Боровиков Пётр Владимирович


Ты видел Лондон....


to Aleks Bahrah with love.

Ты видел Лондон, осколок Старого Света,
с кариесом Биг-Бена, осевшим плавно
на бескровные десны Темзы стального цвета,
и имперских чаек на репе святого Павла.
Погода менялась (преувеличено) сто раз в сутки.
В огромное брюхо тучи, лежащей на Букингеме,
набивались статуи, шпили, крачки, фазаны, утки
и слепое солнце катилось на запад чешуйкой пенни.
Матовый череп Тауэра теперь навсегда экзотика
в клумбах садовой герани у каменного подбородка.
Ежилось тело под черной медузой зонтика
от льющего тумана, как теплая рашен водка

в открытые рты и в графинчики мутных окон.
Самое лучшее время суток, наверно, полночь.
Дерни мраморную богиню за грудь, за локон
и она тебе не ответит знакомым: «пошел ты, сволочь…»
Ты изучал детали с помощью объектива
парламента, вросшего между рекой и небом,
по бокам предложив замусоленные перспективы
улиц, набитых доверху красочным ширпотребом.
Как историк, ты вправе судить о многом,
к примеру, что Кромвель был более кровожаден,
чем несчастный монарх, позабытый на время Богом.
Пример истории, как правило, адекватен

месту, времени и, конечно же, человекам.
Ты прочувствовал боль северного ожога,
и в отеле, накрывшись хлопчатобумажным снегом,
я так думаю, брякнул, что Англия – это жопа.
Тебе снились стерлинги, стерляди, кущи чертополоха,
лужайки Уэльса в рамках мертвого часа,
шепот беззубых чучел, блестящие вилки в Сохо,
и на ветке бука ворон с профилем принца Чарльза.
И взирая с вершины святого Майкла
на ржавеющий катер, прибитый волною к молу,
ты отдавал предпочтение лохматому льву на майке
рыбака, красным будкам, трону и бешеному футболу.

(апрель 2000)


Сонет

Когда-нибудь, когда меня не станет,
осенний ветерок в промокшем сквере
березами с тобой перелистает
все наши дни, звеневшие, по мере
того, как там, на темном небосклоне
срывались звезды, падая под ноги,
и ночью светлячки в твои ладони
слетались словно крохотные боги.

Пока июль полощет ливнем крышу,
и празднично подпрыгивает сердце,
я в воздухе непроизвольно слышу
адажио, укрывшееся в нишу,
и чувствую в полуденном концерте
любовь к тебе
и неизбежность смерти.


(1998)



Заранее прошу прошения.
Не судите строго.
Это стихотворение, из множества других, неоднократно публиковалось в прессе при жизни Петра.

С уважением,
ИРИНА


АГАСФЕР

АГАСФЕР
Полдня желтый дым на парапете
в листьях олеандровых зажат.
На мужском, загадочном портрете
пятна света влажные дрожат.
Южный ветер с моря треплет в спальне
паруса гранатовых портьер.
Не встречал на свете я печальней
образа, чем старый Агасфер.

Снег кудрей на бархатном камзоле,
низкий лоб с прожилкою креста.
В полнолунье глаз тоскою колет
вечности безликой пустота.
Терпкий хмель в серебряном потире.
Рябь морских, волнующих зеркал.
Ты давно в потустороннем мире
пейзаж безмолвный отыскал:

там покрыты храмов пропилеи
изумрудом пальмовых платков,
и скрепят на водах Галилеи
лодки черноглазых рыбаков,
там закат под вечер струйкой крови
льется в остывающий песок,
спит пастух в тени ливанской хвои,
и чернеет матовый восток,

облака плывут неторопливо,
осыпая золотом дома.
Разве жизнь в янтарных переливах
Для тебя зловечная тюрьма?
Что ж ты скажешь, пленник мирозданья,
на укор бессмертия в судьбе?
Люди лгут, что вечно жить – страданье.
Многие завидуют тебе.

Жизнь, рожденье, хлопоты, венчанье,
старость и далекий свет звезды.
Кто из нас не вздрагивал случайно,
встретив похоронные следы.
Не смотри так холодно и строго,
злых столетий грешный властелин.
В Рим ведут нас многие дороги,
Лишь одна ведет в Иерусалим.

Бормотанье старцев, детский лепет.
Горький вкус жасмина валит с ног.
Я вдыхаю иудейский трепет
от развалин желтых синагог.
Исчезают звуки, тени, всплески.
Плавится горячий парапет.
Я один и только в странном блеске
предо мной мистический портрет.

Видя жизнь короткую, большую,
все равно любой из нас слепец.
Люди верят часто лишь в чужую
смерть, не веря в собственный конец.
Жаркий полдень. Сонная погода.
Ровное дыхание портьер.
Всех нас забирают сны и годы.
Ты один остался, АГАСФЕР.



Что будет там, за смертной гранью...

Что будет там, за смертной гранью,
не знаешь, ты, но знает Бог.
Дома, заросшие геранью,
тебя не пустят на порог.
Твой взгляд кочевника угрюмый
не ищет дружеских столов.
О смерти ты сейчас не думай,
она придет к тебе без слов,
без строчек бурного разбега,
мусоля лист в календаре,
когда большие хлопья снега
кружится будут во дворе.
За одиночество не ратуй,
даруй себе смиренный дух
среди колонн и мертвых статуй,
стань с ними вместе нем и глух,
но слушай птиц полночных пенье
и пожелтевшую листву,
лишь в этом прихоть вдохновенья
И голос детства: «Я живу».
(2000)


Августовские церемонии

АВГУСТОВСКИЕ ЦЕРЕМОНИИ

Rain has fallen all the day*
O come among the laden trees
The leaves lie upon the way
Of memories

(James Joyce «Chamber music»)

Владимиру Чертог

I

Раскачавши деревья
до судорог в прелой листве,
ветер мстит тишине и коробит подробно пространство,
словно тюль теребит в невесомом своем колдовстве,
разбудив на мгновенье
белокурых дриад
в дебрях сонного царства.
И на каждой наряд
из лиловой люцерны задрав,
холодит и щекочет горячие бедра,
в чьих тугих промежутках тюльпаны и маки горят,
отрывая влюбленных от смертного одра.

II

Существует
уменье вбирать
каждый дрогнувший голос,
запутавшись в собственном эхе,
в позвоночниках елей скрипя,
и от странствий благих,
как Ван Гог, завалиться ничком на кровать,
не снимая с себя
в застывающих красках
доспехи,
пейзажи, как деньги копя.


III

Вот и новое время
заржавелые гнёт циферблаты,
превращая их в горы источенных, хрупких подков.
И стерильные тучи пожирают колосья лучей,
и со скрежетом злобным срезают лопаты
дёрн. Из-за облаков
появился апостол
в поднебесье, бренча серебристою связкой ключей,
и вороны, шумя над погостом,
хаотично кружат
поперек электрических линий.
Их огромный вожак
рвёт когтями брезентовый ливень,
для бездонности серой
чужак.

IV

В темной комнате свет
проползает от фосфорных кружев
овдовевшей луны.
Я один, никого рядом нет,
только ветер под окнами кружит,
возмущая скопленье бродячих по стенам теней.
И торгуются звезды с толпой театральных колон.
Башен чокает круг наподобие мюнхенских кружек.
Валуны
превращаются в черных коней,
и сырой аквилон
чешет им затвердевшие гривы.
И мышиным зрачком рассыпается пуговиц блеск
с твоей шелковой блузки.
И влюбленные в ночь,
покидая ночлег городской, пилигримы
отправляются в лес
слушать песнь трясогузки.

V

Что там новое время
разбегается по часовой,
без боязни споткнуться и в ритмике рваного пульса
на веке заглохнуть.
Неизвестных имен, вороша адреса,
что грядущего ход
простучит по камням мостовой.
Не робей перед ним, не выпрашивай лавр, не сутулься.
Далеки голоса
той далекой эпохи,
где рыб было столько в морях,
сколько нынче костей под муравчатым пледом
зарыто.
Наблюдатель вселенной, во тьму наводя телескоп,
обживает среду в треугольнике Веги,
и скольжение метеорита
ту ли жизнь узнает в неоткрытых мирах:
рай, паденье, потоп
да семейства в ковчеге.



VI

Реют сонмы огней. Плещет в гавань волна,
и сливаются пятнышки крохотных окон.
Жизнь всегда сновидений коротких полна,
и бобровая тень шевелиться в ошметках бревна,
прорывая запруду в терзанье жестоком --–
жизнь со смертью равна.
Города отражают, как правило, тех,
кто их строил, кто в них поселился навечно,
балансируя с музыкой местных садов.
И огромный успех,
если время вращать бесконечно
по пунктирам следов
в виде портиков, ниш и барочной канвы,
и пытаться смешать вены мрамора с оспой металла,
колокольнями рыб, оглушая на илистом дне,
и упавшая с неба звезда,
повинуясь волне,
на просоленном гребне печально б мерцала
отражаясь в окне.


VII

Очевидно одно –
то, что близится август к концу,
и тревожный ноктюрн провоцирует в нас расставанье.
Листопад оскопляет рядно
обнищавших домов, вопреки пожилому лицу,
осознавшему смысл расстоянья
от родильных палат –
до погоста в гербариях острых из жести.
Дождь морзянкой щекочет плешивое с родинкой темя
и серебряный тополь, как Понтий Пилат
(вот надменный анфас)
придающий костлявым ветвям неразборчивость жеста,-
он и есть постороннее время
для нас.


VIII


Чем ответить
невидимой стае сивилл?
Пересказами снов или краткой цитатой с балкона?
Только дождь грозовой связь
мою перебил,
словно поезд молчанье пирона.
И не листья, а грязь
облепила окошко вагона.
Матерьяльных чудес не бывает. Слезой
не отмоешь зрачок, замутненный от копоти ночи.
Облака равнодушны к нытью.
Так кончается лето последней грозой.
Ты ступаешь стезёй,
что становится ужи, короче,
воспаряя душою к небытию.
Шаг отчетливей. Тьма
по шершавой листве сверхъестественно скачет
табунами кирпичных домов.
И чем ливня прочнее стена,
тем трудней разобрать, кто там плачет
над лиловой границей холмов.

IX

Утром всякий квадрат,
будь то площади, крыши облитой гудроном,
перепачканных снами квартир:
растворяется в свете, разбросанных прядью лучей.
Казимир!
Ты утратил свое превосходство. По кронам
осыпается холст твой, взволнованной стаей грачей.
Архитекторы прошлых времен,
упираясь в грядущее лбами,
отбирают пространство сполна
у цыганистых ветров, затянувших на все голоса.
Где тот список имен,
обложивших замшелый ландшафт чертежами?
Но стоят города с задремавшими в дождь сторожами,
теряясь
меж лесов и морей. А по кровлям шипят небеса,
словно в горы песчинок въедаясь
монументом холодным волна,
предзакатным лучом
озаряясь.

Х

Значит, в новый зенит
устремляются крылья стреноженных синью икаров.
В этой облачной давке архангелам наперекор,
с обожженным лицом и расширенной буквой зениц,
август ломится прочь от осенних пожаров.
Прячась в тучах улитками, спор
меж собою ведут перекрестки. В чахоточной арке
слышен кашель водосточной трубы.
Ветер в гуще скандала
петушиной листвы,
отлетающей брызгами в парке,
как салют за труды,
уходящего с летом Дедала,
обжигая закатом
пруды.




XI

Жизнь никак не стареет с годами, стареем
лишь мы.
Поиск вечного царства
безуспешен пока.
Мы не то чтоб его лишены,
просто сущность пространства –
птицы и облака.
На распев тишины,
чья свобода всегда порождает в нас дух
безымянной окрестности, с видами рыхлых строений,
что скривились на складках волны,
затопляющей слух,
словно строчкою стихотворений.
И не комплекс вины
за вкушенье запретных плодов,
а отсутствие цельности с Богом
разрастается в нас
метастазами времени, апокалипсис в небо швырнув
пред всевидящем оком,
так во тьме городов
в этом скопище каменных масс,
мы с брусчатке, ведущей в собор,
в переулок тревожный свернув,
разродимся скупым монологом,
где нам вынесут дребезгом окон
небеса приговор.

XII

Зреет память в ночи.
Кто-то скачет по лестнице
в платье,
с ощущеньем беды
выбегая во двор. Слышен рык баскервилей.
Ветер рвет сухожилия роз без усилий.
Сады
прячут мокрый огарок свечи.
Свет морозный зажегся в больничной палате,
где находишься ты,
соболезнует горько
твоей на подушке сорви – голове
и любви, обреченной на смесь цианида с абсентом.
Златоуст, не брани
не последуй досадной молве,
лучше тихо молись над заснувшем на час пациентом,
причитая: спаси, сохрани…
Человек в этот миг приобщается к сонму святых,
к потолкам, сотворенным из облак.
Фонари, небожителей облик,
принимают вдоль улиц
пустых.


XIII

Там покоятся сны,
где на треснувшем зеркале луж
отраженье морщинит влюбленных, и звуку пустому
остается укрыться в бушлате сосны.
И сквозь капли огромные груш
рвется памятник к дому
напротив,
через старый фонтан, исторгающий к звездам восторг,
и картавою речью, сивилл
растревожа,
проникает в их медные уши, похоже,
так сутулясь, входил
Микель Анджело Буанаротти в
зарешеченный морг.

XIV

Август медлит уйти и прощается, словно немой,
потерявшей дар речи. В конечном итоге
немота проявляет в нас чуткость к словам.
В нашей речи прямой
запинаются мысли. Сомнений, тревоги
разошлись по углам,
в пересохшей гортани, коверкая слог,
август, ты же всегда проявлял благосклонность,
и чернилами ночь орошал, как садовник из лейки газон,
и бесшумной волной ты выплескивал свой монолог,
и твою укрывал невесомость
золотой горизонт.
Жаль, конечно же, жаль
расставаться с тобой
бессловесный, родной собеседник.
Ты мычишь что – то горько в зеленые елей усы,
так загадочно, свыкшейся с нашей судьбой –
ты, былого наследник,
коротаешь меж нами
часы.

XV

Ты в ночи признаваться, пожалуй, не смей
то, что болен,
запутавшись в гидрах.
Кто узрел в одночасье миллиарды пунцовых теней,
сто флоренций в коричневых каменных митрах,
остался доволен,
вполне.
И влюбленные пары вальсируют плавно в окне,
под фламандскую морось огней.
И бульвар не в сиренях, а в цитрах.
Рокот из колоколен
вырывается к морю затянутых ряской гравюр.
Флюгера деревеньками небо закрыли.
Серафимов промокшие крылья,
вдоль террас, взгромоздившись ступенями клавиатур,
в окружении женских нелепых фигур
на перилах дрожат от бессилья.
Наконец – то лишенные снов и уюта дома
осветили сквозь шторы чудовищный город.
Не сойти бы с ума.
С ветром топчется холод
на вершине холма.

XVI

Нет,
с новым временем я не знаком,
Да и старое дергает нервно косые куранты.
Полубред
превращает на миг
лес в ограду с чугунным замком,
за которым скрывается Данте,
в римской тоге, со связкою книг.
Мы с тобой остаемся ночи
набивать в свой хрусталик бриллианты.
На скамейке в ободранном сквере,
при огарке свечи
будет Муза играть на свирели
в сарафане из легкой парчи,
или плакать в далеком апреле,
заглушая ручьи…



1.Джеймс Джойс стихотворение XXXII из сборника «Камерная музыка» 1907г.
Весь день шуршал холодный дождь, витал осенний листопад.
Приди в последний раз – придешь?- в продрогший сад.
Перевод А. Казарновского


МАЛЕНЬКАЯ ПРИТЧА

Конечно, на самом деле, все выглядит по-другому:
время вращается медленней, видимо, только там
где великан наклонившись с улыбкой к гному
осторожно бредет по его с размер шляпок опят следам.
Над великаном сосны, над гномом шрапнель черники
бесшумно срывает с ветром малиновый колпачок,
и листья берез летом острее в чертах, чем лики
святых с подпалами впалыми в резких бороздках щек.
Вопрос только в том, куда заведет лесная
тропа. Великан, что и гном к одиноким шагам привык
и бессчетно зеленый букварь, на ходу, листая
лес закругляется в «яти» обнажив в завитках тупик.
И великан, открыв рот с выдохом выйным грохотом
голоса раскачивает восклицательный знак вершин
хвойных: «Я хочу быть таким же, таким же крохотным»
а я – произносит гном, испугавшись бабочки, наоборот большим.


ИОСИФУ БРОДСКОМУ


Отрекаясь от заполночь вставших мостов на дыбы,
запрокинутых в неба бесцветного гладкий папирус,
ты ушел навсегда от изъянов имперской судьбы,
и оставил картавых глаголов болезненный вирус.
На гранитовых плешах, с запекшейся кровью дворцов,
в перламутре соплей, с узаконенной маской величья,
охраняет Петрополь трехмеры своих мертвецов,
облаченных историей в каменный лоск безразличья.


Сухопарый брюнет, выйдя бледным из штольни метро,
как измученный врач, спасший только что жизнь пациенту,
осушает взахлеб золотистый стаканчик «ситро»
и устало бредет, как всегда, от окраины к центру.
В тех блокадных кварталах, где солью посыпан январь,
чтобы не было скользко закутанным в шубы прохожим,
видит Бог, не хотел ты терзать отрывной календарь,
с сонмом чисел арабских, которые с горечью прожил,


Вместе с каменным сфинксом и с общим стремлением к не
приоткрытым законам в созвездьях космической речи,
промелькнувшей хвостатой кометою в черном окне,
ниспославшей петит тебе инопланетных наречий.
И не стоит уже возвращаться под грузом сердечных невзгод
в ледяную страну, прокопченную дымом изгнанья.
Ты измерил судьбой ширину атлантических вод,
получивши взамен за пинок мировое признанье.
Презирая ничтожность и слабость зарытых в бумаги голов
с искривленною осью, расплывчатых граций и пластик,
им, глухим, ты поведал премудрую алгебру слов,
а не сумму углов валом косо начерченных свастик.


Не ссылаясь по жизни на «если бы» и «да кабы»,
но однажды узрев в плюсах родины двойственный минус,
ты ушел навсегда от родных, от любви, от Невы,
от колодцев сырых и «крестов». Как ты все это вынес?
Извиняюсь за то, что на ты обратиться посмел,
но кириллицей выкать, французить – утильные нравы,
да и строчкам сиим еще раньше означен пробел,
чем они родились в поднебесьях куриной державы.

(1993)


Я ГОВОРИТЬ УЧУСЬ КАК ДЕМОСФЕН...


I

Я говорить учусь как Демосфен,
заглатывая камни и промозглость,
и сплевывая кровью на песок
хриплю, что я рожденье перемен,
и в то же время повторенный возглас,
из грусти ветром вырванный кусок.

II

Я напрягаю мускулы лица.
Героиды творю, но не Назон я.
До облаков, как прежде далеко.
Рожденный под созвездием Стрельца,
застывший в циферблате межсезонья
выстреливаю звуки в молоко.

III

Ты снова на руках своих несешь
вдоль берега плач нашего ребенка,
и я кричу: «Чем мне тебе помочь?»,
но как расслышишь ты или поймешь,
когда во рту соленая щебенка -
мои слова взрывающие ночь.

IV

И я бессилен перепрыгнуть даль,
разрезанную синею чертою.
Смотрю, как стрелки кружатся в часах,
и на губах горчит сырой миндаль,
и судно, уплывающее в Трою,
несет твой профиль в серых парусах.

(1998)



НЕПРИХОТЛИВЫЙ ДЕНЬ…

*****

Неприхотливый день нам возвещает снова
дыханьем ветренным: «Вначале было слово».
Но разнобойный стук проснувшихся сердец
пытается постичь, что принесет конец.
И крови шум как в раковинах моря
грохочет в головах, параду жизни вторя,
Где шествуют сады, роняя сок с плодов
в бумажной синеве. Мнет лысый богослов
рулоны кучевых на канцелярских досках
над оловом гравюр Иеронима Босха.
И воскрешает свет из Лазаря гробницы,
под ветками олив апостольские лица
поражены не таинством, и не господним чудом,
ни молодой травой по глиняным лачугам
разросшейся; ни плачем, ни знаменьем,
но истиной – прекрасным тем мгновеньям,
где думу тщетную свой карандаш грызя
ни на секунду удержать нельзя.
И вздох блажит, что жизнь невыносима,
Но каждый день Пророк, и каждый час Мессия.




ИЗ НЕТОЧНЫХ ЦИТАТ

for Solomon Volkov

I

Дождь зарядил наверно дней на пять.
да время, время не воротишь вспять

В такую непогодь всегда есть, чем заняться.
что бестолку по комнатам слоняться

К примеру, портить зренье, налегая
в воображенье проплывет нагая

на черный муравейник словаря.
блондинка, ничего ни говоря

Или заняться стоит генеральной
из тишины холста горизонтальной

уборкой комнат. Все-таки полезно
о женщины, какая это бездна

для массы мышц. Безделье не порок,
так хочется черкнуть им пару строк

а некая просодия для редких,
пусть легкомысленных, но трогательно метких

кто гением себя рекомендует
а дождь тиранит парк, с Гудзона дует

осенним тучам, испытав целебный
и в зеркале двойник изящно бледный

эффект однообразия во всем.
склонился над развернутым письмом.


II

Нет, я не царь, не раб, и не червяк,
что в голове? какой-то краковяк

ни жертва пресловутых обстоятельств,
от шумной черни, до их, как…сиятельств

которые уничижают смысл
осенний дождь из памяти все смыл

существования, хотя, все так двояко:
ах, Дездемона, ох платок, ну, Яго

со склонностью в душе к Экклезиасту,
я не курю, но закурил бы «астру»

я, все-таки, прилично обхожусь
а мавр что святой, ещё какой был гусь

без философской брани, очевидно
за дождевой завесою не видно

усвоив два понятия: во-первых,
ни лиц красивых, ни огней вечерних

не угождать ничтожным превосходствам,
я, как Шопен расстался с воеводством

а во – вторых, из пагубной корысти
к фасадам липнут хаотично листья

не потакать высокородной лжи.
и тротуары вьются, как ужи.


III

Что там творится? Выгляни в окно.
мне наплевать, мне право всеравно.

Там празднует, должно быть, Пиронезе
моя душа витает в полонезе

свою победу над бесцеремонным
и светится, как лампочка лимонным…

и необузданным засильем пошлых красок
так много в жизни было качек, трясок

в краю, где, как чесночные головки,
мой Петербург – мой цех холодной ковки

ныряют купола по мокрым грядкам,
о, сколько раз, по набережным гладким,

растрепанных до наготы берез.
я на концерт спешил с букетом роз.

Скандалит дождь. Сиди в широком кресле
теперь Нью-Йорк, где небоскребы рельсы

и никуда… Живи среди вещей,
уходят вверх в противоход лучей

тебе доступных, проверяй их верность
Шекспир, Шопен, какая многомерность,

молчанием и пристальным вниманьем
которой, мы, так часто, не внимаем

к своей персоне, и предай себя
сентябрь проходит красками рябя

не Бахусу, а Баху, ибо в нем
как хорошо, что мы с тобой вдвоем

есть то, что мы так часто называем
своей конечной станции не знаем.

обширным словом Бог.
вот - эпилог…


WIEN


Примерно так и выглядит то место,
где нынче проживает Мельпомена
по шоколадным плиткам тротуаров
чуть слышен стук ее высоких шпилек.
Здесь небеса как-будто из асбеста
во избежанье чувственных пожаров,
которыми охвачена вся Вена.
Спасаются лишь голуби на шпилях.


Скользит бумажный,самодельный парус
по рукавам зеленого дуная
и исчезает в грот мостов- громадин.
Вода качает чей-то женский профиль.
Сады на крышах,как фрагменты рая,
где скрипками распугивает Штраус
апостолов с посеребренных кровель.
Ограды,словно нотные тетради


рябят в глазах скрипичными ключами
из чугуна, за ними статуй позы
и здания танцуют за спиною,
с прическами помпезными барокко.
Я возвращаюсь теплыми ночами
при фонарях, похожих на мимозы.
Звенит трамвай, и мой сурок со мною,
в чернилах руки,как после урока.


Орлы клюют мое седое темя.
По Грабену шагает доктор Фауст
и повторяет в трубку что-то" алес
гут майне либе"- вкрадчивый ревнивец,
Архитектуру расчленяет время
и готика, воткнувшись в Хаас-Хаус,
свела к нулю зеркал психоанализ,
рассчитанный на интерьер гостиниц.


Имперская столица тешит Лету.
На роликах подростки с рюкзаками
кружат на площади у старого собора,
для них не существует истин вечных,
и солнца потускневшею монету,
закрытую льняными облаками,
старьевщик - сумрак разменяет скоро
на тысячи огней недолговечных.

( 1999г.)




ЭТО ВРЕМЯ ДИКТУЕТ...

Это время диктует: "сумей поспеть
пока полнолунье не шлет зеро",
но с дивана спадает рука, как плеть,
на ковер оброняя тетрадь, перо.


И не дуй на свечу, и тайком не плачь,
парафин пожелтевшим ногтем скребя
со стола, потому что безумие,
как палач доберется в итоге и до тебя.


Сад всклокоченный, словно копна волос
на ветру, закрывает лицо стены,
где морзянкой фонарь посылает "sos",
прерывая мерцанием чьи-то сны.


Мысль длинней балаголов - времен ,что сплошь
и рядом до рта сокращают плоть.
И если хоть раз пальцем в небо ткнешь,
не бойся ангела уколоть.


Циферблаты заглохли для тех, кто за
истину гибли, что твой Сократ.
Так и мы замыкаем, закрыв глаза,
на земле наш порочный пи эр квадрат.


AD PATRES



В твой Петербург я гостем запоздалым
спешил к тебе прокуренным вокзалом
в сто тысяч вольт как-будто бы вонзал он
в меня всю боль - свой жидкий, зябкий свет,
и талый снег из подворотен плыл как рвота,
нахимовцев курносых рота
чеканя шаг, Невой вошла в ворота,
и ты смотрел им с завистью вослед...
(из ранних)



I

Теперь вот я
строчу тебе, не поднимая взора,
с озиркою полуночного вора,
на кончике чернильном острия
твоей строки.
Но - это честный страх, изнеженная, с позволенья, робость,
боязнь пораниться, упасть, скатиться в полость,
растянутого рта реки,
в которой ты,
стоя по щиколотку, слушаешь ли, внемлешь
ее гортанному величию, и с тем лишь,
ты сводишь веки, как над ней мосты.
О, дно - твое подобье:
скулЫ изрытой оспою листвы,
ее морщин и складчатость твоих
припухших губ,
что обнажают дантовскую глубь,
рождая стих,
в немых речах плотвы.
Взгляд исподлобья
осматривает желтое надгробье
Генштаба,
с эпитафией из окон,
и треплет ветер неподвижный локон
Архангела с крестом и статуй негативы,
где не видать (конца перспективы).
И, как-то, слабо,
звучат силлабы.
Медленно и зыбко
свет проникает в арочные своды,
в которых, видимо, и есть глоток свободы.
Твоя улыбка,
всегда, была горька, безумна, иронична
Как ты сказал бы: « это, больше, лично...»
И я согласен, что в твоей натуре
осталась, лишь любовь к архитектуре,
и к тем
немногим повстречать которых,
теперь возможно, лишь в иных просторах,
вне рам и стен.
И то,
конечно, если это им угодно.
Смеркается и портится погода
Никто
не позвонит,
и, по привычке, как всегда, закуришь.
И время фонарем покажет кукиш,
что, собственно, уже меня не злит.
Тревожный сумрак.
В сердечном бое, покоряясь рифмам,
сводя к абсурду время, ты стал мифом.
Вот твой рисунок:
с венком лавровым,
ты слушал дождь, как шум речей бессвязных.
Ты предан был до обмороков, спазмов
холмам, коровам.
Слеза стекала, как роса с травинки.
В литавры луж ветрами бил Стравинский,
с платком бардовым.
И Муза ткнула!
пальцем в твое сердце,
чтобы твой – реквием - преобразился в скерцо,
продлив Катулла.
В аду земном,
я боль утрат под мрамор не зарою,
не воскрешу с вечернею зарею
еврейский профиль твой,
ирландским стать хотевший,
когда-то серой чайкой пролетевший
над Дублином,
упав на мостовой,
но не разбившись.
В погубленной
твоей любви явившись
виденьем мимолетным, и ловя
обрывки чувства в голубиной почте.
ведь даже там ее любовь -
твоя.


