Сергей Семёнов


Роберт Геррик. Нужда H-855

Роберт Геррик (1591 - 1674) Нужда (H-855)



Кто вечно ноет о телесных нуждах, 

Не о душе взыскует, плотью взнуздан.

 

            Санкт-Петербург, 19 июня 2017

 



Robert Herrick NEED (855)

 


Who begs to die for fear of human need,

Wisheth his body, not his soul, good speed.

 



Роберт Геррик. Двое, которые отвратны H-18

Роберт Геррик (1591 - 1674) Двое, которые отвратны ( H-18)

От двух из тысяч отвратится всяк:
То - Лжец-Богач, ну и Гордец-Бедняк.


Robert Herrick. Two Things Odious (18)
 
Two of a thousand things, are disallow'd,
A lying Rich man, and a Poore man proud


Роберт Геррик. Судный День H-126

Роберт Геррик (1591 - 1674) Судный День (H-126)


Суда не убоятся праведники боле –
Не у предела там их место: на престоле.

                Санкт-Петербург, 19 марта 2017


Robert Herrick
126. Doomes-Day

Let not that Day Gods Friends and Servants scare:
The Bench is then their place; and not the Barre.



Роберт Геррик. На Хога, эпиграмма H-1079

Роберт Геррик. (1591 - 1674) На Хога (H-1079)

На кухне принят Хог, ему с руки
Горсть требухи и синие пупки.


Robert Herrick
1079. Upon Hog

Hog has a place i' the' kitchen, and his share,
The flimsy livers and blue gizzards are.


Перси Шелли. Ты, Божество бессмертное

Перси Б.Шелли Фрагмент: Ты, Божество бессмертное
(Fragment: 'O Thou Immortal Deity'.)

[Опубликовано Мрс. Шелли, "Поэтические произведения"/"Poetical Works",  1839, 2-е издание.]


Ты, Божество бессмертное,
Чей в недрах мысли тает тронный зал,
Твоею силой заклинаю,
Всем тем, чем человек стать мог бы и не стал,
И чем он был и станет, уповая!

                            Санкт-Петербург, 12 мая 2017



Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: 'O THOU IMMORTAL DEITY'.

[Published by Mrs. Shelley, "Poetical Works", 1839, 2nd edition.]


O thou immortal deity
Whose throne is in the depth of human thought,
I do adjure thy power and thee
By all that man may be, by all that he is not,
By all that he has been and yet must be!                           _5



Перси Шелли. Ореол Красоты

Перси Б.Шелли Фрагмент: Ореол Красоты
(Fragment: Beauty's Halo.)

[Этот отрывок, наряду ещё с тремя *, был подготовлен к печати с рукописи Шелли D1 в Bodleian Library и опубликован Мр. C.D. Locock, "Опыты"/"Examination", etc., Oxford, Clarendon Press, 1903.
Все отрывки относятся, вероятно, к 1821 году]


Окружье рук твоих лучистых –
Как нежный свет луны,
Твой голос лютней серебристой
Журчит

            Сенкт-Петербург, 26 мая 2017

* Ещё:
– Май-портретист / Fragment: May The Limner;
– Скорбный стон гудящий (Дин-дон, звон) / Fragment: The Death Knell is Ringing;
– 'Стоял на башне я, разъявшей небо' / Fragment: 'I STOOD UPON A HEAVEN-CLEAVING TURRET',
переводы которых также были помещены мною на нашем Сайте в мае с/г.


Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: BEAUTY'S HALO.

[This and the three following Fragments were edited from manuscript
Shelley D1 at the Bodleian Library and published by Mr. C.D. Locock,
"Examination", etc., Oxford, Clarendon Press, 1903. They are printed
here as belonging probably to the year 1821.]


Thy beauty hangs around thee like
Splendour around the moon--
Thy voice, as silver bells that strike
Upon


Перси Шелли. Дин-дон, звон

Перси Б.Шелли Фрагмент: Скорбный стон гудящий
(Fragment: The Death Knell is Ringing.)

[Этот отрывок, наряду ещё с тремя, был подготовлен к печати с рукописи Шелли D1 в Bodleian Library и опубликован Мр. C.D. Locock, "Опыты" / "Examination", etc., Oxford, Clarendon Press, 1903.
Все отрывки относятся, вероятно, к 1821 году]



(' Это зачитано как штудия для "Осень, Стенания"/"Autumn, A Dirge" '(Locock))

Скорбный стон гудящий
Крик ворон хрипящий
Рой червей скользящий
Вдовий вой саднящий
Дин-дон, звон

    Сенкт-Петербург, 28 мая 2017



Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: 'THE DEATH KNELL IS RINGING'.

[This and the three following Fragments were edited from manuscript
Shelley D1 at the Bodleian Library and published by Mr. C.D. Locock,
"Examination", etc., Oxford, Clarendon Press, 1903. They are printed
here as belonging probably to the year 1821.]



('This reads like a study for "Autumn, A Dirge"' (Locock). Might it not
be part of a projected Fit v. of "The Fugitives"?--ED.)

The death knell is ringing
The raven is singing
The earth worm is creeping
The mourners are weeping
Ding dong, bell--                                                   _5


Перси Шелли. Стоял на башне я, разъявшей небо

Перси Б.Шелли Фрагмент: 'Стоял на башне я, разъявшей небо'
(Fragment: 'I STOOD UPON A HEAVEN-CLEAVING TURRET'.)

[ Этот отрывок, наряду ещё с тремя, был подготовлен к печати с рукописи Шелли D1 в Bodleian Library и опубликован Мр. C.D. Locock, "Опыты" / "Examination", etc., Oxford, Clarendon Press, 1903.
Все отрывки относятся, вероятно, к 1821 году ]


Стоял на башне я, разъявшей небо,
В виду Столицы безграничной –
И в храме сердца моего
Моя душа простёрлася во прахе,
Уста разверз, подвигшись к алтарю –
И слабым голосом прерывным
Молений сотрясала зыбкий храм.

' Был полдень, небеса, уснув, синели;
Город – –

            Санкт-Петербург, 26 мая 2017


Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: 'I STOOD UPON A HEAVEN-CLEAVING TURRET'.


I stood upon a heaven-cleaving turret
Which overlooked a wide Metropolis--
And in the temple of my heart my Spirit
Lay prostrate, and with parted lips did kiss
The dust of Desolations [altar] hearth--                      _5
And with a voice too faint to falter
It shook that trembling fane with its weak prayer
'Twas noon,--the sleeping skies were blue
The city


Перси Шелли. Великий Дух

Перси Б.Шелли Фрагмент: Великий Дух (Fragment: Great Spirit.)

[Опубликовано Россетти, "Избранные поэтические произведения П. Б. Ш." / "Complete Poetical Works of P. B. S.", 1870.]


Великий Дух, бескрайней мысли море
Кого ласкает в непроглядных недрах,
Где ты – один, как в памяти моей,
Дающий голос волнам заповедным.
 
         Санкт-Петербург, 14 апреля 2017



Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: 'GREAT SPIRIT'.

[Published by Rossetti, "Complete Poetical Works of P. B. S.", 1870.]


Great Spirit whom the sea of boundless thought
Nurtures within its unimagined caves,
In which thou sittest sole, as in my mind,
Giving a voice to its mysterious waves--


Перси Шелли. Май-портретист

Перси Б.Шелли Фрагмент: Май-портретист
(Fragment: May The Limner.)

[Этот отрывок, наряду ещё с тремя, был подготовлен к печати с рукописи Шелли D1 в Bodleian Library и опубликован Мр. C.D. Locock, "Опыты" / "Examination", etc., Oxford, Clarendon Press, 1903.
Все отрывки относятся, вероятно, к 1821 году]


Когда Май пишет красками живыми
Пейзаж, что набросал двойник Апрель...

            Сенкт-Петербург, 18 мая 2017



Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: MAY THE LIMNER.

