как писать о войне, если тебе повезло
жить в тишине
если война для тебя — кино и литература
я сижу и твержу себе — напиши уже что-нибудь, дура
надо же о войне
что-нибудь, что-нибудь…
в долгий путь
снился мне как-то сон, что я на войне
звали меня вроде бы Веркой
вроде бы — это чтоб ненароком не исковеркать
что-нибудь в этом сне
(только здесь меня так случайно не назови
вместо Кать внезапно не ляпни Вер)
там я умела водить грузовик
(если шептать — похоже на аэсмээр)
и в мою сторону нёсся немецкий мерс
из-за всюду творящихся бесконечных зверств
человека внутри я не увидела сразу
и подумала, что умру, а убью заразу
но потом… даже не знаю, как рассказать мне…
эта тварь смотрела синими, что у ребёнка, глазами
и чуть-чуть торчали льняные упругие завитки
мозг отказался быть владельцем моей руки
которая целилась прямо во фрица
дура девка… влюбилась, как говорится...
но что-то во мне всё-таки выстояло
потому что в конце концов я в него выстрелила...
в первый раз в жизни выстрелила…
а дальше просто стало всё фиолетово
адский ствол теребя
я решила выстрелить и в себя
но он прошептал, чтобы я не делала этого
на немецком
который я знала с детства
из последних сил
попросил
тогда я очнулась и сразу другое решила:
потащила его к машине,
превозмогая дрожь
твердила ему по-русски: ничего, ещё поживёшь
фриц был очень, очень тяжёлый
мне даже казалось, он — дуб, а я — жёлудь
у него была открытая рана
в госпитале на меня посмотрели странно
но мне, если честно, было плевать
найдя бумажный клочок, я принялась на нём малевать
адрес свой синим карандашом
(я очень хотела, чтобы он выжил и после меня нашёл)
и запихнула в прорезь его шинели
в общем, всё закончилось благополучно
после войны мы во сне поженились
может, и правда, где-то был такой случай
сон меня тогда впечатлил —
даже пуговица проскочила мимо петли
от волнения руки дрожали сильно
(или от того, какие глаза у него были синие
звали его, как мне помнится, Генрих Майер)
но о войне ли всё это — не особенно понимаю...
белая сопка всё ближе
В открытом выставочном чуме,
под местный фолк и голоса,
спит длиннокосая девчонка,
привычно ручки разбросав.
Седой отец тут рядом курит
и смотрит, гордый до краёв,
как мягко льнут оленьи шкуры
к девчачьим пальчикам её.
И я смотрю - как косы вьются;
как в чуме - тот хотя и мал -
уснули столик, чашки, блюдца
и чайник - синяя эмаль;
как два верёвочных оленя,
местами вытоптав брезент,
крадутся к солнцу, что белеет
со стопки северных газет,
согретой тёплыми мехами.
Но вдруг - отцовское "апчхи",
и - сон под тонкой рыжей тканью
свалился в эти вот стихи...
коротка дорога, велика ли —
то и это ведомо зиме:
здесь одни невыпитые дали
до-краёв-заснеженных земель
мне б сюда на месяц, на полгода
в этот дивный северный приют
снег прессуют шины вездехода —
словно колыбельную поют
я смотрю в окошко — там ли, тут ли —
жду, что в леденеющей ночи
в этой неземной апрельской тундре
небо на два цвета зазвучит
семь двадцать, солнце на посту
земля в глухом анабиозе —
у нас подтаяло, а тут
ещё старательно морозит
но в привезённом барахле
жива любовь к электрогрелкам
расчищен зимник к Яр-Сале
/ябтан — то ненецкое welcome/
в дневной мороз легко дышать
и гнать по Тундре, щёк не чуя
/здесь говорят — её душа
в олене селится, как в чуме/
вокруг — белющая-белень
и снег песком бежит сквозь пальцы:
в него отбившийся олень
решил прилечь и отоспаться
из кружки с чаем травяным
и я вылавливаю сны
в них — вдоль полярной параллели
бредёт хозяйка чума — Еля
в ягушке с прядками весны
лоскутки мои, лоскутки
платья, фартучки и платки
нитки-бусики на груди
вот и куколка — погляди!
О чём обычно самые первые стихи, которые слышит ребёнок? Чаще всего, о маме. Или об игрушке. О чём-то привычном и хорошем. Они побуждают малыша погрузиться во внутреннюю игру, в творческое воссоздание образа чего-то знакомого и близкого, как правило, уже пережитого наяву. То, что первично, получает развитие в детском воображении, а затем трансформируется в естественный результат, в нечто и похожее, и непохожее на то, что ему предшествовало. Этот процесс чем-то напоминает создание игрушки своими руками. Поэтому, сделав небольшое тематическое отступление, об одной из них мы сегодня немного поговорим: нашей гостьей будет очаровательная северная куколка Рочакань.
С языка коми «Рочакань» так и переводится – "куколка, красавица".
Акань – игрушка (кукла) у северных народов. Роч – русский (а значит – «заморский», и потому – «красивый» и «волшебный», как всё «иностранное»).
Куколки эти должны были быть безликими. Считалось, что если у куклы будут глаза, то, когда девочка в них посмотрит, её душа окажется в кукле. Или в глазастую игрушку вселится недобрый дух и начнёт пакостить своей хозяйке и остальным домочадцам. Поэтому лиц у куколок не было.
Как только девочка подрастала, мать показывала ей, как сделать простую куколку из подручных материалов и (обязательно) новых лоскутков. Куколки эти могли быть «девочками», «молодыми женщинами» и даже «старушками» (для изготовления последних брали ткань спокойных оттенков). Каждая куколка оберегала и того, кому принадлежала, и его дом. Поэтому к ним относились с уважением и берегли.
«Создавая куклу, думали о хорошем…»
Ксения Таскаева (ГПА (Санкт-Петербург), факультет английской филологии)
Создавая детское стихотворение, человек тоже думает о хорошем и оставляет своё тепло в том, что прежде было разрознено и ничем не напоминало результат: в словах, с любовью связывая их друг с другом.
p/s
В этом видео в рамках программы «Дома дружбы народов Республики Коми» Ксения рассказывает, как сделать северяночку-Рочакань.
https://www.youtube.com/watch?v=n_waLJyRPQA
(August 2018)
*
Как только самолёт пересёк Ла-Манш, вместо радости, к которой я привыкла в Италии, меня одолело какое-то другое чувство. Оно напоминало... вкус шоколада с молоком, подогретого до нужной температуры, когда все ароматы раскрываются со своей собственной скоростью. Н-да... Таможенник отсканировал два моих пальца и любезно поинтересовался, зачем я здесь. Не знаю... Я перевела разговор на «как непривычно оказаться в стране, где всё написано только на одном языке». Серо-голубые глаза недоверчиво улыбались из-под рыжеватых бровей. Но задерживать меня было не за что. Поэтому с пожеланием счастливого пути я двинулась к выходу.
В Хитроу есть метро. Нужно просто спуститься на лифте. Мой взгляд привлекла тончайшая паутина в углу лифтового проёма. Такая тонкая, что сами нити её казались прозрачными. Наши пауки плетут совсем другое... Метро оказалось маленьким и уютным. Мягкие ультрамариновые диванчики, спокойные добродушные лица. И что-то необъяснимое, что-то очень правильное и справедливое держало в своих руках и этот поезд, и бегущие за окном песочно-серые дома, и окутанное мягким туманом небо.
*
Первым делом я купила довольно большого медвежонка в синей курточке, красных резиновых сапожках и красной шляпе из мягкого фетра. Это для старшей дочки. Купить мне надлежало не в каком-нибудь случайном ларьке, а на той самой станции Paddington, где, если верить преданию, он ждал, пока его кто-нибудь найдёт. Я нашла его в маленьком магазинчике на платформе, между огромным вентилятором и стеллажом с открытками (вечером, глазами испросив разрешения, он прямо в одежде примостился на соседней подушке моей огромной кровати. Конечно же, я разрешила. Бедный Паддингтон! Он так сильно устал, что спал даже днём).
*
Потом были Кенсингтонские сады. От ослепительного великолепия зелёного света у меня возникло подозрение, что в воздухе возросла концентрация кислорода. Тогда я впервые почувствовала, как сильно меня тянет к здешней земле. На ней хотелось сидеть, лежать, прижиматься лицом. И надо отдать должное благородным английским газонам: всё это время они терпеливо удерживали мой вид в рамках приличий, несмотря на самозабвенные попытки пренебречь имиджем.
*
Крупные капли краткого дождя падали на ладони, из которых белка совершенно спокойно взяла оброненный кем-то арахис. Её маленькие лапки держали продолговатое семя, то и дело поднося его к зубам. Поодаль смеялись дети, играла какая-то музыка, но было очень тихо... И очутившись в глубине этой необъяснимой, древней тишины, я вдруг обнаружила точно такую же внутри себя...
*
Утром, проспав час-пик и наспех проглотив высококалорийный «английский завтрак», я снова спустилась в метро и доехала до станции Waterloo. Было пасмурно, но небо выглядело лёгким и очень просторным.
*
Сквозь строительные леса Елизаветинской башни*, как луна сквозь облачные сумерки, пробился циферблат, чтобы наблюдать за происходящим. «Laus Deo»** – беззвучно загудела с началом ближайшего часа память о большом колоколе. «Domine Salvam fac Reginam nostram»*** – вторили ей маленькие призрачные колокольчики. Необязательно видеть, чтобы понимать.
Увенчанный громадным кольцом циркуль Лондонского Глаза вызвал во мне прилив почти физического удовольствия. И каждый раз, когда я на него смотрела, внутри меня что-то плавилось, подобно сахару, брошенному в горячий чай. Супругам-архитекторам удалось нечто большее видимых форм. London Eye... Love's in alliance with Unanimity****.