II

Хотя,
все выглядит гораздо мельче, т.е. проще,
будившие тебя когда-то скрипом рощи,
с туманом слившись,
с пеньем соловья,
так и плывут в сухом пространстве плавно,
как прежде, слушая пророчество от фавна
да речи пожилого муравья.
И крупный град,
гремящий по листве и тротуарам,
твой горизонт, охваченный пожаром,
где наугад,
озябшие бредут
когорты туч, своим пунцовым войском,
то оплавляются на кровли твердым воском
в сплошной редут
и над садами низко
парит, вспугнув ворон, засевших в купах
закрасив в черный цвет церковный купол,
тень василиска.
Кораблик твой,
еще «плывет в тоске необъяснимой»
сад изгаляется осенней пантомимой.
Вдоль мостовой,
грозя рукой победной
тебя разыскивает ныне всадник медный.
И над толпой
над портиками, сквозь оград витых
пускается неистовым галопом,
сечет плетьми дождей вельмож, холопов,
и давит их
своей скалой-волной.
Он страшен и зол
Но для тебя отныне порка эта
не более чем тема для поэта.
Теперь с тобою твой близнец
Назон.
Там в облаках
твои черты так резко зримы,
в них все твои безрадостные зимы:
любовь и страх -
безжизненных развалин толчея.
Наполовину - эта кружевная свита,
как в шахматах дает эффект гамбита,
но и ничья,
в конечном счете,
кто начал белыми не значит победил,
хотя ты только белыми ходил,
сиречь в расчете,
за равновесье,
за жадно съеденного черного тобой ферзя,
за ту любовь, что позабыть нельзя,
но если
ее и в горних высях нет?
Что позабыть вообще мы вправе, в силах?
Ты столько раз твердил нам о сивиллах,
Где их ответ?
Я отстаю
или уже вперед шагаю,
по снегу рыхлому, табачный дым глотаю
Шепчу лишь: « You
were the best poets forever »
и лишниго глотаю для согрева -
короче,пью.
…….........
………………
………………
………………

III

Твоя судьба
вела тебя. О, эта монголоидная жрица.
Ты смел, в лицо трагедии, воззриться!
Кто твой судья?
Не ты ли сам?
не по трудам - за голосом - по вере,
приговорил себя ты к высшей мере.
И небесам
твой дерзкий самосуд
был не угоден, видно – это признак
усталости от жизни… ты стал призрак,
наполненный тоской сосуд:
предательство, опала, униженье. Поза
преступника, судьи – метаморфоза,
объект любви, скупых даров, гонений,
таков и есть – твой выстраданный гений,
кириллицею, делая помарки,
в продрогшем парке.
А с неба то крупой сечет, то льет.
Ты знал когда твой час пробьет,
размеренная поступь Парки.
Зима слепит как сполохи от сварки.
Твой смерти взлет,
в твоих строках разгадан? Нет! Угадан!
звучали все: Вивальди, Пёрсл, Гайдн.
Пиит, пилот…

IV

И за окном,
я говорю с тобой в ночи, как с теми,
кто смертью обращен в немые тени,
в аду земном.
Кто вечным сном
влечет меня в круговорот ристалищ
разбитых стен, где существует та лишь,
мысль об одном,
в движение не смелом,
(воспоминаний каталог круша)
так расстается с одряхлевшем телом,
что с ним была всегда единым целым
низринутого гения душа.
Не вниз, но вверх к одним и тем же целям,
(как странно, что мы мертвых больше ценим)
во тьме по узкой лестнице спеша,
по небосклону в тучах босиком,
когда она свободна и ни в ком
уже не поселится вновь для горя -
ветла шумит и балагурит море,
волной шурша.
и тот, кто в час разлук полночный зачат,
в краю авсониев незрячем и глухом,
где утро узнается с петухом,
то это значит,
что все свершилось, отданы с процентом
долги, звеневшие копейкой или центом
Душа не плачет!
И лишнего
не просит, не скорбит о том, что приходилось
просить пощады, уповать на милость
Всевышнего,
раздавшись на коленях,
бросаться в крайности, сжигать дотла в поленьях
те письма, что надеждами кормили;
в вороний прах обращены в камине,
и о жасмине
отплевывал ты приторный стишок,
теперь душа не испытает шок,
не укорит, не закричит, не взыщет.
Душа, как правило, сама себя не ищет,
крапя стишок.
Напитан воздух мятой и шафраном
Плита могильная. Горшок
с цветами,
ни бронзы, фотография одна,
под плотным, запотевшим целлофаном,
где повторилось очертанье дна,
но не скулой а серыми устами,
что шепчут умилительное: «Да»?
Как ты хотел - вокруг тебя
вода
летейская
(пройдя все круги ада на Литейном)
И ты, как в зеркале в ней проплываешь мимо
прообразом небесным пилигрима,
оставив, дали, веси, города...
Извилина строки - предел ума,
и пусть над садом
посыпятся созвездья крупным градом
стеклянный воздух вдребезги круша
Я, как Джордано Бруно, буду рад им.
Пари душа!
Венеция! Зима!


19 октября 2006г.


ДЕНЬ НАЧИНАЕТСЯ...

День начинается ни рифмами, ни музою,
а скверным чаем,джазовою музыкой,
трамвайным лязганьем,вчерашнею газетою,
открытой форточкой,прогорклой сигаретою.
День развивается,наглеет,онанирует,
стучит,орет,ворует,финансирует,
красуется церковными уборами
и скалится дубовыми заборами.


Почти зима.Деревья облысевшие
распугивают свору,прилетевшую
ворон на голове Иван-царевича.
И в бурой раме лес,как холст Малевича.
Амурчики метают ветки-дротики
в капеллу ниш,соседствующей готики.
Спешит народ в кожзаме,словно викинги,
кто в гастроном,кто в бани,кто на митинги.


Звенят ключи и мелочь за подкладками.
И небеса завернуты облатками
пунцовых туч.Всевышний на диванчике
из тех же туч , как-будто с одуванчиков
сдувает снег,забеливает улицы,
из подворотен выпившие уллисы,
не отыскав итак, стремятся заново
в беспамятстве достичь в закате зарево.


Проспект облит коричневыми смолами
огней рождественских. Наполнены глаголами
колокола и поезда курьерские.
Такие мысли возникают дерзкие,
что хочется быстрей от них избавиться.
Подземка от людей кричит и давится.
Ступеньки лестниц оглушают гаммами,
и занавески в окнах амльгамами


захватывают чьи-то отражения -
веселая игра воображения.
Акаций замороженные амфоры.
Наполнен воздух запахами камфоры.
И облако,подкрашенное брюквою
над городом плывет заглавной буквою
согласною,во всем есть согласованность.
Я чувствую внутри себя раскованность.


Смотрю,как на восток бредут поломники,
ловлю "Свободу" в радиоприемнике.
Я поднимаюсь выше крыш и падаю,
переселяюсь из Милана в Падую.
Ныряю я во времени течение,
я обожаю танго ног черчение.
Я радуюсь,что жизнь не мной разгадана,
покусывая дым холодный ладана.


Так, находясь в бескрайней территории,
я праздную конец земной истории.
День изчезает,словно междометия.
На этот раз мы снова не заметили
на небе ни окружности,ни конуса,
ни медленно ступающего хроноса .
И пешеходы будто огорошены,
порхающей безмолственно порошею.


ПРАЖСКИЙ ВИТРАЖ


Александру Бахрах

В Богемии снег.
Зима.
На вершине холма
императора вензель
из тучи лиловой. Венцель,
со стадом бурых коров,
переходит олений ров.
Крестьянин с вязанкой дров,
долго, смотрит во след святому,
и к дому
почти совсем не спешит.
Город снегом зашит,
как саваном.
Слава Вам, слава Вам, слава Вам!
Обитатели горних мест.
По воздуху черный крест
грача
раздвигает кварталы шире,
отпуская на все четыре
тебя. На ветру
свеча
мерцает в твоей руке.
Все в белесой трухе:
башни, памятники, земля
сукровица кремля.

И ты,
поди, сжигаешь в пути мосты,
отдавая на откуп благой судьбе
то, что принадлежит Судье
Небесному,
впрочем, местному
жителю невдомек
твой растянутый монолог,
льющийся рифмами, вопреки
твердым гребням реки
аллей.
С окисью королей,
как испачканная бумага,
сверху выглядит Прага.
Почтенные старики
на окраине где-то,
покинув пределы гетто,
под тополями голыми
размышляют о Големе.
Ветер, спугнув ворон, ворошит кусты.
Окна Титца
пусты.

И ты
архитектурою рифм, на распев бубнишь, и
ходишь по краю крыши.
Мыши
прячутся в щелях ниши,
где под мерзлым плющом
рыцарь укрыт плащом –
его серебро заставы
скользит по зеркалу Влтавы,
и заснеженный Карлов мост
разрезает твой мозг
на части,
простираясь в барочной
чаще.




(Август 2003г)





ПЕРЕБОР ЧЕТОК В МАНЕРЕ ХАЙКУ

***

На углу собора
Окоченевшие тени нищих
Дождь стучит по монеткам…


***

Новый апрель-
Цирюльник на красной стремянке
Подстригает макушку клена…


***
Большая луна.
Цикады трещат в капусте,
Это нравится, спящим мертвым…


***
Поле в ромашках
На твоем плече муравей
Пытается спастись от зимы…


***

Зимний вечер.
Она украшает торт разноцветными свечками.
На полке спешат часы…


***

Провинциальный город
На втором этаже кто-то играет Брамса
Вздрагивает от клавиш кашпо с геранью…


***

Она подставляет ладонь
Из окна под капли дождя
Хлопнула дверь в прихожей…


***

Виноград на подносе
Бутылка вина с красочной этикеткой
Она принимает душ, напевая арию Нормы…


***

Осень шумит в саду
Ядра гнилые яблок
Блестят, как пузыри на лужах…


***
Прикосновение заморозков
Лицо вытягивается в фужер
Наполненный до краев каберне…


***

У полотна художник
Раздумывает над деталью
Сильно мешает потусторонний свет…


***

Последний трамвай
Двое влюбленных целуются на остановке
Деревья им пробуют подражать…


***

Старик на ветру
Приглаживает седой висок
На безымянном кольцо отражает вечерний город…


***

Чайки галдят
Голый малыш спотыкаясь
Падает в пену стальной волны…


***

Мелочь звезд
Нумизмат рассматривает сквозь лупу
Почти стертый профиль императрицы…


***

В кофейне под столиком
Полные женские бедра
Гладит его рука…


***

Конец сентября
Деревянный забор в тенях каштана
Превращается в леопарда…


***

Птицы летят на юг
В раздевалке гимнастки
Хвастают друг перед дружкой своим загаром…


***

Сумерки цвета пива
Тени разглаживают взъерошенную траву
Под фонарями из камня…



***
Скоро выпадет снег
Кто-то в парке за синей веткой
Чиркнул спичкой


***

Ветер
Разгружает мешки облаков
На багровой платформе небес…


***

В чаше фонтана
Листва - закручен наглухо вентиль
Скоро зима…


***

Мокрый фильтр
С губной помадой, забытый брусничный зонт
Значит встреча не состоялась…


***

Время грибных дождей
В почтовом ящике мотылек
Как писатель без света в пустой квартире…


***

Огоньки светофора
Сквозь бязь чеканят неровный почерк
Вечный собрат бессониц…


***

Памятник композитору
Тюльпан у чугунной подошвы
Мимо проходят люди…


***

В окне жестяные кровли
Ржавеют лучи заката
Что поделать коррозия осени…


***


Светает
Еще по углам шевелятся паутинки ночи
Опять кровоточат десна…


***

Валит хлопьями снег
Он допивает с лимоном холодный чай
Как идет ему этот бардовый галстук…



***


Сонный голос
Хлещет по стеклам ливень
Молодость поселяется в серебристые рамки…


***

Долгая зимняя ночь
Млечный путь в его волосах
Разрастается с каждым годом…



***


Январь застекляет пруд
На столе пачка белых листов бумаги
Только лес уже все написал…


***


Кроме снега и льда
Еще каменные громады
Лиц тоже не разглядеть из-за вьюги…



***

Лиловая стрекоза
Смотрит с кувшинки на отраженье
Летящего аэроплана под золотыми стогами туч…


***

Господь химическим карандашом
Заштриховал полнеба
Так творится гроза




ПОЛИПТИХ

( отрывок )

Все мы были детьми
и доверялись снам,
и не боялись тьмы,
"как нечто родного нам".

Но стыд наготы, как шок,
преобразил черты.
С возрастом к нам пришел
страх ночной темноты.

Внешняя кутерьма.
Закрой от неё глаза,
но - это еще не тьма,
тьма это то, что за

пределом ночных широт,
во чреве морских пустынь,
то, что хранит наш рот
чему произносим "сгинь".

Чего мы боимся так,
что холодом по спине
в ночи проползает мрак
у спящих лицом к стене.

Что же смотреть смелей
в черное наш удел,
как изо всех щелей
отряды бесплотных тел

сжимают вокруг кольцо
и гасят лампад накал,
и все на одно лицо,
словно в плену зеркал,

в которых не так стройны,
так, как укрыты мглой
фигуры с той стороны,
где амальгамы слой

не отразит и не
расслышит их диалог:
"Разве ты веришь тьме?"
"Конечно. И в ней есть Бог."

Ева - ребро, Адам
-глина,сырая плоть.
Все, как известно нам
из тьмы сотворил Господь.


ВАРИАЦИЯ


Э. Крыловой с любовью

Что почести, что юность, что свобода
Пред этой гостьей с дудочкой в руке…
А. Ахматова
..............................

И я, дойдя до середины
юдоли бренной увидал
чащобы мрак, в которой ждал
меня в толпе дерев Вергилий.
«На время распростись с земным» -
он произнес и я за ним

последовал туда, где били
стальные рати черных волн
в борт лодки и седой Харон
стоял с веслом, как столб могильный
из чугуна. Тяжелый взгляд
его был устремлен, где ад

во тьме берет свое начало
и Муза мне не отвечала
под всплеск корявого весла:
зачем в тот край меня везла
и ничего не диктовала.
Ответь! «Мучений круг – талант,

в тебе живет не только Дант,
а всех великих душ плеяда -
бесчисленность тревожных дат:
в пещере смолкнувшего рта.
Но творчество - всегда! - из ада
стучится в райские врата».


ОСЕННИЕ ЯМБЫ


Жизнь проходит. Истина темна.
О. Мандельштам.

I

Я не у дел стою перед судьбой.
Изгибы статуй в стиле Ренессанса.
Напротив из окна звучит гобой,
пытаясь выдавить гармонию Сен-Санса.
В кленовых кущах грустный женский взгляд
притягивает нежностью усталой.
Засыплет скоро прелый листопад
асфальтовые тропики кварталов,
а женщина останется смотреть
с тревогою напрасных ожиданий,
как листья будут красные гореть
и прилипать на стеклах старых зданий.

II

Не нарушая графики теней,
зеленый свет у книжных магазинов,
от черных арок тянется плотней
к карнизам крыш и клумбам георгинов.
Осенний сумрак холодом сковал
пустых садов шершавые заборы,
фонтанной чаши выгнутый овал
с кривыми трещинами круглого декора,
поверхность мебели, картин, хрустальных ваз,
измятых штор прямую неподвижность.
В соленой жидкости ворочается глаз,
ища в предметах мертвых признак жизни.

III

На третьем этаже глухой сосед
читает сонно "Романсеро" Гейне,
а наверху посудой об паркет
решают до утра вопрос семейный,
оставив все проблемы "на потом",
о жизни говорят за крепким чаем,
лишь только забывая об одном,
что жизнь нас никого не примечает.
Она капризно занята собой
и никому не дарит реверансов,
она плевать хотела на гобой,
как впрочем и на нас, и на Сен-Санса.

IV

Что нужно ЕЙ ? Любовная постель,
от поцелуев вымокшая лаской ?
Кареты? Шпаги? Пистолет? Дуэль?
Самоубийство в утро перед Пасхой ?
Алхимию строки, премудрость книг,
метаморфозы засух и потопов,
кордебалеты сплетен, злых интриг
под чавканье тупиц и остолопов ?
Ей надо все ! Все полюса планет,
в гирляндах неизведанных созвездий,
ей надо в одночасье "да" и "нет",
как череду прощений и возмездий.

V

Я выхожу на узенький балкон,
чтоб с высоты смотреть на свет в витринах,
чтоб Ньютона не чувствовать закон,
не рассуждать о связях и причинах:
возникновения добра и зла.
Речных зеркал немое отраженье,
там, где кончается непонятости мгла,
отсутствует земное притяженье.
Как хорошо, когда еще не спишь,
не ощущаешь нёбом в слове сонность,
ловя зрачками в трафаретах ниш
потусторонних мыслей невесомость.

VI

Когда с румяных щек горячий воск
расплавится в морщин глубоких шрамы,
в таблеточной фольге уставший мозг
пошлет в миры иные телеграммы,
в которых жизни подведя черту,
признав все внешнее абсурдностью и прахом,
высвечивая трупом пустоту,
я стану для живых загадкой, страхом.
Неправильных ответов перебой
не оставляет истинности шанса.
Я не у дел стою перед судьбой,
заслушавшись гармонией Сен-Санса.


Тайм фантазии

(короткое посвящение Гари Пикоку)


Гари Пикок под вечер берет контрабас
он играет для нас - он играет для вас
скрипы буков дрожание окон шаги
как звенят в блюдцах луж дождевые круги
ионических шляпок глухой разговор
как в потемках шуршит в старых комнатах вор

за ключицу откинув тугие колки
как изящно она надевает чулки
снегопад в Скафелл – Пайке цветная толпа
что для кисти венозной и Темза мелка
вот весь Лондон где каждый кирпич краснобай
голос друга покойного бросил goodbye…

этот ход облаков и вращение тверди
Перголези Дюфли Барток Лист Монтеверди
снегом смятая площадь блеск мраморных торсов
пантомима сырых городских контрфорсов
как пронзает декабрь горячий смычок
зачарованный старческой впалостью щек

мистер Пикок до пота до крови играй
диксилендом показывай ад нам и рай
воспевай блеск и роскошь нью-йоркских квартир
в небоскребах тревожащих ангелов мир
пусть мозоли по ним как по грифу скользят
пусть вопит европеец молчит азиат

и по квартам щипком пробегаются вдоль
так в любви сочетаются нежность и боль
шлепай в такт каблуком по студийной доске
вытирая ладонью слезу на виске
медной окисью в пальцах упав на кровать
снова в воздухе выдохом звук рисовать


создавай невесомых сюжетов холсты
и костлявые в сумраке зимнем мосты
как луны закатившийся в облако глаз
пусть свечным языком твой витийствует джаз
сколько слез и любви, горек каждый глоток
и струна дребезжит: одинок… одинок.



   © Все права защищены


ЛИКИЙСКИЙ СТРАННИК



О, боги! Слепым и бездомным
по греческой тверди скитаясь
с кифарой, на ощупь с огромным
циклопом скалы обнимаясь,

вдоль волн, развивающих танец,
морей затопивших светило,
с осанкою юноши, старец
идет и поет про Ахилла.

Не зная ни времени года,
ни дней, сократившихся в повесть,
лишь волны строкой Гесиода
с ударом вливаются в полость

пурпурного горла. Обузой
он тащит горячее тело
по гальке с отшельницей музой
за край неземного предела.

И следом гребцы на галерах
ломают кордонные волны.
В их лицах всегда загорелых
читаются слезы да войны.

«Что скажешь, аэдов потомок,
что смертных так жалко, не так ли?»
и воздух так горек и тонок….
«И вам не увидеть Итаки».



ИРИНЕ



Твое очарование всевластно.
Я, паладин беспечного труда,
осмелюсь полагать, что не напрасно
звучит моя старинная дуда.
Ты в окруженье фей встречаешь осень,
беседуя с полотнами далил,
и вечно неразборчивое - очень
тебя волнует шорохом в дали,

ни сплетни паутинок мыслей вздорных,
ни уханье полночное совы.
Ты слышишь, как, покашливая, дворник,
сгребает золотой сугроб листвы.
И в воздухе, обложенном бетоном,
дождь расселяет запахи грибов
и пробуждает в комнате Бетховен
на краткий миг уснувшую любовь.



ОТКРЫТЫЕ ФОРМЫ



1

Старый мост искорежен за городской стеной.
Это можно назвать разрухой, войной, искусством
т.е. все, что принято называть земной
жизнью, нагнетает сумбур, тоску
в изложение устном.
Шевеленье теней по речному песку,
словно рыцарь цветы на скаку,
своей жесткой холодной рукою,
ветер с яростным хрустом
рвет, свистя вместо роз и гардений шиповник.
Из распахнутых окон выходит звериный вой,
переходящий в плавный скулеж: «Я твоя, и я твой»...
Ах, июль безрассудный бродяга – любовник
эта преданность глаз и сплетение рук
в непролазной листве вертограда
напевай в унисон с одинокой луной,
потрясая седой головою
что любви нет на свете иной.
Чем любви обреченной на горечь разлук
уже с первого взгляда.

2

Нынче песни не те Аполлон.
Вместо пальца приставь лучше дуло к виску.
Вот две махи встают, покидая балкон,
не дождавшись с треножником Гойю.
Память льется дождем по краплаку пустой мостовой,
вторя счастью и горю.
Купала в облаках позолоченным бюстом
прижимают тебя как младенца к соску.
Вспоминая о прошлом к грядущему,
вечно шагаешь спиною.
Так и маятник времени, словно половник
зачерпнет расплескав борщ остывших небес,
кальций звезд и сырые желтки - фонари,
так листвою сады нам откроют свои словари,
и река расширяет свой мертвенный блеск.
Облака раскалились, как - будто полно в них
серафимов, искрящихся ярче морозной зари.
Удаляется что-то бубня «От Матфея» паломник,
покидая с кирпичными лицами каменный лес,
где дома над рекой, не дома – валуны,
в пышных ивах и дроке.
Так качаются строки,
да и город не город, а каменоломни
в лентах улиц, которые к ночи пусты.

3

Так с каждым выдохом время выходит из нас
беспощадно срывая с искрами страсти маски,
и орган тополей вдоль широких аллей для острастки
с ветром выкажет фугою смерти набор гримас:
эти стрелки бровей и будильники глаз,
как бескровные, блеклые, мокрые краски
Синий сумрак сиеной заката стирает
на углах тени встречных прохожих.

Человек. Человек умирает.
Ледяною волною под кожей,
ляжет смерть синевой на устах.
И Фемида не снимет своей повязки.
Мы живем в тех местах,
где когда-то не станет и нас.


АДАЖИО


Твой голос - это сентябрьский шорох
дождей, ожидающих листопада.
Твой стан - это ветер в бардовых шторах,
с кудрявой прической ночного сада.
Мечты твои - тени в закрытом склепе,
который к себе никого не впустит.
Глаза твои - мокрый соленый пепел,
забытых разлук и вчерашней грусти.


Твой мир - это город без крыш и зданий.
С тобой только черный рояль и пинчер.
Улыбка твоя - это штрих страданий
к портрету, написанному да Винчи.
В квартире твоей аромат малины,
лимоновый купол настольной лампы,
ноктюрны Шопена, стихи Марины,
цветы в бутоньерке, мольберт, эстампы.


Что день для тебя ? - это свет и тени,
холсты облаков на подрамник неба,
натянутых утром в прохладной пене
тумана, в котором покой и нега.
И руки твои, словно жест несхожий
с движеньем зеркал, что проносят реки.
Ты остров безлюдный с песчаной кожей.
А я ? - это тайна твоя навеки.


СЛОВО


Слово-начало, ночное семя,
вызрело в борозде
и на кончике языка...
(Октавио Пас)


Слово снова разбило когорты суровых границ,
выпрямляя черты, перекошенных каторгой лиц.
Слово вырвалось из заключенья пустых куполов,
округливши до "О" чернопыльность церковных углов.
Слово стало в упрек молчаливым тибетским горам,
в одиночестве близком невнятно поющим ветрам.
Стало глубже морей. Выше, чем католический храм,
шире в крике растянутых губ и точней позолоченных рам

на венозных полотнах голландцев.


Даже "скверное" слово бывает пригодное для
зги немого пространства, которому внемлют поля,
где скрывается в бурном цветение тайная суть
первых букв от "у-а", пролагающих жизненный путь.
Так скрепляются звуки, рожденные из немоты,
с острым светом звезды, проколовшим натяг пустоты-
это слово срывает покров вековой черноты,
и частицею теплой мерцаешь в созвездиях ты,

как подарок небесных посланцев.


В безвоздушный зенит оторвался, зажегся, взлетел,
громкий голос пустынь, от оглохших, измученных тел.
И, норд-вестью запел на заре безъязыкий пророк,
когда слово взошло в серебре силлабических строк.
Сколько жизнь не листай все равно не закончишь главы.
Время вытопчет парк отпечатками бурой листвы.
Словно в спину снежок, кто-то бросит "прощанье". Лови!
Но, как луч на стекле, так и снег не поймать без любви,

пятернею горячею пальцев.


Слово вывернет дни на изнанку кромешных ночей,
освещая дома восковыми лесами рублевых свечей.
Слово высосет жадно под ложечкой слюнный поток,
заведет белокожих романтиков тайно на древний восток.
Слово ярче горит, чем волшебной Жар-птицы перо.
Слову вторят ветра-обитатели дальних миров -
херувимы небес, облака задевая крылом,
сверху нам говорят: Слово-Свет и Добро,

и печаль одиноких скитальцев.


ИГРА ТЕНЕЙ

I

Облокотившись на спинку стула,
я замечаю, что ты уснула.
Я замечаю, как бьется часто
сердце твое, и как ты несчастна
в неразберихе причин и следствий
вечных проблем бытия. Наследство

II

твое я представил размытой суммой
дождливых недель, проведенных с умной
собакою с прозвищем странным "Сара".
Вы были с ней безупречной парой.
У Сары был коврик, подушка с пухом
и розовый бантик над черным ухом.

III

Сара молчала всегда, и может,
лаяла только, когда прохожий
эхо шагов доносил вам гулко,
в раскрытые окна с ночной прогулки.
Ты, даже путала зиму с летом.
Все говорили, что ты с "приветом",

IV

в рубашке с разводами по колено.
Офелия нашего поколенья.
Лишь Сара была настоящим другом,
и в этом, быть может, ее услуга
большая тебе, потому, как с детства
ты сторонилась родства, соседства

V

ближних вообще, так как все в них ложно,
преступно, корыстно, безумно сложно.
Ошейник и бантик, как память в сумке
ты с собой носишь всегда. От чумки,
может от старости, ты не знала,
месяц назад, как ее не стало.

VI

Запомнил я коврик в цветных заплатах
и грустную морду на серых лапах.
Когда умирает четвероногий,
то расставание с ним не многим
легче, чем расставание с очень
близким тебе человеком. Впрочем,

VII

это, по-моему, признак силы:
взгляд, опуская на дно могилы,
с ветром себя отделять не смело,
от так называемой смерти тела.
Всегда ускользает от глаз причина,
того, что скрывает в ночи личина

VIII

скоропостижности от болезней
и труд эскулапов еще бесполезней,
прочувствует сердце до адской боли.
Наверное, жизнь короче поля,
в котором невидима даль предела,
так горизонт ощущает тело,

IX
имеющее свои цвет и запах,
стремление с солнцем уйти на запад,
не слушать страданий в родном напеве,
сбросить одежду, потомком к Еве,
прижаться, к ее животу и грудям,
не возвращаться ни к снам, ни к людям.

X

Достичь в наслажденье конца и края
и грешным покинуть границы рая.
Стать мифом, легендою, тенью, терра
инкогнито, в таинствах адюльтера
жены первозданной. Казаться слабым
изредка следует с целью, дабы

XI

тебя пощадил бы, Тот в небе с нимбом.
Мечтать в полудреме ночной: "вот с Ним бы
сойтись, растворившись в астрале млечном,
попробовать тайну узнать о вечном
движенье земли, между тьмой и светом".
Наша врожденная странность в этом

XII

и состоит. А пока в ухмылке
глупой Джоконды либидос пылкий,
мы наблюдаем, спустя столетья,
ртами очерчивая междометья.
И, глаз от соблазна не скроют веки,
как отражений не смоют реки,

XIII

и в поколеньях, грядущих разве,
что только останется несуразный,
голый, искривленный торс Венеры,
без тени морщинок, до нашей эры,
сумевший дожить. И как нам не грустно,
что он привлекает холодным бюстом,

XIV

мраморной шеей, ключицей белой.
Мрамор нам ближе, чем влага тела.
Тело есть глина, сухие мощи,
впадины, заросли, сучья, проще,
тот же пейзаж, дальше стены, фрески.
Звуки органа диезом резким,

XV

освобождают рассудок, зренье
от завершенности в повтореньи,
живших задолго до нас, и редко
крик бабуинов, как голос предков,
вырвется с хрипом гортанным в небо,
в царство, в котором еще ты не был.

XVI

Сны в темноте окружили вещи:
бра, гарнитур в паутине трещин,
кресла, рождественские игрушки,
зеркало, книги, часы с кукушкой,
чайный сервиз, натюрморт с арбузом,
глобус, чернильница, шарж Карузо,

XVII

письменный стол, антресоли, карий
шкаф у двери, календарь, гербарий,
заложенный в книжку, в начале лета,
Джованни Бокаччо. Всегда предметы
мертвы, потому им дана беспечность,
которую нам предлагает вечность,

XVIII

когда мы уйдем, оставляя даром,
чем дорожили, как бантик Сара
оставила тоже - отсюда вывод:
смерть забирает, лишь сны и выдох
последний, с которым душа куда-то
летит от земли. Мы не знаем даты

XIX

конца своего, и наверно, в этом
счастливы люди, живя на этом,
а не на том, в глухоте пространства,
в модуле вечного постоянства.
Только лишь в детстве сверкают пятки.
Старость со светом играет в прятки,

XX

пряча за ширмой, в сырой постели,
развалены плоти, теперь лишь тени
способны делить с ней слова и числа,
когда уже все не имеет смысла.
Тени играют, кружатся в танце,
не беспокоя ни свеч, ни старцев.

XXI

Они непосредственны, словно чада,
они, как Египет, как Рим, Эллада
нас обучают носить хламиды.
Арки, акрополи, пирамиды,
всегда неподвижны, всегда в молчанье,
так, как они рождены в начале

XXII

нынешних готик, скупых построек.
Нам не узнать имена кто строил
эти громады, гиганты, глыбы,
зная одно, мы бы так не смогли бы.
Камни, гипотезы, фотоснимки
дают представленье, как жили инки.