[This and the three following Fragments were edited from manuscript
Shelley D1 at the Bodleian Library and published by Mr. C.D. Locock,
"Examination", etc., Oxford, Clarendon Press, 1903. They are printed
here as belonging probably to the year 1821.]


When May is painting with her colours gay
The landscape sketched by April her sweet twin...



Перси Шелли. Лавр ложный и истинный

Перси Б.Шелли Фрагмент: Лавр ложный и истинный
(Fragment: The False Laurel and The True.)

[Опубликовано Мрс. Шелли, "Поэтические произведения" / "Poetical Works",  1839, 1-е издание.]


' Ты кто, Самонадеянный, покрытый
Венком  – для тех он, кто Поэтом венчан, –
Ведь убываешь ты луной забытой?
Оставь сии листы немногим Вечным,
Кто странствует через Элизий славы,
Секретным посвящением отмечен:
Без имени в толпе – там ты, по праву! '

' Лавр ложный, друг, пристало мне носить;
Хоть он сверкает, но другой оправой
Чтят Мильтона бессмертные власы;
Роса здесь – яд, когда надежды сякнут,
Под тенью освежающей – потрава,
Цветы завяли прежде, чем зачахнут! '

              Санкт-Петербург, 17 мая 2017



Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: THE FALSE LAUREL AND THE TRUE.

[Published by Mrs. Shelley, "Poetical Works", 1839, 1st edition.]


'What art thou, Presumptuous, who profanest
The wreath to mighty poets only due,
Even whilst like a forgotten moon thou wanest?
Touch not those leaves which for the eternal few
Who wander o'er the Paradise of fame,                               _5
In sacred dedication ever grew:
One of the crowd thou art without a name.'
'Ah, friend, 'tis the false laurel that I wear;
Bright though it seem, it is not the same
As that which bound Milton's immortal hair;                      _10
Its dew is poison; and the hopes that quicken
Under its chilling shade, though seeming fair,
Are flowers which die almost before they sicken.'


Перси Шелли. Зефир пробуждающий

Перси Б.Шелли Фрагмент: Зефир пробуждающий
(Fragment: Zephyrus The Awaekener.)

[Опубликовано Россетти, "Избранные поэтические произведения П. Б. Ш."
 / "Complete Poetical Works of P. B. S.", 1870.]


Приди, ты пробуждаешь океан души,
Зефир, к чьим облачным пещерам
Пути не сыщет мысль! Ты кроткий, поспеши!

                      Санкт-Петербург, 20 марта 2017



Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: ZEPHYRUS THE AWAKENER.

[Published by Rossetti, "Complete Poetical Works of P. B. S.", 1870.]


Come, thou awakener of the spirit's ocean,
Zephyr, whom to thy cloud or cave
No thought can trace! speed with thy gentle motion!


Перси Шелли. Иду я горд в венце

Перси Б.Шелли Фрагмент: Иду я горд в венце  
(Fragment: 'And That I Walk This Proudly Crowned')

[Опубликовано Мрс. Шелли, "Поэтические произведения" / "Poetical Works",  1839, 1-е издание.]


Иду я горд в венце, то – ипостась
Моя, особость; если же мне пасть,
Нет, не оплачу сей насущный день, –
Он завтра – пыль! Снести свою бы тень!

             Санкт-Петербург, 23 марта 2017



Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: 'AND THAT I WALK THUS PROUDLY CROWNED'.

[Published by Mrs. Shelley, "Poetical Works", 1839, 1st edition.]


And that I walk thus proudly crowned withal
Is that 'tis my distinction; if I fall,
I shall not weep out of the vital day,
To-morrow dust, nor wear a dull decay.

NOTE:
_2 'Tis that is or In that is cj. A.C. Bradley.


Перси Шелли. Дождь

Перси Б.Шелли Фрагмент: Дождь (Fragment: Rain.)

[Опубликовано Россетти, "Избранные поэтические произведения 

П. Б. Ш." / "Complete Poetical Works of P. B. S.", 1870.]


Кротостью дождя повеял ветр.



Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: RAIN.

[Published by Rossetti, "Complete Poetical Works of P. B. S.", 1870.]


The gentleness of rain was in the wind.


Джон Китс. Сонет [47]. Обри Джорджу Спенсеру

Джон Китс. Сонет [47]. О[бри] Д[жорджу] Спенсеру. По прочтении его восхитительных стихов в этом (принадлежащем мисс Рейнольдс) альбоме, с последующей попыткой воздать им малую дань.

 

 

Где взял ты, юный Бард, звенящу лиру,

Где мягкий перебор и нежный тон?

В гостиной у огня, открывшись миру,

Иль с Аполлоном отыграв свой кон?

 

С меня же Муза стребует залог

За пробу на сверкающем пути:

Кто парой глаз своих увидеть смог

Свет молнии, чтоб кротко изойти?

Кто пену с портера сдувал слегка,

Пуская ветру-страннику вослед,

Нежней пыльцы на спинке мотылька,

Чтоб Музам слать твоим живой привет?

 

И за тебя старухи в свой почин

Пьют тминную, анисовку и джин.

 

          Санкт-Петербург, 24 апреля 2017

 


JOHN KEATS

Sonnet [47]. TO A[UBREY] G[EORGE] S[PENSER]

ON READING HIS ADMIRABLE VERSES

IN THIS (MISS REYNOLDS'S) ALBUM,

ON EITHER SIDE OF THE FOLLOWING ATTEMPT

TO PAY SMALL TRIBUTE THERETO

 

Where didst thou find, young Bard, thy sounding lyre?

 Where the bland accent, and the tender tone?

 A-sitting snugly by the parlour fire?

 Or didst thou with Apollo pick a bone?

 The Muse will have a crow to pick with me             5

 For thus assaying in that brightening path:

 Who, that with his own brace of eyes can see,

 Unthunderstruck beholds thy gentle wrath?

 Who from a pot of stout e'er blew the froth

 Into the bosom of the wandering wind,                  10

 Light as the powder on the back of moth,

 But drank thy muses with a grateful mind?

 Yea, unto thee beldams drink metheglin

 And annisies, and carraway, and gin.



Джон Китс. Сонет [26]. Джорджиане Августе Уайли

Джон Китс. Сонет [26]. Джорджиане Августе Уайли (To G. A. W.)

 

 

Нимфа с улыбкой, взгляда тихим глянцем,

    В каком из счастливых моментов дня

    Милее ты? Когда кружишь, маня,

Сквозь лабиринты речи словно станцы?

Иль странствуешь когда беспечно в трансе

    Разумности? Иль утром луч ловя,

    В небрежном облачении скользя,

Когда щадишь цветы в невольном танце?

 

Снова внимая, словно бы в лобзанье

    Разъяла ты рубины уст своих.

Пленять – твоё прелестное призванье, –

    Скажу, я нрава лучше не постиг.

Спешу поведать, Граций осиянней

    Пред Аполлоном не прошло других.

 

             Санкт-Петербург, 16 апр. 2017

 

 

 

John Keats Sonnet [26]. To G. A. W.

              [Georgiana Augusta Wylie.] 


NYMPH of the downward smile, and sidelong glance,
In what diviner moments of the day
Art thou most lovely? When gone far astray
Into the labyrinths of sweet utterance?
Or when serenely wand’ring in a trance                           5 
Of sober thought? Or when starting away,
With careless robe, to meet the morning ray,
Thou spar’st the flowers in thy mazy dance?
Haply ’tis when thy ruby lips part sweetly,
And so remain, because thou listenest:                            10 
But thou to please wert nurtured so completely
That I can never tell what mood is best.
I shall as soon pronounce which grace more neatly
Trips it before Apollo than the rest.