У подножия колеса шёл дождь, но на самом верху он перестал, и выглянуло солнце. Темза стала похожа на светло-зелёный серпентинит, просвечивающий в местах тончайших сколов. В выпуклое стекло кабинки билось тёплое дыхание города.
* С августа 2017 года по 2021 была на реставрации.
** Хвала Господу.
*** В оригинале «Domine Salvam fac Reginam nostram Victoriam primam» Боже, храни нашу королеву Викторию I.
**** Лондонский Глаз... Любовь в союзе с Единодушием
*
Спустившись с колеса обозрения, я пошла на пристань, чтобы купить туда-и-обратный билет до Гринвича.
*
На верхней палубе дул ветерок. Экскурсовод средиземноморской наружности и чисто итальянского темперамента всё время шутил, переходя с достопримечательностей на то, что, по словам его мамы, он самый красивый из всего экипажа, что стоимость посещения бесплатных музеев равна культурной стоимости их ценностей, и «кто, как не принц Гарри, пролетает сейчас над нами на своём вертолёте». Но самое впечатляющее его заявление было о дожде. И выглядело это потрясающе! За катером, сохраняя чёткую границу с небом, шла маренговая туча, из которой, как из огромного душа, бежала вода. Это было зрелище! Через полминуты стихия захлестнула палубу, как волна во время шторма накрывает берег. Мне и в голову не пришло спасаться бегством. Нет, я спустилась вниз только когда окончательно вымокла и начала мёрзнуть. Да и дождь к этому времени перестал. Вообще-то я принципиально избегаю нижние палубы. Там меня преследует ощущение, что передо мною экран телевизора. Но здесь, как и в случае с городом, всё оказалось иначе: под стеклянной стеной в носовой части расположилась широчайшая тумба, покрытая мягким синим ворсом. Там можно было лечь на живот, или набок, перпендикулярно реке, и смотреть вперёд... Небо заголубело, и Тауэрский мост с двумя своими башенками казался упавшей в воду гигантской тиарой, инкрустированной белым и лазурным жемчугом.
*
В Гринвиче я под очередной сонг дождя перекусила печёным картофелем и направилась в сторону обсерватории. Она возвышалась на живописном холме, у подножия которого вытянулось жёлто-зелёное поле. Вокруг обсерватории обвилась ступенчатая дорожка. С одной её стороны был обрывистый, густо покрытый древесным разнообразием склон, и стена, скрывающая старый королевский сад – с другой. В этом маленьком саду было тихо и жарко. Чаша многоярусного ансамбля была до такой степени переполнена жизнью, что, казалось, останься там чуть дольше, и сам неизбежно зацветёшь…
*
Меня потянуло в сувенирно-книжный магазинчик. Книг там было немного, но одну я всё-таки купила. Из-за последних строк эпиграфа к случайно открытой главе. В них говорилось, что «an event is such a little piece of time-and-space you can mail it through the slotted eye of a cat» *. А это было сущей правдой.
Что способно поведать о происходящем в душе? Каким способом, будь он хоть тысячу раз выверен, возможно повторить удивительные колебания, оживляющие то или иное состояние? Например, те, в унисон с которыми бьётся сердце в моменты бестревожного внутреннего счастья... Весь обратный путь я провела лёжа на такой же синей тумбе, наблюдая, как в медленной диффузии света проступают тонкие и таинственные силуэты вечера.
* from «Longitude», Dava Sobel
[Federico García Lorca 1898-1936]
Селение
Помнит нагая вершина
Голгофу.
Воды ясны
у подножья олив постаревших.
В улочках узких
прохожих видны силуэты,
на колокольнях
флюгеры с ветром танцуют.
Целую вечность
танцуют.
О, селенье глухое,
Клочок Андалусии горькой!
PUEBLO
Sobre el monte pelado
Un calvario.
Agua clara
y olivos centenarios.
Por las callejas
hombres embozados,
y en las torres
veletas girando.
Eternamente
girando.
!Oh pueblo perdido,
en la Andaluci'a del llanto!
(2016)
Жила-была мелодия.
Она была маленькая, но очень весёлая.
Где бы она ни появлялась –
все сразу же начинали её насвистывать.
Так она
путешествовала из города в город.
Однажды мелодию услышал иностранец,
и настолько она ему понравилась,
что он привёз её в свою страну.
Но в его стране жили серьёзные люди,
которые сочли мелодию слишком веселой и легкомысленной,
и не захотели её
напевать.
И мелодия осталась совсем одна…
ведь и тот человек, который привёз её сюда,
тоже не захотел иметь с ней ничего общего,
раз она понравилась
только ему.
Тогда мелодия стала грустить…
Теперь она была уже не весёлой,
а совсем грустной мелодией.
Но… о чудо!
Люди стали к ней прислушиваться и
потихоньку насвистывать.
Ведь теперь она была такой же, как они.
И тогда мелодии пришла замечательная мысль!
Эта мысль была прямо-таки расчудесной!
К счастью, мелодия еще помнила,
как она звучала, когда была весёлой.
И поэтому – изменила одну нотку
в своём грустном мотиве.
Всего только одну нотку!
Люди ничего не заметили,
лишь некоторым стало казаться,
что появилась какая-то фальшь
в их любимой грустной песенке.
Но потом и они привыкли.
А мелодия, эта умница-озорница мелодия,
взяла, да изменила еще один звук.
Тут уже её проказы заметило гораздо больше людей.
Но они так привыкли её насвистывать,
что и на этот раз смирились и
продолжали жить с ней бок о бок изо дня в день.
Но мелодия, милая маленькая мелодия,
как вы, наверное, догадались,
собралась повторить свою проделку и в третий раз.
Но перед тем, как это сделать,
она глубоко задумалась.
Что, если люди перестанут её насвистывать,
ведь еще один звук – и она
почти перестанет быть грустной мелодией…
Но… была не была!
И вот уже третья нотка звучала по-другому.
Но как же она была удивлена, что на этот раз
люди почему-то не возмутились,
а с удовольствием продолжали насвистывать
то, что получилось.
И некоторые говорили, что так – даже лучше!
И самое чудесное, что люди при этом
стали улыбаться, как будто их забавляли
проделки маленькой мелодии.
Что и говорить, она была очень рада!
И от радости стала прежней весёлой мелодией,
а люди продолжали с удовольствием её насвистывать.
Ведь теперь это были весёлые люди,
и им очень нравилась эта маленькая задорная мелодия,
потому что она была такая же, как они.
Или они стали такими же, как она…
Но это уже не важно.
Неуклюжий, добрый мой Панда По,
Под тобой опять провалился пол.
Ты чего придумал-то, а, Мишут?
Возвратись в харчевню, вари лапшу,
Пусть гордится сыном папаша Пинг!
А мечты — на горло им наступи.
Ты не тигр, не цапля, не жук, не змей.
Жизнь — лапша, о большем мечтать не смей.
Чтоб медведь в кунг фу — это видно где ж?
Не печалься, просто пойди поешь.
Без еды и вправду тебе хана.
Верь мне, Панда. Я теперь твой фанат.
Но судьба... не любит подобных схем.
Завтра встану, персик священный съем,
И взбурлит волна в мозговой коре,
Как лапша в могучем твоём нутре.
По, дружище, всё-таки, мир велик.
Поступать, как кто-то тебе велит,
Не годится даже для муравья.
Мы похожи, Панда, почти семья.
Ты не хуже этих крутых ребят.
Никого не слушай, поверь в себя.
Измени всё: жизнь — это веб-дизайн.
Я с тобой, дерзай,
Панда По, дер-зай!!!
Илье Тюрину
Боюсь, не хватит мне чернил
В прозрачном шариковом стержне.
Хоть ты препятствий не чини
Душе, к тебе себя простершей.
Велик у Бога урожай -
Что рынки райские аллеи.
Дай мне сказать, и плакать дай,
Пока глаза не ошалеют.
У нас по-мартовски свежо,
Всё дольше солнечные клинья.
Мы здесь живём «за рубежом»
И принимаем от унынья.
Но ты мне снишься без тоски,
Как будто ждёшь - мол, я поверю,
Что ты не мглу Москвы-реки,
А суть поэзии примерил.
глаза открою — солнце светит
зажмурюсь — дождь вчерашний льёт
в ловушку снов попался ветер
и ну раскачивать её
порхают бабочки над клумбой
смеются лужи-зеркала
из эквадоров и колумбий
ловушка перья собрала
бунтует хлебная закваска
за щёчкой тает леденец
и паутину новой сказки
плетёт загадочный ловец
...споткнувшись, небо уронило
одну звезду в речной песок
блестит в ловушке легкокрылой
волшебный, добрый, сладкий сон
(иллюстрацию нарисовала дочь)
А впрочем, каждому своё ж.
Ты не песец, а ёмо-ёж.
Не потому, что непригож,
Как раз, напротив.
Ты просто-напросто отстал.
Но верь мне, есть ещё места
На тыльной стороне листа,
На обороте.
Там абсолютно всех едят.
От рататуев до крысят.
Наступит полночь — силь ву плят
В моё болото.
Боишься полночи, поди?
Возьми гнилушку и иди.
Глазасты все там, как один,
И большероты.
Я б наплела тебе ещё.
Болото, в общем-то, не в счёт,
Куда ни ступишь — запечёт
Вперёд ногами.
Всё дело в том, всё дело в том,
Что на болоте в полночь шторм.
Ни одеял тебе, ни штор,
Ни эндогамий.