XXIII

Скал, одинокие кариатиды
над океаном, как вид Атлантиды.
Смытое, некогда, Богом племя,
дает нам возможность, хотя б на время,
в забвенье теорий, слепых исканий
предаться обману святых мечтаний,

XXIV

Надеть акваланг и нырять в глубины,
где только акулы и субмарины.
Мы немощны перед природной силой.
Где человек, там всегда могилы.
Сухость пустыни, избыток влаги,
есть наши лучшие саркофаги

XXV

земли, на которой мы только тени,
размноженные в результате трений
плоти, похожий на способ древний,
как добывали огонь из кремня.
Люди обычно берут примеры
с тех, кто без внутренней перемены

XXVI

способен прочесть, распознать подробно:
мысли и тайны себе подобных.
Нам только кажется, что мы можем,
что-то делить, вычитать и множить,
что-то решить, доказать, как будто
холод полезней жары, и смутно

XXVII

мы представляем реальный климат
джунглей, саванны и угол клина
птиц, оставляющих за деревней
гнезда, промокшие на деревьях.
Там в октябре уже речь о снеге
заводят крестьяне, и скрип телеги,

XXVIII

уже превращается в санный полоз,
в селе остаются лишь сны и голос
кукареку, как зарок знамений.
Все остальное без изменений.
Только топтыгин, да узник беглый
в гости заглянут раз в год ли, в век ли.

XXIX

Там подтверждают леса и поле,
что существует покой и воля
Меняются только эпохи, лица,
архитектурный ландшафт столицы,
деньги, погода, статьи в законах,
мода, картины, цвета в иконах,

XXX

размеры поместий, длинна бассейна.
Во всем положась на закон Эйнштейна,
люди мечтают взлететь все вместе,
как птицы, но кто-то один на месте,
всегда остается, став лишним в клине,
привязанным плотно к песку и глине.

XXXI

Вдыхая йодистый запах тины,
смотреть в облака, вот прекрасный стимул
достигнуть покоя, стать вечно спящим,
и сравнивать прошлое с настоящим,
безвременно кануть среди столетий,
среди синагог, кирх, церквей, мечетей,

XXXII

стать буквой согласной, смычком от скрипки
и голосом тем, что не сможет крикнуть:
"Мне больно! Останься! Прощай! До встречи!"
Ведь мы остаемся, как части речи,
(но это в конце и отнюдь не ново),
ибо в начале, известно Слово.

XXXIII

А это уж после, соитья, браки,
дети, подворья, коты, собаки,
древних кремлей златогорье, праздник,
царские милости - ссылки, казни.
Можно рехнуться, нажить неврозы,
в этом краю, где шумят березы.

XXXIV

Слушать их нудное люли-люли.
Я продолжаю сидеть на стуле
смотреть на тебя, на твои ресницы.
Видимо странное что-то снится:
в белых кварталах цветные дети,
горы, похожие на мечети,

XXXV

шелест магнолий, как звуки музы,
солнце оранжевою медузой
над фиолетовым морем плавно,
вдоль горизонта скользит и явно
снится тебе в перламутре мидий,
берег пустынный, седой Овидий,

XXXVI

бродит печально с тоской о Риме,
ветер воздушной рукой незримой
выносит в прибое на берег пегий
соленые строфы его элегий.
Зимние небо, галдят гагары,
и слышится радостный голос Сары,

XXXVII

но нету лохматой твоей подруги
рядом, вообще ни души в округе
кроме тебя. Как смешно ты спишь на
толстых подушках и мальчик Кришна,
с тобою под пальмами точит лясы,
о том, какой вред нам приносит мясо

XXXVIII

и прорицает, что скоро будто,
в мир к нам придет не Христос, а Будда.
Он Иисуса предвестник младший.
Старше, лишь только по кличке "падший"
Будда из царского тоже рода,
но он не вправе судить народы

XXXIX

так, как он странник, святой прохожий,
сын Суддходановый, но не Божий.
Время не смоет людских пороков.
Гнев, есть удел молодых пророков.
Завтра, когда ты проснешься рано,
в небо смотри и поймешь - нирвана,

XL

это не только слова вне речи,
это момент твоей с Богом встречи.
Язык небожителей в тесной связи
от греческих букв до арабской вязи,
и никогда от людей не скрыта
истина в скобках кривых санскрита.

XLI

Цветными картинами снов тебе та
мудрость исходит с вершин Тибета,
Сны эти благо, залог причастья
царства небесного, ибо счастья
может достигнуть, наверно каждый,
не пробудившись от снов однажды.

XLII

Все мы идем без оглядки Лотта
в светлое ново, запишет кто-то
азбукой мертвой в пергамент гладкий-
это лишь только мои догадки.
Губы, румянец от поцелуя.
Спи, моя девочка. Аллилуйя!

XLIII

Что тебе снится на самом деле,
мне не прочесть на раскрытом теле.
Свет поглощает потемки, бредни.
Уже начищает сентябрь в передней
чьи-то ботинки от летней лени.
Утро. Усталость. Исчезли тени.

(1994 г. )


ПРЕДИСЛОВИЕ К НОВОЙ ЖИЗНИ

Мы от горького лука не станем плакать.
Нас не будет смущать ни туман, ни слякоть.
Мы украсим наш стол дорогим сервизом
и бутылкой вина, что ни есть фрейдизм,
для гостей; и листвы шелестящей табор -
будет юбками кленов гореть октябрь.
В вазах фрукты зажгутся отменным сортом:
мы накормим всех джазом и пражским тортом
и поставим букет на резном комоде,
поболтаем за чаем о том, что в моде.
Расклешенные брюки, каблук, рубашки
из вискозы на выпуск – adieu юдашкин.
Так к свободе рождается в нас упрямство.
Мы добьемся взаимной любви пространства.
Воробьи разлетятся с промокших веток
и мы щелкнем на память себя и деток.
Не оставим в кассете пустого кадра,
Блюз осенний нам будет хрипеть Кассандра.
А потом, мы затушим в хрусталь окурки,
наши гости в прихожей наденут куртки,
попрощаются с тактом бесцветной речи:
«…заходите…звоните…ну, все, до встречи».
Пусть посуда немытой лежит под краном.
Мы на завтра под ливень не встанем рано,
а проснувшись, досаду на дождь отвергнем,
соберем чемодан и махнем в Антверпен,
где качаются яхты на медных волнах,
где шелка занавесок в открытых окнах
тяжелы от ветров и сырой погоды
дышат воздухом ровно морским: свободы.
Мы вдвоем будем булку крошить для чаек,
а затем, и отсюда с тобой отчалим…


ДЕКАМЕРОН

(отрывок)

Раньше я увлекался женщиной с темными волосами.
Целыми днями читал японцев, торчал у моря.
Раздражался бездельем, визгливыми голосами,
устраивающими перекличку: Соня, Аркаша, Боря...
Женщина предпочитала пляжу косые скалы,
напоминавшие издали свалку бурых комодов.
Когда мы соприкасались, ей часто бывало мало
и она трепетно восклицала:" как быстро проходят годы".
Август на взморье был вял и скучен. Парад каштанов
осыпал бульвары своею сырою, лаковою картечью.
Снег можно было представить фуражками капитанов,
облепившими пристань с неясной сухою речью.
Через четыре недели мы с ней расстались.
Наконец-то выдался южный колючий ливень.
На прощание мы даже, помнится, не целовались.
Я полагал, что она влюблена. О, как же я был наивен.


Время спустя, в апреле, я встретил одну шатенку.
Она, по традиции, показалась неглупой и очевидно старше.
В ресторане я долго гладил ее коленку
и, хмелея, воображал, что же случится дальше.
Потом я ее провожал по мокрому тротуару.
Пересказывал какую-то ерунду из французской прозы.
Намекал, что мы бы составили неплохую пару,
и что жизнь это сплошные метаморфозы.
Мы подошли к подъезду. Она к губам приложила пальчик.
Разволновалась, выронила помаду в лужу,
и шепотом проговорила "Вы очень забавный мальчик,
но уже так поздно и мне надо вернуться к мужу.
Может быть, вы и правы, что жизнь - это метаморфозы,
но мне этого не понять. Это всего лишь строчка".
Я напоследок узнал, что ей нравятся асфадели, еще мимозы
и что сейчас сильно температурит дочка.


Лето было пустым, тянущимся и упорным
в своей неизменной сине-зеленой гамме.
В зеркале я казался себе почти не живым и вздорным,
как неудачный портрет в полинявшей от солнца раме.
Вечерами я захаживал в гости к своей соседке.
Она угощала меня то клубникой, то жирными голубцами.
Что-то там лепетала о рыбе в сети, и о птице в клетке,
и прошлых мужчин называла свиньями и подлецами.
Когда дожди колотили по шиферным океанам
и листва становилась похожей на цветные заплаты,
соседка уединялась с одним и тем же романом
одного популярного аргентинца, нобелевского лауреата.


В октябре я встретил ее веселой, с большой корзиной
видимо, полной грибов (сверху пестрел платочек).
Она сообщила, что вышла замуж за старенького грузина.
"Если б ты знал до чего он милый и не похож на прочих".


НОКТЮРН АНТИФАШИСТА




На прощанье, средь гула, всего лишь два слова: «Так надо».
Ни к чему эта вся, пустозвонных речей эскапада;
как державно вращается атлас осеннего сада.
Им просроченный август уже для любви не годится.
На афишах все те же шуты и лохматые пони
возмущают, продрогших грачей на вокзальном перроне.
Те же двое дымят на заросшем геранью балконе,
а над ними фронтон черной свастикой тупо гордится.

Фрау знает, как четко в пространстве стираются дали.
Муж, взирая на когти орлов, беспокойно твердит о Дедале -
в этом чертовом рейхе имеют значенье детали,
а не жизнь человека. С назойливым, трепетным шумом
клен на ветер листвой реагирует в сумраке слабо.
Так пришла в этот край долгожданная, страшная слава.
На дома расползается туч затвердевшая лава,
и все реже приходит к ним в гости "Des Abends" von Schuman.

Стук трамваев, как чашки о блюдца скандалят фаянсом.
Оголяются бедра блондинок заносчивым взвинченным вальсом.
Как же звали его? Как же? Томасом, Фридрихом, Гансом?
Да и незачем вовсе при фюрере быть знаменитым.
Этих двух на балконе состарит невзрачная Готта.
Прогрохочет под окнами в касках железных дойч бёсе пехота.
Почтальон принесет ей письмо к рождеству и помятое фото.
А на завтра ему под Москвой суждено быть убитым.


ФИЛОСОФИЯ БЕЗ ИДЕИ

...каждый день неприкаянно шляюсь
хожу размышляя...
утешенье побыть на ветру.
(Брейтен Брейтенбах "Сентябрьское море")

I

Я молча иду по городу. Пасмурно. Как всегда
скучно проходит вторник, также пройдет среда,
но в этом однообразии не нахожу вреда,
если смириться с мыслью, что все идет в никуда,
встречи, слова, прощанья, секунды, часы, года.


Улицы в настроенье привносят сплошной сумбур
от слезоточивой пыли, от движущихся фигур,
устраивающих в зоопарках массовый перекур.
При виде засохшей пальмы и обезьяньих шкур
хочется тихо смыться куда-нибудь в Сингапур.


Подарком готической выси, пылающие витражи.
В ажурных, гигантских башнях рисуются миражи
средневековой мессы. Коричневые стрижи
над стрельчатыми порталами, закручивая виражи
выкидывают по горизонту крылышки, как ножи.


Количество старой о6уви вряд ли определит
вечность церковных папертей, прочность бетонных плит.
Долго смотря в закате на каменный монолит
ветхой часовни, думаешь, время на миг продлит
собственное откровение, которое многих злит.


Сигналы на перекрестках, пожарных предельный газ.
Оркестр автомобилей играет дорожный джаз.
Но, звуки виолончелей мне ближе во много раз.
когда уже с первой цифры, зал охватил экстаз
медленной пасторали, с блаженством закрытых глаз.

II

Лето широкие брюки. Короткие рукава.
Август сгорает быстро, как высохшая трава.
Сложно не повторяться и подбирать слова,
для тех, кто уверен твердо, что он имеет права
не зная на что, неважно, у всех своя голова.


Ведь все остается в прошлом: шаги в подворотне, сквер,
памятники и, как тайны непостижимых сфер,
пленительные искушенья, где красочный Люцифер
в ночи полыхает маком, но утром становится сер,
угрюм, неподвижен и мрачен, с ободом черных склер.


Буква рукою вписывается неважно в какой графе,
неважно, где произносится, в Самаре или в Уфе.
Сладкие рассуждения с девочкой на софе,
что в джинсах свободы больше, нежели в галифе.
Луга и леса нас лечат от едких паров кафе.


Не обращая внимание на выпуклые облака,
которые отражает в теченье своем река,
в них все-таки ощущаешь исчезнувшие века,
и судорожно начинает в ветре искать рука,
тот мимолетный холод "кирилловского курка".


Но, смерть обрастает быстро радостью певчих птиц.
Так обрастает история множеством небылиц.
Стены домов, их плоскость, как строй равнодушных лиц
не слушают тишь провинций и грохот дневной столиц
под треугольными шляпками оранжевых черепиц.

III

Мне все равно, что будет в городе, снег или град,
вихрь карнавальных оргий, пожар, военный парад.
Я бы хотел увидеть мифический Китеж-Град,
под небом большого озера, и был бы безумно рад,
остаться на дне с их жителями, которым неведом ад:


подвалов, темных подъездов, заплеванных площадей,
разбитых оконных стекол и загнанных лошадей,
на выстриженных ипподромах, где сотни простых людей,
копируя марионеточно азартную спесь вождей,
устраивают в жаркие полдни "сезон золотых дождей".


Если встречаешь женщину, опять, как всегда, не ту.
Не стоит бросаться в крайность, всему подводя черту.
Попробуй заснуть под полночь, и может быть по утру,
вдыхая рассветный воздух, с жасминным вкусом во рту,
забыть все уехать к морю и жизнь провести в порту.


Как строчки у Гюисманса в романе "Наоборот",
улицы неожиданно делают поворот,
заглатывая прохожих в арок кирпичный рот.
Марш похоронный слева, справа звучит фокстрот.
И, все это называется жизненный круговорот.


Если б упал в Америке "тунгусский" метеорит.
Там бы его пристроили точно на Уолл-Стрит.
Он весь бы зарос туристами, словно оливками Крит.
Стаканчик хорошего рома, когда устаешь бодрит.
Пить ром несомненно лучше, чем тупо зубрить санскрит.

IV

Деревья в конце аллеи, скованные жарой
выросли в горизонте араратской горой.
Жужжание желтых листьев, словно мохнатый рой
плоских шмелей кружится, воздух уже сырой.
Подземные переходы зияют черной дырой.


Уже осязаешь осень. И горестный вздох пустяк,
у церкви Петра и Павла с чувством, что ты иссяк,
обманчив. Цветы на крышах и выщербленный костяк
гранитных ступенек театра, в подошвах твердит: "Пусть так
все и останется", - время подняло белый стяг


над чехардою улиц, над нимбами фонарей
над клетками зоопарка, томящих больных зверей,
над позолотой храмов, над красками галерей.
Так объявляет вечность "День открытых дверей",
в надежде, что всяк входящий станет на миг добрей.


В абстракции переулков ты не отыщешь свет,
чья скорость неумолимо толкает закат в кювет.
Город пустеет к ночи и звезды дают совет:
"Молись, окропляя воском желтых свечей, Завет
раскрытого Пятикнижия, лишь там ты найдешь ответ


на все, что уже бессмысленно - только на первый взгляд:
пески, Авраам, пророки, скитания, кровь козлят,
где буквы порой жалеют, порою язвят, казнят
нас за грех, и губы от страха бубнят: Свят! Свят!
Благословен Израиль.....Ерусалим не взят!

V

Когда наступают сумерки, то можно сойти с ума,
услышав знакомый голос: "Постой, я хочу сама..."
Тела обнаженных женщин прячут в себе дома,
с уборестым текстом окон, похожие на тома
непризнанных мопассанов. Скорей бы уже зима,


чтоб забелить пробелы недвижимой пустоты,
в острых костельных шпилях, и выгнутые мосты,
теснящие перспективу. Взирающий с высоты
мне повторяет эхом, гулких шагов, что ты
не крикнешь толпе торговцев у храмовых стен: "Скоты!"


Век на исходе, вряд ли грядущие времена
способны стереть из памяти славные имена,
даже того, кто смело ушел всех пославши "на...".
В воздухе пахнет гарью. Желтым пятном Луна
дырявит холстину неба. Сиреневые тона


царствуют в переулках. Город совсем не так
выглядит, как при свете. Городу нужен мрак,
чтобы скрывать на время архитектурный брак.
Хочется переодеться: джинсы сменить на фрак,
но к черту снобизм, эстетство везде откровенный fuck.


Все мы проходим мимо, не постигая суть
кладбищ, церквей, гостиниц. Стоит передохнуть
на белой скамейке в парке, глотая глазами ртуть
горящих реклам проспекта, хотя может быть ни чуть
я не устал, но дальше ... дальше неясен путь.


ГОРОД АКАЦИЙ



Август всегда тяжелеет в своей истоме
пылью заглохшей листвы, соломенными стогами.
У всех ощущение безнадежности, скуки, кроме
тех, кого из подъезда вперед ногами
выносят с венозными лицами четыре богатыря.
Трамваи перебивают трубных короткий опус.
Напряжение падает в преддверии сентября.
Самое время поехать в отпуск,

куда-нибудь на побережье, в ботанические турлы,
туда где закат разрезан лезвием горизонта
не дожидаясь, пока ветра засквозят курлы,
а пока что у светофора фыркнет стальная хонда
и унесется прочь с белым венцом фаты.
Облака скачут по кругу, как в цирке кони,
тревожа в садах дикий рай млеющей пустоты,
превращая бельмо калеки в сырой цирконий.

Город делает выдох, и трется о стены вечер
тенями подростков, и как на холме Гораций,
обращенный к Филлиде песнь развивает ветер,
под оркестр цикад в беспорядке ветвей акаций,
заплетенных арабской вязью, как в шелкопряд гарема;
так и небо облито сурьмой на западе.
Рассыпаются звезды в реке, и подбирает время
словно серьги, кулоны, цепочки, запонки.


Так заканчивается засвеченная кинолента лета.
Листья в экране окна плавно идут, как титры,
фонтаны смывают стрелки дневного света,
размножая журчанием строгую речь клепсидры.
Что говорить. Отдых на юге – «мечта для всех»,
особенно в стужу, да в нашей средней,
когда уж не листья, а мокрый снег
отряхиваешь с воротника в передней.


ВСПОМИНАЯ ЯЛТУ

В.Сложинскому

1

Крепкий кофе стынет в чашке.
Снег слюдой горит в асфальте.
Вспоминается все чаще
золотая осень в Ялте:
пароходы, сухогрузы,
полногрудые гречанки,
как кружились в небе музы,
словно взбалмошные чайки.

2

Кориандра южность терпка,
практикует больше грусти.
Травяной венок Эвтерпа
мне на голову опустит.
Разрыхляет кропотливо
археолог почву Крыма
и дает в ладонях Клио
лицезреть осколки Рима.

3

Губы вяжет в липкой цедре.
Туча тает сладкой ватой.
На скамейки, в самом центре,
городском сидит Эрата,
и любовников покорных
молчаливо созывает,
и под вечер с ними в темных
переулках исчезает.

4

Вьются в водорослях рыбки -
сплав песка и мельхиора.
Обучает в волнах зыбких
стройным танцам Терпсихора
На террасах сохнут розы,
мышь обгрызла мамалыгу.
Чужеземные матросы
вытанцовывают жигу.

5

Овощные эрмитажи,
с камбалой живой корзины,
вспоминают распродажи
с коментарьем Мнемозины.
У торговки красным перцем
нет ни деток, ни супруга,
утащили иноверцы
кошелек набитый туго.

6

Утонул рыбак намедни.
Шторм сбежал молочной пеной.
Показался профиль медный
седовласой Мельпомены.
А в порту скрежещут краны,
рвутся в плавь кариатиды,
и пустеют рестораны
после шумной панихиды.

7

Ставни хлопают предместий.
За холмами взрывы грома.
Небо полное созвездий-
лучший час для астронома.
Где там прячется Всевышний?
(в телескопе тьма ослабла),
Он с Уранией под вишней
обсуждает тему Хаббла.

8

Что за хмыканье и шорох,
как ручей альпийский льется,
там, за выгоревшей шторой,
с кем-то Талия смеётся.
Возвращает Калиопа,
заблудившихся улиссов
в плоскостях гелиотропа,
в край зеленых кипарисов.

9

Над водою птичий клекот,
пальм ранжир какой-то канский,
и над Турцией далекой,
серп горит магометанский.
Сентября лицо рябое
разносолами зардело.
Только бродит вдоль прибоя
Полигимния без дела.

10

Шар луны, как на бильярде,
покатился в рощи лузы.
Ах, какая осень в Ялте,
и все женщины, как музы.
Медный всадник ширь разящий.
Облаков махровых бурка.
Прыгнуть в поезд отходящий,
да и прочь из Петербурга.


август 1986г.


ЭЛЕГИЯ


За окнами не утихает дождь.
Щедроты ноября в пожухлых листьях
сменяются со скромностъю в уборах,
и сад развенчан, словно государь
разграбленного царства от нашествий
кочующих ветров. Казна пуста.
Так наступают сумерки сознанья
в чудесных ларах, где за тридцать лет
я привыкал к понурому ландшафту,
к печным домам и к карканью ворон.
Срывает осень мокрый капюшон
с твоих волос, и дальше неприметней
становятся цветные терема
каких-то очарованных пришельцев.
Они убеждены пока, что мир
соединен гармонией, и время
уничтожает пережиток в нас
разноголосицы и тесноты бульваров,
чья внешность означает: Вавилон.
Ты, постепенно превращаясь в точку,
плывешь в ночи между кривых фасадов
сырых строений dowizenia, жаль...
летят вослед раздробленные фразы
со скоростью лимонного такси.


НОЧНАЯ ФУГА



Нет, не Шопена этюд,
слушает воздух тревожно
арок ушами. Раз тут
музыки жизнь невозможна,

то и не стоит, совсем,
слуха медвежьего ради
нервно выращивать семь
вишенок в нотной тетради.

Хлопанье, стуки, гудки,
дребезг, щелчки и шуршанье.
Черная лента реки.
Легкое танго прощанья.

И поворот головы
профиль наполнит злоречьем
звуки ночей таковы,
что и разбавить их нечем.

Маковки содранный скальп.
Осенью небо пятнисто.
Вросшие корни в асфальт,
словно рука пианиста

держит бренчащий аккорд
над автострадой и дальше,
только порывистый норд
слух защищает от фальши.

В облаке спутанных нот,
в голосе хриплом солистки -
раной распахнутый рот,
окаменевший от виски.


Я принимаю за жест
тени под светом из окон.
Занавес тучи, как жесть,
не посчитается с оком.

Если пространство без нас
только лишь слепок мгновенья,
я покидаю Парнас,
и выбираю забвенье.

Дуй в густоту ветерок,
августа, выбрав бесплодие.
Волны чернильные строк
пусть затопляют мелодии.

И не Шопена размах
воздух вбирает тревожно.
Осенью царствует Бах:
косно, печально и сложно.


*****


Скромные города лучше поющих монстров:
Бетти Картера или Сары Вугхен.
В этих крахмальных полисах старики
слушают насекомых - стрекоз и цикад,
читают, что-то из прошлого века,
спят по ночам в хлопчатобумажных пижамах.
Там, в раю, вероятно, в таких же
спенцодеждах усопшие ходят.


Дует август с полей, шевеля
завитки виноградных причесок,
обнажая в зеленой листве перезревшие сливы.
И закат, как грибок Хиросимы разрастается вширь.
Зарождение будущей жизни происходит вверху:
над трубой, перекрашенной заново в синий
из которой, бесформенный дым
так подобен летящей душе
с золотистыми бусами искр.


Если нам повезет, мы с тобой полетим
над набрякшими пиками елей,
над окрестным жнивьем и стеклом
почерневших болот. Наше время
сочиняет вращением мельниц легкий джаз
для нагретых веранд, зановешанных тенью магнолий.
Облака уже скрылись за лес.
Как считаешь, нам стоит их помнить?


ИПРОВИЗАЦИЯ НА ТЕМУ... А.ЛУКЬЯНОВУ

Ветер качает пальму,
лианы вползают в спальню,
как пряди Горгоны.
Над морем горят плафоны
вспышками папараци.
газеты веером ассигнаций
обдувают сухой песок.
Бедность кладет висок
на коричневою скамью
"You
beseеch to nigth indeed" -
шепчет нетрезвый мавр,
превращаясь в холодный мрамор.
Так апостол, швырнув блесну
прорывает десну
человеку, который ниц
лежит в оцепленье птиц
и отходит ко сну.


Огни зажигают в замке
разбуженные служанки
бархатом покрывал
закрывают овал зеркал.
Священник бормочет, стоя
с тесьмой золотой Святое
Писанье,бросая взгляд
на дорогой наряд
покойной.Дождливый май
"Why
did hi of this terrible crime?" -
спрашивает в саду
словно у душ в аду,
промокших до дрожи крон
кипарисов.Над рванью волн,
наблюдая звезду,
лодку рыбак смолит
с причетаньем молитв.


В. Пригодичу

Звучит Бетховена соната
наследьем канувших веков
и ветер с головы заката
срывает букли облаков.


Век девятнадцатый, как мило
твои разглядывать черты
сквозь деревянные стропила
из тьмы духовной нищеты.


Воздвигнуть камерное чувство
на липкий мрамор декабря
и в окружение искусства
слыть порожденьем дикаря,


и попытаться размышлений
остановить тяжелый воз,
как сонмы мертвых поколений
с венками из железных роз.


Пускай тщеславия мгновенья
в своем бесславие летит
от неживого населенья:
колонн, крестов, кареатид


туда, где град рукоплесканий
и трепет люстровых свечей,
где циферблаты расставаний
заглохли в бархате ночей.


И что там городу приснится,
когда прикалывает брошь
перед трюмо императрица
на свой атласный макентош.


Пространству, времени не гоже
учить надменных "прозерпин",
заманивать юнцов на ложе
и письма их швырять в камин.


К чему вращать столы с посудой,
да воском капать на сукно,
и что разглядывать, покуда
стропила застели окно.


Лишь призрак золотой эпохи
все машет нам из далека,
как утопающий на вдохе-
венецианская рука.


ПАМЯТИ ТЕДА ХЬЮЗА.


Угольный Йоркшир – «вересковая пустошь»,
снова осень болотной мглой затопляет шахты,
черно - белый квартал, ты его не отпустишь,
ставя мат в облаках, наподобие шахмат
королю златопевцу. Недвижимые в этой части
Англии профили белой масти.

Ветер заклеил наглухо арок бардовых рты.
Опечатал снаружи листвой отсыревшую комнату,
только лампа настольная раскаляется, помня ту
твою нежную гостью, освещая ее черты,
которые тоже давно уж с теми,
обращенными в тени.

Вас пробуждал шум мертвецов в низине.
Запазухой кролик морзянкой передавал вам дрожь.
Лиловый архангел в серебряном лимузине
катил мимо вас, распевая в дождь;
то ли блюз с придыханьем, то ли псалмы
Давида.
Ты не дожил до зимы.
Обида?
Возможно, но ты ведь там,
где снега
гораздо больше, чем нам
даровали с неба.

Тебя всегда обличали, как бабника и повесу,
но в аббатство в твою годовщину пришли к тебе девять муз,
и когда Уэсли Карр торжественно начал мессу,
ты с небес улыбнулся, я знаю, Хьюз.
потому говорю тебе Тед: «До встречи».
ибо как же нелепы последних времен штрихи:
потушить горящие в твою память свечи,
или сжечь в них рождественские стихи?


НА ГОРИЗОНТЕ

В этом крохотном царстве, где я, не родясь, прижился,
как надолго - не знаю, сему Всевышним
полагаются сроки, пока что в потертых джинсах,
на пластмассовом кресле, отнюдь не лишним,
нахожу себя здесь; с попугаем, с листком бумаги
бисерю и тем самым скрываю свои ошибки.
Здесь безумно светло, но всегда не хватает влаги,
и, конечно, тебя, и твоей дорогой улыбки.
Белизна облаков, как мечта о январском снеге,
обнажает бездонное, синее, медленно проплывая,
лучи заставляют привычно прищурить веки
близорукостью полдня. В бездушной тени скрывая
лоб- испарину мыслей, беспомощность белой кожи.
Человек обретает вечность только в полярном круге,
ибо холод и вечность в итоге одно и то же,
как "салям" и "шалом" на ближневосточном юге.
Что тебе подарить - виноград преулков старых,
яркой полночью месяц, как дольку бухарской дыни,
всю люцерну Европы, пески золотой Сахары,
парадиз Кордильер или тундры песцовый иней?

Все это, может быть, от резкого перепада
в атмосферном столбе, и от красок оконной бязи.
Надобно охладиться под тонкими струйками водопада
под названием душ-ш-ш. Веник в китайской вазе
из астр шелестит, что время поставить точку.
И от света не спишь, но порой затыкаешь уши,
так как он, очевидно, не только прямой источник
тепла, но и звуков резких в этом краю пастушьем.
Видимо, самое худшее для меня - однажды
умереть ранним утром в светлой, пустой квартире,
Преимущество в том лишь, что страшное чувство жажды,
отсутствует в потустороннем, бесплотном мире.