У. Шекспир. То, сколь кратка жизнь людская – «Как вам это понравится»

Уильям Шекспир Из комедии «Как вам это понравится» («As You Like it»)

 

 

Акт III, сцена II

 

Это почему – Пустыня?
Потому что нет людей?
Дам язык любой тростине –
Зажурчит поток речей:
То, сколь кратка жизнь людская
В грешном странствии своём;
Что, мгновенья раздвигая,
Мы зажаты лет ярмом;
Что нарушить слово клятвы
И душевный друг готов

          Санкт-Петербург, 18 марта 2017



William Shakespeare From As You Like It (Folio 1, 1623)

 


Act III, scene II


Why should this Desert bee,

for it is vnpeopled? Noe:

Tonges Ile hang on euerie tree,                 _1325

that shall ciuill sayings shoe.

Some, how briefe the Life of man

runs his erring pilgrimage,

That the stretching of a span,

buckles in his summe of age.                      _1330

Some of violated vowes,

twixt the soules of friend, and friend:

 

                        ***


Why should this a desert be?
For it is unpeopled? No:
Tongues I'll hang on every tree,
That shall civil sayings show:
Some, how brief the life of man
Runs his erring pilgrimage,
That the stretching of a span
Buckles in his sum of age;
Some, of violated vows
'Twixt the souls of friend and friend:


Перси Шелли. На Китса

Перси Б.Шелли Фрагмент: На Китса (Fragment: On Keats.)

[Опубликовано Мрс. Шелли, "Поэтические произведения"/"Poetical Works", 1839, 1-е издание.]


На Китса, который желал, чтобы на его могиле было начертано –

'Лежит здесь Тот, чьё на воде писалось имя.
Но слово стёр едва порыв дыханья –
Смерть, стыдясь за эту гибель меж другими,
Смерть, все-вечная зима, прошла в молчаньи
Чрез времени поток бесследный, чьё касанье
Растит хрустальный свиток, осиян гербом,
Где имя – Адонаис!

                       Санкт-Петербург, 4 апреля 2017



Percy Bysshe Shelley FRAGMENT ON KEATS.

[Published by Mrs. Shelley, "Poetical Works", 1839, 1st edition--ED.]


ON KEATS, WHO DESIRED THAT ON HIS TOMB SHOULD BE INSCRIBED--

'Here lieth One whose name was writ on water.
But, ere the breath that could erase it blew,
Death, in remorse for that fell slaughter,
Death, the immortalizing winter, flew
Athwart the stream,--and time's printless torrent grew             _5
A scroll of crystal, blazoning the name
Of Adonais!


Перси Шелли. 'Я слаб, я гибну от любви!'

Перси Б.Шелли Фрагмент: 'Я слаб, я гибну от любви!' (Fragment: 'I faint, I perish with my love!' )

[Опубликовано Россетти, "Избранные поэтические произведения П. Б. Ш."
/"Complete Poetical Works of P. B. S.", 1870.]


Я слаб, я гибну от любви! Я стал
Как облако, чей бледный стяг узорный
Вечерний свет изменчивый разъял:
Я никну, как туман при шторме,
И как волна при штиле, я отторжен.


           Санкт-Петербург, 11 марта 2017




Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: 'I FAINT, I PERISH WITH MY LOVE!'.

[Published by Rossetti, "Complete Poetical Works of P. B. S.", 1870.]


I faint, I perish with my love! I grow
Frail as a cloud whose [splendours] pale
Under the evening's ever-changing glow:
I die like mist upon the gale,
And like a wave under the calm I fail.         _5


Перси Шелли. Если солнце в небе, бриз летучий

Перси Б.Шелли Фрагмент: Если солнце в небе, бриз летучий (Fragment: 'When Soft Winds and Sunny Skies'.)

[Опубликовано Мрс. Шелли, "Поэтические произведения"/"Poetical Works", 1839, 1-е издание.]


Если солнце в небе, бриз летучий
Свежей зелени земли созвучны,
И рассвет росистый, что забрезжил,
Оленёнком осмелевший нежно,
Ввысь небесной пустотою свержен, –
Смейся – день таит их, я не кличу! –
Тучи, смерчи ждут свою добычу.

        Санкт-Петрбург, 26 марта 2017



Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: 'WHEN SOFT WINDS AND SUNNY SKIES'.

[Published by Mrs. Shelley, "Poetical Works", 1839, 1st edition.]


When soft winds and sunny skies
With the green earth harmonize,
And the young and dewy dawn,
Bold as an unhunted fawn,
Up the windless heaven is gone,--                   _5
Laugh--for ambushed in the day,--
Clouds and whirlwinds watch their prey.


Перси Шелли. Там, где поцелуи были пищей

Перси Б.Шелли Фрагмент: Там, где поцелуи были пищей (Fragment: The Rude Wind is Singing.)

[Опубликовано Мрс. Шелли, "Поэтические произведения"/"Poetical Works", 1839, 1-е издание.]


Грубый ветер сипнет
В стонах мёртвой музыки кладбища;
Черви хладно липнут
Там, где поцелуи были пищей.

       Санкт-Петербург, 21 марта 2017



Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: 'THE RUDE WIND IS SINGING'.

[Published by Mrs. Shelley, "Poetical Works", 1839, 1st edition.]


The rude wind is singing
The dirge of the music dead;
The cold worms are clinging
Where kisses were lately fed.


Перси Шелли. 'Казалось мне, я был волной в орде'

Перси Б.Шелли Фрагмент: 'Казалось мне, я был волной в орде' (Fragment: ' Methoughts I was a billow in the crowd' )

[Опубликовано Россетти, "Избранные поэтические произведения П. Б. Ш." / "Complete Poetical Works of P. B. S.", 1870.]


Казалось мне, я был волной в орде
Лиц заурядных, что стремят безбрежно,
Тот океан и лют, и глух в узде;
Я – человек, привставший обок спешно
Средь многих, вид алкал утешно
Неведомой столицы,
Соборы, башни, пирамиды где
Горят, как скал скопленье-- .

            Санкт-Петербург, 19 марта 2017



Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: 'METHOUGHT I WAS A BILLOW IN THE CROWD'.

[Published by Rossetti, "Complete Poetical Works of P. B. S.", 1870.]


Methought I was a billow in the crowd
Of common men, that stream without a shore,
That ocean which at once is deaf and loud;
That I, a man, stood amid many more
By a wayside..., which the aspect bore                             _5
Of some imperial metropolis,
Where mighty shapes--pyramid, dome, and tower--
Gleamed like a pile of crags--


Перси Шелли. Дева Юга

Перси Б.Шелли Фрагмент: Дева Юга (Fragment: The Lady of the South.)

[Опубликовано Россетти, "Избранные поэтические произведения П. Б. Ш."/"Complete Poetical Works of P. B. S.", 1870.]


От любви ослабнув, Дева Юга
Возлежит в раю Ливана, стройный
Кедр над ней колышется упруго:
На устах любовь исходит знойно,
Гаснет огнь её очей --
                                     Санкт-Петрбург,

                                     5 марта 2017


Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: THE LADY OF THE SOUTH.

[Published by Rossetti, "Complete Poetical Works of P. B. S.", 1870.]

Faint with love, the Lady of the South
Lay in the paradise of Lebanon
Under a heaven of cedar boughs: the drouth
Of love was on her lips; the light was gone
Out of her eyes--                                              _5


Перси Шелли. Странник

Перси Б.Шелли Фрагмент: Странник (Fragment: A Wanderer.)

[Опубликовано Мрс. Шелли, "Поэтические произведения"/"Poetical Works", 1839, 1-е издание.]


Он странствует, как дню-явленный сон,
Сквозь памяти пустырь, сквозь хаос смутный,
Сквозь дебри и пространства – воплощён
В них океан бескрайний, бесприютный.

                Санкт-Петрбург, 8 марта 2017



Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: A WANDERER.

[Published by Mrs. Shelley, "Poetical Works", 1839, 1st edition.]


