в гости его ходить,
на всякие там тусовки брать.

Хорошо можно было принять на грудь,
выть его на луну.
Серым козленочком обернуть,
инкрустировать под старину.
Сменить личину, развеять кручину,
почувствовать в себе мужчину.

Теперь его лучше всего рассказать,
вотще языком почесать слегка.
Сподобиться даже его написать,
прочесть со сцены в каком-нибудь ДК.

Но, благо, не думать уже никогда,
как краток пульс, как случаен Стикс.
Не сделать паузу, не скушать Твикс,
не вдруг уйти его навсегда.

Не в краску вгонять его внутривенно,
не камнем держать за душой
ни смерти его мгновенной,
ни раны его небольшой.


Детство

При впадении Леты в счастливое детство становится жутко.
Слово хромает за тюремной решеткой
школьной тетрадки. При известной сноровке,
наплевав на моральный кодекс сороки-воровки,
мизинец подмочен в омуте манной кашки.
Стены имеют ушки. Квадрат Степашки
равен сумме квадратов Хрюши и Фили
в нашем двумерном ежевечернем эфире.
Штаны Пифагора оттянуты на коленках -
от этого мы получаем двойки.
Вечор, вытесняя излишнюю жидкость, погружаемся в койки,
смятые в стельку, как молочные пенки.
Пасьянс грядущих уроков в уме раскинув,
молимся: Боже, пошли нам на завтра ангину!
Тогда мы поверим, что ты все равно существуешь.
Ибо правом на труд обязаны мы родству лишь
с хвостатым предком. Нам учинять молитвы
нельзя, как делить на ноль. И дабы с пути не сбиться,
нельзя исправлять ошибки лезвием бритвы -
мы поголовно привиты от самоубийства.
Каждое третье воскресенье у нас субботник.
Каждый четверг мы постимся, питаясь рыбой.
Мы знаем, как Петр-1 содрал у Европы ботик,
Золушки ножку подняв на дыбы, точнее - на дыбу.
Мы знаем, что Маша плюс Саша равно МЖ
в квадрате лестничной клетки; Чапай не тонет;
Муму счастливей Герасима, поскольку она уже,
а он еще землю коптит метлою, ревет и стонет;
Днепр широк; у Гоголя длинный ходульный нос;
Ленин с Горьким в Горках играются в "верю-не-верю"...
Холодно. Память скулит, как бездомный пес
подле захлопнутой намертво двери.