АВГУСТОВСКА ЭКЛОГА


Rain has fallen all the day*
O come among the laden trees
The leaves lie upon the way
Of memories

(James Joyce «Chamber music»)

Владимиру Чертог

I

Раскачавши деревья
до судорог в прелой листве,
ветер мстит тишине и коробит подробно пространство,
словно тюль с золотинками треплет в костре,
разбудив на мгновенье
белокурых дриад
в дебрях сонного царства.
И на каждой наряд
из лиловой люцерны задрав,
холодит и щекочет горячие бедра,
в чьих тугих промежутках тюльпаны и маки горят,
отрывая влюбленных, тем самым,
от смертного одра.

II

Существует
уменье вбирать
каждый дрогнувший голос,
запутавшись в собственном эхе,
в позвоночниках елей скрипя,
и от странствий благих,
как Ван Гог, завалиться ничком на кровать,
не снимая с себя
в застывающих красках
доспехи,
пейзажи, как деньги копя.

III

Вот и новое время
заржавелые гнёт циферблаты,
превращая их в горы источенных, хрупких подков.
И стерильные тучи пожирают колосья лучей,
и со скрежетом злобным срезают лопаты
дёрн. Из-за облаков
появился апостол
в поднебесье, бренча серебристою связкой ключей,
и вороны, шумя над погостом,
хаотично кружат
поперек электрических линий.
Их огромный вожак
рвёт когтями брезентовый ливень,
для бездонности серой
чужак.

IV

В темной комнате свет
проползает от фосфорных кружев
овдовевшей луны.
Я один, никого рядом нет,
только ветер за окнами кружит,
возмущая скопленье бродячих по стенам теней.
И торгуются звезды с толпой театральных колон.
Башен чокает круг наподобие мюнхенских кружек.
Валуны
превращаются в черных коней,
и сырой аквилон
чешет им затвердевшие гривы.
И мышиным зрачком рассыпается пуговиц блеск
с твоей шелковой блузки.
И влюбленные в ночь,
покидая ночлег городской, пилигримы
отправляются в лес
слушать песнь трясогузки.



V

Что там новое время
разбегается по часовой,
без боязни споткнуться и, как ритмике рваного пульса
на веке заглохнуть.
Неизвестных имен вороша адреса,
что грядущего ход
простучит по камням мостовой.
Не робей перед ним, не выпрашивай лавр, не сутулься.
Далеки голоса
той далекой эпохи,
где рыб было столько в морях,
сколько нынче костей под муравчатым пледом
зарыто.
Наблюдатель вселенной, во тьму наводя телескоп,
обживает среду в треугольнике Веги,
и скольжение метеорита
ту ли жизнь узнает в неоткрытых мирах:
рай, паденье, потоп
да семейства в ковчеге.

VI

Реют сонмы огней. Плещет в гавань волна,
и сливаются пятнышки крохотных окон.
Жизнь всегда сновидений коротких полна,
и бобровая тень шевелиться в ошметках бревна,
прорывая запруду в терзанье жестоком –
жизнь со смертью равна.
Города отражают, как правило, тех,
кто их строил, кто в них поселился навечно,
балансируя с музыкой местных садов.
И огромный успех,
если время вращать бесконечно
по пунктирам следов
в виде портиков, ниш и барочной канвы,
и пытаться смешать вены мрамора с оспой металла,
колокольнями рыб оглушая на илистом дне,
и упавшая с неба звезда,
повинуясь волне,
на просоленном гребне печально б мерцала
отражаясь в окне.

VII

Очевидно одно –
то, что близится август к концу,
и тревожный ноктюрн провоцирует в нас расставанье.
Листопад оскопляет рядно
обнищавших домов, вопреки пожилому лицу,
осознавшему смысл расстоянья
от родильных палат –
до погоста в гербариях острых из жести.
Дождь морзянкой щекочет плешивое с родинкой темя
и серебряный тополь, как Понтий Пилат
(вот надменный анфас)
придающий костлявым ветвям неразборчивость жеста,-
он и есть постороннее время
для нас.

VIII

Чем ответить
невидимой стае сивилл?
Пересказами снов или краткой цитатой с балкона?
Только дождь грозовой связь
мою перебил,
словно поезд молчанье пирона.
И не листья, а грязь
облепила окошко вагона.
Матерьяльных чудес не бывает. Слезой
не отмоешь зрачок, замутненный от копоти ночи.
Облака равнодушны к нытью.
Так кончается лето последней грозой.
Ты ступаешь стезёй,
что становится ужи, короче,
воспаряя душою к небытию.
Шаг отчетливей. Тьма
по шершавой листве сверхъестественно скачет
табунами кирпичных домов.
И чем ливня прочнее стена,
тем трудней разобрать, кто там плачет
над лиловой границей холмов.

IX

Утром всякий квадрат,
будь то площади, крыши облитой гудроном,
перепачканных снами квартир:
растворяется в свете, разбросанных прядью лучей.
Казимир!
Ты утратил свое превосходство. По кронам
осыпается холст твой, взволнованной стаей грачей.
Архитекторы прошлых времен,
упираясь в грядущее лбами,
отбирают пространство сполна
у цыганистых ветров, затянувших на все голоса.
Где тот список имен,
обложивших замшелый ландшафт чертежами?
Но стоят города с задремавшими в дождь сторожами,
теряясь
меж лесов и морей. А по кровлям шипят небеса,
словно в горы песчинок въедаясь
монументом холодным волна,
предзакатным лучом
озаряясь.

Х

Значит, в новый зенит
устремляются крылья стреноженных синью икаров.
В этой облачной давке архангелам наперекор,
с обожженным лицом и расширенной буквой зениц,
август ломится прочь от осенних пожаров.
Прячась в тучах улитками, спор
меж собою ведут перекрестки. В чахоточной арке
слышен кашель водосточной трубы.
Ветер в гуще скандала
петушиной листвы,
отлетающей брызгами в парке,
как салют за труды,
уходящего с летом Дедала,
обжигая закатом
пруды.

XI

Жизнь никак не стареет с годами, стареем
лишь мы.
Поиск вечного царства
безуспешен пока.
Мы не то чтоб его лишены,
просто сущность пространства –
птицы и облака.
На распев тишины,
чья свобода всегда порождает в нас дух
безымянной окрестности, с видами рыхлых строений,
что скривились на складках волны,
затопляющей слух,
словно строчкою стихотворений.
И не комплекс вины
за вкушенье запретных плодов,
а отсутствие цельности с Богом
разрастается в нас
метастазами времени, апокалипсис в небо швырнув
пред всевидящем оком,
так во тьме городов
в этом скопищи каменных масс,
мы с брусчатке, ведущей в собор,
в переулок тревожный свернув,
разродимся скупым монологом,
где нам вынесут дребезгом окон
небеса приговор.

XII

Зреет память в ночи.
Кто-то скачет по лестнице
в платье,
с ощущеньем беды
выбегая во двор. Слышен рык баскервилей.
Ветер рвет сухожилия роз без усилий.
Сады
прячут мокрый огарок свечи.
Свет морозный зажегся в больничной палате,
где находишься ты,
соболезнует горько
твоей на подушке сорви – голове
и любви, обреченной на смесь цианида с абсентом.
Златоуст, не брани
не последуй досадной молве,
лучше тихо молись над заснувшем на час пациентом,
причитая: спаси, сохрани…
Человек в этот миг приобщается к сонму святых,
к потолкам, сотворенным из облак.
Фонари, небожителей облик,
принимают вдоль улиц
пустых.

XIII

Там покоятся сны,
где на треснувшем зеркале луж
отраженье морщинит влюбленных, и звуку пустому
остается укрыться в бушлате сосны.
И сквозь капли огромные груш
рвется памятник к дому
напротив,
через старый фонтан, исторгающий к звездам восторг,
и картавою речью, сивилл
растревожа,
проникает в их медные уши, похоже,
так сутулясь, входил
Микель Анджело Буанаротти в
зарешеченный морг.

XIV

Август медлит уйти и прощается, словно немой,
потерявшей дар речи. В конечном итоге
немота проявляет в нас чуткость к словам.
В нашей речи прямой
запинаются мысли. Сомнений, тревоги
разошлись по углам,
в пересохшей гортани, коверкая слог,
август, ты же всегда проявлял благосклонность,
и чернилами ночь орошал, как садовник из лейки газон,
и бесшумной волной ты выплескивал свой монолог,
и твою укрывал невесомость
золотой горизонт.
Жаль, конечно же, жаль
расставаться с тобой
бессловесный, родной собеседник.
Ты мычишь что – то горько в зеленые елей усы,
так загадочно, свыкшейся с нашей судьбой –
ты, былого наследник,
коротаешь меж нами
часы.

XV

Ты в ночи признаваться, пожалуй, не смей
то, что болен,
запутавшись в гидрах.
Кто узрел в одночасье миллиарды пунцовых теней,
сто флоренций в коричневых каменных митрах,
остался доволен,
вполне.
И влюбленные пары вальсируют плавно в окне,
под фламандскую морось огней.
И бульвар не в сиренях, а в цитрах.
Рокот из колоколен
вырывается к морю затянутых ряской гравюр.
Флюгера деревеньками небо закрыли.
Серафимов промокшие крылья,
вдоль террас, взгромоздившись ступенями клавиатур,
в окружении женских нелепых фигур
на перилах дрожат от бессилья.
Наконец – то лишенные снов и уюта дома
осветили сквозь шторы чудовищный город.
Не сойти бы с ума.
С ветром топчется холод
на вершине холма.

ХVI

Нет,
с новым временем я не знаком,
Да и старое дергает нервно косые куранты.
Полубред
превращает на миг
лес в ограду с чугунным замком,
за которым скрывается Данте
в римской тоге, со связкою книг.
Мы с тобой остаемся ночи
набивать в свой хрусталик бриллианты.
На скамейке в ободранном сквере,
при огарке свечи
будет Муза играть на свирели
в сарафане из легкой парчи,
или плакать в далеком апреле,
заглушая ручьи…



(июль 2003г.)

1.Джеймс Джойс стихотворение XXXII из сборника «Камерная музыка» 1907г.
Весь день шуршал холодный дождь, витал осенний листопад.
Приди в последний раз – придешь?- в продрогший сад.


ЗАЛЬЦБУРГ


ДВУХСОТПЯТИДЕСЯТАЯ ГОДОВЩИНА
СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ
ВОЛЬФГАНГА АМАДЕЯ МОЦАРТА


1
Ein Brunnen singt. Die Wolken stehn
Im klaren Blau, die weiЯen, zarten.
Bedдchtig stille Menschen gehn
Am Abend durch den alten Garten.
(«Musik im Mirabell» Georg Trakl)1

2
1. У собора архитектора Сантино Соляри

Невольно закусив губу,
под куполами черными собора,
осматриваешь желтые дома
с барочною лепниной и цветами.
Каштан зеленым балдахином веет
над серебристым теменем, скрывая
тебя и мысли спутанные нервно:
скульптурами, цветочными коврами
газонов влажных в парке Мирабель. 3
Повсюду эпидемия Версаля.

Все повторяет детскую наивность,
что сны на оттоманках из муара:
фонтанов чашки, брошки, декольте,
монашки, белошвейки, музыканты,
и все подробно – осень, горожане,
как на гравюрах бронзовых. Глаза

сквозь окна Доплера и ставни Караяна
тревожно огибая Хоэнзальцбург,
вспугнувши птиц, и напролом упершись
в разрез альпийских каменных морщин,
заросшие рождественской щетиной,
глотая сумрак, слепнут, только слух
здесь чувствами души повелевает.
Так обжигает зренье темнота,
все заливая ярко-синим светом
из водопада зальцбурского неба,
какого не сыскать по всей земле.
Он затопляет памятники, своды
церковных арок, мой гипоталамус,
переходящий в холод по рукам.
Из этой синевы рожден был Моцарт,
посланником трагической судьбы.

Как мало в мире трогательных мест,
подобных Зальцбургу. Теряются в тумане
часовни по дороге капуцинов,
излучина реки и сам, меж гор,
ты словно по наитью злых волшебниц,
на время превращен с пером и книжкой
в богатый манекен на Линцергассе,4
где мимо проплывают сотни лиц.


2. Над водами Зальцах,

Отстав от гномов, заново расту.
Стою, курю на городском мосту.
Я прожил бы здесь лет наверно двести,
скрываясь от невежества и лести,
где улицы, как кладбища тихи,
укутавшись под вечер шалью старой,
пыхтя заокеанскою сигарой,
писал бы непристойные стихи.
Пылали б свечи, выла б Lacrimosa,
я раздевал бы женщину с мороза,
стрясая снег на бурый половик.
Снимает дворник траурные флаги -
(скоропостижно умер мэр Лантаге).5
Я б к здешнему беспамятству привык.
Река, как дни мои, текла б неспешно.
Я, может быть, чинил бы скрипки, нежно
натягивая каждую струну.
Или, предавшись дальше многоточью,
беседовал бы с памятником ночью,
дразня квадратом площади Луну.
Но двести лет прожить, пожалуй, много.
Из тщетности скупого монолога
мне в зеркале уродливый двойник,
с которым так невесело похожи,
стучал по клавишам и злобно б корчил рожи,
зажав в кулак мой без костей язык.
И развивая мысли на мосту,
влечет за стол и к чистому листу.


3.Набережная Франца-Иозефа.

День, повернувшись на запад спиною гор
уходит, цепляясь за шпили бордово- синим
шлейфом небес, и тучи лиловый горб
растекается вдоль по реке курсивом.

Там, где-то вверху, по елям поют ветра.
Монах закрывает калитку, и в миг пустые,
темные окна монастыря Петра
отворяют для песен и слез святые.

И, словно пытаясь прохожих к себе привлечь,
кричат безголосо, ладони сомкнув, как рупор,
сплавляя по волнам скамеек леса драгоценных свеч,
следы освещают те, что оставил Руперт.6

Забудь обо всем и с болью прижмись скулой,
отвергни навязчивый бред и горечь благих пророчеств,
и дом, возвышающийся скалой,
скрипнет дверьми и шепнет ветлой:
«Зальцбург - собрание одиночеств».


4. Фантазия у Придворной аптеке.

За все, за все благодарю,
что было и чего не стало.
Свеча церковная мерцала,
нам имитируя зарю.
Ломались льдины с крыш, и падал
в лохмотья сада лунный шар,
и каменный апостол Павел
богобоязненность внушал.

Телесных штор, звенели тонко
капеллы лампочек - сердец
в решетке ребер. Зальцбург только
один предвосхищал конец:
той идиллической картины
в обворожительных горах,
где в ромбах снежной паутины
качались елки во дворах.

И запеченными коржами
слоились впадины мансард,
сопели в спальнях горожане,
и гальванический МоцАрт
по подоконникам, по петлям
дверным сколачивал оркестр,
раскинутый под снежным пеплом,
как дирижера жест - окрест.

Все рокотало в ярких перлах,
аптечный воздух бил гуртом.
С проектом вмешивался Эрлах7
в ущелье Альп и в каждый дом.
И мост своей железной бровью
скрывал в реке его от нас.
И все катилось к изголовью
люнетов и цветочных ваз.


5. В пансионе "Доктор Шлоссер"

Чужие сны, чужая простыня,
чужие тени, с потолка срываясь,
причудливо вселяются в меня.
Я их впускаю, чуть сопротивляясь
их скользким трениям по шее, по лицу,
с тяжелым ароматом эдельвейсов,
и в теле дрожь, как ветерок в лесу,
от пальцев ног до выстриженных пейсов.
Осенней ночью шорохи слышны
сильнее колокольного набата.
В покоях дорогих епископата,
как зеркала старинные, грешны
толпятся люди и звучит кантата
«Масонская»
…страна гор, музыки и рек.
«Бог, также одинок, как человек».
К тому же ночь всегда подслеповата.
Так мы порой нелепы и смешны,
когда взрезает мерзлый дерн лопата.
Немудрено в такое время суток,
крадя из посторонних окон сны,
смотря на звезды, потерять рассудок.
И по утру не черный человек
появится в дверях, кряхтя, а, скажем,
совсем иной, белей, чем первый снег,
херр доктор с медсестрой и саквояжем.
Протянет мне пилюли и стакан,
и под окном тревожно стукнет дятел.
Мой монолог им будет не понятен.
От куполов и туч переплетений,
в подушку изрыгаясь, сны тени,
сквозь занавесок рыжих кардиган
чернилами прольются в сентябре,
и я шепну с улыбкой медсестре:
«Прощай, Эльвира Мадиган,
я спятил»...............


6. В парке Hellbrunn

Жасмина запах терпок, горек.
В конце концов, что даст историк -
имен, да дат - круговорот.
Власть церкви, страх новозаветный.
Архиепископ многодетный
любил вино, но свой народ

держал не то чтоб в черном теле,
но в строгости. И, как Сальери,
завистником закончил век.
Быть может, думал он, с улыбкой
смотря на мальчика со скрипкой,
что рано, словно землю снег,

его накроет смерть, а слава
пройдет, и топкая канава
для бедняков - его приют.
Так примет Бог его забавы,
и вавилонами державы
над миром Реквием споют.

Кто гениален, тот несчастно
проводит дни. И очень часто
не доживает до седин.
В тени укрывшись лавровишни,
маэстро знал, что здесь он лишний,
своей судьбы не господин.


7. В Пинакотеке

И в пространстве, лишенном равнин, кривит
город улицы - царство широких спален.
Время замерло здесь навсегда, и вид
его, кажется, призрачен, не реален.

Нам дано говорить и страдать, тесней
прижиматься спиной к облакам, не прочно
быть привязанным в муке к плеяде дней,
умирать и зачатыми быть порочно.

Сурик чахлых небес золотит асфальт,
и в витринах пылают гардений плошки.
Я стою на вершине мохнатых Альп,
обретая бессмертье и взгляд Кокошки.8



8. Под звуки Райдна

Австрийская земля -
смешенье кварца с глиной,
и колокольной «ля»
затянутой и длинной,

смешенье базилик,
ручьев и минералов,
и херувимский лик
церковные генералов,

подмерзшей синевы,
что в полдень разогрета,
кружением листвы -
короткого либретто.

На лезвие волны
блестит стекло соборов
и комнаты полны
физических приборов.

И колокол велит:
«Пора, оставь богатство».
Закат вином разлит
над крышами аббатства.

«Тревожить тех не смей,
кто осень обожает
Амалий, Саломей
они не провожают.

Всмотрись еще раз так,
чтоб не бояться смерти,
не нарушая такт
в божественном концерте».

«Кто говорит в ночи?» -
ты спросишь у мгновенья.
«Скрипичные ключи
и чудо вдохновенья

Задумчивость твоя,
архитектуре здешней,
сродни. Крои швея
из времени одежды

которых не сносить
и не потратит молью,
вдевай в иголку нить,
приштопывая с болью

от камня до травы
тот пейзаж глубокий
известный, но увы
такой же одинокий

как ты, но уточнять
подробности не кстати,
здесь тайна и печать.
Здесь множество печатей».

Очнись, твой образ стерт
и лед под костью лобной.
Кати в аэропорт
от роскоши холодной.

Куда-нибудь южней
лети и будь печальней,
печальней и нежней,
но вряд ли музыкальней,

чем край солей: воспеть…
вокал ветров вбирая
и страх преодолеть
быть изгнанным из Рая.




1. Из стихотворения Георга Тракля «Музыка и Мирабель»
Фонтан поет. И облака вдали на синем небе. Белые. Застыли
Задумчивые люди шли и шли по парку. Нет, не шли. А плыли…

2. Особо знаменит Зальцбургский собор с башнями, вздымающимися в небо. 14 лет работал зодчий Сантино Соляри над этим монументальным творением церковной архитектуры, возведенном на фундаменте романского собора, из которого он взял лишь купель; в этой бронзовой чаше был крещен Вольфганг Амадей Моцарт.

3. Зальцбург - яркий пример барочного города, где этот стиль предстает во всем своем блеске, подтверждением чему является сад Мирабель с его террасами, мраморными скульптурами и фонтанами.

4.Линцергассе одна из центральных улиц Зальцбурга.

5.Примерно в сентябре 1999года на заседание по вопросу о чистоте зальбурского диалекта, от обширного инфаркта умер мер города господин Лантаге.

6. КОКОШКА (Kokoschka) Оскар (1886-1980), австрийский живописец, драматург. Представитель экспрессионизма. Писал картины в нервной, резкой, болезненно напряженной манере («Сила музыки», 1918-20), достигая лиризма и богатства цвета в пейзажах («Венеция», 1924), остроты характеристики в портретах («И. М. Майский», 1942-43). Построенные на гротеске драмы Кокошки («Убийцы — надежды женщин», 1907) насыщены романтической символикой, аллегориями. Антифашистская пьеса «Коменский» (поставлена 1939). И конечно же знаменитая картина Кокошки «Вид на Зальцбург».

7. Своим названием город обязан крепости Salzachburg, находившейся на горе Nonnberg.
Основателем Зальцбурга считается Святой Руперт, при котором примерно в 696 году началось строительство монастыря Святого Петра. Святой Руперт стал первым архиепископом Зальцбурга, с него установилось многовековое владычество церкви.

8. Творение Фишера фон Эрлаха, через лотки со снедью взирает на своего vis а vis в стиле рококо - дом, где родился Моцарт.






ЛИТОВСКАЯ ВЕРСТА


Илане Эссе

Хмурое небо. Сентябрь раздевает парк.
Зренье выкалывает кустарник.
Изо рта вместо речи выходит пар -
речь тебе не нужна, потому что странник
больше молчит, упражняя свое нутро
глотать всухомятку письмо без правил,
погружаться в пейзаж, вспоминая про
тех, кого навсегда оставил.

Луч вонзается плавно в кольцо сосны,
добела, раскаляя готичность игл.
Каждой ночью тебя отправляют сны
во времена беззаботных игр,
где кожаный мяч разбивал стекло,
и дворник бил в тучи струей из шланга,
где в дюнах февраль сохранял тепло,
и в джинсовом море спала Паланга.

Ты вечером поздним накроешь стол,
прочтешь на конверте размытый адрес
и вспомнишь, как в детстве, войдя в костёл,
услышал впервые: «In nominе patris...».
И, после, оставив открытой дверь,
с мятым ковром рукописных текстов,
не променявши ту жизнь на две
жизни других, обратишься в бегство.



BAGATELLE


Евгению

Свет разрезал измятых портьер пелену.
Тополь в окна листвой церемонно захлопал.
Джаз, скользя по шершавому, плотному льну,
как фамильный сервиз, разбивается об пол.
Вавилоны аккордов, дразня за стеклом
иероглифы бурно растущей герани,
дребезжат мотыльками над карим столом,
разогретым в зрачке, как лаваш Пиросмани.

В тонконогих бокалах шипят пузырьки,
в рамах зелень хлопочет, упрямо сбивая
духоту, с неподвижной, блестящей реки,
неизвестно куда и зачем проливая,
наш с тобою под гроздьями ламп диалог.
Югославский буфет да ребристая ваза
сохраняют слова, отдавая в залог
небесам вместо нас неразборчивость джаза.


КОНСТАНТИНУ КАВАФИСУ



Безжалостно, безучастно, без совести и стыда
воздвигли вокруг меня глухонемые стены.
Я замурован в них. Как я попал сюда?
Разуму в толк не взять случившейся перемены.
(К. Кавафис « Стены»)


I

Я упорно искал тебя, но не нашел,
там, где в бархатном сумраке взвившийся шелк,
у бедра танцовщицы,
обжигал кровожадные лица
на пестревших коврах
мусульман.
Ветер с моря елозил в песках,
проверяя свой азимут в белых дырявых носках,
продавцов целлулоидных рыбок.
В ливне прятался рынок,
и фонтаном сухим серебрился
кальян.

II

Я искал тебя ночью, не чувствуя сна,
и, звенящей змеей извиваясь, вползала струна
мандолины в ушное отверстье.
И как-будто отверзся
мозг для песни
благой.
Только в йодистой ряби ползущей реки,
в облаках камыша отражались мои двойники:
глинобитные хижины, птицы.
Эхом голос царицы
в листьях пальм говорил мне:
изгой.

III

Ты, который любил эту яркую смесь:
куполов, минаретов покорность хиджабов и спесь
молодых лесбиянок,
стены в крупных изъянах,
наркотический сон,
беренИк.
Как шатался в тумане твой пыльный квартал,
где любовник твой также часы коротал,
как и ты, медитируя с вазой,
пораженной проказой,
и софизмы твои речь пускали
в тупик.

…………………………………………….

1

Обратясь к твоей тени, преследующей вчера,
перед каждым окном в темноте робея,
я бы видел абрис твоего чела,
кружащийся над колонной сырой Помпея.

2

Здесь светило, утратив свое тепло,
меркнет с ознобами малярии.
И все, что в горле твоем текло,
стало кровью Александрии.

3

Привокзальная площадь. Прощальный взмах
абрикосовой ветки. В твои чернила
погружался с руладами Каллимах,
всплывая облаком в ряби Нила.

4

И, листая столетьями стены вдоль,
нищих улиц, сводящих с ума от зноя,
воспаленным зрачком разгрызая соль
твоих строк, я шептал бы одно лишь – Зоя.




ANNO ANTE CHRISTUM



Всю ночь Сюльпиция ко мне являлась
и напевала что-то неземное,
близ, рощи, в окружении весталок.
Еще вчера, как только схоронили,
настурциями тело ей осыпав,
и отнесли печальною толпой
за Палатин, где брат ее Сервелий
вот уж, как год под веткой кипариса
почит воякой, римского безумья.
Его венок с семейством перепелок,
из листьев дуба - лучший натюрморт.
Из всех,что доводилось видеть мне.
И впрямь, у смерти безупречный выбор
и в птичьих голосах, и в блеске кварца.
Сухой июнь.Миндаль горчит во рту.
Грачи разворошили кроны пиний,
и рядом во дворце пируют гракхи,
в широких тогах.Смуглые вакханки,
склонившись украшают виноградом
им головы и косточки,как бусы
неслышно катятся по мраморным ступеням.
По венам разливается тепло.

И жизнь разнообразна, и финал,
точнее то, что "за" не одинаков,
лишь смысл и вид, на первый взгляд, едины
для всех, но это далеко не так.
А как? Одно другого слов любых лишает,
что никого , увы не утешает.
Сюльпиция, во сне прошу, открой,
что там на самом деле происходит,
хоть портит человека любопытсво
врожденное.Да, ну простят нам боги.
С тех пор она мне больше не приснилась.
Наверно это был ее ответ.


АМСТЕРДАМ

Павлу Бобовникову


Клены, поникшие над хлюпающим каналом.
Вестекерке подобна в сумерках капающей свече.
Дома горят рубином, агатом, резным опалом,
обрамленные в бархатном кирпиче.
Небо захламлено образцами плывущей гжели,
и бока железной лягушке разгрызает морская соль.
Крыши от дряхлого солнца значительно порыжели,
как кудри английских девочек. Ибо роль

светила в голландской топкой сырой низине,
не так велика по сравнению с глубиной
вод, спрятавших рыб серебро в замерзшей, махровой тине,
и, ступая по суше, твердишь: иной
страны для разврата и лучших цве-точных красок
тебе и не надо, здесь смыкаются полюса,
и дожди чем, сильнее смывают, тем больше красят
фасады зданий похожих на паруса.

Там воздух наполнен вздохами липкой страсти,
и кружева Принсенграхта приводят тебя в восторг,
и деревья скрепят и шуршат на ветру, как сухие снасти
рыбаков, отплывших давно обживать Нью-Йорк.
И кроме Рембрандта никто и никак не ярок
и дальше Спинозы не видит никто вверху.
Так проплывая сквозь сотни бордовых ребристых арок,
превращается город в разваренную уху.

И с барскою щедростью мысли что деньги вокруг соря
в пеструхе толпы, без оглядки, плавно дрейфуешь средь
улиц, забывших кошачьи усы царя,
на которых, как снег чешуйками липла сельдь.
Пусть остуствует пряность, бугристость и колкость юга,
но север перебирает туман, как пряжу по городам,
и зазубрины волн, как потные скулы плуга,
взрыхляют каменные потроха у площади Дам.


В ЧЕРНОЙ РАМЕ КАНАЛА

Quomodo sedet sola civitas*

I

Если что и любить, так это, конечно, город,
тот, что соленым каналом Гранде распорот,
его черепицу и мокрый цветущий мрамор,
крылатого льва и Сан-Микеле зеленый траур.
Ключ отпирает со скрипом сырые двери,
в плотно зашторенной комнате мадоннери,

II

куртизанка снимает корсет, поводя плечами,
каждая вещь и жест освещены свечами.
В небе пылинки охры и корки сухой пастели.
Благовест заглушает стоны блудниц в постели.
Ниша в окне занята навсегда кумиром.
Красный бархат дивана от счастья облит «кефиром».

III

Зеркала увлажняют стены, и не бренчит посуда
на вышитой скатерти. Жизнь не спешит, покуда
еще остается суша, хотя бы из роз и камня.
В проулке аккордеону хлопнет надменно ставня,
или, как речь, воду прольет на шляпу
венецианец, предпочитающий водке граппу

IV
.
Вот где начало нежности и предел фантазий -
т.е. ретроспектива союза Европы с Азией,
лабиринт, дразнящий твой мозг каналом,
затянутый сморщенным покрывалом
облаков, перепутавших небо с водами,
набегающих то лоджиями, то сводами,

V

куполами, фронтонами, «мысом» таможни,
пропитавшего легкие влагой тамошней;
и позавидуешь птицам кружащим, либо
распластавшимся водорослям и рыбам,
скользящих по дну заката, как
по масляной сковородке
золотою толпой, сопровождая лодки,

VI

похожих на сплюснутые подносы в коих
везут по лагуне живых, покойных.
Мелочь швыряй в канал на возврат – удачу
расставаясь с тобой, как всегда, заплачу…
И, если о чем сожалеть и стоит,
то только о том лишь, что город тонет.