He wanders, like a day-appearing dream,
Through the dim wildernesses of the mind;
Through desert woods and tracts, which seem
Like ocean, homeless, boundless, unconfined.


Перси Шелли. Начинаем тем мы – чем кончаем

Перси Б.Шелли Фрагмент: Круговерть жизни и сна

[Опубликовано мрс. Шелли, "Поэтические произведения"/"Poetical Works", 1839, 2-е издание.]


Дитя покойно в материнском чреве;
Мертвец невозмутим в могильном зеве:
Начинаем тем мы – чем кончаем.

                  Санкт-Петербург, 12 марта 2017

 
2-й вариант:

Дитя покойно в материнском чреве;
Обрёл свой отдых труп в могильном зеве:
Наше начало – то же, что конец.

         Санкт-Петербург, 2 марта 2017



Percy Bysshe Shelley FRAGMENT: LIFE ROUNDED WITH SLEEP.

[Published by Mrs. Shelley, "Poetical Works", 1839, 2nd edition.]

The babe is at peace within the womb;
The corpse is at rest within the tomb:
We begin in what we end.


Перси Шелли. Коль одиночество вело твои шаги – «Демон мира»

Перси Б.Шелли Коль одиночество вело твои шаги
из незавершённой поэмы "Демон мира" ["The Daemon of the World"]

Часть 1

[Разделы 1 and 2 "Королевы Мэб"/"Queen Mab", переcмотренные и опубликованные Шелли в книге "Alastor", 1816.]


                                              nec tantum prodere vati,              
                      quantum scire licet. Venit aetas omnis in unam
                      congeriem, miserumque premunt tot saecula pectus.
                                    LUCAN, Phars. v. 176.

                                              ибо надо не столько вещать ей,
                      Сколько грядущее знать. Все столетья слились воедино,
                      Много веков тяготит несчастную грудь.
                                    ЛУКАН, Ферсалия, или поэма о гражданской
                                    войне. Книга V
                                    Перевод с латинского Л. Е. Остроумова


Строки 189–220


Коль одиночество вело твои шаги
К берегу в безмерном этом море,
    Где медлил ты, вступая,
    Пока широкий солнца диск,
Казалось, вис на кромке океана,
То ты узрел из золота плетенье,
    Парящее недвижно
    Над сферой утопающей:
Узрел у горных пиков облака
В обрамленье ярого сиянья,
    Как чёрного гагата
    Скала над жгучей бездной.
    Сейчас настал тот час,
    Когда в зените солнце,
Звезда, что вышла из-за океана,
Средь облаков в пурпуровом сиянье,
Волшебных островов на глади неба.
И восхищённым взором воспаряешь
В центр сущего, всего, что существует,
Где возвышается храм Демона.

    Уже не острова
Мерцают средь пурпурного потока,
    Не перистые шторы
Скрывают солнца огненное ложе,
    Не глянцевые волны
    Сей купол устилают,
    То верно – вечный храм,
Один он столь прекрасен и чудесен.
Стихии все, всё то, что мысль людская
Извечная творит любовью и величьем,
Соединилось, чтоб воздвигнуть храм,
Могуществом таким не наделить земное.


     Ленинград, 13 сент. 1975
     Санкт-Петербург 14 дек. 2008
              28 февр. 2017



Percy Bysshe Shelley  

THE DAEMON OF THE WORLD.

A FRAGMENT.


PART 1.

[Sections 1 and 2 of "Queen Mab" rehandled, and published by Shelley
in the "Alastor" volume, 1816. See "Bibliographical List", and the
Editor's Introductory Note to "Queen Mab".]

Nec tantum prodere vati,
Quantum scire licet. Venit aetas omnis in unam
Congeriem, miserumque premunt tot saecula pectus.
LUCAN, Phars. v. 176.


.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  . 
If solitude hath ever led thy steps
To the shore of the immeasurable sea,                       _190
And thou hast lingered there
Until the sun's broad orb
Seemed resting on the fiery line of ocean,
Thou must have marked the braided webs of gold
That without motion hang                                             _195
Over the sinking sphere:
Thou must have marked the billowy mountain clouds,
Edged with intolerable radiancy,
Towering like rocks of jet
Above the burning deep:                                               _200
And yet there is a moment
When the sun's highest point
Peers like a star o'er ocean's western edge,
When those far clouds of feathery purple gleam
Like fairy lands girt by some heavenly sea:                _205
Then has thy rapt imagination soared
Where in the midst of all existing things
The temple of the mightiest Daemon stands.

Yet not the golden islands
That gleam amid yon flood of purple light,                _210
Nor the feathery curtains
That canopy the sun's resplendent couch,
Nor the burnished ocean waves
Paving that gorgeous dome,
So fair, so wonderful a sight                                        _215
As the eternal temple could afford.
The elements of all that human thought
Can frame of lovely or sublime, did join
To rear the fabric of the fane, nor aught
Of earth may image forth its majesty.                       _220
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  . .  .  .  .  .  .  .  .


Сомерсет Моэм. «Луна и грош» : Гл. XLII

Somerset Maugham
The Moon and Sixpence

Сомерсет Моэм
Луна и грош

 

 

XLII


Не знаю, почему Стрикленд вдруг предложил мне показать их. Я обрадовался возможности. Творение разоблачает создателя. При общении он даёт вам видимость, которую желает явить миру, и верное представление о нём можно почерпнуть только на основании незначительных поступков, которые он совершает бессознательно, а также едва уловимых выражений лица, о которых не подозревает. Иногда люди с таким совершенством носят маску, которую себе присвоили, что в должное время действительно становятся теми, кем казались. Но в своей книге или своей картине человек сам по себе беззащитен. Его претенциозность только выставит его пустоту. Щепка, выписанная с таким расчётом, чтобы сойти за сталь, будет выглядеть всего лишь щепкой. Аффектация в личных проявлениях не может скрыть банальности мысли. Никому не удавалось создать самое случайное произведение без того, чтобы ни приоткрыть перед проницательным наблюдателем сокровенных тайн души.

Когда я поднимался по нескончаемой лестнице дома, в котором жил Стрикленд, я, сознаюсь, был слегка возбуждён. Мне казалось, что я на пороге удивительного приключения. Комнату я оглядел с любопытством. Она оказалась даже меньше и более пустой, чем я её помнил. Я гадал, что бы сказали те мои знакомые, которые нуждались в просторных студиях и клялись, что не могут работать, покуда вся обстановка ни оказывалась им по вкусу.

"Тебе лучше стать здесь", – сказал он, указывая мне место, с которого, как он, по-видимому, вообразил, мне предпочтительнее всего будет смотреть то, что он собирался показать.

"Полагаю, тебе не хочется, чтобы я говорил", – сказал я.

"Да, чёрт тебя дери; я хочу, чтоб ты держал язык за зубами".

Он установил на мольберте картину, позволив мне её рассматривать одну-две минуты; затем снял её и поставил на её место другую. Думаю, он показал мне около тридцати холстов. То был результат шести лет, в течение которых он занимался живописью. Он не продал ни картины. Холсты были разных размеров. Меньше были натюрморты, самыми большими – пейзажи. Было с полдюжины портретов.
"Это весь лот", – сказал он наконец.

Как бы я хотел сказать, что сразу распознал их красоту и великую самобытность. Теперь, когда я снова увидел большинство из них, а остальные известны мне по репродукциям, меня изумляет, что при первом взгляде я был так горько разочарован. Я не чувствовал никакого особенного волнения, которым, таково свойство искусства, оно заражает. Впечатление, которое оставили у меня Стриклендовы картины, сбивало с толку; и остаётся фактом, вечный мне укор, что я никогда даже и не подумал что-нибудь купить. Я упустил чудесную возможность. Большинство из них нашли свой путь в музеи, остальные составляют драгоценное состояние богатых любителей. Я пробовал найти для себя извинение. Думаю, что вкус мой не плох, но я сознаю, что он не оригинален. Я очень мало знаю о живописи и тащусь в хвосте того, что высвечивают мне другие. В то время я испытывал величайший восторг по отношению к импрессионистам. Я мечтал приобрести Сислея и Дега, и преклонялся перед Мане. Его Олимпия казалась мне величайшей картиной современности, и меня глубоко трогал Le D;jeuner sur l'Herbe.* Эти работы казались мне последним словом в живописи.