*искажён. от s'il vous plait
из этого дня я помню
многоголосье весенних стен
дома́ поодиночке
зависающие над реками
но яснее всего
твоя изумрудная тень
бродящая в поле
усеянном маргаритками
арба влекомая двумя волами
вдоль мёртвой изгороди
кажется призраком
пока младенец
жадно чмокает у груди
колёса с трудом вращаются
будто не круглые
ни рыданий
ни смеха ни ругани
долгая музыка
жизнь
снаружи ветрено и леденяще сыро
старик укрывает спящего в гамаке сына
и умертвив случайно выжившего клопа
тоже ложится спать
снится ему что всё было не так как было
в это время кто-то крадёт у него кобылу
в дождь не слышно, да и
не узнать воров
спи, старик
будь здоров
В ночь красной луны
тонкое перо каноэ скользило
по беспокойным водам реки.
Небо вокруг луны
переливало розовый свет
в быстро бегущие волны
и отражалось в узких глазах
старого индейца.
Наконец, луна поднялась
настолько, что
вода под лодкой стала
кроваво-красной.
Дремавшие на скалах птицы
проснулись и с криками
взмыли в светящееся небо.
Вокруг огромного огненного шара
— старый индеец это видел —
плясали духи.
На правом берегу, в высокой траве
белели обнажённые клыки ягуара.
Он тоже видел духов,
и его стройное тело
раскачивалось в такт их танцу.
Глаза индейца и ягуара
на мгновение встретились.
И тогда индеец запел свою песню.
То была очень странная песня.
Словно не голос, а древний бубен
выстукивал отдельные слова,
складывая их из бессмертных звуков.
Силы природы дышали прерывисто и горячо,
и содрогались, как любовники
в момент продолжительного экстаза.
В это время земля снова очищалась от зла,
и рождался Путь.
Тонкое перо каноэ скользило
по беспокойным водам реки.
Старый индеец пел о том, что
совсем скоро появятся новые флаги,
будут даны новые клятвы
и новые имена,
все проклятья возвратятся
в извергнувшие их уста,
прошлое выплеснут,
как несвежую воду из кувшина,
и чьей-то Рукой будет написана
новая жизнь для всех.
Но потом на берег реки выйдет девушка
и станет мыть свои ноги
на камне, на котором высечено
смеющееся индейское солнце.
Она опрокинет над собой чашу
с молоком дикой кобылы,
и оно потечёт по её волосам, шее,
упругой груди и смуглому животу.
И пробудится похоть
даже у стариков.
И тогда всё то, от чего
очистилась земля,
начнётся с самого начала,
как это всегда случалось
в ночь красной луны.
Старый индеец пел.
Духи одобрительно кивали.
Всё менялось, чтобы вернуться.
Шива идёт, туда, где его не ждут
будто не всё Шиве принадлежит
Шива спускается, тьма роковых минут
слизана пламенем, раны его свежи
Шива спускается, и лепестки цветов
робко целуют божественные ступни
то, что случилось, это уже не то
что постоянно станет случаться с ним
лучшим ответом будет — ни да, ни нет
всё переходит, приподнимая спуд
часть сердца Шивы вечно горит в огне
часть его жизни вечно танцует путь
Шива приходит, неузнанный и ничей
с ликом в узорах из полузамёрзших вод
та, что явилась светом его очей
переродилась в сдержанный гнев его
Шива приходит, и все, наконец, молчат
некому спорить, незачем говорить
Шива сияет в выдернутых лучах
ненаступившей выпаленной зари
из состраданья ссохлась его змея
или от боли её иссушил он сам
тянутся неба порванные края
Шива не плачет, плачут его глаза
в каждом конце — начало, и это так
ради стрелы внимательна тетива
Шива проходит, поступь его чиста
и далеки несказанные слова
гнев, даже праведный — в сути своей огонь
сделанный выбор — после неуловим
где ничего не сказано ни о ком —
истина выше доводов и любви
светит луна, щеками касаясь гор
Шива проходит прямо по облакам
диск Нараямы перетирает скорбь
это Начало, дхарма его легка
как тихо стало в собственном углу
лишь в ритме ахмадулинского слога
метёт пурга к сердечному стеклу
и наметает в трещины немного
как тихо стало, тихо и темно
и даже там, где высыпали звёзды
их свет упал не светом, а пятном
на первый луч пустого перекрёстка
и не расслышу я издалека
свою любовь, прошедшую сквозь темень
где кривизна божественных лекал
перетекла в божественные тени
...se fue a un lugar
donde podria ser angel de la guarda...*(с)
...он мог показаться Папой бродящим в своём Ватикане
всегда врачевал его там где время струйками вытекало
берёг разноцветный город контрастный как свет и тьма…
листаю тебя о Гавана и снова схожу с ума
внутри то озноб то волнующе горячо
словно призрачная рука опускается на моё плечо
и толкает в пространство одной из пяти твоих площадей
той где пыльные пальмы уповают на милость ночных дождей
где мятежное эхо в геометрии металлических паутин
и спокойно-задумчив сидящий у стеллы Хосе Марти…
а оттуда — в квартал где с рожденья танцуют сальсу
и оседлая нищета ни одной души не касается
жизнь первична и относятся к ней легко…
это вовсе не волны приветствуют Малекон
это сердце твоё Гавана поёт свои песни миру
...дальше затмило
жгуче-солёной волной затмило
в унисон неожиданной тихой такой печали
по огромному светлому зеркалу
по разбитому
зеркалу Эусебьо Леаля…
Eusebio Leal
(11 сентября 1942 — 31 июля 2020)
Муниципальный историк Гаваны, всю свою жизнь посвятивший родному городу.
*(с) он ушёл туда, где смог бы быть ангелом-хранителем
Отнеси привет к её порогу.
Шёл я долго, мне теперь немного
до села осталось напрямую,
чтоб прижать к груди мою родную.
Я кажи ми облаче ле бяло
от где идеш, де си ми летяло?
Не видя ли бащини ми двори
и не чу ли майка да говори?
Що ли прави мойто чедо мило,
с чужди хора, чужди хляб делило?
Ти кажи ѝ, облаче ле бяло,
че жив и здрав тук си ме видяло.
И носи ѝ от мен много здраве.
Много мина, мъничко остана,
наближава в село да се върна,
да се върна майка да прегърна.
уже утро
ты чутко спишь и, наверное, сквозь сон слышишь, как я босиком шлёпаю в нашу крошечную кухню
чтобы сварить кофе
в углу сиреневой полки свили гнездо солнечные птицы и уже успели вывести птенцов
до полудня все они улетят, потому что они всегда улетают до полудня
кофе закончился
я ныряю в ближайшее платье, зашнуровываю кроссовки и съезжаю вниз по узеньким перилам
и через минуту захлёбываюсь фантастической симфонией, которую много лет назад сочинил самый первый владелец ле галет
тонкие ароматы щекочут память, и я снова чувствую себя маленькой девочкой, мечтающей поскорее вырасти, чтобы месье Лёгран позволил мне стоять за белым прилавком и заворачивать в тонкие бумажные пакеты традисьоны, политые белым ванильным соусом бриоши, круасон-оз-эмонд и пахнущие сливочным маслом канеле
я выросла, и прилавок лe галет так и остался моей детской прихотью
а может, мне просто нравился месье Лёгран, нравились его большие добрые руки, которыми он с вечера замешивал тесто и на рассвете рвал его и бросал в маленькую печь
бонжур, Эжени, давно ты не приходила так рано — месье Лёгран улыбается, но в складках его лба лёгкое беспокойство —
такая незадача, Эжени, нужно отвезти маму к доктору, а с утра больше всего покупателей... не знаю, что и делать...
я стою за белым прилавком и приветствую потревоживших дверной колокольчик
бонжур, мадемуазель, бонжур мадам /у Вас чудесное платье/, бонжур месье, меня зовут Эжени, месье Лёгран вот-вот вернётся, а пока его нет, я к Вашим услугам
купив кофе, я возвращаюсь к тебе
у меня в руках самый вкусный в мире хлеб и твои любимые круассаны c ещё горячим шоколя внутри
ты всё ещё спишь, и несколько солнечных птиц, вылупившихся в глубине сиреневой полки, тихо сидят на твоём плече
я ныряю под одеяло и смотрю, как потревоженные птицы соскакивают с плеча и перебирают лапками вдоль узенькой солнечной полоски, до тех пор, пока полностью в ней не исчезнут
люблю я берег твой, Ока
твою окраину Мещёры
где в незнакомые века
селились финны и угоры
где ясен дух моих основ —
и русло Старицы небыстрой
уносит в глубину песков
мои растрёпанные мысли
и топит взгляд в родных лугах
и я — одна из сосен рослых
мощна и зеленоволоса
держу корнями берега
и пусть в плену чужих осок
и чёлн, и вёсла обнищали —
поёт твой благостный песок:
вернись, вернись… ты обещала
2014
(Александр Леонов. Осень на реке Ока)
девочка Вера с горящими грустью глазами
в тёмном пальтишке и маленьком тёмном берете
помнишь, соседкой твоей в довоенной Рязани
Клава* была
и как дружат соседские дети
с ней вы дружили и были друг другу как сёстры
тихим мечтам доверяя похожие души
только на снимке в тот день написала не всё ты
чуть расплескав крупноватую синь завитушек
лишь обронила, что скоро умрёшь /удивив всех —
солнечно было, казалось, о чём ты, подруга/
а в ноябре, просвистев по расхлябанной выси
бомба зачем-то влетела в твой девичий угол
...из-под беретика — волосы цвета пшеницы
кружево белой кувшинкой окутало шею
жить бы тебе да и жить, и мечтать, и влюбиться
да просыпаться лишь там, где твой дом уцелеет
*моя бабушка
У Рахили — нос с горбинкой /и пубертат:
кто собой доволен в тринадцать лет?/
Всё при ней — родители, старший брат
и /по матери/ строгий, но адекватный дед.