( 10 июля 2001г.)
*Как одинок город…(плач Иеремии)





РОЖДЕСТВЕНСКОЕ


В пустыне снежной ветер дул,
так что закладывало уши.
Лишь ангелов веселый гул
в пещере радовал всем души:
Марии, местным пастухам,
пасущим скот морозной ночью.
И по белеющим холмам
раскатывалось эхом: "Отче...".

Младенец спал, и рядом с ним
текло мычание воловье,
и ярким светом внеземным
светился нимб у изголовья.
Вошли в вертеп три мудреца,
с дарами, замерев в поклоне,
но первый дар - был дар Отца -
Звезда! на черном небосклоне.


ПАСТОРАЛЬ


В час рассвета лучи разбудили немую окрестность,
глухомани, влюбленной в сентябрь. Осень, как неизвестность,
для провинции близка. В белой вьюге лебяжьего пуха
пейзаж, с позволения глаз, прикасается к слуху:
хрустом веток в саду, воробьиным базаром на крыше
сельской церкви пустой, где живут православные мыши.
Прихожан не видать, да и фрески святых - постояльцы.
Сливы дарит сентябрь, как пасхальные, красные яйца.
Воздух пахнет смолой, теплым сыром, корою березы
и махрой пастухов. Деревенские серые козы,
блея изредка в даль, подогнувши изящно колено,
в шерстяных зипунах, тычат мордами в мокрое сено.
В этих скудных краях в красоте им не сыщется равных,
видно предки и впрямь у них были сатиры и фавны.
Если жить среди изб, огородов, усадеб и пугал,
ты поймаешь на мысли себя, то, что главное - угол,
стол, кровать, палисадник с беседкой у речки,
платяной шифоньер, желтизна штукатурки на печке,
половиц недокрашенных скрип, этажерка, хранящая утварь.
Осень, как и везде, здесь кончается пасмурным утром,
когда белой мукой снег покроет лишай красноземов.
А пока до зимы, до пылящихся синих поземок,
ситцем шторки закрыв фиолетовый полдень в окошке,
молча слушаешь дождь, гладя с белыми лапками кошку.


РАЗГОВОР С ВОСТОЧНОЙ СТОРОНЫ МЕРИДИАНА

Не говори, что кровь жива и в мертвых,
что просят пить истлевшие их губы.
(Федерико Гарсиа Лорка)

Милый друг мой, мне сегодня одиноко.
Ни вина нет к ужину, ни чая.
Отражаясь в зеркалах квадратных окон,
с фонарями близорукими скучаю.
Сквозняки в домах с надорванным сопрано
тянут арии мурашками по коже.
Кавардак гнилой листвы. Темнеет рано.
И окраину горбатую тревожит
голый сад в вороньей траурной перине.
Ветер носит по дворам сырую замять.
В желтый саван магазинные витрины
пеленают умирающую память.


Память что - лишь сгусток прежнего сознанья,
полуяркий свет былого колорита:
лица канувшие, стертые названья
в пыльном пекле старых улочек Мадрида.
Бурых кленов листопадные касанья,
словно нежный всплеск девического шелка.
Не дают покоя мне воспоминанья,
впрочем, я надеюсь, это не надолго.
Не надолго к нам приходят огорченья,
как и радость посещает нас не вечно,
так и Млечный безо всякого значенья,
знай толдычет в темноте про бесконечность.


Бесконечность - это юношество, ибо
не владеет юность благодарным слогом.
Только старость может вымолвить: "Спасибо",
потому, как не посмеет спорить с Богом.
Да и мы с тобою не благодарили.
Повторюсь, что всем нам свойственна беспечность.
Мы влюблялись даже больше, чем любили,
полагая, что лишь в смене бесконечность.
Плыли в дым густой классические речи,
снегопадом серым тая в свете люстры.
И мне хочется, как раньше: в полночь свечи,
звук гитары, воздух лета, запах устриц,


жить без времени, без смерти, без печатей
нам положенных разлук в печальной тризне,
и смотреть, как вырастают на закате
наши тени, укорачивая жизни.
Я мечтаю, как всегда, у океана
провести остаток дней, вставая с криком
серых чаек и читать стихи Хуана
из Могера, что уснул в Пуэрто-Рико.
Я не верю ни в таро, ни в гороскопы.
Каждый раз смотря на прошлое условно,
я лечу к тебе во сне на край Европы,
и в рассветных облаках я вижу, словно


в прошлом веке золотом, ловя субтильный
образ донны, страстью вспыхивают гранды,
и мелькают в красках солнечной Севильи
кастаньеты, буфы, вееры, гирлянды.
Облака проходят, только остается
в ширине растянутой без букв,
то, что бесконечностью зовется,
то, что не имеет снов и звуков.
Эта осень - непрощенная обида,
разве время стерпит блеклые роптанья,
и безумство расстояний до Мадрида
сократит ли хриплый возглас: "До свиданья" ?


Скоро снег начнет дробить часы на кванты,
отдавая предпочтенье снам и пище.
Здесь важнее не Сервантес, а серванты,
быть богатым, но прикидываться нищим.
Деревянный быт округ живет все так же:
бьют свиней под новый год и режут куриц.
В центре города тюрьма, собаки, стража,
одиночество дворов и грохот улиц.
Я, как прежде, без особенных стараний,
говорю тебе во тьму, утратив силы
к новой жизни, как записано в Коране:
"не заставить слышать тех, кто лег в могилы".


В том краю, где день безветренный и жаркий,
где ночами не испытываешь страха,
ты лежишь один под синей небо аркой,
с капителью облаков над речкой Тахо.
Милый друг мой, право жаль, что ты не сможешь
мне ответить своим громким: "He venido..."*
Ты теперь так высоко, где не похожи
кучевые на строения Мадрида.
Осень кончится, уже совсем немного
до зимы осталось жить, не замечая,
что всегда и всем бывает одиноко
и у многих нет вина и нету чая.

*перев. с исп.- я здесь


ИЗ РИГИ В ПИТЕР

Э.Крыловой

Я аккуратно отрываю
календаря листок бумажный.
Я дни считать не успеваю,
но это, собственно, не важно.
Забвенье нам приносит часто
неописуемую радость.
Все, кроме слов Экклезиаста,
аналитическая гадость.

Как безрассудно и нелепо
мы расстаемся с нашим прошлым.
И города холодный слепок
мне кажется безумно пошлым
в слиянии кирпичных линий
кривых домов и труб фабричных.
Как выщипанный хвост павлиний,
ноябрь на улицах столичных.

Глотая горечь никотина,
вина бутылку откупорив,
припоминается картина:
свет маяка в зеленом море,
янтарь в прибое отмывая,
кричали рыжие мальчишки.
И слушал я, не понимая
их сказочный язык латышский.

Тебе в Курляндии сосновой
приснятся розовые горы.
Друг друга нам не встретить снова
в толпе у Домского Собора.
И старика не встретить с тростью,
неторопливо, по привычке,
идущего под вечер в гости
к голубоглазой католичке.

Жаль, далеко отсюда Рига.
Я вспоминаю в наважденье,
как ты сирень с пластинкой Грига
мне подарила в день рожденья.
Мечтали мы с тобой полмира
исколесить и после странствий
вернуться к Северной Пальмире,
замкнувшись в узеньком пространстве.

В одной из комнат в коммуналке,
где пахнет миртом и халвою,
на Мойке или на Фонтанке
мы рядом жили бы с Невою.
И утром пасмурным осенним
Я бы тебе готовил кофе.
А в летний зной по воскресеньям,
гуляя в старом Петергофе,

я бы смотрел в Английском парке,
листая прошлых лет страницы,
как ты идешь аллеей жаркой
походкою императрицы.
И в город возвратясь обратно,
где сам собою занят каждый,
мы бы сорвали аккуратно
календаря листок бумажный.


Из цикла: ГАЛЕРЕЯ МАРКА ШАГАЛА

НАД ГОРОДОМ.

About suffering they were never wrong... W.H.Auden


I


Художник делит линию и цвет
мазки кладя запутанно, невнятно,
пропитывая холст ничем иным,
как жизнью, не имеющей границы
внутри себя. Скрывая связь вещей,
искусство, обращенное в палитру,
терзает зренье, ущемляет нерв
души того, кто держит кисть свободно.
Картина - это смысл, стремленье жить
вне времени, вне суетности мира,
где логика ничто - кривая тень
изведанных пропорций мастерства,
которое, как правило, стремится
опередить грядущие века,
соперничая с прошлыми при этом.
Так легкость твердой, жилистой руки
рождает облака с дыханьем неба,
щекотку ветра, радостный прилив,
тех нежных чувств, зовущихся любовью.
Восторг свободы - вечности полет.


Контраст предельно жесткий.
В черно-синем
над городом влюбленные плывут,
не задевая туфельками крыши
домов, наполовину взятых в снег
зимы, наполовину в зелень мая,
с просветами осенней желтизны.
И в далеке, как розовый закат,
с чахоточными стенами жилище
больным теплом просвечивает холст.
"Прощайте церкви, хмурые амбары,
засовы, ставни, лестница, чердак,
дворы, разрезанные пилами заборов,
деревья, голожопый господин.
Прощай коза и петушиный кукрек,
коты, коровы, псарни, голубятни.
Прощайте все! Мы покидаем вас".
Влюбленные парят. Прозрачность тел их,
сливаясь с бледностью унылого пространства,
нам оставляет синеву одежд
слова какие-то, которых не расслышать.
И девушка, воздушною ладонью
указывая путь куда лететь,
в перспективу вечности роняет
прощальный взгляд на грустные дворы
пустого города, где нет цветов и счастья.
Они свободны, превратившись в сон,
увиденный художником когда-то.



МУЗЫКАНТЫ

II

Что за мелодию играет акварель?
В глухих зрачках накапливая слезы
бумажных музыкантов. Старый Лазарь
Аврэмл* исполняя, топчет снег,
на местечковом холоде. В черте
оседлости согреться невозможно.
Коричневые, желтые тона,
как символ бедности. Нелепые фигуры,
закутанные в черные платки,
остановились, чтобы слушать скрипку,
забыв про зимний холод, нищету.
В забитости угрюмого местечка,
как ржавые проталины весны,
две женщины идут своей дорогой,
в чету забот и с думой о своем:
о детях, стариках, насущном хлебе,
с молитвой, ибо нечего им дать
взамен родных мотивов музыкантам,
и тщетно Хаим клянчит медный грош.


Гротеск печали. Внутренняя скорбь,
просохнув поселилась на бумаге,
с хибарами, где в душных комнатушках
с солено - кислым запахом ночей,
чуть повзрослевши, становились братья
мужьями для двоюродных сестер.
Как звали их?- Ревека, Малка, Сара,
Абрам, Исак, Иосиф, Моисей...
Молчание повисло в сером небе.
И, в полной тишине промозглый ветер
за околоток уносил в бескрайность
сей бесконечный перечень имен.


Вот краски, говорящие на идиш -
коричневый и желтый, в этих двух
не существует пограничный линий,
зажатости первичного рисунка.
Сюжет растерзан. Музыка и быт -
вот две соединяющие части
двух разных настроений, два ключа
к открытию еврейского фольклора.
О, музыканты! Вечная тоска.
Сутулых спин сермяжные голгофы
коробятся на воздухе морозном.
Навечно вкопаны в них римские кресты.


Смычковым прутиком на струнах бедный Лазарь
Аврэмл выводит. В светло-голубых
глазах его, цвет неба Ханаана,
среди полей заснеженных Синай,
меноры редколесья ледяные,
страницы Торы в свитках облаков,
наветов злых, мятущиеся тени
и лица каменные западной стены.
Пусть этот край прослыл вторым Египтом,
но в этом рабстве бешенной судьбы
есть все-таки исход, и знает это
лишь только живописца Божий Дар.

*Аврэмл- народная евр. песня




НЕВЕСТА В ЧЕРНЫХ ПЕРЧАТКАХ


III


Теперь ты в Базеле, уже без жениха,
без зеркала, стоявшего в гостиной,
напротив столика с букетом хризантем.
Твой старый друг тебя давно покинул,
за легкомыслие и ветреность поступков,
за бездну глупостей, девических каприз.
Где он теперь? Спит Витебск иудейский
в сырой ночи. Той, раннею весною
он кажется прислал тебе открытку,
откуда-то из Франции на Пейсах.
Поздравил всех твоих родных и близких,
и, даже бедную соседку вашу, Голду.
Ты молча плакала, тайком от всех молилась:
за те года и за его судьбу,
в беседке сада, рядом с синагогой,
и вспоминала руки его в краске,
его глаза печальные и голос,
как шелест листьев, обращенный в эхо.
Известно, годы иссушают глаз,
как виноград раздавленный в ладони,
что источает сладкую слезу,
которая сверкает на закате
в незагорелых трещинках морщин.
Все ближе к ночи, черной слепоте,
к расплывчатости контуров цвета,
к абсурду времени притягивает фон,
тот, на котором ты остановила
начало века, с ветром перемен.
Твой гордый взгляд на полотне печален.
Апофеоз библейской красоты.
Ты, создана из песен Соломона:
"Прекрасна ты. Пятна нет на тебе.
Спеши с вершин Сенира и Ермона
от львиных логовищ и барсовых хребтов.
Дщерь именитая, любезна ты, как Фирца.
И бедер округление твои,
как ожерелье, дело рук (от Бога)
искусного художника; живот твой
как чаша круглая. Уста твои - вино.
И, волосы твои, как стадо коз.
И, запах из ноздрей твоих приятен,
как запах яблоков", в садах Ершалаима.
Пусть будет так, отныне и вовек.
Твоя любовь воистину от Бога
и красота, но лучшее для нас,
живущих без ее прикосновений,
в ней видеть только
царственный твой стан.
В другие времена, в другом столетье
иные женихи придут к тебе,
с неумолимой страстью стать мужьями,
но ты из них не примешь никого.


Нет полотна без женского начала,
как берегов нет без журчанья вод.
Какая уготована судьба?
Ты, вероятно, чувствовала, знала,
к примеру, что Швейцария тебе
заменит родину и черные перчатки
на снежном шелке свадебного платья,
не снимешь никогда пред брачной ночью,
в душе нарочно пожелав остаться
невестой в блеске масла, навсегда.


ТРИ ЧАСА ПОД ДОЖДЕМ


первый час

Уже три дня, как кончился сентябрь.
Не прячет парк в зеленом малахите,
своей листвы; прокуренное солнце,
качелей деревянные мостки,
аллеи, клумбы, низкие беседки,
с навесом, где торгуют пирожками
и в синих лодка белые сорочки
беспечных юношей и шляпки их подруг.
Невнятица нервозных воробьев
за хищно оголенными кустами.
переполняет воздух напряженьем
и параллели телеграфных линий
звенят, как струны мусагетовой кифары.
Пруд исторгает резкий запах серы.
На белокожем небе хвост драконий
над старой башней изгибает туча
и тополь, словно Джорш - победоносец
вонзает в него мокрое копье.
Сопротивляясь северному ветру
невольно набредаешь на гравюры:
охваченные судорогой лица,
очищенные нашатырным ливнем
в витринах исказившихся пропорций
изящных граций. Все напоминает -
изгнание из рая. Позади
гнилые листья, порванные связи,
газет вчерашних шепелянье, щепки
обглоданных сиреней. Горожане
спешат в вертепы душных рестораций,
в раскопанные кладбища иллюзий,
на сборище веселых панихид.
Окрошки луж. Из темных подворотен
на встречу ветру пучится туман
мысль наводя о вечности и смерти,
беря в прицел огни ближайших окон
и начиняет порохом листвы
молочные бутылки, точно гильзы.
Текут асфальта нефтяные реки.
Дома над ними образуют скалы,
с атлетами в пучках сырой травы.
Теперь все по - другому: зонт, плащи
кашне, перчатки, жирный блеск ботинок.
Сбывается мечта о целлофане -
весь мир сквозь запотевшие очки.
Подъездов пасти источают плесень.
Как незаметно наступила осень.
Гардений зелень воскрешает память.
Самозабвенно плинькает рояль.

второй час


Уже три дня, как кончился сентябрь.
И неприятно видеть полубоксы,
стремительно лысеющих деревьев,
которых прижимает институт
физической культуры к стадиону,
где вычерчены точно старт и финиш,
и еле-еле глазу удается
объять и сфокусировать в хрусталик
всю философию абсурдного ландшафта
без флагов в оцеплении трибун.
Бомбят мячи. Скрипят велосипеды,
бегут трусцой седые торопыги
кровь развивает скорость амазонки,
таращатся с усмешкою студентки.
Так крепнет в мышцах олимпийский дух.
Им аплодируют на штанге деревянной
голкипером забытые рейтузы.
Вот полукружье щерится кольчугой,
к нему бредут огромные, как йети,
легко катя увесистые ядра
по слякоти молотобойцы-зевсы.
Два тренера, укрывшись от дождя
в фанерной раздевалке, выпивают
для гигиены медицинский спиртус,
меж корневых хрустят головки лука
Они пьяны и счастливы, наверно,
и спорят о каких-то там секундах
потом один кричит: «поедем к бабам»
другой, квадратным черепом мотая
бубнит: «... к жене, к жене. Все за—ись».
И все сильнее атакует ливень
упрямых старцев. Бодрый бег по кругу
им подсознательно отраднее гораздо,
чем бить подошвы к финишной прямой.
Во всем наличие сплошного декаданса.
Прожектора, как черные скелеты
палеозойской эры освещают
морозным светом жесткую арену,
в которой слышно эхо Колизея.
И возникают чудные виденья:
выходят львы, грохочут колесницы
и взрыв толпы на вспоротый живот,
и гладиатор подбирает кишки,
и током бьют разорванные связки.
« Добить, добить» - беснуется народ,
а уж потом мы сами за него
набьет свои желудки до икоты
бараниной вином и черносливом....
Да это дело было в древнем Риме,
а на стене висит картина в раме
с невыразительным и хмурым пейзажем:
лужайка чахлая, забором плотным лес,
как стадион похожий на бурлеск.

третий час


Уже три дня, как кончился сентябрь
и облаков размытых акварели
просвечивают в кальке горизонта
остывшую яичницу заката,
и голоса влюбленных не слышны
в удушливом аду архитектуры.
Все предалось былым воспоминаньям:
колонны, арки, фикусы и флоксы?
пожарных лестниц вертикальный бред,
напоминающий то явь, то сновиденья
Иакова, часы, автомобили,
холмы, подвалы, трубки телефонов,
булыжники, чугунные ограды,
гостиницы, вокзалы, ателье,
младенцы в животах, сады, терассы,
разграбленных церквей паллиатив.
Как-будто прозвучал хлопок нейтронной.
Все потянулись в дантовы предместья
Октябрь гробовщик колотит в стекла
распотрошив листву календарей.
И девочка с ландрином в старых джинсах
давно уже не водит на прогулки,
нестриженного ,глупого эрделя,
играющего с розовым мячом.
И лишь одна осталась у камина
дни коротать печальная Камена.
зане воспоминанья составляют
всю прошлую и будущею жизнь.






ЭТЮД



Леониду Когану

Как странно то, что память спит
в зеленой колыбели мая.
Закат, часов не замечая,
листве о вечном говорит.
Нет ни волнения, ни страха
пред тем, что завтра суждено,
открывши полночью окно
увидеть смерть в созвездьи Рака.


Неровный ветер с чьих-то уст
разносит рифмы псалмопений.
Шаги по клавишам ступеней
играют гаммы наизусть.
В нетерпеливых пальцах дрожь.
В аллегро чувствуешь отдышку.
На фортепьяновые крышки
мой город издали похож.


Когда дожди займутся рвать
в клочки небесных звуков хляби,
не отворит с улыбкой Скрябин
нам дверь, как нотную тетрадь.
Пусть одиночество навек
оставит нам печаль киннора,*
и в пенье ангельского хора
покроет струны мягкий снег.


Настанут дни, когда тепла
не разведешь сухой корою.
В футляры черные закроют
«гварнери» хрупкие тела.
Осколком красным кирпича
напишет кто-то на асфальте:
"Маэстро! Вечное - Вивальди
сокрыто в сердце скрипача..."


*др. евр. муз. струнный инструмент


ФЛОРЕНТИЙСКИЙ ЭСКИЗ


Подобная безумная жара
была еще во времена Козимо.
В трезвоне слов и в шорохе пера
Флоренция является незримо
журчаньем Арно, скрипами лесов
и башенною поступью тяжелой,
каким-то дробным эхом голосов
торговцев сувенирами и колой.
Зигзаги переулков немоту
задерживают туго на миноре,
и мрамор звезд пришпиленных к кресту,
отсвечивают в куполе дель Фьери.


Здесь, заполночь покинув желтизну
горячей мостовой с цветною расой,
неторопливо тянешься ко сну,
манящему прохладною террасой.
Гостиница украшена плющом.
На столике настурции с клубникой;
глотая воздух, золотым лещом
вдоль набережной шаркаешь безликой,
фигурой инородца из вчера,
при фонарях читающего книжку.
Подобная несносная жара
сулит не вдохновенье, но одышку.


В полдневный зной не выгнать из тени
ни акварель, ни кружева, ни лица
красавиц длинноногих, ни семи
нагих скульптур. Под сводами Уффици
закуривай свои "кэмэл" и присядь
на серые щербатые ступени
с сознанием, что ты сюда опять
вернешься, и не может быть сомнений
в судьбе, в стране и в канувших веках.
Махни рукой, как Джотто колокольней,
всем на прощанье. В глупеньких стихах
ты выскажи, что нет прямоугольней


и правильней Флореции в пустых
открытых окнах. Ночью в одиночку
пересчитай соборы и мосты,
допей вино и можешь ставить точку,
да повтори черноволосой мгле,
покачиваясь в комнате на кресле,
что нет другого места на земле,
где мертвые так явственно воскресли


SAVANAROLA



До тех пор, как я тебя не увидел в конце столетья,
восседающим воином на кобыле с изумрудною пеной,
подобием медного всадника для флорентийцев.
Я полагал, что ты бронзовый, полый внутри
или мраморный, трехметровый. На худой конец из куска
ломбардийского камня. Выбор плоти твоей вековечной
не случаен отнюдь потому, что каков материал
после смерти, избирают потомки, такова их к тебе
благодарность и считай, что тебе повезло
относительно внуков. В густоте запоздалого лета
я пытаюсь представить, как здесь, загорелые руки
втискивали тебя то в одну, то в другую, то в третью
оцеревшие ниши с плющом, коих не перечесть
по периметрам улиц. Это уже гораздо позднее
грубые камнетесы, наглотавшись тумана и граппы
тащили волоком по мостовой, твой “чугунный” затылок,
а конечностей сломанных хворост опускали на дно
темно рыжего Арно; цвета взятого в плен
антикварных салонов, музеев, кабинетов и папских
квартир, закрепленных на ребрах Бернини.
Все твои безделушки, каменья, дорогие приборы ученых,
корешки фолеантов, картины, позолоченных голых наяд,
в общем массу античного скарба
размели по домам горожане.
Если память способна без плоти различать,
что ты там загибал о грядущем потопе, ибо всякая плоть
извратила свое назначенье “и т.д. и т.п.”
Значит ты меня тоже услышал, но не можешь ответить
по известным причинам, и мне остается расточать
свой запас силлабических будней, возвратившись на север.
О потопе, о страшном суде, как вещал ты, гнусавя толпе
забурясь в пыльный угол какой-нибудь церкви.
Мудрый клирик эпохи, вот таким я тебя представлял,
и задолго еще до того, как я встал обнаженной ступней
на круглую мраморную плиту пред фонтаном Нептуна
и задолго еще до того, когда здесь выпадают осадки.


Ты бы мне запретил слушать джаз, восхищаться Пиндаром,
носить расклешенные брюки, изучать УПК Хамураппи,
рисовать города Атлантиды и лепить из февральского гипса
ледяные парады планет, проповедуя свой катехизис
не пускал бы из темного нефа в гости к Буоноротти
из жестокости к внешнему миру закрывал бы плащами монахов
витражи и скульптурные торсы, указуя перстом на распятье.
По сравненью с тобой, тот еврейский подросток
с небожительной сущностью - просто кудрявый шалун,
вундеркинд средь песка и лепешек.


Гефсиманские яблочки падают в темя,
озаряя все новых исаков, тем открытым законом,
уточняя название в оном и все больше склоняясь во мненьях
(притяжение для дураков, а по сути покорность
и отчасти беспомощность) а потом всех их тянет раздеться,
и упасть на траву и смотреть в безупречно жемчужное небо.
Ты же профиль надломленный, иже на своейной res sacra miser*
(капюшон, крест, костыль, да тяжелые четки)
ты использовал старый прием. Примитивность всегда безгранична,
заимеет не только права, но и власть,
создавая подобие рая, образ, тот который понятен.
Я и сам далеко не язычник, но леса с паутиной зимы
или теплые рощи оливок, облака скороходы, понурый
горизонт над осенним заливом, голоса, кружева
балерин, запах черного хлеба и роз
из меня создают дух, который ты б пытался изгнать,
но, решив, что не хватит усилий
начал тоже проделывать с теми, тех
кто слушал твои постулаты на высоком жаргоне схоласта.
И один из них может с похмелья,
с тонзурою потной чуть хромая на левую ногу
подошел и по дурости ляпнул, летним полднем напротив собора -
"он во всем начинает быть схожем с Домиником"
и все согласились.


Полагаю в ту пору шел снег, когда ты
подбородок вонзивши в январские серые тучи обратился к себе.
(ты всегда лишь к себе обращался)
И толпа флорентийцев, как дары понесла на огонь
карты, шахматы, древние кубки, купидонов из мрамора
ворох бархата, шелка, отрезы парчи,
разноцветные маски, литавры, украшенья для рук,
парики для господ и корсеты престарелых синьор,
для девиц сексозвучные рифмы.
Я как-будто и впрямь наблюдал, как четыре здоровых монаха
били палками старого антиквара
в подворотне напротив садов
в тех, которых бесовские страсти
разгорались в пределах ремесел
и взошли на вершину искусства.
Ты и сам им завидовал в тайне.
Я вначале решил, что бессилен, зашевелился
открывая глаза. Потолок по краям в завитках
листьев лавра, сплетенного с лентой
и на стенах все те же картины в лакированных рамах - мура.
Это время во сне превращает
в чепуху, в роковую насмешку, то что мы называем
неспешным растворением в прошлом.
Губы мямлят классический бред.
За окном снегопад - это кстати
роскошь льющейся хлопьями марли
занавесит реальные виды этих хижин кирпичных и свет
посторонних пугающих окон.
Почему Джироламо мне трудно объяснить
любопытство, навязчивость темы, тот нахальный намек
при котором, как из Арно, со дна подсознания
на поверхность всплывает не то, что мы в детстве
краснея скрываем, а нечто из ада и в профиль,
даже похожая с фавном, горбоносая веха, фигура
бунтаря и аскета, тирана и добродушного старца.
Собственно это четыре слагаемых любого республиканца.
Сам бы Юлий тебе позавидовал точно
не в масштабе конечно, но чем-то
совсем неземном.


Жаркий август лениво разгоняет людей
с раскаленных камней Синьории:
к фонтану с атлетическим торсом в центре площади,
под навесы безлюдных кафе и в соборы.
Я и сам, прикрывающий темя, каким-то французским журналом
пытаюсь спастись от жары. И, если бы вдруг кто-нибудь
в этот час спросил бы меня:
что вы думаете об индульгенции?
Я бы ответил, а где ее можно купить?
Вот так тлея в белой рубахе, в золотом переулке,
где даже ставни стучат fa-cal-do**
вдруг невольно полюбишь пургу,
дикий холод и мглистое небо.
А ты Джироламо, железный маршал Флоренции
торжествуй на дыбах и режь ангелов в белых рубашках,
и псалтырь догоревший цитируй.
Я шепну тебе в медное ухо во сне "лучше бы ты был живописцем,
как твой соплеменник".

*пер. с лат.: несчастный - святыня,несчастный священен
** пер. с итал.- жара



СТАНСЫ ПАРИЖУ


Париж в ночи мне чужд и жалок,
Дороже сердцу прежний бред!
Марина Цветаева


1


Воскресный день. Закончилась неделя.
Стоял сентябрь. Мы вышли из отеля.
Монмартр жевал копченую листву
с Лаокоона ветхого каштана
стеклянными зубами фонарей.
Вот арапчонок вышел из дверей,
и первое что произнес он: «тьфу…»,
в заполненную листьями канаву.
И, облаков размазанных сметана
втопила конопатую луну
алмазом грубым в жесткую оправу.
Мы очутились в каменном лесу,
где праздно шествовал, меж нами, гул картавый,
где смерть, как флаг, несла свою косу.
Отрыгивая прелостью строений,
средь мшистых крыш и мраморных растений
Париж дышал и щекотал в носу
туманом рыхлым, вместо кокаина,
и ночь текла рекой ультрамарина.
Горящему подобно колесу
неслись по воздуху сиббилы и силлабы.
Квартал заполонили словно жабы,
тритоны, муравьи и скоробеи,
покрытые испариной пижо.
В борделях было более свежо,
чем у реки, где истово скорбели
шеренги тополей, по тем, кто не
слышал, их шептание на дне.