Я не стану описывать картины, которые мне показывал Стрикленд. Описания картин всегда скучны, – эти же, к тому же, известны всем, кто интересуется такими вещами. Теперь, когда так чрезвычайно его влияние на современную живопись, когда другие отмечают на карте страну, которую он открыл в числе первых, картины Стрикленда, увиденные в первый раз, встретили бы более подготовленное для них восприятие; но приходится вспоминать, что я не увидел в них ничего особенного. Прежде всего, я был ошеломлён тем, что показалось мне технической неуклюжестью. Привыкший к картинам старых мастеров и убеждённый в том, что Энгр – величайший живописец недавнего времени, я решил, что Стрикленд пишет очень плохо. Об упрощении, к которому он стремился, я ничего не знал. Вспоминаю натюрморт с апельсинами на блюде, я был обескуражен им, потому что блюдо было совсем не круглым, а апельсины кривобокими. Портреты были несколько побольше оригиналов, и это сообщало им нескладный вид. На мой взгляд, лица выглядели карикатурами. Они были написаны в манере, совершенно мне незнакомой. Пейзажи меня даже более озадачили. На двух-трёх картинах был лес Фонтенбло, и на нескольких – парижские улицы; первое моё чувство было, что их мог бы написать пьяный кучер. Я был совершенно сбит с толку. Краски казались мне необыкновенно грубыми. В моём сознании пронеслось, что всё это гигантский, непостижимый фарс. Теперь, когда я бросаю взгляд назад, меня более чем когда впечатляет острота видения Строва. Он сразу же увидел, что то была революция в искусстве, и в первых его пробах распознал гений, который теперь признал весь мир.

                     
___________________                    
* Завтрак на траве


Но если я был смущён и обескуражен, то равнодушным не остался. Даже я, при моём колоссальном невежестве, не мог ни почувствовать, что здесь стремилась выразить себя истинная сила. Я был возбуждён и заинтересован. Я чувствовал, что эти картины имеют сказать мне нечто такое, что было бы очень важно мне знать, но что именно – я сказать не мог. Они казались мне уродливыми, но они несли, не раскрывая, тайну важного смысла. Они были странно дразнящими. От них появилось такое чувство, что я не в состоянии анализировать. Они говорили о чём-то, чего слова не в силах были выразить. Мне представляется, что Стрикленд смутно увидел какой-то духовный смысл в материальных предметах, настолько странный, что он смог лишь указать на него в хромающих символах. Это как если б он в хаосе вселенной отыскал новый строй и, с неуклюжей попытки, с душевной мукой, запечатлел его. Я увидел измученный дух, стремящийся выразить себя. Я обратился к нему.

"Интересно, а не обманывает ли тебя твоя манера", – сказал я.

"О чём ты, чёрт возьми?"

"Я думаю, ты пытаешься что-то сказать; я не совсем понял, что; но уверен, что живопись – лучшее для этого средство".

Когда я воображал, что, увидев его картины, получу ключ к разгадке его странного характера, я ошибался. Они только усилили изумление, которым я был переполнен. Более чем когда-либо, я находился в открытом море. Единственное, что мне казалось ясным – а возможно, и это было фантазией – что он пылко стремился к свободе от сковывающих его пут. Но что это были за путы, и куда простиралась свобода, оставалось неизвестным. Каждый из нас в мире одинок. Запертый в башню из бронзы и общающийся с окружающими лишь посредством знаков; и знаки не имеют общего хождения, так что их смысл тёмен и неопределёнен. Жалкие, мы тщимся передать другим сокровища своего сердца, а те не в силах их принять; и вот мы идём одиноки, бок о бок, но не вместе, неспособные понять окружающих, а они нас. Мы как те, кто живёт в стране, так плохо зная её язык, что во всех прекрасных и мудрых случаях осуждён на банальные фразы из разговорника. Мозг бурлит мыслями, а сказать только и могут, что у тёти огородника зонтик остался дома.

Окончательно сложившимся у меня было впечатление чудовищного усилия для выражения некоего состояния души, и в этой связи, мне представлялось, следовало искать объяснение того, что так сильно меня будоражило. Очевидно, что цвета и формы имели значение для Стрикленда, свойственное именно ему. Он находился под властью нестерпимой потребности выразить что-то такое, что он чувствовал; и всё создавал исключительно с этой целью. Он, не колеблясь, упрощал или искажал, если мог приблизиться к тому непостижимому, чего искал. Факты ничего для него не значили, потому что под ворохом неуместных случайностей он усматривал нечто для себя существенное. Это – как если б он осознал душу вселенной и был понуждаем выражать её. Хотя картины эти смутили и озадачили меня, они не могли ни тронуть меня тем душевным волнением, которое было в них очевидно; и, не знаю почему, у меня появилось чувство, которое в отношение Стрикленда я менее всего ожидал испытать. Я почувствовал непреодолимую жалость.

"Думаю, я теперь знаю, почему ты уступил своему чувству к Бланш Стров," –сказал я ему.

"Почему?"

"Просто тебя оставило мужество. Слабость твоего организма соотнеслась с душой. Не знаю, что за бесконечная тоска овладела тобой так, что тебя тянет к опасному, одинокому поиску какой-нибудь цели, где ты надеешься найти окончательное освобождение от своей душевной муки. Я вижу тебя вечным пилигримом к какой-нибудь святыне, которой и не существует, быть может. Не знаю, к какой непостижимой Нирване ты стремишься. Знаешь ты себя? Быть может, вот – Истина и Свобода, которые ты ищешь; и на мгновение ты подумал, что найдёшь освобождение в Любви. Думаю, твоя уставшая душа искала отдыха в женских объятиях; и когда ты отдыха не нашёл, ты её возненавидел. У тебя не было к ней жалости, потому что нет жалости к самому себе. Ты без страха её убил, потому что всё ещё трепетал опасности, которую едва избежал".

Он сухо улыбался, пощипывая бороду.
"Ты ужасно сентиментален, бедняга".

Спустя неделю я случайно услыхал, что Стрикленд уехал в Марсель. Больше я его никогда не видел.


Перси Шелли. Крепки ли цепи, что наш дух стесняют – «Юлиан и Маддало»

Перси Б. Шелли Крепки ли цепи, что наш дух стесняют – «Юлиан и Маддало. Разговор» («Julian and Maddalo. A Conversation»)

[Сочинена в Эсте (Este) после первой поездки Шелли в Венецию, 1818
(осень); впервые опубликована в "Посмертных стихотворениях"("Posthumous Poems", Лондон, 1824 (изданных Мрс. Шелли). Первоначальным намерением Шелли было отпечатать поэму в "Examiner" Ли Ханта; но он изменил своё намерение и, в августе 15, 1819, послал рукопись Ханту, чтобы опубликовать анонимно у Оливера . . . ]

Строки 180–191

                            Кто испытал, те знают,
Крепки ли цепи, что наш дух стесняют:
Порой они соломы хрупче. Верим: впредь
Сумеем выстоять мы и преодолеть
Всё то, что нас гнетёт иль смеет унижать.
Таятся силы в нас страдать и побеждать,
Лишь испытав, узнаешь, что несёшь внутри.
Всё благородней, чем – покорствуй и умри!
Так учат старой философии цари,
Пока религия людской взор ослепляет.
Страдальцы же, кого страданья унижают,
Религия, свою лелеют веру.


                        Санкт-Петербург, 7 февраля 2016г.