По утрам Рахиль философски хрустит мацой.
И уже пять лет как празднует алию.
На стене два постера — Бенни Фридман и Виктор Цой
/пристаёт к последнему: как тебе там, в раю?/
У Рахили большие планы и внутренние бои:
познаёт себя и мнит рулевым веслом.
Как дела, Рахиль? Смеётся: Оса хаим.
То по правде, а то — назло.
*Осим хаим — еврейская мудрость, которая дословно переводится делаем жизнь, а по смыслу — наслаждаемся жизнью
*
у него лиц более одного
иногда лис, иногда волк
если и зарычит —
голос его чист
всюду он и нигде
одаль и у крыльца
у него идей
больше, чем у Творца
палуба
трюм
яма
гнездо
смотрю, смотрю
от-и-до:
мир в клочки
как сверчки
воспевают зрачки
агнцев и дьяволиц
в каждом из его лиц
*
моя звезда зашла на западе
моя звезда взойдёт на востоке
не обещай ничего мне загодя
мы независимы, но не настолько
какой-то раз, растворенный в памяти
и первый раз, с переменной вводной,
сошлись в узоре сплетенных пальцев и
утонули в грунтовых водах
но из-под спуда, за гранью личного
в один из дней, неучтённых временем
я утром жарю тебе яичницу
и понимаю, что я беременна...
*
я немощный сосуд
кусок послушной глины
ты держишь на весу
мою нагую плоть
и в тёмной глубине
безумно и невинно
колеблется во мне
желанное тепло
я глиняный кувшин
чей мастер неизвестен
но кровь моя вином
алеет на снегу
и в глубине души
я лет примерно двести
ждала, пока оно
твоих коснётся губ
в листвии чампы лопаются бутоны
скачет поодаль платиновый телёнок
маленький Кришна пока что не помнит кто он
/но что-то чувствует, определённо/
поздние сумерки в кожу его впитались
губы окрасив соком поспелых вишен
небо расшило пояс на тонкой талии и
улыбнулось легчайшей улыбкой Вишну
/связь между ними крепка да витиевата —
ум мой, смутившись, укрылся в сердечной клети/
каждую ночь у дымящегося водопада
маленький Кришна играет на чудо-флейте
небо с землёй чередуются непрерывно
то замирая, то двигаясь неподвижно
птицы плывут и свободно взлетают рыбы —
так согревает мурали дыхание Кришны
дереву жизни сумрак цветущий снится
полнится русло невидимой сарасвати
возле мурали чьи-то мелькают лица
и побуждают Кришну слегка кивать им
время проходит, луною желтеет томной
шарик ладду в верхнелевой руке Ганеши
- мамочка, Кришна теперь уже вспомнил, кто он?
- спи, спи, Рукмини моя, конечно...
*
Спокоен, свеж весенний Тибр.
Задумчив Ангел изумрудный.
Идти вдоль берега, идти бы,
воссоздавая поэтюдно пейзаж
в ближайшие часы...
Под зонтиками пиний в парке
грустят гитары и басы.
А наверху — слепяще жарко,
но вид с террасы напоён
живой пронзительной латынью.
Здесь, Вечный Город, мы вдвоём,
как богомольник со святыней.
**
Я, наконец, спускаюсь вниз,
поймав в силки полсотни кадров.
Печальный Ангел мой, кивни
пока я здесь ещё, пока ты
не передумал обещать.
Вечерний воздух пахнет влагой.
По Яникульскому холму
стекают солнечные струи.
Об удивительных вещах
мне с давних пор удобней плакать —
Так проще сердцу моему.
Кивни, мой Ангел.
Аллилуйя.
Я знаю, однажды наступит "так надо",
И слово, рождённое в зёрнах граната,
Вопьётся в язык мой, в ущелье гортани
И хлынет вовнутрь, куда не достанет
Ни смертный, ни тот, кто не ведает тлена.
Во мне зародятся сто тысяч вселенных,
И лучшие карты в природной колоде
Пробьются ростками неведомой плоти.
А после всего зацветёт передышка.
Набегавшись в во́лнах, трёхлетний мальчишка
К груди материнской намокшие кудри
С восторгом прижмёт. Рядом прадед закурит,
И в млечной среде горьковатого дыма
Ребёнку откроется Бог Триединый,
Сразив не молитвенной строгостью лика,
А радостью, щедро и всюду разлитой.
И мальчик, от моря сомлев неизбежно,
Уткнётся лицом в материнскую нежность.
Обычное утро. В обычной посуде
Обычная пища. Обычные люди
Вокруг. Это всё — мой обычный обычай.
От многоглаголанья многоязычий,
Которые слышу внутри непрерывно,
Обычно молчу, как печёная рыба.
Но стоит увидеть твой профиль точёный,
Я перестаю быть немой и печёной
И рвусь, как струна от страстей Паганини.
Бесславно тонуть в тошнотворной рутине
Доступно любому. Противься, мой мальчик.
У жизни совсем невоскресные матчи,
Короткие лета и долгие зимы.
Я верю в тебя и в твою эксклюзивность.
И Богу молюсь до мурашек по коже.
Поэтому, всё, что захочешь — ты сможешь.
Вот — Слово рождённое в зёрнах граната,
Мой мальчик. Ты слышишь: ты с м о ж е ш ь. Так надо.
мне нравится вечер, в который легко мечтать
всю ночь моросящий дождь и дрожащий свет
мне нравится рвать завалявшиеся счета
и понимать, что долгов на сегодня нет
неровные строчки на книжных полях писать
и каждой весной от чего-то сходить с ума
мне нравятся горы, манящие в небеса
и россыпь цветов, приподнявших собой туман
старинные окна в плену у тяжёлых штор
безудержный смех из-за чьей-то входной двери
мне нравится белую скатерть стелить на стол
и кофе со сливками утром на всех варить
рассматривать звёзды, и кольца на мшистых пнях
и слушать, как в небе с тоски журавли трубят
мне нравятся сказки, и детская болтовня
и люди, с которыми можно понять себя
быть может, читатель меня посчитает нескромной —
я всё же начну, словно сказочник, издалека:
по комнате двигался ангел, огромный-огромный,
сутулясь чуть-чуть, из-за низкого потолка
надеюсь, за этот порыв вы меня извините
ведь нет ни пера золотого, ни кисти Луки:
из крыльев его растекались звучащие нити
и плыли цветущие ветви из каждой руки
«увидеть верней, чем услышать», сказал бы Сенека
«кто может вместить, тот вместит», возразил бы Матфей
мы просто друг друга читали под ласковым снегом
бесшумно летящим с прекрасных цветущих ветвей
и тихий торжественный мир открывался обоим
волшебный, но краткий... — божественный выбор таков
...мой ангел исчез, растворившись в виниле обоев
а я эти строки сложила из тех лепестков
чудь подземная, чудь моя белоглазая
ветры рвущие, ельники непролазные
дикий олень, упавший к твоим ногам
дальше — снега, за ними опять снега
небо темнеет, полог взметнув нетающий
я у снегов в ладони нашла пристанище
это не снег — священное серебро
я тебя слышу, только всему свой срок:
время расцвета, чистой воды источники
звёзд ледяных тоскливые многоточия —
всё вместе с нами сжато в земной горсти
милый мой, милый, долго ещё идти
αφελής — птичка певчая, только вот петь ей лень
и зачем? ведь каждый слушает свой винил
а она б могла в золотой темноте аллей
слать при-тют-ии в гущу ночных светил
αφελής — птичка певчая, только вот петь-то где
что ни лес — обманут её, распознай, за что
а она б могла на арктической широте
кликать солнце из-под небесных штор
αφελής — птичка певчая, ясно, как божий день
ты купи ей клетку, внутрь настели парчи
да корми пореже — как бы держи в узде:
запоёт, как милая… минимум — закричит
куда податься с тем, что в три строки?
Бусон, Басё, Исса, от злой тоски
уйдя втроём в мир, так сказать, иной
с тех пор оттуда шерятся со мной
/не хайку, нет — претензией на них/
саке в заклад: трёхстрочен каждый стих
и где-то было даже 5-7-5
читатель мой, охота ль посчитать?
*
снег всё сильней
с любопытством глядят на меня
шарики такояки
*
в одной из забытых книг
нашёлся подарок тебе —
купюра в 2000 йен
*
на старой японской улице
захотелось китайской еды
вот незадача
*
пáрой бань бао
согреваю ладони
в конце прилавка
*
неурожай
прячет случайный плод
старая слива
*
искры из очага сбежали —
догорят у порога
красные альстрёмерии
*
оливковый китель
нет-нет и мелькнёт в горах
тень comandante
*
дождливое небо
в переполненном поезде
твои глаза
*
луна! над горой
зачем поднялась ты?
я — вор
*
Ама но Гава
дурачит горное озеро
слива в цвету
*
так ты мила мне, фо бо
будто не waitress — меня
с детства зовут Ву Тхи Лан
С одной стороны, есть рамки, но то, как можно, а как нельзя, всё-таки ими не ограничивается. И противоречия здесь нет. Просто нечто соблюдаются чаще, чем не соблюдаются.
У Пелевина в "Священной книге оборотня" есть интересный момент:
А что такое богонаходительство?
– Когда Бога находят прямо на базарной площади, как сделали учителя сикхов.
– И где же он?