2

В архитектуре вывертов и кренов,
блестящие оскалы ситроэнов
сверкали габаритными огнями,
в тумане, как глаза сиамских кошек.
И арка Мира с четырьмя конями
нам отворяла ночи слепоту.
По всюду страшно полыхал огонь окошек
кострами инквизиций. На лету
норд-вест пинал коробки апельсинов.
Мы молча шли по улице Клиши.
Ложились на могильную плиту
Аполлинера - тени исполинов.
" Вино текло чернилами в стакан
дом уходил в открытый океан…»
В округе, кроме статуй ни души,
да бронзовая окись в пастях львиных,
застывшая абсентом на клыках.
Три купидона с дудками в руках
глядят в фонтана сморщенную лужу.
Но кто способен удержать, как ветер душу?
Все существа парижские наружу
стремились, как сомнамбулы из книг:
быстрее от кольчуги гутенбергской
от башен колоколен, от квадриг,
но как везде, здесь царствовал тупик.
А с золотыми рыбами на сушу
стремились выйти мавры. И велик
был тот, кто создал их: тому дорожи
мысль, а не жизнь. Все время сохранит.
И город разбухал в глазах, как дрожжи,
меняя каждую секунду прежний вид,
то известняк, то мрамор, то гранит.

3

И сыпались листвою фотоснимки.
По сторонам глазели невидимки -
писателей, бродяг и сумасшедших
но, мы не вызывали духов. Нет.
ни строгих небожителей, сошедших
на оспою изрытый парапет.
Ах, этих портиков резных кордебалет-
они поют о временах прошедших
В кафе напротив скрипка и кларнет,
расплескивают сбивчивый дуэт.
Мы видели уже с тобой пол мира.
Луна лежала, как головка сыра
на башенных зубцах Консьержири.
Бессильна ночь и что не говори.
Париж всегда как будто при параде.
И вязнет восклицанье la Patrie!
Мы шли на остров к каменной громаде,
чьи шпили протыкали небо. Ниже
полки химер кружили в темноте
и сними сонмы ангелов и иже
все тоже исчезало в высоте.
Не объяснить, какого хера ради,
в чужой столице, в легкой суете,
огней метущих карасями Сену,
мы здесь с тобой и все мои тетради.
Я шлю привет обоим берегам.
Монархи, замурованные в стену
о чем-то перешептывались. Явь
сплеталась с фантастическими снами-
и чьи-то профили из ниш бросались вплавь
буксир ревел натужными басами
перебивая воробьиный гам.

4

И колокол раскачивать пытался
уродливый звонарь. Так в Нотр - Дам
входящий, всяк входящий рот разинув,
душой над плошками меж серых стен метался
то падал ниц, руками закрывался,
от витражей и от реликвий вящих
(конечно первым делом чужезестранец)
теряет чувство времени, покинув
свой край, смотря не треснутый румянец
ажурных стекол и лиц произносящих,
слова молитв на разных языках
сливались в хор нестройный горьких пьяниц;
в геометрично стриженых кустах
мы плюхнулись устало на скамейку.
Нам не хотелось спать, идти обратно.
Нам розы говорили: "...лейка, лейка".
Все очевидно, но невероятно
так мы сидели на парижском лоне,
с гранитной девой, замершей в поклоне.
И воздух пахнул нежно и развратно:
вином, духами, кофеем, мочой.
Да сколько их, стоявших со свечой
у тех постелей, где творилось нечто,
живописуют сладкие пассажи,
маньякам, стихотворцам, гомосеком,
здесь в старости возможно стать Гобсеком,
зевая в антикварном антураже.
Париж дворец. Шикарная квартира
«Мон шер ами, примерьте этот фрак»
«действительно, удобно без карманов».

6

Париж не может до скончанья мира
пресытиться любовью. Это факт.
Нас окружали сотни ресторанов,
хрипящих и грохочущих данс клубов,
после инъекций отпрыски инкубов,
шатаясь заходил нам во фланг.
С балконов, стен свисал трехцветный флаг.
И статуи, и церкви и дворцы.
украшенные в пыльные венцы
с ума сводили прошлыми веками;
цилиндры, кепи, шляпы, канотье
долой, пред вами Теофиль Готье.
А криминал грассировал звонками
мобильных телефонов в темноте.
Случайный фарс ночного променада
вбирал нас в тень церковного фасада.
как черную дыру. Париж играл
роль подлинной вселенной, собирая
все камни ада и все краски рая,
которыми сей град располагал.
На встречу брел жандарм, и кобура
была полна ночного серебра.
Мы шли вдвоем по городу в ночи.
Алжирский жир размазывал в витрине
торговцев белозубых, на фольге,
ножами куриц режущих искристо.
Я потерял от номера ключи?
Не надо ваших шуток Монте Кристо:
мы не привыкли на одной ноге…
Все куталось в густом аквамарине,
мерцая отражением в серьге,
играющего блюз саксофониста.
В барочных переплетах тесных улиц
сознанье перепрыгивало даль.
И в полноводие рекламных бризов
пространство ёжилось и боком вдоль карнизов
упрямо пятилось к овалу Пляс Пигаль.
Швырял листвою в лица нам мистраль.
Как-будто бы пытался сделать вызов.
Ну что за блажь, какая там дуэль.
На эту странность не найти ответа.
И на рассвете возвратясь в отель,
мы обнаружили два черных пистолета,
положенных на белую постель.













ВО СНЕ



( два фрагмента )

I

И, губы тянутся к воде,
прося глотка кастальской влаги.
Как жаль, что в мире не везде
земля подобием бумаги
шуршит и мнется под рукой,
и дождь чернильный ставит кляксы
внутри строки и за строкой,
непобежденных рифм аяксы
теснят троянские холмы
и туч свинцовых укрепленья,
и хор архангелов псалмы
поет, погибшим поколеньям.

Качает ржавчину цепи
тяжелый дуб с сухой листвою,
и как Гомер в ночной степи,
клонясь витийствует со мною.
Гладь моря. Тусклый горизонт
Но, обретая вновь надежду
я вдруг 6егу ,как Робинзон
за кораблем по побережью
Как, этот остров нелюдим,
как пейзаж, цветущий мрачен,
и я несчастный пилигрим
морей, лишь бегством озадачен.

Но, чей-то взгляд забытый мной
полусвятой, полу лукавый
зовет, зовет меня с собой
в густые сумерки агавы.
Я отвергаю боль и страх
вражду прочувствовав с далеким,
где я в безрадостных домах
жил гостем праздно одиноким.
Сон перечеркивает быль.
Январь, как плотник белолицый
несет в зарю седую пыль
и нету времени молиться.

II

Для новорожденной души
смычком лесной виолончели
звучит в трагической глуши
печаль у хрупкой колыбели.
Печаль, печаль и всюду смерть
грядет в разлад с Господним Летом,
и в темноте земная твердь
хрустит языческим скелетом.
Прикосновение веков
сквозь мумий вечных коридоры
с тяжелым грохотом подков
тревожат дикие просторы,

тревожат речки и мостки,
домов монашеские срубы.
Я вижу черные платки
и парафиновые губы.
Я вижу с уровня холмов
свеченье сельской панорамы,
как, караваны облаков
плывут наследством Авраама.
Грустят вишневые сады.
Хранят покой теней овраги.
Знобит и хочется воды
и руки тянутся к бумаге.

Но, кожей чувствуя запрет
Востока в утоленье жажды,
лишь возвращается поэт,
в одну и ту же реку дважды.
А воздух жарок и упруг .
Закат Кораном заражает.
Я попадаю в полукруг
луны, где тень опережает
моих шагов песочный зуд
египетскою кошкой время
мне предвещает страшный суд
и рабство горькое еврея.


Отъезд

V.Chertog


Оставь стихи.
Теперь нам не до них.
Оставшееся время для двоих
совсем не одинаково в размере
гекзаметра; и байки о Гомере
на сей раз – привилегия
других.

На сей раз
нам предписано сберечь
лишь в подсознанье родину и речь.
Ячмень заката, зево буерака –
метафоры для «мучениц» филфака,
которые не вправе
пренебречь

ни фистулой,
ни комплексом матрон,
ни холодом, ни скопищем ворон,
ни широтою грязного проспекта,
ни ложью Занд, ни шпорою конспекта,
запрятанною в розовый
капрон.

Сейчас январь.
Озлившийся борей
раскачивает нимбы фонарей
да берестой разорванной трепещет.
А с высоты коричневые вещи
похожи на огромных
снегирей.

Кадит метель
в преддверье торжества.
Патруль волхвов не ищет божества.
И красный шарф срывается, как лента
с венка, чтобы достигнуть континента,
где мир поет во славу
Рождества.

Печальный вид
зрачок слезой саднит,
как причитанья брошенной родни
пред наступленьем длительной разлуки,
издалека протягивает руки
седая ночь, и мы с тобой
одни

среди домов,
уснувших до утра,
где оголенность женского бедра,
при полумраке, выдохнувшем вчуже
осколки звезд и непокорность стужи,
заменит ключ апостола
Петра.

Закончен век,
но в следующем мы,
прочувствуя отсутствие зимы,
вернемся ненадолго в эту почву,
где первый снег, опережая почту,
ложится письменами
на холмы.

В любой отъезд
не привыкай скучать.
Не говори – здесь место помолчать,
приписывая краткому недугу
желанье перебраться ближе к югу
и мертвецов родных
не навещать.

Грузинский чай,
журналы на полу.
Кудрявый мальчик выпустил стрелу –
не в нас с тобою, в темень перелеска,
где ни души, ни возгласа, ни всплеска;
лишь снег кружит, похожий
на золу.



    © Все права защищены


В НЕБЕ НАД КУПЧИНО


Как заложнику речи пустой небосвод,
Прерывая вдали истребителя полоз,
С высоты словно чайка выносит из вод
Вместо рыб мельхиоровых сбивчивый голос.

И горячей ладонью нащупав вокал
В ветре, что навалился на круглые стекла,
Облака превращает в холодный металл,
Чья изнанка от слез Саваофа промокла.


А.П. Н.Г.



Бугры снегов подобием пшена.
Луна горит сквозь матовую штору.
И робкие шаги по коридору
не узнает ночная тишина.
Не узнает, наверно, потому
(и дело не в минувшем карнавале)
Что прежде никогда по одному
мы долго здесь с тобою не бывали.

Стол с ракушкою. Ровный зимний свет.
Но свет, как занавес - как завершенье акта...
декабрьских метелей катаракта
стирает чей-то острый силуэт,
стирает тусклый, бронзовый фонарь,
кириллицу трехзначную на входе,
как призраки на розовом восходе,

шагреневый срывая календарь,
мы покидаем хрупкий мир вещей.
Сбегая вниз по лестнице широкой
и превращаясь в крылышки свечей,
летим к плывущему над городом барокко.


МЕЦЕНАТУ

Ты, Меценат, пожалуй, слишком строг.
Все эти споры, трапезы, рапиры,
рабыни, облысевшие кумиры,
как правило, не улучшают слог.
Слог улучшает время, тишина.
Не вороша печального наследства
природа существует долго. Есть ли средство
от глупости? Крутая вышина
заката над обломанною аркой
осеннем ветром с хором голосов,
взлетающих над шапками лесов,
встречает ночь, шагающую с Паркой
вдоль портиков, фонтанов, острых пиний.
Строй факелов и белизна туник.
Но даже здесь мерещится тупик
и уязвимость в совершенстве линий.

Вокруг меня, совсем иной расклад;
и все мне в оном царстве ненавистно:
хоронят воинов, пьянствует сенат,
и кроме шума, рыканья и свиста,
уже навряд ли что-нибудь поймешь.
Жизнь хлопотна. История сурова.
И ты патриций, так ценивший слово,
сейчас бы променял его на нож.


АСОНАНСНЫЙ ГОРОДСКОЙ КОЛЛАЖ






В Древнем Риме на улицах, наводненных
толпой, не было грохота колесниц
шум городской создавался движением
людей - топотом ног пешеходов и
мягкой поступью слуг ...
( Из книги "Последние стихи"
Дэвид Герберт Лоуренс )




В этом городе на редкость спокойно и тихо,
особенно вечером, когда липкий воздух
затыкает крикливые рты переулков
и каменный шепот сырых подъездов.
Тонкая стрелка часов в ритме нервного тика
пытается вместе с моею рукой достать на прозрачной полке
небес книги пророков Михеи, Исаи и Ездры.

Когда закончатся бесконечные каденции минорного Шнитке,
разрезающего озоновый слой дирижерской палочкой,
скорбно - беззвучными станут огромные фиолетовые слитки
облаков, проплывающих над акварельными этюдами чувств,
и над легкомысленными крыльями черных ласточек.

В незримых пределах извращенной архитектуры
кому-то становится невыносимо тесно.
Здесь в слезах погибают разбухшие ноты гениальных симфоний.
Бумажные хлопья разорванной неудачной пьесы
захламляют сонный круговорот одиноких фантазий.
И только газированные глаза в стеклянной колбе сифона
выплескивают пресные мысли в пузырьках углекислого газа.

Серебряные тополя вдоль кирпичной аллеи
своими, в земле растопыренными корнями,
издали напоминают одеревеневшие лапы коричневых куриц.
В пленке памяти крутятся кадры из фильма "Легенда о Нарояме"
с видами старых японок на рисовом поле
и с кровью в мечах самураев.
Но в зрачках у меня только блестят, изгибаясь плавно,
как металлические позвоночники в асфальтовых спинах улиц,
звенящие рельсы набитых битком трамваев.

Величие дня не откроет для нас законы ночных лабиринтов с небес
лова.
Сталью пюпитров изрезана глухонемая плоть Герберта фон Караяна.
Сухими ладонями ветер разносит по влажной горизонтали
страницы пророка Иова,
и холодом пыльной волны листает справо налево
горячие суры Корана.

Фронтоны музеев, дворцов и стареющих театров
не имеют зеркальной плоскости отраженья,
в которой можно увидеть живые лица прошедшей эпохи.
Неприостановимая сила всепоглощающего космического движенья
влечет за собой миллионы смертей и миллиарды рождений.
В бронзе, в граните, в бетоне, в стекле и в мраморе,
словно в переполохе,
люди ищут, устало блуждая, древние образы языческих наслаждений.

В этом городе женщины на редкость странны:
все их манеры, улыбки жесты
расцветают подобием Баховских штудий.
За кулисами черных вуалей они прячут чье-то мужское сердце,
чтоб пресечь помешательству тщиться этой глупой, безумной стрелки
в ритме мчащейся нервного тика, и создать из тяжелой фуги
невесомо-искристое скерцо!

Где бушевало когда-то в Европе черное пламя хрустальной ночи,
там теперь распустились тысячи сотен красных и желтых тюльпанов,
там из глиняных недр появились живые гиганты скульптуры.
В полосу искушений, словно в мертвые зубы железных капканов,
попадает несчастный святой, и как будто счастливый безбожник,
и осколки разбитой столетьями римской культуры
пытается склеить во сне сумасшедший художник....




ОДНОЙ ХУДОЖНИЦЕ



Соглядатаев полк, безрассудно толкущихся возле
твоих темных окон с веронезевой краской внутри.
Очевидно и впрямь кто-то важный тебя заподозрил
в контрабанде картин из хранилища Клио. Смотри,
не промедли уйти от азарта слепых конфискаций,
чей-то влажной руки. Ворошащей твое барахло,
помолись на распятья грачей над венками акаций
пересохшим от страха зрачком сквозь сырое стекло.
Время суток, когда твоя тень беззастенчивым шпиком
семенит за тобой, натыкаясь на люков сургуч.
Дождь тиранит листву с генерал-губернаторским шиком,
расползаясь по швам в темно-синем мундире из туч.
Так пытаясь уйти от дотошной, навязчивой слежки,
ускоряя шаги, чтобы тот безнадежно отстал,
попадаешь в тупик, из которого льется насмешкой
водосточная ржа, приоткрыв силикатный оскал.
И уже не до птиц, не до воздуха ложной свободы,
не до бледных зеркал, перетянутых бережно сплошь
теплой калькою снов наподобье игральной колоды,
предлагающей джокер, как мысль – от себя не уйдешь.


БЕГСТВО В ЕГИПЕТ



Громкий голос солдат в селенье:
«перепись населенья, перепись населенья»,
но Тот, кого Ирод хочет найти,
со вчерашнего дня в пути.
От снега песок становился жидким,
ветер с ослицы срывал пожитки,
дребезжащие скобы, ножи в дерюге,
лепешки схожие с цветом вьюги,
изюм и непрочный мешок пшена.
Иосиф шел первым, за ним жена.
И оба пытались увидеть в том,
что расползлось голубым пятном –
город, оазис, костер провидца –
вобщем, где можно остановиться.
Февраль не лучший месяц для бегства:
какое холодное было детство
младенца, которому неустанно
народы будут кричать: «Осанна!»




Impression en Venezia

Оглянувшись назад, есть ли смысл еще повторять:
масло, скрипки, дворцы, площадь, мокрая прядь
твоих светлых волос? Хоть залей сургучом или воском
этот тонущий хлам, пожираемый мартом и мозгом -
все равно неподкупен извне, в безупречности плоти,
в кудрях бронзовых дев, купидонов, карнизов в помете...

Хлопнуть дверью нельзя под водой. На крыльце олеандры.
Только всплески гондол, на которых стоят "ихтиандры"
с лентой, с красным вином, в пустоте, с золотыми зубами,
врозь с охапками роз брачных пар, с дорогими гробами.
Медных лавров венки с кобылицею с черным подпалом
не напотчуют взгляд, уплывающий узким каналом
первозданной любви. На протертых зеленых диванах

из весенней травы, в азиатских до пят сарафанах,
стайки бабочек вверх производят свои менуэты,
на свету превращаясь в стекло, в золотые монеты.
Их стареющий дож, в окружении смуглых наложниц
слышит шорох парчи, звон браслетов и щелканье ножниц.
Так ему мастерят облачение юные лгуньи,
поднося кружева зеркалов праздноликой лагуны,
где строенья скользят в своем танце нелепо роскошном,
погружаясь на дно, настоящее путая с прошлым.


КНЯГИНЕ М.К.


Вы так любили этот городок,
заросший лопухами и смородой.
Пленил вас дух провинции тогда.
Претила вам столичная среда.
Вы любовались дикою природой
и обнаженной глиною дорог.

Берез широких длинный караван,
вдоль желтых берегов холодной речки,
в густой осоке лодки рыбаков.
Вы слушали мычание коров,
кудахтанье, потрескиванье в печке
и восклицали:«Браво Левитан!»

Напротив церкви, в шелести дубов
июньский ветерок трепал ваш локон.
Вы малевали красочные виды
лугов, с воздушной тенью Артемиды,
коричневые рамы низких окон
и белые платки крестьянских вдов.

Что близко нам не дорого, и вы
цветенье страсти юной миновали
В том городке вас не видать давно.
Смеркается. На улицах темно.
Теперь вот я на вашем сеновале
лежу и повторяю «c est la vie».


IN ROME


I

Итак, Италия. Начну банально: Рим.
Ночь. Колизей. Мерцание Венеры
за рваным облаком. Я жалкий пилигрим,
скучнейший бард,исчадье нашей эры,
пылинками накладываю грим,
которыми воскресший дух Цереры
окрестность превращает в некий сплин,
в абстракцию качающихся пиний.
Я выгляжу как пьяный арлекин,
изображенный некогда Феллини
не на экране, но в карандаше.
Марать и перелистывать блокноты
- занятие причастное душе,
в которой не нуждаются вестготы,
и в воздухе ловить слова и ноты
глазеть на статуй белых неглиже.
О, вечный город, ты теперь уже
живая роскошь неживой природы.

II

О, Рим, как ты ходил по головам
рабов и возжигал костры амбиций
свободных граждан, веривших словам
претора Гая: veni, vedi, vici.
И я, твой гость, твой временный патриций,
брожу в ночи, смотрю по сторонам
садов и терм, и грязных акведуков,
карабкаюсь по выжженным холмам,
грызя зрачком петит латинских букв
при свете змеевидных фонарей.
Вхожу один в щербатые чертоги,
и, чувствуя присутствие царей,
я слышу, как колышутся их тоги
в июльском ветре. Сердце все быстрей
колотится внутри, и мысль: скорей
отсюда без оглядки сделать ноги,
где пни колонн и мраморные боги,-
теряется в потемках галерей.

Италия


В ПАНОКТИКУМ В. ГЕЛЬМАНТ


Любитель слов и каменных строений
полуовальных, не дающих скрыться,
шершавых, цвета гречневой крупы,
задравши голову, разглядывает что-то
в цементном небе: толи женский профиль,
толи движенье красноватых птичек:
не ради обращенья к словарю,
а ради постиженья неземного,
предпочитая скорбным изваяньям
изображенья, плавающих форм.
И время проговаривает «вечность».
За крутобедрой Ледой поспешая,
чтоб замереть в ее текущем лоне.
Сонм ангелов уткнувшихся носами
в измятые подушки облаков
наполненные снами откровенья
посапывают вместе с Иоанном
и слабым ветром выдыхают грусть.

Летит листва и книжки с адресами,
тех, кто в иных пределах поселился,
но им не позвонишь и не напишешь,
хотя возможно только без ответа.
С того конца обратной связи нет.
За шторою горчичной афеландры
беседуют, непринужденно с милой
домохозяйкой в шелковом белье.
На столике ломберном чай с вареньем.
По стенам масса диких фотографий.
Все в основном у моря или в парке:
то с обезьянкой, то с какой-то книжкой.
Везде присутствует один и тот же тип
с коварными чертами Аль Пачино.
За окнами пора других нарядов.
Под выпуклым балконом одинок -
Любитель слов, поднявши ворот, нервно
заносит в записную книжку: осень.


Вдоль тротуаров арфы тополей.
Сплошные хороводы венских стульев.
Фарфоровые моцарты глазеют
на бархате бардовом из витрин
На вихри взболомученных акаций
на череду мерцающих людей
на женщин, как скрипичные футляры
застегнутых и не дающих звук.
Так осень заполняет формуляры
В подножье ионических колонн
валяются пурпурные гвоздики.
Дух города метается меж стен
домов, так изувечивших пространство
(архитектура любит постоянство),
что даже солнцу редко удается
пролиться в эти каменные лодки,
раскрашенные в золото и яшму,
где пятнами на вытоптанном дне
лежит любовь и корчится от боли,
скрипит, как проржавелые пружины
кровати, на которой двое тел
сплетаются в мифическую верность.
На миг, являясь центром мирозданья.


И ты Любитель слов произнесешь:
«Напрасно я тону в своих чернилах,
тем самым, развлекая каббалистов
из букв извлекающих цифирь.
И распахнется штора и в окне
появится, презревши Рафаэля
лицо без выразительности прошлой
с едва заметной на губах улыбкой.
И город поглотит сырая мгла.
Останутся гореть в соборах свечи,
и вознесут до головокруженья
ночные феи музыку дождей.
На фоне мрамора останутся следы
томительных подробностей прощанья.
Два полу стертых лика, две судьбы,
Два сердца обреченных на разлуку,
Два имени забытых навсегда.
Лети листва,
ты новый адрес знаешь.



В ГОСТИНИЦЕ


Утренний кофе,
поданный в номер горничной,
навевает о катастрофе
мысли горячей горечью.
Туча над шпилем
набухает ядерным тестом,
писанина небрежным стилем
по нраву нарциссам-текстам.
Синеют Карпаты
за кожицей мятой тюли,
содранной вмиг, когда ты
падший ангел в миниатюре.
Без крыльев, летучей рыбы
и прочей божественной атрибутики
в свитере фирмы «рибок»,
или в рубашке цветной из бутика.

Millennium
выразителен в цифрах столь
ясно, что возникает мнение
его знаменатель ноль.
Смотришь вниз
на бесформенный муравейник
людей, сотворенных из
глины. Сгоревший на солнце веник
белых пионов
стал походить на кактус.
От кафедральных звонов
разносится слово «каюсь».


ЕВГЕНИЮ



Пришли волненья. Кажется, зима
идет к концу, и снег лежит халвою,
вдоль тротуаров. Серые дома
вдруг выплеснулись розовой волною
на черные квадраты площадей
с медузами расколотых ледышек,
и потеплевший ветер хрипло дышит
в больные лица суетных людей.

В такую пору - время сожалеть,
и при свечах, глотая красный вермут,
февральских дней расплавленную медь
притягивать к бунтующему нерву.
Закрыть глаза. Попробовать уснуть,
вдаваясь телом в горизонт кровати,
невольно слушать сквозь больную грудь
сердечный стук в кровавом циферблате.

Еще раз попытаться на свету
перечитать страницы о разлуке
влюбленных пар и, поднося ко рту,
согреть дыханьем мерзнущие руки.
Так время оставляет позади
обрывки снов и зимнюю усталость,
и яркий свет исчезнувшей звезды,
и зеркала, не знающие старость.

Из дивных грез, в туманах снеговых
уже любовь с тобой не ищет встречи,
как говорится, нет уже иных,
да и других, кто некогда далече
отсюда стал. Пророчествуешь впрок
сам для себя в безухую окрестность:
что март грядет, что ты не одинок,
что мертвецы любимые воскреснут.

Глаза, слезясь на ощупь, наугад
скользят в пространстве густо заселенном
по лицам в окнах, ребрам колоннад,
по бронзе львов, по дебрям незеленым
подрезанных столетних тополей,
не утомляясь холодом и далью.
Но не находят в сумраке аллей
знакомый профиль с лондонскою шалью.


ОДА СТАРОМУ ДОМУ



В этом доме, где мы коротали безделья досуга,
где встречали гостей и порой провожали друг друга,
на минуты, на год, на века, навсегда заграницу.
Разжигали камин и в вино добавляли корицу.
В этом доме с лепниной гербов и цветущим балконом
мы не верили в смерть и молились истертым иконам,
улыбались настенным часам и лубочным гравюрам,
засыпая под дождь в мягких креслах обитых велюром.
В этом доме, где мы неумело на картах гадали
и с весельем роднясь почему-то все больше страдали
от привычной зимы, разделившей непоровну сутки
на «светло» и «темно», обретая ночей предрассудки,
часто верили в сны и к окну в тишине приникая
за кулисой пурги, мы смотрели на «Герду и Кая»,

как резвились они, позабыв на морозе о лете
по колено в снегу – это были соседские дети.
Им, конечно, январь, робкий звон ледяного фаянса,
больше звук, чем сюжет для пера одинокого Ханса.
Но кончалась зима, вопреки белоснежной блокаде,
предавая весне свои хрупкие версты и пяди,
и когда потолок оставался лишь подданным стужи,
этот дом воскресал, обновлялся внутри и снаружи.
И кружили в окне голубиные свадьбы повсюду,
стекла мылись скрипя и звенела в столовой посуда
позолотой фарфоровых чаш и – хрусталем фужеров,
отражаясь Москвой в изумрудном плафоне торшера.
Каблуками стуча, затопляя подъезд голосами,
поднимались друзья, чтобы вместе отпраздновать с нами
долгожданный конец неосознанной белой печали
меж квартетами стен, доносившими в самом начале
нашей жизни с тобой, в арьергарде шикарных обоев,
то ли скрипок надрыв, то ли грустные всхлипы гобоев.
Так плыла увертюра любви в здешнем климате влажном,
вдоль карнизов и стен и нам попросту было неважно

сколько нам предстоит пережить холодов и ненастий.
В этом доме всегда нам с тобою распахнуты настежь
двери, словно врата в асфаделях барочного рая,
где теренской грядой разлилась штукатурка сырая,
где щербатый кирпич помнит лица минувшего века,
этот дом наша кровь, наша плоть, наша Муза и мекка.
Время нас не щадит, становясь с каждым годом дороже,
только память способна вместить и воскликнуть: О Боже!
сколько лет позади, оглянись, ни стереть, ни исправить,
только можно простить, только можно еще раз представить:
лето в светлом дворе, мы идем мимо роз и скамеек,
внемля шепоту лип и фальцету знакомых евреек,
и пугающий вид довоенных, прогнивших сараев,
наклоняясь, дрожит от рысцы красно-желтых трамваев.
Глядя в завтрашний день мы меняем жилье и одежды,
и что все сохраним вплоть до снов, вероятность надежды,
к сожалению, очень мала по сравнению с прошлым.
Снова будет зима, снова вьюга опять запорошит
канделябр фонарей, у подъезда забытые вещи,
списки прежних жильцов на стене в иероглифах трещин.
и усталые дни рухнут замертво в комнат альковы.
предлагая такие же сны, как и нам, обитателям новым,
тем, которым в ночи на прощание мы улыбнемся,
потому что сюда мы с тобой никогда не вернемся.



КРУШЕНИЕ ОДИНОЧЕСТВ

( неоконченный отрывок)

В окне чернеет сад.
Сквозь проволоку сучьев
созвездья светят, развивая мысли
седого старика из Кениксберга.
И тени протестуют против той
луны, что поглотить стремится живость
переплетенных линий, как артерий
в траве обрызганной белилами стволов.

Свет разжимает складки плоскогорья.
Надгробья крыш и пахнущие краской
скамеек волны в глубине аллей.
Ряд фонарей сраженных глаукомой,
опсыпаную женским силуэтом
сырую штукатурку на стене.
Какая-то тревога и не ясность
разоблачает то, что есть внутри
у человека. Взгляд его блуждает
запутавшись в сетях промокших яблонь
и рвется в высь хрусталиком катясь
по золотому кругу зодиака.

Ночь искажает ромбы и круги,
плывущих туч и в воздухе подобна
случайно переломанной стреле
летит куда-то в каменистый космос
холодным гением отточенная мысль,
не ведая своей конечной цели.
А все вокруг шумит и торжествует.
Все пляшет, разбивая очертанья
багровых стен и стрельчатых бойниц.
С оградою шушукается сад
и вырывается смородиной наружу.
Металл бессилен удержать живое.
Гармонию, дробя на телескопы
обсерваторий ветхих. Человек
внутри себя с безжизненною вещью
в конце концов, сдается темноте,
и больше ничего не наблюдает.