Percy Bysshe Shelley
From JULIAN AND MADDALO.A CONVERSATION.

[Composed at Este after Shelley's first visit to Venice, 1818
(Autumn); first published in the "Posthumous Poems", London, 1824
(edition Mrs. Shelley). Shelley's original intention had been to print
the poem in Leigh Hunt's "Examiner"; but he changed his mind and, on
August 15, 1819, sent the manuscript to Hunt to be published
anonymously by Ollier...]


.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
'and those who try may find                                                   _180
How strong the chains are which our spirit bind;
Brittle perchance as straw...We are assured
Much may be conquered, much may be endured,
Of what degrades and crushes us. We know
That we have power over ourselves to do                             _185
And suffer--what, we know not till we try;
But something nobler than to live and die--
So taught those kings of old philosophy
Who reigned, before Religion made men blind;
And those who suffer with their suffering kind                    _190
Yet feel their faith, religion.'
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  . 


Л. Кэролл. «Алиса в Стране Чудес»: Гл. XII. Свидетельство Алисы

Lewis CARROLL
Alice's adventures in Wonderland

Льюис КЭРОЛЛ
АЛИСА В СТРАНЕ ЧУДЕС

 

 

XII. С В И Д Е Т Е Л Ь С Т В О А Л И С Ы 

(CHAPTER XII   Alice's Evidence)




"Здесь!" - выкрикнула Алиса, в этот момент совершенно забыв, как она выросла за последние несколько минут: выпрыгнув в спешке, она краем юбки зацепила за ящик с присяжными и опрокинула их всех прямо на головы народа внизу, и они расползлись, здорово напомнив ей тот аквариум с золотыми рыбками, что она опрокинула на прошлой неделе.

"О, пожалуйста, извините!" - воскликнула она, очень испугавшись, и стала собирать их, как можно скорее, потому что в голове у неё пронёсся случай с золотыми рыбками, и осталась смутная мысль, что если их тотчас не собрать и не поместить опять в ящик, они все погибнут.

"Процесс не может продолжаться", - заговорил Король замогильным голосом, - "пока все присяжные не будут возвращены на должные места. Все!" - повторил он с особенным ударением, вперяя в Алису тяжёлый взор.

Алиса взглянула на ящик с присяжными и увидела, что в спешке она посадила ящерку головой вниз, и бедняжка меланхолически помахивает хвостом, не будучи в состоянии выпростаться. Она тут же вынула его и посадила правильно. "Да особенно и не важно", - заметила она про себя, - "так он сидит или иначе - мне кажется, роли не играет".

Как только присяжные чуточку отошли от шока при падении, и были подобраны и возвращены им все грифельные доски с карандашами, они тотчас принялись строчить - все, за исключением Ящерки, который выглядел слишком опешившим и сидел, широко открыв рот и пристально глядя в потолок.

"Что вы знаете об этом деле?" - обратился к Алисе Король.

"Ничего", - сказала Алиса.

"Совсем ничего?" - допытывался Король.

"Совсем ничего", - сказала Алиса.

"Это очень важно", - сказал Король, обратившись к присяжным. Те едва взялись за грифельные доски, как вмешался Белый Кролик. "Ваше Величество, конечно, имели в виду 'не важно' сказал он очень важным тоном, но при этом хмурясь и корча рожи.

"Конечно, я имел в виду 'не важно'", - поспешно сказал Король и забормотал про себя, - "важно - не важно - важно - не важно --", как если б выбирал, что лучше звучит.

Некоторые из присяжных записали "важно", а некоторые "неважно". Алиса это выдела, потому что находилась достаточно близко, чтобы заглянуть к ним в грифельные доски. "Только это никакого значения не имеет", - решила Алиса.

В этот момент Король, вписывавший что-то в свой блокнот, объявил, - "Молчание!", и зачитал оттуда: "Статья сорок вторая: лица, рост которых составляет более мили, подлежат удалению из зала суда".

Все взглянули на Алису.

"Во мне нет мили", - возразила Алиса.

"Есть", - сказал Король.

"Почти две мили росту", - прибавила Королева.

"Ну а я всё равно не уйду", заявила Алиса, - "потому что это неправильное правило: вы только что его выдумали".

"Это самое древнее правило в книге", - заметил Король.

"Тогда оно должно быть - Номер Один", - сказала Алиса.

Король побледнел и поспешно захлопнул свой блокнот. "Выносите своё решение", - обратился он к присяжным низким, прерывистым голосом.

"Здесь ещё свидетельства, если угодно Вашему Величеству", - поспешно вскочив, сообщил Белый Кролик: "Только что подобрана эта бумага".

"Что в ней?" - спросила Королева.

"Я ещё не разворачивал", - сказал Белый Кролик, - "но, кажется, это письмо подследственного к - ну, к кому-то".

"Должно быть, именно так", - сказал Король, - "иначе оно ни к кому не было бы написано, что, как вы понимаете, не бывает".

"Кому оно адресовано?" - спросил один из присяжных.

"Оно вообще никому не адресовано", - сказал Белый Кролик, - "Фиксируем: снаружи ничего нет". Он развернул бумагу и добавил, - "это вообще не письмо; изложено стихами".

"Почерк подследственного?" - спросил ещё один присяжный.

"Нет, не его", - сказал Белый Кролик, - "и это самое подозрительное". (Присяжные все разом удивлённо переглянулись).

"Должно быть, он подделал чей-то почерк", - сказал Король. (Лица присяжных разом прояснились).

"Помилуйте, Ваше Величество", - заговорил Валет: "Я этого не писал, и нельзя доказать: внизу не подписано".

"Если ты не подписался", - заметил Король, - "это только ухудшает дело. Должно быть, у тебя были дурные намерения, иначе бы ты подписался, как честный человек".

На это последовали всеобщие рукоплескания: то была первая действительно тонкая мысль, высказанная Королём за день.

"Это доказывает его вину", - заключила Королева.

    "Ничего такого это не доказывает", - возразила Алиса: "Потому что вы даже не знаете, о чём стихи!"

    "Прочтите их!" - приказал Король.

    Белый Кролик надел свои очки. "Откуда угодно начать Вашему Величеству?" - спросил он.

    "Начни с начала", - угрюмо сказал Король, - "и продолжай, пока не дойдёшь до конца: там и остановишься".

    Стихи, зачитанные Белым Кроликом, были:

   "Сказали мне, явиться к ней,
     А предписав – к нему.
   Шёл за рекомендацией,
     Но плыть мне ни к чему!

   Он дал сигнал, я не входил
    (Здесь, впрочем, разнобой).
   Когда б ей не достало сил,
    Что стало бы с тобой?

   Я ей – одну, от них он – две,
    Вы дали три, четыре;
   Вернулись от него вам все –
    Что у меня вы стырили.

   Когда бы ею иль я сам
    Втянулся в это дело,
   Он заявил: свободу дам,
    Которая приспела.

   Замечу, ты уж стал совсем
    (До тех её порывов)
   Помехой между им и тем,
    И нами беспрерывно.

   Нет, не любила их сильней,
    Ведь мною и тобой
   Хранима тайна от людей –
    Оставь её с собой!"

    "Вот самый важный кусок из всех показаний", - сказал Король, потирая руки, - "так что пусть присяжные --"

    "Если кто-нибудь из них мне это объяснит", - сказала Алиса (она настолько подросла за последние несколько минут, что ничуть не побоялась его прервать), - "я дам тому шестипенсовик. Не поверю, что там есть хоть капелька смысла".

    Присяжные все вписали в свои дощечки: "Она не поверит, что там есть хоть капелька смысла", но никто из них не пытался объяснить бумагу.

    "Если там нет смысла", - сказал Король, - "это, понятно, спасает мир от беспокойства его там отыскивать. Но я вот не знаю", - продолжал он, раскладывая у себя на коленях стихи и поглядывая в них одним глазом, - "мне кажется, я в них усматриваю смысл, вообще-то - 'Но плыть мне не к чему!' - вы отказываетесь плавать, а?" - произнёс он, повернувшись к Валету.