– Бог в этой апории является казнящим и казнимым, но не только. Он является толпой вокруг эшафота, самим эшафотом, топором, каплями крови на топоре, базарной площадью, небом над базарной площадью и пылью под ногами. И, разумеется, он является этой апорией и – самое главное – тем, что сейчас ее слышит...
была б я отличницей классе в шестом
Утонула в равнинах дорога.
Загустел синевой небосвод.
Суетится трещотка-сорока:
Видно, стужа её не берёт.
Стала осень похожа на зиму,
И, не жалуя жёлтый покров,
Раньше срока примерила схиму
Из колючих морозных ветров.
Снег застыл в придорожных канавах
И на пашнях лежит кое-где,
Повернувшись от солнышка набок
В чернобрюхой тугой борозде.
Постарела от холода осень,
Но по-летнему ярким холстом
Поднялась изумрудная озимь
Вперемешку с янтарным жнивьём.
Да с крупицами утренней соли
Вдоль распущенных палевых кос
Разбрелись по бескрайнему полю
Островки тонкоствольных берёз.
В алых каплях рябиновых гроздей
Вкус по-прежнему терпко-живой.
Дай-ка я загляну к тебе в гости,
Чтоб своей беспокойной душой
Окунуться в заокские дали.
Ты, наверное, так же глядел.
Тянет синь /ошибёшься едва ли:
Даже взор от неё запотел/
Сбился берег в горбатые складки,
По лощинкам играют лучи.
И в прохладе прозрачной и сладкой
Мне отрадно без лишних причин.
Перейду по песчаной дорожке
На крылечко, в твой низенький дом,
И, на церковь взглянув из окошка,
Осенюсь в правый угол крестом.
Я в избе от тепла разомлела,
Оттого ощущаю сильней,
Как вся жизнь твоя синью горела,
И до смерти спешила за ней.
По слогам растопляется сердце,
Мимовольно слеза моросит.
Хулиган! Никуда мне не деться
От твоей голосистой Руси.
На самой высокой башне часы отсчитали восемь.
Зима задремала нынче, и редких снежинок стайки
Летают в фонарном свете, готовясь исчезнуть вовсе.
– Скажи мне, она проснётся?
– Проснётся! И наверстает!
Без устали зимний ветер выводит свои триоли,
Румянит носы и щёки и сказкой тревожит душу:
Вот-вот, и в одном из окон появится фрау Холле
В чепце и домашнем платье и станет взбивать подушку.
И вмиг побелеют крыши, скамейки и тротуары.
Лавчонки со всякой снедью наполнятся громким смехом.
А старый уютный город забудет о том, что старый,
Зажжёт фонари поярче и пустится в пляс под снегом.
...И когда предадут или проклянут —
Отпусти, подобно дурному сну.
Птица-Феникс, рождающая луну,
Неизведанный путь укажет.
А за тьмой неизбежно придёт заря,
Исцеляя всё и животворя,
Позабытые истины воспарят,
И полёт их увидит каждый.
Ну а дальше всё будет совсем легко.
Ты очнёшься, новым чутьём влеком,
Поклянутся в верности чёрный конь,
Громовая стрела и ветер.
Отовсюду вернёшься, здоров и цел.
Будет радость в келье и во дворце,
Сложат песни о воине-храбреце
И на том, и на этом свете.
Только помни: в раздумья глухих ночей
Просочатся крики и звон мечей,
Будешь ранен и будешь опять ничей,
Встрепенёшься в дремотном пекле,
Так, как будто куда-то тебе пора…
Это всё протянется до утра,
До полёта солнечного пера,
До пронзённого Жизнью пепла.
*
ты спешно скрылся в темноте
густой, навязчивой, промозглой
оставив мне иммунитет
и навык жить рептильным мозгом
но я не выбраню судьбу
/зачем? к тому же, знать бы — ту ли?/
нет, пусть пылится ноутбук
пусть сдохнет мышь в клавиатуре —
я ничего не расскажу —
здесь связь, как в древнем Вавилоне
/король исчез, но верный шут
ещё шевелится в ладони/
душа, раздевшись донага
в ту ночь измёрзла, бедолага
/ты — короля ищи, ага?
а я вернусь шута оплакать/
*
о, вавилонские младенцы
молю, откликнись, кто живой
как на кровавом полотенце
горят глаза на мостовой
смотрю я в них и слёзы прячу
нельзя рыдать мне, если вы
молчите здесь, ещё горячие
от детских пят до головы
в тёплую полночь ужин тебе готов
плоть распускает девять своих хвостов
и проливает рисовое вино
в горькие травы, выжженные луной
пенится влага, ветер теряет звук
бог этой ночи жаден и близорук
сны застилают ложе из прелых хвой
пряча страницы, полные долгих войн
нам же осталось — жить, никому не мстя
в ясных глубинах всходит твоё дитя
и застревает в платине цепких глаз
жизни и смерти крошечная игла
Пьяцца ди Тре́ви. Под лёгким навесом
в камне разыграна целая пьеса.
К ней — реквизитом старинной работы
служат фонтана кристальные воды.
Только посмотришь — и в отблесках рампы
дружно встают на дыбы гиппокампы,
и раскрываются сотней бутонов
крепкие мускулы белых тритонов.
В палудаме́нтуме, властно-гуманно
дышит спокойствием бог океана:
третье столетие без репетиций,
глядя на север, могучий патриций
держит свой путь в бирюзовые волны.
А наверху — ослепительно-вольным
парусом страстно молчащей латыни —
небо трепещет. Безоблачно синее.
*
под дождём, на ветру
дожидаюсь рассвета
на макушке сосны
старый ворон мрачнеет
в ночь вплетаются сны
умирают за нею
эта смерть по нутру
чудакам и поэтам
то ли явь, то ли нет —
старый ворон не тужит
сквозь решётку дождя
пробивается утро
*
темнота, уходя
потревожила уток
и швырнула в рассвет
пузырёк с бледной тушью
оттого ли, что спал
оттого ли, что вымок
ворон хмуро молчал
из взъерошенных перьев
на сосновых плечах
из-за долгой капели
серебрилась тропа
сны казались живыми
Бог войны Арагами снова сидит в темноте. В храме тихо, лишь сквозняки. Он очень устал препираться с веками и вспоминать лица тех, кто упал от его руки. Бог войны хочет спать.
Бог войны Арагами любит живую тень, ту, что всегда молчит и стряпает рис и печень. Бог проникает в камень, задёрнув одну из стен. Но, тронув свои мечи, вспоминает, что вечен.
Душа не больше зрачка. Космос — калейдоскоп. Дыхание сквозняка бог поженил с тоской. Тень замерла напротив. Взгляд её тих и кроток: там видит чужие сны бог войны.
***
мы с тобою бродили по склонам и рвали маки,
а позднее, под грецким орехом в сухих предгорьях
любовались холодной свободой далёких пиков.
я постигла, что дух наших предков неодинаков.
но по ряду причин мне твои полюбились зори
и по вкусу прохладная влага седых арыков.
твоя летопись дремлет в устах, а моя – в бумаге.
мир их праху, что пахнет полынью; нет смысла спорить,
отдаляя края, если истина здесь, на стыке.
***
ты мне время от времени кажешься синей птицей.
вьёшь в ущелье гнездо, и тебя не достать руками
(только в северной широте не поёшь почему-то).
безусловно, я тоже могла бы с тобой родиться
под сапфировым небом, где солнце щекочет камни
между горными травами, розами и кунжутом,
и под эхо варгана вздымает степь кобылица.
чтобы это принять, не понадобятся века мне.
я смотрю на тебя, и довольно одной минуты.
***
ты так часто хотел говорить со мной о высоком.
для чего? всё равно, побеждает лишь тот, кто ловок.
и бок о бок с великим живут суета и лживость.
пустельге непременно подарит добычу сокол.
от его благородства утроба её не лопнет.
только я никогда не поверю, что «так сложилось».
потому-то глаза мои, цвета степной осоки,
одинаково ценят и снег, и созревший хлопок.
если кровь твоих предков жива... не в моих ли жилах?
У тебя Гренобль, потом Париж. У меня шампанское и кишмиш. Над сплетеньем слева скребётся мышь. (Пятый час не пишешь и не звонишь…)
Вопреки формальностям разных вер, мы с тобой давно состоим в родстве. Как погода в области и Москве. (Плесневеет всё от дождливых скверн).
Суета сует и извечный гам. Как в большом тазу с полотна Дега, за небесным днищем визжит пурга. Ты звони почаще чуть-чуть, ага?
Я почти Сюзон из Фоли-Бержер, с ниткой бус над тайнами Фаберже (забрала из сервиса твой Edge и сменила платье на неглиже).
«Ностальжи» по кругу поёт Дассен (идеальный фон для любовных сцен). (Напиши там кратенькое эссе, чем похожи Пушкинский и д’Орсе).
За стеной ругаются, сверху «жгут». Настроенье скачет, как курс валют. Так и не дождусь твоего «Salut». Не пойму, плевать мне или капут.
Весь перед глазами ты, от и до. (От таких видений тебя, пардон, скоро буду стройная, как Бардо. Может, переехать в соседний дом?)
Я скучаю так, что горит слюна. Я вросла в тебя, как в скалу сосна. Без тебя – ни есть, ни отдаться снам. Bonne nuit, любимый. Твоя жена.
Гуляет сиреневый ветер по трубам органа.
Разбужено гибкое тело гитарной струны.
Ты вновь переводишь с божественного языка нам,
Как некогда самые лучшие божьи сыны.
Твой голос течёт полнозвучно и неторопливо,
И можно представить, что так же весною дрожат
Обильные росы в ветвях распустившейся ивы.
И каждый, кто ими напьётся – и светел, и свят.
Душа раскрывается, словно свободная птица,
И преображается в призме творящего дня.