***

* * *

Геннадию Семенчеко

Посмотри, какие тучи,
словно черные мустанги.
В голубой небесной круче
вытанцовывают танго.
Их копыт тяжелых грохот
разжигает синь кострами,
пронося звенящий цокот
над церковными крестами.

Злое ржанье, запах серы,
грив сверкающих волокна,
под оркестр Люцифера
выбивают с ветром стекла.
Страх и ужас! Плач и скрежет!
Туч гнедых шальные взоры
шаровым раскатом режут
изумруды косогоров.

Это дьявольское танго,
каждый видит, каждый слышит.
Тучи черные мустанги
пот соленый льют на крыши.
Где же глас небесных судий,
чтоб загнать, взбешенных в ясли?
Так давай молиться будем,
чтобы свечи не погасли.


ОТКРЫТКА ИЗ ВЕЙМАРА


С нервозною лирой больной сезон,
дряхлеющий парк кроя,
на бурые стайки слепых ворон
с перхотью ноября
слетает с окрестных садов и крыш.
В мансардах не пыль, но пух.
И кажется, Ференц, поди услышь,
туда, где бессилен слух.
Смеркается. Веймар не даст взаймы:
ни дней, ни часов, ни лиц.
Великое герцогство ждет зимы,
покорно склонившись ниц:
пред строгим фасадом цветных домов,
пред бездной глухих небес,
пред готикой черной своих холмов,
хранящих тюрингский лес.
Пернатый смотритель пустых церквей
стирает крылом витраж.
И взгляд заставляет запомнить сей
фахверковый пейзаж.
Здесь птицы не гости, слетаясь вкруг,
продрав черепиц рядно,
у ратуши местной из женских рук,
воркуя, клюют зерно.
В коротком видении прошлый век,
коричневой дранки сплошь.
Здесь падали розы на мокрый снег
к ногам молодой Ла Рош.
Да, Веймар печален, хотя и груб,
во взоре великих двух.
Запах горчицы из рыжих труб -
это немецкий дух.
Кто знает, быть может, и верно то,
что варвары дети зим?
(Снежинки стрясая рукой с пальто.)
Я не причастен к ним.
По рекам булыжным оконный свет
плывет, прогоняя страх,
и ветер прохожим шуршит вослед:
"Gut nacht meine menschen. Gut nacht".

P.S. Ночами болит в спине.
Карман, как всегда, пустой.
В Москву, вероятно, вернусь к весне.
Нежно целую. Твой.................



FLATUS VOCIS (Колебание голоса)



(Колебание голоса)

Прячется солнце в рыжие чащи,
не настоящим
кажется день.
Мысли о смерти осенью чаще
с листьями тащут
мокрую тень.
В сумрак коричневый дальше и выше
пагодной нишей,
в елей собор
разноголосьем льется на крыши
в заросли вишен
ангелов хор.
Розовый штрифель в воздухе тощем
ветер полощет,
на волосок
жизнь задержалась, может быть, проще
в вымокшей роще
пулю в висок.
Добрая нимфа в белом наряде.
Свадьбы в Элладе.
Милый Эрос!
Разве, погибнуть не сладко ли ради
локона, пряди
светлых волос?
Разве, страдание - признак бессилья? -
в сломанных крыльях
нет красоты.
Разве любовь в нас слабее насилья? -
грустно спросил я
у пустоты.
Ржавые листья, серая морось.
Времени скорость.
Отблеск зари.
Только норд-вестью щемящею в голость
местности голос
плачет внутри.
Что ж, расставаться надо без злости,
там на погосте
вправе ветра
шапки срывать, раздавая по горсти.
Если мы гости,
значит, пора,
в ночь уходить, наглотавшись лекарства
годы-коварство.
Где ты, обрыв? -
крикнем без боли, шагнувши в пространство
вечного царства,
дверь приоткрыв.
Прикосновение губ или клавиш.
Что ты прославишь
в красных гробах?
Осень на золото не переплавишь,
но выбираешь:
свет или прах.




БЕЗ НАЗВАНИЯ



Блаженный сумрак в лунных ризах
скрывает улиц злых изъяны,
и робким ветром на карнизах
играет фуги Себастьяна.
В разбитом зеркале не чает
души недобрая примета.
Дождями август предвещает
кончину северного лета.

Пион лысеющий, сутулясь,
кивает мокрым эполетом,
и фонари горят вдоль улиц
трагично - вызубренным светом.
За черной тюлью полночь прячет:
твои глаза, прическу, руки
и девочку, что тихо плачет
с лицом уродливым старухи.

Сквозняк. Оплывшие колонны
свечей коптят сырые стены,
мерцают в воздухе холодном
харит волнующие тени.
Не беспокоя город сонный
в ночном божественном концерте,
они приходят в царство комнат,
уснувших в каменном бессмертье,

приходят в дом, где скатерть в крошках,
с геранью бледной подоконник,
где спит старик с облезлой кошкой,
той странной девочки поклонник.
И звонко песня расставанья
слетит со струн кифары Феба,
в которой вечное скитанье
нам суждено в пустыне неба.

Там, в вышине за серой сажей
осенних туч однообразных,
пожалуй, после смерти нашей
с тобой мы свидимся не сразу,
плывя в лазурь все дальше, дальше,
от облаков на снег похожих,
я буду там немного раньше,
чем ты, чем тот в окне прохожий,

там за окном, средь улиц старых,
где лето кончилось внезапно,
мне роза губ твоих усталых
шептало долгое "д о з а в т р а".
Шуршанье листьев превратилось
в какой-то бред немногословный,
и сердце вдруг остановилось
в час ночи ровно...


ГАЛИНЕ


Я вновь провожаю тебя евразийское лето
Понурые вязы уже одержимы распадом
И в небе обрывки летят ярко синего цвета
над красною жестью домов, над лысеющем садом.
Они так похожи на старые письма, на крупный
твой почерк, марающий век, в кружевах небылицы
и голос назойливый, медленный, но неподкупный,
как шаг на воде царскосельской девицы.

Мы горькие кубки разлуки с тобой осушили
сменили страну, повседневность дешевой одежды
на пеструю новь, купола на костлявые шпили
и снов обреченность на робкие будни надежды.
Пусть дождь колошматит траву и и карнизы с цветами,
и в джазовом ритме бурлят водосточные трубы.
И лето, прощаясь со мною сырыми кустами
Колючей малины, целует мне яростно губы


POST MORTEM



I

Туман сплошной, похожий на метель.
Ты от меня за тридевять земель.
чье расстоянье меряет слеза,
а может не за тридевять, а за

беспамятством, рассчитанным на сны
в которых престарелые послы
на табуне оседланных волков
несут тебе пионы облаков

и сочинений новых перебой
закрученных подзорную трубой,
и вермута янтарного бокал,
тетради нот, классический вокал –

несут, несут тебе издалека,
и чья-то посторонняя рука
безудержно на родину манит,
где месяц над сугробами горит.

II

Ты обучалась верховой езде.
Нас окружали зданья на воде.
Мы думали под всплески нереид,
что город нас с тобою сохранит

не в виде истуканов для ворон,
не в форме ионических колонн,
не в отраженьях, сморщенных веслом
а в шелесте глициний за стеклом

опутавших немые этажи,
где так воспоминания свежи,
что в это даже верится с трудом,
что пуст наш дом,
что пусть наш старый дом

не испытает комплекса стеснений
от болтовни навязчивых растений
и впустит сквозь жгуты сухих лиан
в свое нутро кочующий туман.





САПФО



Когда б твой тайный помысел невинен был,
Язык не прятал слова постыдного…
Cапфо

Вечерами она подолгу
в теплой ванне лежит,
и ногу
свесив с чугунной губы,
чуть заметно дрожит,
натирая бальзамом тело
из ромашек и мандрагора.
Слушает льющуюся эклогу
из гортани ржавой трубы.
Лето кончится скоро,
распрямятся углы
абрикосовых стен
подворья.

С моря
ветер чертит круги
на песке у крыльца
до конца
Остается судьба недолгой.
Она выйдет из ванны голой
резать лук и солить грибы.
Размышлять о небесном громе,
крутя беспокойно номер
и грызя ноготки.

Августовская истома,
затяжные гудки.
Он редко бывает дома
нимфам плетя венки.
Кафель неба грозою треснул.
Два нарцисса лежат на кресле,
если
Это он приходил за ней
любовник Алкей,
значит, должен вернуться снова.
Слово

разбивается, как кувшин
с молоком, забеляя овраг,
и в окрестностях ни души,
только скулеж дворняг.
Темно.
Она смотрит в триптих трюмо;
видит мрамор своей ключицы,
в тонких морщинках
лоб.
Старость сзади глядит волчицей.
«Прощайте, милые ученицы,
и ванна мой белый
гроб».



(2000г.)


СКРИПКА

Иегуди Менухину


Скрипка,
вросшая в дряхлое горло,
растопырила уши
венецийских, коринфских колков.
Черно- белые души
оркестровых полков
распрямляются гордо
под овации лавра и выкрики птиц.
Благозвучный смычок
В завершенье аккорда
опус-кается ниц.
Воробьиный зрачок
отражает свечение порта.
Снег кружит
в дуновениях влажного норда,
словно ворох
страниц.

Небожитель, даруй –
бездну звуков в морщинках каналов,
в блеске солнечных струй
дребезжи золотой увертюрой,
сладкозвучьем еврейским вербуй
тишину переполненных залов,
незаметно колдуй в чертежах партитуры,
на закате гори и горюй,
в чехарде карнавалов,
притворившись скульптурой.

И тебе никогда
не грозит утонуть, и едва ли
твой футляр в заметенном до неба квартале
примет в красную плоть,
что уйдет без следа.
Белых мух кутерьму. От глухой пасторали
остается вода.
И не ноты Господь
заключит в провода,
а скрипичное Морзе, как липкий
канифолевый воздух от скрипки
в коем ты возвратишься
сюда



(февраль2000)




ПРОВИНЦИАЛЬНОЕ


За неимением слов обращаешься к пенью птиц.
Любовь к пейзажу неотвратимо влечет к разлуке.
Свет ложится, как пыль на ржаной бахроме ресниц.
И облака, как на фламандских холстах раздуты.

День сочится сквозь дряблый муслин портьер,
благословляя в ветре радостный крик ребенка,
для которого не существует измен, потерь,
И ямка с репеем не значит еще воронка.

Дом напротив сутулится, скоро пойдет на слом,
где цвели макраме и где ворон «смотри не каркни» -
«над трубой» говорили глаза за сухим стеклом,
где хрустел рафинад и пасьянсом ложились карты.

В замешательстве комнаты. Грузчики у дверей
на ладони плюют. Увядает на кленах лето.
Гардероб, к косяку прислонившийся, - так еврей
покидает после погрома кварталы гетто.

Жизнь протекает медленно. Старый мост –
официальный тенихранитель зеркальной поймы
реки, над которой летая , щебечет дрозд
до тех пор, пока в туче стальной не пойман

сеткой колючей ливня, набив мошкарой живот
и в чугунном пространстве его серебрятся перья.
Он и счастливее нас, ибо не ведает, что живет
по закону не тяготенья, но по закону пенья.

И пускай голосит и порхает то вниз, то вверх
и тряпье простыней превращается в мокрые асфодели,
и пускай с пенья птиц зачинается новый век
с недопитым вином, в полупустом отеле.


ЭРФУРТ

(почти поэма)

Посвящается 1988 году

I

Ударили колокола,
Эрфурт проснулся.
Я оглянулся назад, туда,
где синим костром, истлевала мгла,
из которой мерцающая звезда
одиноко светила.
Я вернулся сюда.
Время все сохранило:
те же, лентами синими, поезда
исчезали в кипящей метели.
Окна вокзала горели;
в зимнем тумане
ветер шарил в кармане,
ища хоть засохший плевел.
И бесшумно вагоны катились на север,
по мерзлым рельсам,
словно везли мертвецов.
Все тем же привычным рейсом
Дым косой расплетался из труб.
Иглы собора тучи прошили со всех сторон.
По лестнице, оплетающий дуб,
спускался святой Северий.

На старом мосту гудела толпа купцов.
В городской слепоте перекатывался трезвон
Вьюги, чей вид был тяжел и свинцов.
Голые клены перепачкали горизонт,
зачеркнули дома из фарфоровых песен,
старое кладбище и однорукого гробовщика,
грозящего кулаком стае белых ворон.
Воздух стал жгуч и тесен.
Ветра свивались из всех концов
в колючий клубок, и неба старческая щека
розовела:
и как кантор пирон



голосил: то ли скрип каблука,
то ли ива ревела,
то ли вальсы Равеля,
то ли Гретхен мне пела,
то ли лютня рвалась от щипка.



Mein Busen draengt
Sich nach ihm hin:
Ach, duerft ich fassen
Und halten ihn.

Und kuessen ihn,
So wie ich wollt,
An seinen Kuessen
Vergehen sollt!

Я курил и грустил.

II

Она стояла на скользком пироне
в кроличьей шубе и в замшевых сапогах,
без печали – «Венера в мехах».
Снегири словно листья на клене,
облетая, краснели в снегах.
Вдали, будто осколки лета,
вспыхивали огни.
Ни подарка и ни букета,
и окна домов бледны
от холодного, долгого света,
раздвоившейся в небе луны.
Мне показалось, что мы здесь одни,
и взволнованно вырвалось «Ах…
наконец-то, а то я совсем загрустил».
Синий поезд уныло катил
своих мертвецов в Эйзинах,
под пеплом февральского снега.
Вот фройляйн двадцатого века,

который был и праздничным и горьким.
Я не встречался с Буниным и Горьким,
не говорил то мелочным, то гордым,
среди равнин или в ущелье горном,
ни с госпожой Цветаевой, ни с Пастернаком,
который рифму покрывал, как лаком
медовым а точней бедовым,
чтоб красоваться старым вдовам
в нем было вдоволь.
Я не гостил, в том знатном, Коктебеле,
где море увидать с постели
возможно, между лоз, за кронами платана.
Проснувшись рано,
если не иметь романа
c одной из местных, близоруких фей,
с которой новоявленный Орфей
снимал бесшумно легкие наряды,
и если виды не имел, то взгляды
на лядвие, проглатывая слог,
на тот узор в скрещенье длинных ног,
беседуя в саду при лампе яркой,
как он витийствовал с Ахматовой, как с Паркой,
и с Мандельштамом он гулял по стройным паркам
Парижа. Словом, то, что есть, то есть -
для нас и так благая весть.
Двадцатый век – адамово ребро,
как дорого твое мне серебро.

III

Здравствуй милая Barbara, а лучше Варвара.
все слова превращаются в клубы пара.
-Du siehst herrlich aus.
-Danke schцn.
Легкий румянец облил ей пергамент щёк.
Ветер дунул в глаза, и они заслезились,
на излом
в мое сердце вонзились,
будто сто электрических линий,
которое било в набат.
Чей-то знакомый зов
метался в продрогшем склепе.
Каменный ангел с позеленевшим крылом
и треснувшем стеблем гранитных лилий
печально смотрел на нас, усевшись на циферблат
вокзальных часов.
И что-то сплеталось в небе
хороводами бронзовых рыб, выплывая из горнего
запредела, окруженного скалами туч,
сквозь которые луч
золотой, как копье святого Георгия,
воткнулся в панцирь дракона из черепицы.
Синицы
на проводах проводили урок сольфеджо,
вытирая клювики снежинками, как салфеткой,
выводили чивилюли, или просто, люли.
Яркие тени прохожих, как раздавленная черника,
Влажно ползли по снегу (до чего ж они были ужасны).
А воробей чирикал
на идише о любви.

IV

-Хочешь я покажу тебе город?
Эрфурт очень красив зимой.
-Да, но со временем туго,
мы ведь рады друг другу, правда, рады друг другу?
Давай поедем со мной,
нас истязает и прогоняет холод.
-Wie schade!
-Но я должен, должен ехать в Берлин,
потом, вероятно на месяц в Йену.
Хотелось бы еще искупаться нагим в Шпрее,
она чище и не так символична, как, скажем Нил,
и не тесна, как бока в траншее.
Только мысли способны пройти сквозь стену,
и сны. Жизнь редко идет на поводу у души.
-Я прошу, обязательно напиши,
как доехал и все такое.
Как всегда, у меня плохое
предчувствие,
но к счастью все получается наоборот.
Она улыбнулась: О, main Gott!
-Поцелуй меня, только, прошу, не в губы.
Помнишь, тот август, и шумящую беспрерывно зелень
под фонарями, столпившимися, как инкубы…
вот и твой поезд. Auf Wiedersehen!

V

Милый Фридрих, ветер гложет железные шпили;
как мы любили, как мы любили,
эту рыхлую почву и камни,
тень курфюрстов и ставни,
за которыми спящей красавицы сны
приводили сердца в возбужденье весны.


И в темном саду, на коленях у бронзовой девы,
я горько плакал и повторял: Где вы, где вы,
мои близкие и дорогие
сердцу друзья,
вы ушли, вас тревожить нельзя.

Нынче совсем другие
меня окружают дома и лица.
Я пытался внимать тишине и молиться,
по зеленым ключицам скользя
рукавом отсыревшей шагрени,
в шевелящихся прутьях сирени,
за интимностью прожитых лет
никого рядом нет!

Холод бронзовых бедер меня посвящал
в одного из силезских баронов,
и летела цепочка вагонов,
грея ребра бетонные шпал.
Я до боли устал
слушать музыку вечности строгой,
одиноко брести своей длинной дорогой,
я устал, но не пал, не взалкал…

VI

но мир был так же мил и мал.
Я зимней тишине внимал,
где рядом белокурый ангел,
сомной покуривая Dunhill,
крылом прикрывши лик, молчал.
Он воспарял по вертикали
меж туч в невидимый чертог,
и крылья медью освещали
швы заметенные дорог.

В поземке лес чернел, как клякса,
на хрупком ватмане снегов.
Я плакал, вздрагивал, я клялся
вичами северных богов,
что я вернусь на то же место,
к тебе, на тот немой вокзал,
и в сторону куда-то Бреста,
летя, мой ангел исчезал,

И стройной вьюгою снежинки
ему спеша кружились в след,
как в фуэте вращал Нижинский,
зимы классический балет.

VII

Бедный Фридрих, мне бесконечно жаль,
что я не бродил с тобой по цветущим лугам Прованса –
время не дало шанса.
Впереди горизонта сталь
отражает захваты вальса
и пирон откатил как в завес рояль,
на манер запоздалого фарса.
Что поделать, февраль…

Ach, wie ich dich verstehe,
kann ich nicht nachfьhlen,
da die Toten eine Wahrheit wissen.
Vergisst du nicht allein,
alles, was du machst,
wird nicht vergeblich sein.


Вокруг безучастно кружит зима.
Полагаю, я тоже схожу с ума
от наплыва немых приведений,
без чернил и без денег.
Ты беседуешь с праотцами,
я качусь с мертвецами

в синем кресле мимо еловых замков,
мимо вьюги бесшумных залпов,
вдоль убеленных пашен
и чернеющих башен
сельских часовен.

Снег многословен,
снег всегда многословен,
и дымящейся небосклон
клонит в сон…


(ФЕВРАЛЬ 2005Г)





ТО ЧТО НЕСВОЙСТВЕННО КИСТИ


(без знаков препинания)

Малиновых улиц паника
твой гений слепит Испания

дома в кружевах аканта
мост профилем росинанта

в полдень летит рысцой
скульптор скребет резцом

горло каменной Фатимы
с наступленьем зимы

жизнь замедляет ход
бронзовый дон-Кихот

вернувшийся восвояси
видит царей и ясли

со спящем Христом в корзине
воздух в сплошной резине
дождя
обтягивает деревья, церкви
как земляные черви

поезда выползают из недр туннеля
кораблики птичек на капителях

отчаливают в голубое
вздрагивая от боя

колокола над садами
задевают сандали

тени сожженных ведьм
детвора говорит с медведем

в кафе отгоняя муху
глотаешь кривясь орухо

пепел стряхнув на брюки
шамкаешь листья брюквы

и развалясь на стуле
погружаясь как в сон в июле

когда не жара а пекло
официант осмотрев вас бегло

делается негоциантом
смотря на кольцо с бриллиантом

наклоняется как оглобля
округляя ваш счет до ох бля

и трезвея в чужой столице
мозг вращается в колеснице

Кибелы под шум фонтана
у станции Sol Сантана

из динамиков sony
выставленных на балконе

бряцает роматик-блюз
температура плюс

двадцать облачно мелкий
дождь печатает на побелке

почты точки и запятые
в нишах мокнут святые

и вдоль площади Пахо
устало проходит маха

мавританские скулы окон
башня стоит пророком

и вечернего неба гамма
распахивается как Альгамбра

облака цвета льна
приняло облик льва

развал репродукций Гои
скупают hebrea гои

луны золотая миска
в лохмотьях св. Франциска

нищий лежит на лавке
пиастры запрятав в плавки

морщинистый лоб в испарине
красивая смерть в Испании.

(4 февраля 2005 г.)



У СТЕКЛЯННОЙ ПИРАМИДЫ



Amor omnibus idem

Я смотрю на тебя при свечном огарке,
как ты славно читаешь стихи Петрарке,
обращенные в сердце больном к Лауре,
эхом сонным, плывя вдоль полотен в Лувре.

И ноктюрны Шопена журчат фонтаном
из под пальцев сухих Перельман Натана.
Я касаюсь тебя и пугаюсь взгляда
замороженных клумб в шевелюре сада.

Я с тобой говорю, но о вящей славе
мне не хочется думать, и я не вправе
сожалеть, расставляя в судьбе пробелы.
Черных окон квадраты на фоне белом

января, как союз Казимира с ярким
светом рыжего солнца из римской арки.
Каждый день я люблю тебя все сильнее.
Предрассветные тучи в окне синеют.

Ты снимаешь бесшумно пожар халата,
словно с кожи небесной парчу заката,
обнажая, светящихся бедер сферы
изумившие Лувр на манер Венеры.


( 2002 г. лето)


СЕВЕРНАЯ МИНИАТЮРА



Проще на расстоянии, чем в судорожной близи
терракотовых глаз, сопротивляться, глотать упреки,
бормотать, что худшее позади,
и, притворно вздохнув, извлекать уроки

из романтики бедной твоих страстей,
допускать на пиджак и сорочку змеистый локон,
год за годом с тревогою ждать от тебя вестей
и заместо колен получать лишь локоть.

Финский залив солонит бахромой уста,
волны толкают друг друга в косые спины.
Атмосфера вокруг, призрачна и пуста,
только буйки вдалеке напоминают мины.

Ты устала быть гордой в своей дыре,
обращаться с судьбой что с неравной битвой
за счастливый удел. Снег лежит на дворе,
и не зеркалом кончится все для тебя, но бритвой.

Так, чем громче ты плачешь в своем нигде,
тем твой голос слетает дряхлей и суше,
и портрет твой на ржавом, кривом гвозде
приобретает оттенок стужи.

Спицы тикают, словно часы, клубок
уменьшается. Визг паровоза редкий,
на пригорке с кокошниках дом - лубок,
и солнце за полем грязнее репки.

Здесь отсутствует время - эдем чухны.
Тебя память заводит в сплошные дебри.
И в шкафу молью траченные чулки
все дымятся капроном. Столешник стебли

разметал, словно патлы свои дикарь.
Ледяные озера, коптящих кровель.
И чеканит на небе вовсю декабрь
из серебряных туч твой надменный профиль.

( 28 июня 2001г.)





КОРОТКАЯ ВИДИОЗАПИСЬ


семье Тахтаджян

Почти все армянские церкви напоминает горы,
так и армянская церковь в Адлере в соседстве с пальмой.
Отдай свою нежность… запомни образчик горя
всех изгнанных и убитых: камни, как хлеб пасхальный
накрыты блестящей листвою плакучей ивы,
и небо так низко что чувствуешь его тяжесть.
А за кучевыми простираются синие, мерзлые нивы
с очертаньем дворцов армянских старинных княжеств.
Чернобородый служитель с цинковой лейкой
проходит мимо к сиреневым шапкам гортензий. Возле
чугунной ограды завиваются острой лентой
саженцы барбариса, и грохот прибоя после
заката становится резче, швыряя на пляж ракушки.
Напротив церкви детские голоса в парке Бестужева.
И батарея волн бухает, словно на флешах пушки
разлетаясь картечью брызг и набережная контужена.
Ветер сдувает песчинки с ребер топчанов. Стены
григорианской покрываются пестрыми капельками воды.
И дочка шлепает ножкой в мыльные кольца пены
пытаясь оставить на замше песка следы.


( Адлер 2005г.)


В ОКРУЖЕНИЕ ТРЕХ МОРЕЙ

На горизонте горы, словно горбы верблюдов
навьюченные тюками из облаков
недвижимо бредут по голубым пескам.
чешуя черепичных кровлей коптится на солнце,
напоминая христианскую метаморфозу.
Бассейны горят, как осколки небес
в лепестках хурмы и магнолий.
в апельсиновой рощи порхают, звеня, корольки.
Черный зрачок высматривает приезжих,
как добычу в белом лесу охотник.
Туристы - это не только деньги, но и часть интерьера
в салонах, где продают рыжий и белый метал.
глиняную посуду, бронзулетки с арабской вязью.
Гранатовый в рюмочках чай дымится на подносах
из почерневшего серебра. Всюду дешевый сервис:
смуглые ангелы в белых сорочках с улыбками гуимпленов.
Скалистые профили, песчаники тонкой кожи
и влажная смальта глаз.
Человек превращается в ящерицу и ящерица в человека.
Море шумит. Пальмы не шелестят - сонная жизнь торговцев
завлекает тебя в пещеры али - бабы.

На тротуарах рассыпана шелковица, как черные шишки.
В южном ветре тает северный глаз
растекаясь по пестрым витринам светлым дождем
и от пыльного запаха пламенных фруктов
сохнет гортань уже не способная произносить
влажные звуки, сплошной "ахмадар"- волапюк.
В полдень в гостиничных номерах так пусто
что ощущение близкой смерти леденит твою кровь.
И, в парусиновом мареве открытые окна
словно жабры дохлых акул истлевают от насыщенности кислорода
становясь, все прозрачней и звонче от ударов кемерских стрекоз
Шершавые пальцы теребят хлопчатобумажные бедра.
Здесь все превращают в деньги, даже оберточную фольгу.
Сотни глаз обращены с надеждой
услышать, как ты хрустишь валютой
в гипнотическом замешательстве, отдавая новенькую бумажку
белозубому призраку. За собственно ненужную вещь
и еще долго во след летят голоса " эфенди, эфенди".

Сотворенная наспех Ницца или Монако
но это слишком. Безумный размах модерна
очаровывает на мгновенья, и лишь стаи черных очков
и кирпичный виски постепенно приводят в чувство.
Как кинокамера заменяет память, так живот танцовщицы
ввергает твой мозг в соитие, не прикасаясь к плоти.
Обман зрения куда хуже, чем обман твоих сокровенных чувств.
Весь восток занесен в квадрат не площади, а ковра.
Смешав геометрию с астрологией.
и ботанику с буколическим хламом.
Восток - напоминающий лабиринт, не имеющий тупика
ошеломляет и гонит прочь голосом муэдзина.
Ты здесь чужой для всего и всех, кроме времени и дождя
которые также абстрактны, как синие кости Аллаха.

( декабрь 2002г.)


БЕЗ КОНВЕРТА

(напротив фонтана)


Как дни, перебирать
свои пожитки:
часы, словарь, тетрадь,
концерты Шнитке,
и ночью за окном
все ту же внешность,
придавленную сном.
Судьбы погрешность

ни в хрупких мелочах,
ни в черствой лести,
ни в тающих свечах,
ни в деснах лестниц,
а в череде разлук
с шальным азартом,
в прикосновенье рук
с гриппозным мартом.

В том городке давно
нас нет в помине.
Звезда летит в окно,
зола в камине.
Осталась за спиной
томлений тщетность,
и ветер ледяной,
и та же щедрость

беспечных вечеров
(года простят их –
союз антимиров
восьмидесятых).
И лучше, может, то,
что наши лица
не помнит здесь никто.
Лишь только птицы

шумят среди дорог
пернатым граем,
но их высокий слог
недосягаем.
Они здесь помнят все:
март неотложный,
смерть, дым окрестных сел,
мотив безбожный,

пригорки и холмы,
изгиб осанки,
как по хребту зимы
скользили санки.
Нас Бог любил нежней,
а нынче строже.
И в глубину аллей
слетит: О, Боже!

Что толку в небо ныть.
Не столь напрасны
те, кто умел дарить
гвоздики, астры.
И робость превозмочь
(что в легком шоке,
припомнить, как в ту ночь
горели щеки).

Перемешай с душой
сугроб безликий:
тот праздник небольшой,
как соль с клубникой.
И время, если так,
приостановит
надменное тик-так
для юной крови,

и будет заодно,
все также ровно
метелью дуть в окно,
храня условно
ту тайну, тот дуэт
от ламп и ликов,
гранитный парапет
в замерзших липах.

Но вырвет херувим,
в чем сердце грелось,
и посулит двоим
не страсть, а зрелость.
Как дрязг в колоколах –
воображенье,
но в пыльных зеркалах
нет отраженья.



KRAKOW



Ну, кто почтит безымянный город…
Чеслов Милош


Опережая время, сталкиваешься с пустой
страницею. Дело не в запятой
и даже не в жирной точке.
В сознанье сплошные овраги, ухабы, кочки.

Сиреневый дождь дробит в затяжное «ля»
по черно-белому гравию. Кренделя
облаков плесневеют к югу,
только мучнистость тюля напоминает вьюгу.