    Тот печально потряс головой. "А как же я могу?" - сказал он (определённо не умеющий плавать, будучи целиком из картона).

    "Итак, прекрасно", - отметил Король и продолжал, бормоча стихи себе под нос: " ' Здесь, впрочем, разнобой' - это, конечно, присяжные - ' Я ей – одну, от них он – две ' - ну, это, понятно, то, что он сделал с тортами --"

    "Но дальше - 'Вернулись от него вам все' ", - заметила Алиса.

    "А, так вот и они!" - с торжеством воскликнул Король, указывая на торты на столе: "Чего ж яснее. Потом ещё - 'До тех её порывов' - полагаю, дорогая, у вас не было никаких порывов?" - обратился он к Королеве.

    "Никогда!" - с яростью воскликнула Королева, запустив при этом чернильницей в Ящерку. (Несчастный крошка Билл, который уже не писал на своей доске пальцем, поняв, что там следов не остаётся, теперь снова застрочил, обмакивая палец в чернила, стекавшие у него по лицу - и так до тех пор, пока чернила ни высохли).

    "Ну тогда от слов не вырвет", - сказал Король, с улыбкой оглядывая корт. Наступило мёртвое молчание.

    "Каламбур!" - с яростью выпалил Король, и все засмеялись. "Пусть присяжные выносят решение", - сказал Король, едва ли ни в двенадцатый раз за день.

    "Нет, нет!" - сказала Королева: "Сначала - приговор, решение - после".

    "Чушь и чепуха!" - громко произнесла Алиса, - "чтобы сначала приговор!"

    "Попридержи язык!" - воскликнула Королева, вся багровея.

    "Не буду!" - сказала Алиса.

    "Снести ей голову!" - заорала Королева пронзительным голосом. Никто не двинулся.

    "Кому вы нужны?" - сказала Алиса (к этому моменту она выросла до своего полного роста): "Вы всего лишь - колода карт!"

При этих словах вся колода поднялась в воздух и стала планировать на неё сверху; она едва слышно вскрикнула, полунапуганная, полурассерженная, и стала от них отбиваться, - и оказалось, она лежит на скамейке, голова - на коленях у сестры, и та мягко отгоняет сухие листья, порхающие с деревьев ей на лицо.

"Просыпайся, Алиса дорогая!" - говорила сестра, - "ну же, как ты долго спишь!"

"О, я видела такой удивительный сон!" - сказала Алиса и рассказала сестре, что помнила, о тех странных приключениях с нею, про которые вы только что прочли; а когда она закончила, сестра поцеловала её и сказала: "Это на самом деле удивительный сон, дорогая; только поторопись к чаю, уже поздно". И Алиса вскочила и побежала, пытаясь размышлять на бегу, какой ей привиделся чудесный сон.

Сестра же, которую она оставила, тихо сидела, склонив голову на руку, глядя на заходящее солнце и думая о маленькой Алисе и её чудесных приключениях, пока сама ни стала подрёмывать, и теперь уже был её сон.

Сначала ей снилась маленькая Алиса: снова крохотные ручонки сжимали её за шею, и блестящие нетерпеливые глазёнки глядели в её глаза - она слышала её голос со всеми вибрациями, наблюдала её трогательное подёргивание головкой, чтобы убрать непослушные волосы, всегда падавшие ей на глаза - и по мере того, как она её слышала, или ей казалось, что слышит, местность вокруг неё оживала вместе со странными существами из сна её младшей сестры.

Высокая трава шелестела у её ног, когда мимо проспешил Белый Кролик - напуганная Мышь шмыгнула в близлежащий пруд и забултыхалась там - ей слышны были клики чаек, когда Мартовский Заяц делил с друзьями их нескончаемую трапезу, - и пронзительный голос Королевы, обрекающий на казнь своих несчастных гостей - снова ребёнок-поросёнок исходил в чиханиях на коленях у Герцогини, в то время как вокруг с грохотом обрушались чашки и тарелки - снова наполняли воздух визг Грифона, скрип Ящеркиного грифеля и придушенные хрюканья морских свинок, смешиваясь с отдалёнными рыданиями несчастной Фальшивой Черепахи.

И она села, с закрытыми глазами, наполовину представив себя в Стране Чудес, хотя и понимала, что стоит ей открыть их снова, и всё превратиться в унылую реальность - трава будет шелестеть лишь от ветра, а пруд пойдёт рябью от озёрного тростника - звяканье чайных чашек превратиться в треньканье колокольчиков на шеях у пасущихся овец, а пронзительные крики Королевы в выкрики овечьего подпаска - чиханья же ребёнка, визг Грифона и прочие чудн'ые звуки окажутся (она знала!) бессвязным шумом на ферме - с мычаньем коров вдали вместо печальных рыданий Фальшивой Черепахи.

Наконец, она вообразила себе, как эта же самая маленькая её сестричка, со временем, вырастет, и как, несмотря на годы, сохранит простое и любящее сердце своего детства: и как она соберёт вокруг себя уже других маленьких детей и заставит их глазёнки заблестеть от множества удивительных историй, быть может, даже из дивного сна в Стране Чудес; и как она почувствует все их простые печали и порадуется их простым радостям, вспоминая своё собственное детство в счастливые летние дни.

К О Н Е Ц


Перси Шелли. Любящий – "Эпипсихидион"

Перси Б.Шелли Любящий – "Эпипсихидион. Стихи, адресованные знатной и несчастной даме, Эмилии В." ["EPIPSYCHIDION.VERSES ADDRESSED TO THE NOBLE AND UNFORTUNATE LADY, EMILIA V--,"]

["Эпипсихидион" сочинён в Пизе, в январе, феврале 1821, и опубликован без имени автора, в последующее лето C. & J. Ollier, Лондон. Поэма была включена мрс. Шелли в "Поэтические произведения" / "Poetical Works", 1839, в оба издания.]

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
                    Люблю тебя; и я постиг,
Что запечатан сердца моего родник:
Источник светел, чист – хранимый для тебя,
Пока пьёшь эти СЛЁЗЫ, радуясь, любя.
Как ноты в музыке мы созданы с тобой, -
Они несходны, но ведут согласный строй
Сладчайших звуков той мелодии прекрасной,
Где сотрясаются все духи в неге страстной,
Как листья зыбкие, что треплет ветр сквозной.
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .


Percy Bysshe Shelley From EPIPSYCHIDION. VERSES ADDRESSED TO THE NOBLE AND UNFORTUNATE LADY, EMILIA V—

["Epipsychidion" was composed at Pisa, January, February, 1821, and
published without the author's name, in the following summer, by C. &
J. Ollier, London. The poem was included by Mrs. Shelley in the
"Poetical Works", 1839, both editions.]

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
--I love thee; yes, I feel
That on the fountain of my heart a seal
Is set, to keep its waters pure and bright                   _140
For thee, since in those TEARS thou hast delight.
We--are we not formed, as notes of music are,
For one another, though dissimilar;
Such difference without discord, as can make
Those sweetest sounds, in which all spirits shake   _145
As trembling leaves in a continuous air?
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .


Перси Шелли. Едва грядут событья роковые – "Ченчи"

Перси Б.Шелли Едва грядут событья роковые – "Ченчи"["THE CENCI"]

[Сочинена в Риме и близ Leghorn (Villa Valsovano), Май-Август 5,
1819 года; опубликована в 1820 году (весна) C. & J. Ollier, Лондон.]


Акт 2, сцена 2.2

Сознанье человека вечно демон
Незримый повлечёт к соблазнам чёрным,
Едва грядут событья роковые;
Успешен же не тот, кто – зла орудье,
А кто прельстить сумеет тёмный дух,
Что из сердец творит и власть и жертву,
В раба его заполучив...