Ей нужно не хлеба, ей – просто взлететь и молиться,
И полное небо своими крылами обнять.
мой отец увёз мою мать в Монголию
он только-только поймал целых две больших звезды
и они приветливо сияли, по одной на каждом плече
мать тогда ещё не была беременна
поэтому, в отличие от звёзд, меня поймали уже там
в пыльном сне полудикого Улан-Батора
в каменном доме
но не сразу —
я ведь до последнего ждала их в юрте
прежде в одной из тех, что в пустыне
но они почему-то не искали меня
потом в степи, но они и там не искали меня
потом в одинокой юрте на восточном краю Улан-Батора
но они опять не искали меня
тогда я сама отправилась их искать
целый день я заглядывала в окна домов
но ничего не увидела
вечером — шторы сталкивались раньше, чем удавалось что-нибудь рассмотреть
я почти отчаялась, но
когда ночь закашлялась от поднятой ветром пыли
я наконец их нашла
балконная дверь на четвёртом этаже была распахнута
и, как сачок накрывает зазевавшуюся бабочку
они накрыли меня тесным колпаком
сплетённым из горячих дыханий
и я началась
матка моей матери
удивительно напоминала юрту
и пахла политыми солнцем камнями Гоби
я осталась довольна
и решила никогда не спрашивать
почему они не искали меня
в утробе я видела сны
одни из них были далеко от меня
и прохладно мерцали как небесные звезды
другие — близкие и тёплые — тыкались в лицо и колени
как маленькие белые овцы
когда я не спала —
слышала тихую музыку
она то недвижно зависала надо лбом
то скользила по тоннелю позвоночника
мне больше нравилась та, что скользила
когда напряжённые мышцы матери вытолкнули меня на свет
я заплакала
потому что сны и музыка не родились вместе со мной
они остались в темноте
похожей на темноту юрты
в которой меня никогда не искали
и я поняла, что даже если не буду спрашивать
не смогу забыть
что меня не искали
всё детство мне казалось
что сверху на меня кто-то смотрит
соседская бабушка Цэцэг по большому секрету рассказала, что это Тенгри —
бог вечно синего неба — присматривает за мной
но я не должна об этом никому говорить
а то бог подумает, что я хвастаюсь
и рассердится
и перестанет на меня смотреть
а без присмотра мало ли что может случиться
однажды мы поехали за город
тогда я уже умела бегать
и только это и делала
а мой отец притворялся, что не может меня догнать
но в степи я не побежала
я стояла, как низкий шаманский шалаш
и ветер трепал и запутывал мои маленькие косы и длинные ленты
я увидела юрты, много юрт
мне стало тепло
словно из-под полуодетой, внешне скупой земли забили плодные воды
и укрыли меня в своей ласковой колыбели
но ни одна из юрт меня тогда не впустила
бабушка Цэцэг после сказала, что там просто не было "моей" юрты
а в первый раз человек может войти только в "свою"
я поняла это много позже
и то, что юрта может оставить человека снаружи
даже если люди поклянутся, что он вошёл вместе с ними
потом я увидела юрту в самом Улан-Баторе
но она тоже не впустила меня
отца перевели на другое место службы
и мы уехали на ширину целых двух Монголий к северу
я решила не вспоминать о ней
я решила забыть Монголию
я хотела её забыть
потому что не могла жить без неё
я хотела... и я почти получила то, чего хотела
может, потому что там, куда мы переехали
Тенгри больше за мной не присматривал
совсем скоро я вновь родилась у своей матери
младше самой себя на девять лет
с самого начала было странно и очень тревожно
к тому же, новому отцу я не слишком понравилась
когда к нему подходила, он чаще брезгливо морщился
и редко проявлял ласку
в этот раз моя мать постоянно искала меня
в маленькой комнатке
над "Прелюдией" с надорванным местами лаком
висела МОЯ картина —
деревянный квадрат, расписанный чёрной и жемчужно-белой красками
покрытый идеальным лаком
маленькая девочка, раскинув ручки бежала навстречу восходящему солнцу
когда я подросла, мне приснилась бабушка Цэцэг
и сказала, что хотя волосы у меня другие, но глаза прежние
иначе она бы меня не узнала
я прижималась к бабушке, как раньше
а она гладила мою голову сморщенной смуглой рукой
ещё бабушка Цэцэг сказала
что Тенгри по-прежнему присматривает за мной
и уже не рассердится, если я об этом кому-нибудь расскажу
потому что скоро всё станет можно
мой первый отец не искал меня
и ничего обо мне не знал
однажды мать рассказала о нём
и задумчиво уточнила, что я на него похожа —
так же описываю мир, так же радужно мечтаю
а обо мне, той, она ничего не сказала
когда мы в очередной раз переезжали
мать кому-то подарила картину
стараясь забыть бегущую к солнцу девочку
я вдруг отчётливо вспомнила тот день за городом
когда впервые увидела юрты
тогда мне снова приснилась бабушка Цэцэг
мы стояли с ней в пустыне в пору цветения дикого чеснока
и она сказала, что её зовут не Цэцэг
а Оэлун
и что вся эта земля принадлежит ей
потом она руками раздвинула грунт
и показала мне воду
кристально-чистая, дышащая свежестью
прохладная влага перетекла из одной части в другую
и по тонким канальцам поднималась вверх
её было так много!
вот твоя Монголия — сказала бабушка
и ущипнула воздух
отчего он сделался почти синим
и уплотнился вокруг нас наподобие юрты
я тогда поняла, что значит "вечное небо"
это воздух, которым мы дышим
такой привычный, что не замечаем его
и одновременно единственный, вездесущий, всевластный
я просыпаюсь и хочу дикого чеснока
но продаётся только обычный
к тому же импортный, нежгучий
ненастоящий
всё настоящее получают в дар
таков закон Жизни
как ты там, моя Монголия?
куда текут твои великие подземные реки?
где ты, бабушка Цэцэг-Оэлун?
где просторная земля, которой ты хозяйка?
найду ли я её и в этот раз?
пусть она ждёт меня, пусть дождётся
а ты — пожалуйста, присматривай за мной, Тенгри
прошу, присматривай за мной
...в следующей жизни случится примерно так:
ты — станешь викингом, братом своим драккарам
я буду — Инге, а ты — непременно Харальд
дальше не вижу, как будто бы темнота
нет, погоди, прояснилось, и воздух чист
камни исписаны рунами, вот деревня
травка на крышах, вокруг кое-где — деревья,
вдоволь впитавшие солнечные лучи
в доме, что с краю, просторно и пахнет всем:
рыбой, льняными рубахами, детской кашей
всё это наше с тобой, понимаешь — наше,
мы с тобой — спицы в двухспицевом колесе
там по ночам ты приходишь в мою постель
рвёшь на мне платья (мне штопать их надоело)
и до утра мы бываем единым телом
люблю тебя, Харальд /клялась бы и на кресте/
думала, вновь буду рыжей, как здесь — но нет,
те волосы тёмные, длинные и густые
и можешь поверить /порукой мне все святые/ —
я жду тебя, Харальд, как должно твоей жене
пусть мир переменчив, и смысл всего двояк
но между штормами и прочей небесной карой
я просто шепчу заклинанием "Харальд, Харальд"
и знаю, что ты возвратишься...
твоя...
твоя...
всё как тогда: зима, очаг
лиловый мак, цветущий в смальте
и пишет что-то при свечах
синьор Антонио Вивальди
склонясь над стареньким бюро
в густом вечернем полумраке;
и, торопясь, его перо
влагает маленькие знаки
и уйму тре́моло и лиг
в уста бумаги желтоватой
благословив бумажный лик
концертом или же сонатой
вдруг сам, одевшись, выйдет вон
в разгар священности момента —
чтоб посчитать удары волн
о светлый камень фондаме́нты
и ощутить — сквозь дивный сонм
того, что только что молчало —
как дышит город в унисон
с самим Божественным Началом
Над болотами
ночь, над гора́ми — опять она,
над лесами, большими и малыми водами,
ледниками, пучинами и восходами,
всюду сейчас — она. Я тебе набрала из неё. На,
пей же, пока темнота живая ещё.
Мы эту живость почти не берём в расчёт:
не верим, боимся или сражаемся.
Пей её из ладоней моих, пожалуйста,
пей, это вкус нерастраченной мною боли.
Чем он терпче, тем ближе время исхода.
Пей, и пойми, что пьёшь ты по доброй воле.
Той меня уже нет, и в этом твоя свобода
от самого себя.
Аллилуйя!
Бог, наконец, подарил мне мои уста.
Но я не отдам их ни брани, ни поцелую.
Я — это поле немое вокруг перевёрнутого креста,
что не знает ни страха, ни спеси, ни эталона
и уже много лун не чувствует сгоряча.
Ну, улыбнись же, мой... милый, славный.
Пусть в глазах твоих дрогнут трискелионы.
Это лучше, чем биться... /теперь — на равных,
и ничто не заставит меня кричать/.
Шкура убитого зверя истлела и больше не греет плечи.
Небо всё чаще в багровом плаще, и подбой у него багров.
Без тебя я рожала себя от подводных камней, ветров,
взяв от самых основ, звериных и человечьих.
Тело сдавалось не раз, но душа верна
и чиста, вопреки поруганиям и кощунствам.
Если главный твой смысл — нескончаемая война,
так сражайся со мной: одолей мои чувства.
Время — хитрый старик — носит руны в полах одежд,
ни ногтей не стрижёт, ни игры своей не меняет.
Дважды открыла мне ночь: наклоняясь к воде,
Ты кого-то зовёшь... так настойчиво, будто даёшь обет...