В зарешеченных окнах невольно находишь сходство
с недоверьем в глазах. Серое воеводство
умерло. Льется заката юшка
и скачет в пространство небес на вороном Костюшка.

Полыхают костры тюльпанов. Свистят скворцы
в королевских дубах. Дворцы
на холмах выставляют каре углов.
Полдень обрушивает удары колоколов.

Все плодится и множится в отраженье.
Жизнь имеет эффект суженья.
Память в прошлом желает рыться.
Из тумана выходит железный рыцарь.

И чувствуешь режущий холод его меча.
Шпиль, как обугленная свеча
костёла девы Марии тлеет
в жесткой глазури Вислы, и город сопит и млеет

в каменном воздухе нежной Польши,
где голос гораздо слабее, гораздо тоньше,
чем ветра надорванное сопрано.
В коричневом чреве Вавеля спит охрана.

Смурнеют гробы монархов и не гремят доспехи.
Речь шипит, как карбид, соприкасаясь в эхе
с хрустом кирпичного ожерелья
улиц со склонностью к ожиренью –

то ли от старости, то ли в силу своих недугов.
Прячась под ребрами виадуков,
щелкая кодаком можешь снять
то, что тебя обращает вспять

галопом рвануться к своей границе
к ночлегу, к покою, к пустой странице,
где веки зима смежает
и вряд ли кто-то опережает

пресловутый пролог, вроде «жили-были»,
жили, конечно, да все забыли.
И дальше уже ни единой строчки
в сознанье лишь только варяги, их бабы, дочки.

И чернила с туманом над смолкнувшею рекой
на восток отдаляясь кривой строкой,
стая уток рифмует крякая,
в белом золоте Кракова, в бедном солоде Кракова.





ИЗ ДНЕВНИКА ЖАНА КУСТО


Облака, как фартук хозяйки в жирных пятнах светила
надеты на голую, полую, абстрактную синеву,
пропахшую рыбой.
О, эта божественная бездонность, сколько жизней в себя вместила
в которой и я, обручившись с Клио в неизвестность плыву,
отколовшейся глыбой.

Чайка взбивает крыльями оливковый цвет тины меркнущего залива,
под вбирающую мелкие волны скалу.
Вросшую на века.
Раскаленная галька обжигает пятки. Пустынная гладь завыла,
словно у моря от боли свело скулу -
на крючке рыбака.

Место превосходящее жизнь на суши, по меньшей мере,
раз в сто, по свободе, величине. Простор,
не помнящей что вчера,
разговаривающей на языке малюсков, водорослей, макрели,
смывающий крупным накатом прибоя вздор
моего пера.

Что говорить. Вопрос. Одним словом стихия. Дальше,
время бессильно и шаг его тоже смыт,
если вообще имел
место существовать. Так разум, прячась в лиловом фарше
туч парусиновых, чей корабельный вид
наскочил на мель.

Вот где предел сознанья, предел мечтаний: в глубокой сини.
На дне обломки того испанского корабля,
Мефистофель который зря
потопил по веленью Фауста. И я, видит бог, не в силе,
дрейфуя на север крикнуть "земля, земля"!
Срублены якоря. (Январь 2004 г.)






В НАШ МАЛЕНЬКИЙ АЛЬБОМ



У времени свой собственный словарь,
в котором слово «нет» звучит, как холод.
Когда врывался с ветрами январь
в наш заштрихованный акациями город,

хрустел капустой снег под каблуком,
трамвай нырял в замерзшую витрину,
и бронзовый паук под потолком
ткал из вольфрама света паутину.

В глазах твоих свечные языки
соприкасались с влагою соленой,
и вспыхивали жабры, плавники
плафонов, в липких зарослях, зеленой

Венеции, где всплескивал бурун
ночных огней, где с птичьего полета
тонули купола, как сотни лун,
и в колокольнях билась в сумрак нота,

похожая на вычурное «ля».
Браслеты в кипарисовых футлярах.
С сырыми силуэтами белья.
трепался ветер в пасмурных кварталах,

и небосвод гранита был грубей
гостиницы. Дворцы давали течи.
На мостовых перилах воробей,
подпрыгивая, слушал наши речи.

По лестнице, сползающей как шлейф,
в канал расшитый водорослью мелко,
где мраморный барочный колкий шельф
сухого дна. Шурша лавровой веткой,

Нарцисс сидел со старческим лицом.
Фонтан вращался треснувшей тарелкой,
и на ступени, пахнущей свинцом
лежала авторучка серой стрелкой,

сосредоточив стержнем на восток
наш путь. Уже заканчивалось лето.
Балкон, цветник, чугунный завиток,
туман разъевший краски Канолетто.

И мы с тобой вернулись в те края,
где каменных теней абрис нетленный
прочнее мрамора, где стаи воронья
воспроизводят графику вселенной;

где в комнате в которой естество
бумаги шаркает по мебели дресвою,
мы скромно отмечаем рождество,
и наш союз, вдыхая воск и хвою.


январь 2005г.


ЭЛЕГИЯ В ВОЗДУХЕ



Конец купального сезона
бушует лавр.
Топчу кривой лоскут газона,
как динозавр.

Поют гомеровы рулады
в проулке узком
капеллой стерео цикады.
Большим моллюском

светильник с кожей бересклета
зовет всех в гости,
и освещает силуэты
слоновой кости

Заезжий франт мусолит карты
и дует пиво
Шипят созвездия питарды
в воде залива

Сменяет даму туз игриво-
знакомый фокус.
В окне качается лениво
огромный крокус.

Касанье рук,круженье талий,
речь балагуров.
Фонтаны бьют из гениталий
смешных амуров.

Кувшинов бронзовых каиры.
Столпотворенье.
Бормочат трубами буксиры
стихотворенья,

что долговечнее металла
и всякой плоти.
Какая музыка пропала
в тревожном гроте.

Так ветерок играет в прятки,
до рифмы жадный,
взрезаясь в белые лопатки,
как в рыбьи жабры.

Вдоль побережья выкрик птичий
меня встречает.
Так ты становишься добычей
приморских чаек,

и гаснет город, и все глуше
поют цикады,
и подо мной кусочек суши
и мириады

огней, рассыпаных вдоль улиц,
что твой стеклярус.
Прощай, состаревшийся Улисс
Прощай, Солярис.

"Аз есмь подобие" отныне
не восклицая,
несусь в безлиственной пустыне,
лишь созерцая.


( 2001г. )


ANNO DOMINI



Господня земля и что наполняет,
вселенная и все живущее в ней, ибо
Он основал ее на морях и на реках утвердил ее.
(Псалом Давида 23 ,в первый день недели.)


Зеленый пожар июля, ветви кривляются, словно шуты
с бубенцами - великая скорбь облаков проплывает над бором.
Вот она эта дорога, простирающаяся в никуда.
Вдоль обочин кусты крапивы жалят гладкие икры.
Мы идем без оглядки, солнце жжет твою шею.
Запах полыни печалит, я дарю тебе этот мир, этот мир,
похожий на ухо Ван Гога. Кто был нашим судьей,
чтобы все наши боли стали священны. Довольно
тревожиться в бедной роскоши старой деревни,
разговаривать с ветром о невесомости мыслей
наполненных шумом проточных озер и в каждом дереве видеть
Джоконду в порванном платье листвы, общаться с бродячем зверинцем,
напевать двадцать третий псалом в окруженье капустниц.
Мы ничего не пропустим, из нас выбегают слова сожаленья:
пронзительным светом вырываются устные грезы,
осколки глиняных крынок с запахом молока.
Мы свободны и наши шаги витийствуют с окрестным жнивьем
Прежние годы прожиты без сожалений и с каждым мигом
я люблю тебя больше и строже, что весь мир соболезнует нам
и никто не посмеет украсть наше богатство из песен и книг.
Бесконечными кажутся дни. Шелестят многострунно люпины
Ты вольна и красива, и я счастлив, быть твоей частью
нарастающем эхом строить дворцы из чащи
и как три тысячи лет назад быть твоим птичьим хором.
Облака проплывают над бором.
Ты - моя вечность.
Прощайте, восклицают курсивом канавы - лягушачий элизиум снов
в дебрях звук куропаток картавый прерывается уханьем сов,
как дорога еще далека, но по трещинкам прелым суглинка
мы не станем гадать о грядущем. Грянет гром над гречихой и гатью
смыв дождем отпечатки следов, окольцованных пылью пчелиной
и появятся тысячи глаз в пузырях на реке, в чьих объятьях
отражения наши исчезнут.


МОСКОВСКИЙ ВЕТЕР

I

Погода дрянь, к тому же понедельник,
ни Лесбии с Арбата нет, ни денег.
Трусь в воздухе осеннем, как бродяга
с бычком во рту у ресторана Прага.
Толпа гудит, ревут автомобили.
Числом апостолов куранты день пробили.
Ни барского стола, ни экипажей,
и небо, словно вымазано сажей,

II

в котором слышится химер раздутых вой.
Я недоволен, как всегда Москвой.
Но без толку в ней трепыхаться, злиться,
кружить шаманом, вглядываться в лица.
Ах, эти терема, мычанье, кукареки…
Сусальным золотом текут асфальта реки.
Побронзовешие взирают без названья
окрест деревья будто изваянья

III

столпившись вдоль окон, с кивком прощальным,
я в них рисуюсь мамонтом наскальным,
короче, вымершем, для сих пределов, видом
С коробящемся, под затылком твидом.
Да, Лесбия, дела мои так плохи,
что не вписался, видно, я в масштаб эпохи.
Да и твое бедро, как ось гипноза
синеет с каждым днем от варикоза.

IV

Нет Лесбия, под тополем сутулым
меня ты впредь ни Флакком, ни Катуллом
не развлечешь. Мой голос частый зуммер.
Я для тебя исчез, свихнулся, умер.
Какой там третий Рим - Стамбул без порта,
хотя географически, бесспорно,
Европа ближе, но хочу взойти я
на облака с названьем Византия…

V

я стал бы мореплавателем, либо
писцом, строителем или торговцем рыбой,
хотя бы камнем - языком провидца:
смотрел бы сверху, как живет столица.
Москва и молода, и повитушна,
и к призракам заезжим равнодушна,
таким, как я, что вовсе не печалит,
когда сей призрак из нее отчалит

VI

в провинцию, в свою тюрьму деревьев
по прозвищу село или деревня,
где корневой зуб мудрости из пасти
не вылетит от частого вам «Здрасте».
Где, вскинув бровь подобьем коромысла,
глаз погрузится в пастораль бессмысла…
И там за частоколами лесов
ветра бушуют эхом голосов.


СЕСТРЕ МОЕЙ ЖИЗНИ



О неженка во имя прежних…
Борис Пастернак

Мое присутствие не стоит
того пейзажа,
в котором мокнут перья соек
и елей стража,

и тучи дряхлые как фрески
в окне застыли.
Июль прошепчет в занавеске
мир - сгусток пыли.

Остались судеб недомолвки
в дыму провинций
слова и жесты так неловки -
моя провинность.

По перестой по веренице
хвостом сорока
трещит, по спицам колесницы
Ильи пророка,

как утро золотом забрезжит
по стеклам, ломко,
во имя нынешних и прежних
прости потомка

За дерзость в расщепленье мира,
что так ничтожна.
«Не воссоздай себе кумира»-
как это сложно.


Так приобщаешься в просторе
к дрожанью нити
и в темном ищешь коридоре
ту связь событий,

что привела ее к той мысли,
что жизнь есть чудо
нерукотворное, и мы с ней
уйдем отсюда,


лишь тополь дрогнет голосами
и покачнется
другая жизнь под небесами
для нас начнется.
(июль 2003г.)




















СОЖЕННОЕ ПЕРО

* * *

Из чердака до неба рукой подать.
Старый комод в паутине стоит, как глыба
айсберга, в этом есть некая благодать,
что позволяет пофантазировать, либо
прислушаться, как шебаршит в углу
крыса, запрыгнув на детский стульчик,
и кукольный маршал, противясь злу,
идет в наступление, как щелкунчик.
На чердаке валом всякого барахла;
кольчуга кровати, чайник, кривой подрамник,
крышка стола, ведро, битые зеркала.
Из чердака облака видны, в них пожарник
пропадает, и лестница льнет к стене.
Эскадрилией ангелов крылья "яков"
обжигают глаза ему - так во сне
к Богу взбирался хромой Иаков.
Посмотри сверху вниз и увидишь толпу зевак,
глазеющих на золотую пожара замять,
стекла лопают в здании, лишь чердак
сохраняет ненужность вещей, как память.

( 3 сентября 2001 г.)




ОКТЯБРСКИЕ ИДЫ



А.Попову

I

О вечный город.
Полночь без ветра.
Купол Сан-Пьетро,
как же ты молод

…………………..

с храмом Сатурна
с аркой Севера
Новая эра –
пепел да урна:

в сети брусчатки,
в шорохи пыли;
те, кто здесь жили,
их отпечатки

II

в мраморе буром –
память потомкам.
Словно под током
мышцы. Скульптуры

в лопнувших венах,
в лезвиях лавра.
Твердая лава
в поднятых веках.

Спрятанных знаний
Духом не нищий -
портики, ниши
улиц и зданий



III

головоломки,
арок ключицы,
зубы волчицы -
ростров обломки.

Хмуры и мглисты
облак порталы:
юлии, сиксты
львы, кардиналы.

Жилы титанов;
щебня покосы.
Медных фонтанов
вьются подносы

IV

брызгами грея
в трещинах плиты -
жабры, копыта,
икры Нерея.

Атомы пиний,
лязганье битвы,
кружат молитвы
в ребрах Бернини.

Долгою ночью
тенью ступая
в зеркале рая
по многоточью

V

окон и башен.
Приско трезубец.
Город - безумец
Богом украшен.

Эти вериги
каменных истин.
Ангелы – книги,
перья, как листья


хлопают оземь,
текстом латыни.
Жаркая осень
в складках богини.


VI

Небо на помощь
форумом алчет.
В городе полночь
звездами плачет.

Губы - карнизы
стянуты в нервы.
Под кипарисом
голос Минервы:

Всадник ли, пеший?
Душно ли, сыро?
Нет, не утешит
кладбище Мира.


(июнь2004г.)


ПОСЛЕДНИЙ ПОЛЕТ

Свирепый ветер северных равнин
доказывает мне, что я один
как перст, как странник выброшенный в вдаль,
чертя собой немую вертикаль
деревьев черных, слившихся в одно
огромное родимое пятно:

под небом не имеющем границ,
где ворохом разорванных страниц
кочует дар мой в сумраке зимы,
пытаясь оторваться от земли.
И совершить последний свой полет,
где сам Господь неистовый пилот

сжимает купоросных туч штурвал,
чтоб я по снам земным не горевал.
Как говорится раз и навсегда:
не избежав ни страшного суда
ни исповеди, кающихся слов,
ни карнавалов из кошмарных снов,

в которых больше я живу, чем сплю,
проделывая мертвую петлю
над кровлями над шпилями церквей
над головами бронзовых царей.
над пустошью, над гнилью деревень
в сплетение дорожных серых вен.

Все наизнанку, замирает дух.
Псалмами наполняется мой слух.
И скорость света развивает кровь;
шагаловских, летающих коров,
бредут стада парного молока,
бодая кучевые облака.

Они мычат мне жалобно во след
Дома дымят и валит серый снег,
чтоб только не забыть родные лица,
не пожелать обратно приземлиться,
поглядывая вниз в элюминатор,
как лицедей на бренной жизни театр,

чтоб мир вращался связкою ключей
в пропеллерах из солнечных лучей.
Мысль в эмпиреях холодней, чем снег-
Бог также одинок, как человек,
в своем воздушном, синем корабле
чтоб сердце не томилось о земле

в которой не сыскать певцу угла
как циферблата выпуклость кругла
сбивая с полюсов тяжелый лед
господь не прерывает свой полет
и Тору на колени положив
летит, на век уснувший пассажир.

январь 2005г.


ЭПИДЕМИЯ МЕТЕЛЕЙ



Вперясь взглядом в окно, поглощаешь густой буран,
как на телеэкране, после пестрых программ
мельтешит черно-белою оспой квадратный глаз.
Мы позабыли Бога, и Он позабыл о нас.
Глубже Стравинского Мусагета зима забирает звук
треснувших скрипок от грубых и чуждых рук.
Ветер стрижет в округе мертвые патлы лип
температура сорок по крови петляет грипп.
Бред раздвигает комнату, до масштабов дворца:
мебель приобретает голос, черты лица
той, которая рядом зажигает в углу свечу
и черно - белый пейзаж предлагает ничью,
потому как сражаться с прошлым
способен глупец и псих.
Комната впала в кому. Буран затих.
И жизнь в грядущем способна, если не мат, то шах
сделать.
Женский голос морем шумит в ушах.



В ПОМПЕЯХ НА ВИЛЛЕ МИСТЕРИЙ



И, распахнув окно, она взяла,
сверкающий бокал с лиловым ядом.
Лучи заката, трепетно дрожа
от ветра, золотою паутинкой
искрились в кудрях. Ветер целовал
её изящный финикийский локоть.
Она смотрела в глубину бассейна,
как смотрят рыбы, брошенные штормом
на берег, в зеркало ажурное волны.
Смешался запах моря с цикламеном.
Она боялась посмотреть назад,
где он лежал
под черным балдахином,
лицом к окну в разорванной тунике,
и ручеёк крови еще стекал
с виска неровно по парче подушки.
На мраморном полу валялись книги,
трофеи из далекого Египта,
монеты золотые и в углу,
как бы нарочно в тень цветов отпрянув,
с прилипшей кожицей на пегом острие
лежала, затаившись окарина,
орудие убийства. Госпожа
не может от раба терпеть измены,
но изменяет раб совсем не так,
как человек свободный, ибо в этом
его своеобразный шаг к свободе.
К тому же,
если раб еще не просто
раб, но поэт, бессмысленно его
держать, как пса, болтать, как с попугаем,
играть, как с избалованным ребенком,
наказывать его за пустяки
и презирать, любя его безумно.
Уставшее светило отвлекло
на миг ее сознанье о разлуке
И в роще кипарисовой дрозды
запели славно. Вечер так же щедр
воспоминаньями о лучших днях, и время
покорствует ее любви, неспешно
окрашивает в сумрак темно-синий
цветущий город на море, и медлит
рука ее с отравленным бокалом,
в котором уже больше слез, чем яда.
О, если бы хватило им, двоим
пророческого дара
или страха,
тогда бы пощадила Немезида
единственную дочь аристократа
и сарагосского безродного раба.
Но вот глоток.
Шатнулся горизонт,
и постепенно тлеет отраженье
ее фигурки в глубине бассейна,
и колоннады рушатся, и память
переселяется куда-то в лунный эллипс,
и в атриуме вместо смеха крик.
Загрохотал над виллами Везувий.
Так и закончилась история та пеплом,
в котором на Кампании поныне
живет любовь. А смерть?
А смерти нет.

( 30 июля 2001г.)



РОЖДЕНИЕ ГРОЗЫ



(Партита си-бемоль минор)

I
Драных туч весенних волокно
небо надо мной заволокло.
За решеткою чугунной сад дрожит.
Воспаленной речкой улица бежит.

II

Замурованы мансарды в синеве.
Будут фразами кружиться в голове:
циферблаты, лица умерших друзей.
Мозг – залитый кровью колизей -

III

заболит, заполыхает, закричит.
Проводами южный ветер забренчит.
И поскачут, словно всадники, мосты,
из тумана, выгнув конские хвосты.

IV

Нервно окнами захлопают жильцы.
Клумбы станут, как терновые венцы.
Разойдутся грустно пары по углам.
Змейки - молнии скользнут по куполам.

V

В мачтах лип, что так болезненно тонки,
заблестят святого Эльма огоньки.
И ударит, оглушенный немотой,
горизонт, объятый вспышкой золотой.

VI

Лягут тени, напряженно, как бойцы,
исказятся в лужах цинковых дворцы,
и возникнет за краснеющей стеной
чей-то профиль, горбоносый, неземной.

VII

Взглянет Он, прикрыв свой бледный лик крылом,
сквозь деревья на пустой родильный дом,
подбирает Он мелодию на слух
в окружении сановников и слуг,

VIII

небожителей, восставших из могил -
Гавриил, конечно, Гавриил.
Разорвется над бульварами гроза,
светлой бусинкою скатится слеза

IX

с бахромы моих опущенных ресниц.
Ветра посвист распугает черных птиц.
Я вернусь домой в промокшем пиджаке
и с букетом полыхающим в руке.

X

И за мной ворвутся радостной толпой
рифмы-нимфы. Фиолетовой стопой
в полумраке коридора наследив,
потолки, тебя и стены разбудив,

XI

перепачкают чернилами кровать,
небоскребами улягутся в тетрадь,
каждой буквою займут свое окно,
за которым станет сумрачно, темно.

XII

Я над ними выпросительно согнусь,
ощущая одиночество и грусть.
Спросишь ты, смотря в мои глаза:
«Что случилось?» Я скажу…Гроза.


(апрель 2004г.)
















ДВА ПОЛОТНА

1

Земля черна. Черны деревья, сад.
На кровлях мокрых резкие фигуры.
В квадрате неба в качестве гравюры
птиц серебро. Вечерний променад
от площади до кукольных порталов
собора, освещенного внутри
углами, что не делятся на три
окружности; сверкающих опалов,
вкрапленных бузиной в иконостас.
Воздетый на крюке железном Спас
едва дрожит под натиском хоралов.
А что, и впрямь тела подобны почве?
ответь мне Отче.

2

Болезненный, весенний запах лип.
Настойчивые звуки литургии.
И с приступом весенней аллергии
зигзаги улиц образуют лимб.
Повсюду звон и гипсовые маски
тяжелых туч. Разрушенная тень
руинами иерихонских стен,
да мокрый снег, в канун еврейской пасхи,
как благодать метет во все концы
охлопьями разломанной мацы
под ветра разгулявшегося пляски.
И что там происходит в сером небе,
ты знаешь, ребе?

(март 2004г.)







ЭЛЕГИЯ


Марине Бахрах

Вот так, любимая. Куда еще сильней
сжимать крупицы памяти в ладонях,
и вечером разглядывать в окне
дома под вертикальным снегопадом
и зараженный тишиной проспект.

Деревья голые, о сколько в них прочел я
автографов, оставленных круженьем,
не ветра, времени, вот то-то и смущает
меня в их подлинности. В этом смысле я
гораздо больше доверяю камню.

Ты помнишь соло сойки, дорогая,
из синих куп над тем ночным кафе,
пустым наполовину, где на влажных
столах горели плошки, рейнское в бокалах,
фламандское печенье, шоколад?

Усталого в сиренях официанта
с лицом, достигшим стати херувима.
А может, я все путаю, вернее,
даю воображению свободу;
о том, что не припомнится на ощупь,
плывет в неосязаемую жизнь:

фасады зданий, как мундиры стройных
драгунов, присягавших Бонапарту,
лазурный шлейф над куполами тисов,
над вековой растительностью шпилей.
И в пресных стеклах плавающий дым.

Вкрапление вишневой чешуи
в подсолнухе железном фонаря.
нам чудилось забвенье от далеких
полей Нормандии, рассыпавших над нами
цветы снежинок. В крохотной таверне

сидела молодая англичанка
и рисовала что-то на салфетке.
В камине позолоченной финифтью
мерцали бусы в черной гриве углей.
По вязам масло разливал, заезжий Брак.

Дождь разносил дыханье хлороформа,
по заводям кустарников похожих
на финикийский текст. Ты восхищалась
гранитными нарядами монархов
и колокольней с треснувшим лицом.

Часы с отломанною стрелкою на башне
предоставляли полную иллюзий
жизнь, не терпящую отчетливого ритма.
Ты щелкала блестящей зажигалкой,
и хор рожков не влек тебя домой.

Для странника надежда состоит
в том, что он когда-то возвратится
в свой край, (пускай он называется – Итака).
Зима, и ночь чеканит наши тени
подобием качающихся фресок,
отбрасывая их на потолок,

при помощи летящих автофар,
обрызгавших сухою медью спальню.
Так ты не помнишь песню сойки? Разве
ее там не было? Ты говоришь, ворона
пыталась развлекать пустой кабак.


( февраль 2004 г.)











НАСТАВЛЕНИЕ ОТ СВЯТОГО ДУХА


Честно. Не думай, что будет завтра.
Чавкай, смотри в окно, доедай свой завтрак,
восторгаясь от снежного переполоха.
Одиночество - это не так уж плохо.
После чая попробуй заговори со снегом
также свободно, как говоришь ты с небом.

Выбери книгу, достойную для прочтенья,
попроси у зимы про себя прощенья.
И у деревьев, замерзших оркестром в сквере.
Закрой на цепочку в прихожей двери.
Включи тихо классику. Пусть это будет Пёрсл!
В отличие от скульптуры, в музыке нету торса.

В музыке только паренье, плавность, что выкрал слух
из полуденных бликов на гладях, в которых Дух
обитает, разлинеев дождем городской ландшафт,
на ветру, развиваясь, под горло, как синий шарф
из морозного воздуха, что за всегда колюч,
запирает простор на скрипичный или басовый ключ.


И вообще музыка, в соло или квинтете,
самая непостижимая вещь на свете.
Не забудь через марлю костюм отпарить.
Не разглаживай только морщин, и память
не вороши, как дорогое старье в чулане.
Мозг с годами похож на собор в Милане.

Столько же шпилей, трещин, лепнин, балясин,
в рыхлом облаке прошлого сумрачен и не ясен.
Не стой перед зеркалом тупо, в одном исподнем,
не думай, что стало одним Господним
летом меньше, для всей твоей жизни, ибо,
плавая в мыслях, не станешь рыбой,

или похожей на ядерный гриб медузой,
в лучшем случае, пятящимся к морю крабом.
Море также может именоваться Музой.
Пыль смахни на комоде, ополоснись под краном,
Сбрей берега щетины, ремень затяни потуже,
привыкай постепенно к незрячей стуже.

Деревья блестят, словно покрыты лаком.
Выкинь из головы черный квадрат поляка.
В общем, не падай духом и твердо держи осанку,
и, на улицу выйдя, воздай Осанну
Тому, Кто звезды в ночи вращает,
Тому, кто любит тебя,
наказывает и прощает.

(февраль 2004г.)
















НА ЯЗЫКЕ ВОДЫ


Полдень. Лагуна пристань граненым грызет стаканом.
Коринфские капители, как прошлогодний снег.
Сеанс телепатии с мраморным великаном,
который больше призрак, нежели человек

ощущающий боль, в разомлевшем от зноя теле.
Лучи, как простынь, разглаживают бронзовый барельеф.
И, память, забыв, как сон в недорогом отеле
приближаешься к площади, где крылья расправил лев.

Словно уставший кучер, бросив у ног поводья
тень проникает в камень – движению вопреки,
и в негативе канала выныривают из подводья,
с каждым шагом, вдоль стен, стареющие двойники.

В облаке разогретом, синеют, рябя помарки
небесной грамоты; читается вслух глава.
Колокола развивают джаз, веющий над Сан – Марко,
и от колонн в квадрате кружится голова.

Мозг зарастает классикой, точно роскошным лесом.
Отраженье всплывает утопленником со дна
воды, набравшейся в горло сухим диезом,
которая, даже в августе холодна –

мелкий потоп. Мосты тишину чешуи вбирают,
окна приоткрывают влажные ставни век,
чтоб убедиться в том, что голуби не покидают
венецианский ковчег.



(июль 2003г.)


ИЗ ЛЕТНИХ ТЕТРАДЕЙ


1

Какие мысли лезли в голову
от взгляда на богиню голую
в осеннем сквере, и над ратушей
Луна ныряла в тучах ракушкой.
По облакам как по булыжникам
скользили ангелы, как лыжники.
И вдоль домов, при свете люстр,
шел Мартин Лютер.

2

Я плыл с цветущими геранями
по тихим улицам Германии,
с тюрингским призраком беседовал
и на судьбу свою не сетовал.
Шумели клумбы георгинами
я целовался с герцогинями.
И в кирхе, с ощущеньем страха,
я слушал Баха.

3

Где эти робкие прелестницы,
в спираль закрученные лестницы,
шуршанье юбок, вальсы Шумана
и ночь рождественская шумная.
Пустая площадь. Снег. Забвение.
И город как стихотворение –
в знак бестелесного союза,
с тобою Муза!

( июль 2003г.)


МЕТАМОРФОЗА.

Поникают цветы, и вокруг разрастается паника,
айсберг облака врезался в лес, как в железо «Титаника».
И негромкой волной опрокинулось озеро мутное
на горчичный песок, и пространство гудит бесприютное

над терновым кустом желтобрюхими, сонными пчелами,
огрызаясь вдали то крапивою, то частоколами.
Скручен провод в столбе конским волосом - нет электричества.
Колокольня звонит, изгоняя приметы язычества.

Август делает вдох, не давая сельчанам расслабиться.
Смерть - единственный путь, на котором лишь можно прославиться.
И чем больше вперед, тем все шире разбиты угодья,
тем все ярче сорняк заслоняет черты плодородья.

Соловьи, не допев, покидают места безобразные,
и злоречьем сквозят, словно мысли, дома несуразные.
Робко мучают глаз раны астр, как заморские пленницы.
Ветер кружит дубы - дон-кихотовы пыльные мельницы.

Торжествует закат, жизнь не кажется ветреной, временной
воздух липнет к траве, разрываясь от криков беременной.
Под открытым окном три сестрички играются в фантики,
да и что им до тех, утонувших весною в Атлантике

(7 июля 2001г.)