И я спрашиваю, наклоняясь к самой себе:
Не меня ли?
Казалось, немного ещё, и начнётся гроза. Фасады домов помрачнели и жались друг к другу.
«Скорей бы отправился поезд…» – подумал вокзал, увидев, как кто-то кому-то протягивал руку.
Он встреч не любил (потому что всегда был один) и тяжко томился от долгих печальных прощаний,
несдержанных слёз, пестроты чемоданов и спин, и частых бессонниц, гостивших пустыми ночами.
Он был очень старым (от времени весь пожелтел), истёртым о губы ветров и лучами сожженным.
И грозы не раз распускали свою канитель над треснувшей кровлей и серым щербатым перроном.
Прозрачные капли ударили в тёплую пыль. Качался последний вагон, исчезая из вида.
Разбитый фонарь превратился в огромный фитиль и пламенно рвался сквозь дыры стеклянного сита.
Но вот, на перроне внезапно возник силуэт, увешанный слева и справа большими холстами.
Короткие брюки не прятали стоптанных кед, и длинная чёлка, намокнув, текла над глазами.
От ливня холсты тяжелели и тоже текли цветными слезами обычных гуашевых красок.
Умчавшийся поезд растаял в дождливой дали, став точкой отсчёта сплошных временных неувязок.
Запястьем убрав надоевшую мокрую прядь, художник понуро вздохнул: «Ненавижу вокзалы.
И всю эту слякоть я вряд ли сумею продать…»
Но высь понемногу светлела. Гроза утихала.
А крошечный зал ожидания не пустовал. Там дама с девчушкой сидели и два господина.
Художник кивнул им. (Он, надо сказать, рисовал совсем неплохие, хотя и чудные, картины.)
Всё стихло, и серая пена сошла с синевы. Довольные птахи, взлетев, оживлённо запели.
Один из мужчин вдруг воскликнул: «Мой Бог, это Вы! Смотрите, я жив и здоров, как на той акварели!
Вы, помню, сказали, что в жизни так много чудес, но надо учиться их видеть, как золото в щебне.
В том Вашем рисунке проклятый недуг мой исчез! Тогда я подумал, что Вы – настоящий волшебник.
И эти полотна готов я купить хоть сейчас. Их дождь не испортил, взгляните, всё просто чудесно.
Я здесь их повешу, чтоб люди узнали о Вас. Поверьте, вокзал – это очень хорошее место».
Вокзал весь расцвёл и с тех пор даже дня не грустит. И люди почти не спешат и, прощаясь, не плачут.
А бедный художник… Он так и не стал знаменит. Ведь слава не водится с тем, кто смущён и взлохмачен.
Я видела эти картины один только раз. На первой был прочный сияющий мост через пропасть,
и двое влюблённых бежали друг к другу, смеясь. И в бездну, как камни, летели обиды и робость.
Другая была воплощением грозных штормов. Зелёная мгла, словно щепку, корабль сжимала.
Но рядом светил самый яркий из всех маяков. И буря не смела дойти до девятого вала.
На третьей картине, я помню, был автопортрет. В грозу пострадал он. И сходство, наверное, зыбко.
Прищурены веки, а ниже, как тихий рассвет, в щеках расплылось добродушное солнце – улыбка.
Так вот. Проснусь, бывает, по весне,
Разъединю тяжёлые гардины —
И сдамся в плен облупленной стене,
Её века́м и каменным щербинам.
Часам к семи в церквях задребезжат
Колокола (теперь звонят вполсилы).
И бесполезно дёргаться, бежать —
Меня давно всем этим заразило.
Вода в канале утренне зевнёт,
Потянет влажной свежестью и йодом.
Забавно, но и я который год
Не в силах исцелиться ни на йоту.
Здравствуй, здравствуй, маленький Муми-тролль.
Как живёшь ты в снежной своей стране?
Лезешь носом в пасть ледяных ветров
Или... ловишь бабочек в зимнем сне?
Замело, закрыло белёсой мглой
Все пути. Ни в сторону, ни вперёд.
Волшебство… оно мне не помогло.
Остаётся хвоей набить живот
И внимать молчанию вечных льдов,
До весны себя схоронив живьём.
Ты был прав, мир взрослых — промёрзший дом.
Не хватает сил натопить жильё.
Вспоминаю. Просто, и в дневниках.
А дела — по-прежнему...хорошо:
Если в небе серые облака —
Исправляю жёлтым карандашом.
Да, идей — как грязи /поди отмой/
Я — скорей, Снусмумрик, чем фрёкен Снорк.
Этой странной, хлюпающей зимой
Я тебе желаю счастливых снов.
Эйно Лейно — финский поэт, прозаик, драматург и переводчик, реформатор финского литературного языка (1878-1926)
В ком есть огонь, огню пусть служит тот,
Кто из земли — пусть в землю отойдёт,
Но кто всю жизнь искал путей небесных —
Для тех моя приветственная песня:
Так кто мы есть? Мы пеплом родились?
Отчасти да, но рвёмся из земли,
Чтоб вновь вернуться в персть, к земному тлену.
Но перед тем — пылаем неизменно.
А что горит? Рождённое в пыли.
Бессмертный Дух касается земли,
И вспыхнуть у́глем — счастье в том людское.
Бороться, жить, противиться покою
Творец зовёт нас, посылает свет
Для честных битв, действительных побед,
И ждёт, что воплотим на самом деле
Всё то, о чём отцы мечтать не смели.
Наш век недолог, что тут говорить,
О, человек, вернись к себе, гори,
Считай огонь своими парусами!
Оставь свой прах и слейся с небесами.
(2021)
Здесь можно послушать и ознакомиться с текстом оригинала:
https://www.youtube.com/watch?v=E6pxJB7sjPw
Они жили вдвоём. Только он и она. Их крылатый домишко стоял на отшибе.
По утрам над болотами плакали выпи. И она улыбалась и верила снам.
Он посуду лепил из оранжевых глин, по которой она распускала орнамент.
И незримая тайна с её письменами оплетала дыханием каждый кувшин.
И обоим казалось – печаль не войдёт в их нехитрые дни, озарённые светом.
Но укрылось туманами позднее лето, и она загрустила, как сорванный плод.
Он пытался утешить, конечно, как мог, убеждал, что лишь осень печали причиной.
И уныло-безлико пылились кувшины без написанных краской таинственных строк.
А она увядала, подобно листам, и подолгу глядела в свинцовое небо.
Их жилище давно уже стало вертепом и желанным приютом бездомным ветрам.
Но однажды, тоскливо-седым ноябрём, поутру он её не нашёл на постели.
Два пера на полу одиноко белели перед плохо закрытым тяжелым окном.
Он все понял, и даже, казалось, простил. Только жить без неё как-то не выходило.
Обо всем даже думать себе запретил он. Только к ночи зачем-то кувшины разбил.
Лихорадка дрожала на впалых щеках. И от мира уйдя, как река в первозимье,
он одну за другой плёл большие корзины из душистых и гибких прутов ивняка.
По весне было тесно, как в улье от сот. Он их выстелил мягкой янтарной соломой
и поставил на крыше убогого дома, и вокруг, и поодаль, и возле болот.
Белоснежными гроздьями цвёл краснотал. И намного просторней дышалось ночами.
Он давно уже принял в ней птичье начало, и теперь, обессилев, томительно ждал.
И она появилась безоблачным днём, чуть стыдясь перед ним за свою некрасивость
(её платье за зиму совсем износилось и промокло под первым апрельским дождём).
«Где же крылья твои? Я устал тебя ждать. Отчего вместо них за плечами котомка?»
«С самой ранней весны я ношу в ней ребёнка… Не поверишь, но крылья мешали... летать…»
Свяжите мне шапочку, добрая Fru*,
Цветную-цветную, из шерсти бараньей!
Чтоб было тепло на холодном ветру!
Она мне нужна непременно к утру,
К утру Вы управитесь с Вашим вязаньем?
Управьтесь, прошу Вас, добрейшая Fru!
А мне послезавтра исполнится шесть,
Да, я уже взрослая, нет тут сомнений!
Хотите — газету могу Вам прочесть.
О, Fru, Вы — волшебница: бурую шерсть
Смогли превратить в новогодних оленей!
Вот здорово! А послезавтра мне — шесть!
Как быстро Вы вяжете, милая Fru!
Какая чудесная радуга в спицах!
Скажите, у Вас не болит поясница?
Ой, чашка разбилась... Но это к добру!
Fru, Вы не возьмёте меня в ученицы?
Возьмите, прошу Вас, милейшая Fru!
*обращение к замужней женщине в скандинавских странах
день начинается... пену с водой мешая
прыгают рыбки ка́мнями-голышами
перекликаются чайки в недружной стае
только отплыли, а берег уже растаял
двигатель дышит почтительно и негромко
солнце отходит от горизонтной кромки —
и на доверчивый мир, что едва рождён
тёплое золото льётся слепым дождём
глубже вдыхаю, но это не помогает
тела не чувствую, только душа — нагая —
трогает небо в районе святой октавы
со́ль...фа-дие́з-соль... Аве, Мария, Аве
Отче наш, живущий среди небес
имя Твоё в гимнах священных скал
если отдам волю свою Тебе
как без неё стану Тебя искать?
овцы мои полностью разбрелись —
из-за дождя всякий огонь потух
в здешних краях нет ни волков, ни лис
но для овец нужен другой Пастух
в храме Твоём в этих краях туман
чья в том вина? так уже много лет
Ты, между просьб, сказанных от ума,
дай в каждый дом радость, вино и хлеб
я научусь мирно гостей встречать
даже ночных, если пошлёшь их Ты
стану мудрей в действиях и речах
и наберусь внутренней простоты
только долги все не смогу простить
и не прощу подлости должникам
Отче, долги мерой Своей горсти
меряй, судив, сколько с кого, и как
Ты иногда будто бы глух и нем
если кричу — продыхом не томи
не искушай тем, что дано не мне
Аминь
Я играла тебе на свирели. Я играла в лесу и в поле.
Иногда подходила ближе и играла в твоём углу.
Ах, как губы воздушные пели в каждой маленькой альвеоле!
Я играла, а ты не слышал, потому что всегда был глух.
Но когда заходило солнце, и как только оно вставало,
Я играла тебе, играла, прах и камни перебудив.
Ты же думал: вот ей неймётся... что за странные ритуалы?
И притягивал одеяло к полусонной своей груди.
Я рыдала... и подоплёкой проявлялась сама природа:
И шуршание трав далёких, и щипки ручейковых арф.
Совий крик и орлиный клёкот позволяли без переходов
Встретить Бога в объёме лёгких и возделать Марий из Марф.
Исступлённо персты плясали по гортаням скупых отверстий,
Наливалась в полях пшеница, прислонялись к земле ветра.
Что-то чувствовал ты? Едва ли. Это было бы сверх естествий.
Всё должно было прекратиться, и твой сон, и моя игра.
Но я знала, с последним звуком, утонувшим в туманной взвеси,
В той, где нет ни Христа, ни Шивы, мир бескровен и упрощён,
Глухота разродится слухом /так бывает при сильном стрессе/
Ты найдёшь тишину фальшивой. И попросишь сыграть ещё.
Вечер... Намокшее платье щемит прохладой. В волнах растёкся расплавленный чёрный жемчуг. Выпито солнце одним из морей Эллады, горько-солёным, как зелье из слёз и желчи. Кожу на бёдрах до крови прогрызли рыбки. В волосы с влагой впитались ионы меди. Ветер, искусно сшивая свои обрывки, жмётся к озябшему телу, как лебедь к Леде. Кровь разгоняется, гасит его флюиды. В туевых кронах призывно трещат цикады. Ветер, ты стань для начала моей эгидой, чтоб обоснованно быть мне твоей наградой. Я ведь не мастер ценить золотые руна: щит бы достать, чтоб берёг, как жрецы святыню. Он же мне, влажную прядь со щеки отдунув, вместо ответа лишь шепчет: "Экатэрини..."
Я вечный пленник снегов лиловых,
На мост упавших чистейшей тенью:
Мне дорог этот недуг холодный,
В нём так приятно любви терпенье.
Родная! Дух мой наполнен снегом:
Он мчится с днями в одной упряжке!
И всё пустынней родное небо
В лазурной дымке морозной пряжи.
О, нет, я принял судьбу, конечно:
Январь, мне больше никто не нужен,
Лишь тонких рук твоих белоснежность
Навек без спроса впиталась в душу.
Я вижу руки... они, родная,
Ветвями лавра под снегом стынут.
И тень вуали твоей, растаяв,
Ложится вновь над моей пустыней.
Увы, я пленник снегов лиловых,
К мосту склонивших свои колени,
Где ветер скорби надует снова
Сугробы ирисов и сиреней.
А снег идёт! И синеет благость,
Терзая душу, как сон тяжёлый.
О, знать бы, сколько зиме осталось,
Я хоть сейчас от неё ушёл бы!
Но жизни с нами играть охота,
Захочет — бросит в безлюдной чаще.
Я полюбил этот снег за сходство
Со скрытой грустью, в тебе звучащей.
И я любил, я любил, я просто
Любил те дни, неотрывно глядя
На стебельки в расплетённых косах,
На гребень ветра в волнистых прядях.
И так тоскую сейчас, так жажду,
Как жаждет странник огней жилища,
Но снежный лес — мой угрюмый стражник,
Я вновь один, этим снегом нищий.
А он синеет благословенно,
Меня собой отлучив от неба.
Зиме не будет конца, наверно,
О, если б выжить под этим снегом!
телята тыкались в крахмальный белый цвет
жевали дружно праздничную скатерть
а я углём фиксировал на стенах —
мать всё равно хотела побелить
сидели в ряд двоюродные дяди
вино тянули, пели и смеялись
и говорили в шутку "Пиросмани"
указывая пальцем на меня
слова их щекотали в левом ухе
мне это как бы льстило и не льстило
я думал: если мать побелит стены
то обо мне не вспомнят никогда
день истекал, и в общем истеченьи
одно вино никак не изменялось
и я решил: пусть стены мать побелит
художник — он порядку не слуга!
Над Дворцовой площадью запах моря.
К сорока минутам восьмого часа
в антраците дУхи её воскресли.
Чередой диезов и дубль-бемолей
голоса их к миру сему стучатся
но смолкают, в небо посмотришь если.
Хорошо не думать, куда усесться:
персонажей в утренне-томной саге
и с десяток в общем не наберётся.
Я сижу в прохладном брусчатом сердце
и смотрю, как слева горит Исаакий,
сохранивший в куполе выдох солнца.
Свысока привычно молчат скульптуры.
Воробьи устроили посиделки,
островки печенья деля на части.
Из часов дворцовых стрелой амура
в подреберье втиснулись обе стрелки:
я опять влюбилась и пахну счастьем.
В голове — бубенчик второй октавы.
И, сродни флагштоку меж тел дельфиньих,
Гордый ум порывы ветрам доверил.
Расправляет крылья орёл двуглавый,
и глядит сова из-под век Афины.
Полнотой всё полнится, в полной мере.
(на фото автор конспектирует ощущения)
Краешек неба и тучи над горной грядой, cвист паровоза, сцепившего запад с востоком, шёпот ковыльный и тополь, от солнца седой, и бесконечная горечь полынного сока. Гладящий редкую бороду, старый отец. Взгляд материнский, к судьбе терпеливый и робкий. Щедро омытые зноем отары овец, хлопково-белой кипенью текущие в сопки. Полые воды в ущелье ревущей реки. Небо, глядящее тысячью звёзд любопытных. Пятна рассвета в румянце девичьей щеки. Ветер, пронизанный плачем и пылью копытной.
Катятся брички в иссушенных жилах степи, брызжет огонь из-под век жеребят повзрослевших. Если устал, прямо здесь же приляг и поспи. Так-то оно и душе веселее и легче. Дыбится степь, плоскогорья сменяют кряжи. Сам ты себе и дитя, и мудрец, и ровесник. Сон – хорошо, просыпаешься – значит, ты жив. Спой же об этом никем не испетую песню. Пой от свободы, штурмуй журавлиную высь, только вперёд, из себя не утратив ни части. Если твоё — так не смей отрекаться! Борись! Если осилишь – осилишь и право на счастье.
Высохнет тальник и ждущие жатвы хлеба, скрежет дрофы разобьётся о плоские крыши. Пой, в этой песне родится иная судьба. Пой, даже если её никогда не услышат.
текущий месяц тяжёл и юн
почти апгрейд
сегодня во мне шевельнулся Юнг
и следом Фрейд
сквозь сон я даже пробормотала - какого чёрта
такая пляска, как будто старые сводят счёты
Фрейд давит всё время вниз
Юнг - на совесть
от этой давительной болтовни -
пара кроссовок и
я убегаю! ура! ну вот!
по влажной тропинке на юг
...а ладони без спроса гладят живот:
как там Фрейд мой и Юнг?
По сгусткам сухой осоки
До горного водопада
Взлетел серпантин дороги,
Рассеяв машинный смог.
...У старой татарской сакли,
Опутанной виноградом,
Старик предлагает робко
Ведёрко зелёных смокв.
Усталости будто нет, но
Спина не на шутку взмокла.
Напротив — застыла в свете
Прекрасная Демерджи.
...С улыбкой едва заметной
Старик выбирает смоквы.
«На, дочка, попробуй эти, —
И в руки суёт — держи!»
пришла весна, болотистые земли
водой покрылись, точно в годы Ноя
по берегам пронзительная зелень
просматривалась в чашах плотных крон
но в дальней пойме воды отступили
и обнажили плечико земное
покрытое обильным влажным илом
готовое отдать живую кровь
его сушило солнце терпеливо
земля теплела, шевелились соки
прибрежные приземистые ивы
ветвями пили прямо из реки
в знак утвержденья тесного союза
в природой установленные сроки
старик на нём посеял кукурузу
и ждал, когда появятся ростки
прошли дожди над горными хребтами
земле оставив тёплые туманы
старик почти всё время прожил там и
служил ей так, как служат божествам
сдались покровы, стали расступаться
и вот, из темноты, зелёной манной
легла в его натруженные пальцы
желанная широкая листва
познавший жизнь не плачется о личном
вода бежит от пика и до моря
и путь её, как этот мир, цикличен
а где обрыв — там Бог перелистнул
прибьётся лодка к берегу другому
Бог старику подарит априори
спокойный сон и дружный птичий гомон
и кукурузно-новую весну
Утро. Брусчатку дробят копыта
Сонной кобылы. Яснеет даль.
День начинается с сущей пытки,
Той, от которой потел Стендаль.
Мечутся в чреве живые соки
И конвульсивная зыбь — в руках:
Вот они, профили стен высоких,
Вот они, скрытые в них века.
В тёплом скоплении малахита
Светится мраморный лик Творца.
Чьи это каменные стихи там?
Чья это страсть в городских дворцах?
Жгучий и сладко-несовременный,
Собственно мой флорентийский плен,
В нём содрогается ойкумена
Мышечной дрожью моих колен.
Спят колокольни в обнимку с ветром.
Капает полдень с пунцовых крыш.
Город пульсирует мягким светом.
...Нет, тут словами не объяснишь.