            Санкт-Петербург, 17 июля 2016г.


Percy Bysshe Shelley From THE CENCI (A Tragedy in five acts)

[Composed at Rome and near Leghorn (Villa Valsovano), May-August 5,
1819; published 1820 (spring) by C. & J. Ollier, London.]


SCENE 2.2:
A CHAMBER IN THE VATICAN.
ENTER CAMILLO AND GIACOMO, IN CONVERSATION.

ORSINO:  

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .
Some unbeheld divinity doth ever,                                   _155
When dread events are near, stir up men's minds
To black suggestions; and he prospers best,
Not who becomes the instrument of ill,
But who can flatter the dark spirit, that makes
Its empire and its prey of other hearts                             _160
Till it become his slave...as I will do.


Перси Шелли. К Жаворонку

Перси Б. Шелли К Жаворонку («To a Skylark »)

[Сочинено в Leghorn, 1820, и опубликовано с "Прометеем освобождённым"/"Prometheus Unbound" в том же году.]


1.
Здравствуй, дух живой
Лишь зовёшься птицей,
Споря с высотой,
Сердцем раствориться
Жаждешь в лёгких трелях, словно блеск зарницы.

2.
Выше всё и выше
Ты с земли стремишь,
Словно пламя пышет;
В глубь небес летишь,
Поёшь ты, всё паря, – всегда поёшь, паришь.

3.
Дальний робкий луч
Медлящего солнца
Лижет кромки туч,
Ты ж поверх несёшься,
Бесплотной радостью в проворном беге рвёшься.

4.
Бледный сизый вечер
Тает вкруг полёта,
Как звездою встречен
День, из света соткан.
Незрим ты, но я слышу твой восторг короткий.

5.
Острый, словно стрелы
Сферы серебристой,
Чьей в рассвете белом
Тает свет лучистый,
Едва тебя мы видим, в небе вокалиста.

6.
Гулким голосом твоим
Небо и земля полны,
Словно ночью, нелюдим,
Одинокий диск луны
Льёт ровный свет: им небеса затоплены.

7.
Кто ты, мы не знаем;
Кто с тобою сходен?
С радужного края
Тучи жемчуг вроде
Стекает, словно звонкий дождь твоей мелодии.

8.
Как в сияньи мысли
Сам поэт сокрыт,
Невидимкой с выси
Твой привет звучит
Дням, где страха нет, и лишь добро царит.

9.
Словно дева знатная
В комнатах дворца
Душу свою страстную
Музыкой певца
Нежнейшей, как любовью тешит без конца.

10.
Как светляк лучистый
Искорками ладно
В глубине росистой
Шлёт привет нарядный
Из зарослей, сокрывшей червячка от взгляда!

11.
Розу как, в гирлянде
Из своих листов,
Тёплый ветр осадит,
Ароматный зов
Приводит в обморок зудящих в ней воров.

12.
Вешний льёт поток
На траву в мерцании,
Им омыт цветок.
Что б ни знали ранее,
Свежей, яснее музыки твоей касание.

13.
Научи Дух Птицы
Твоих мыслей сладости:
Похвала не снится
Ни вину, ни младости
Таким разливом столь чудесной радости.

14.
Хоры Гименея
Иль триумфа песнь,
Ждём чего, немея –
Лишь пустая спесь,
Где узнаваемы во всём двуличье, лесть.

15.
Так о чём журчит
Сладостный напев?
Волны, горный щит,
Небо, строй дерев,
Любовь, что ты несёшь, несчастия презрев?

16.
Скука в твой источник
Не внесёт струи,
Тень не опорочит
Радости твои.
Ты любишь, но не ведаешь границ любви.

17.
Пробудясь от сна,
Постигаешь смерть –
Ширь здесь, глубина, –
Смертным не узреть.
Недаром, как хрусталь – твой ключ, где нот не счесть.

18.
Смотрим мы, не видя,
Чахнем не о чём,
В хохоте завидном
Горечь узнаём.
Напев тем сладостней, чем больше скорби в нём.

19.
Если нам презреть
Злобу, гордость, страх,
Чтоб навек известь
Слёзы на глазах,
Мы радости с тобой бы обратили в прах.

20.
Лучше, чем все такты
Оркестровых сборищ,
Или в фолиантах
Россыпи сокровищ
Поэзии порыв, что в небо ты уводишь.

21.
Поделись же радостью,
Что несёт твой мозг
Чтоб безумство сладости
С уст моих лилось,
И всё, чему я внемлю, миру разнеслось.

                          Ленинград, 28 июля –5 августа 1975г.
                          Санкт-Петербург, 16 января 2017г.



Percy Bysshe Shelley TO A SKYLARK.

[Composed at Leghorn, 1820, and published with "Prometheus Unbound" in the same year. There is a transcript in the Harvard manuscript.]


Hail to thee, blithe Spirit!
Bird thou never wert,
That from Heaven, or near it,
Pourest thy full heart
In profuse strains of unpremeditated art.                           _5

Higher still and higher
From the earth thou springest
Like a cloud of fire;
The blue deep thou wingest,
And singing still dost soar, and soaring ever singest.             _10

In the golden lightning
Of the sunken sun,
O'er which clouds are bright'ning.
Thou dost float and run;
Like an unbodied joy whose race is just begun.                     _15

The pale purple even
Melts around thy flight;
Like a star of Heaven,
In the broad daylight
Thou art unseen, but yet I hear thy shrill delight,                 _20

Keen as are the arrows
Of that silver sphere,
Whose intense lamp narrows
In the white dawn clear
Until we hardly see--we feel that it is there.                     _25

All the earth and air
With thy voice is loud,
As, when night is bare,
From one lonely cloud
The moon rains out her beams, and Heaven is overflowed.             _30

What thou art we know not;
What is most like thee?
From rainbow clouds there flow not
Drops so bright to see
As from thy presence showers a rain of melody.                     _35

Like a Poet hidden
In the light of thought,
Singing hymns unbidden,
Till the world is wrought
To sympathy with hopes and fears it heeded not:                     _40

Like a high-born maiden
In a palace-tower,
Soothing her love-laden
Soul in secret hour
With music sweet as love, which overflows her bower:               _45

Like a glow-worm golden
In a dell of dew,
Scattering unbeholden
Its aereal hue
Among the flowers and grass, which screen it from the view!         _50

Like a rose embowered
In its own green leaves,
By warm winds deflowered,
Till the scent it gives
Makes faint with too much sweet those heavy-winged thieves:         _55

Sound of vernal showers
On the twinkling grass,
Rain-awakened flowers,
All that ever was
Joyous, and clear, and fresh, thy music doth surpass:               _60

Teach us, Sprite or Bird,
What sweet thoughts are thine:
I have never heard
Praise of love or wine
That panted forth a flood of rapture so divine.                     _65

Chorus Hymeneal,
Or triumphal chant,
Matched with thine would be all
But an empty vaunt,
A thing wherein we feel there is some hidden want.                 _70

What objects are the fountains
Of thy happy strain?
What fields, or waves, or mountains?
What shapes of sky or plain?
What love of thine own kind? what ignorance of pain?               _75

With thy clear keen joyance
Languor cannot be:
Shadow of annoyance
Never came near thee:
Thou lovest--but ne'er knew love's sad satiety.                     _80

Waking or asleep,
Thou of death must deem
Things more true and deep
Than we mortals dream,
Or how could thy notes flow in such a crystal stream?               _85

We look before and after,
And pine for what is not:
Our sincerest laughter
With some pain is fraught;
Our sweetest songs are those that tell of saddest thought.         _90

Yet if we could scorn
Hate, and pride, and fear;
If we were things born
Not to shed a tear,
I know not how thy joy we ever should come near.                   _95

Better than all measures
Of delightful sound,
Better than all treasures
That in books are found,
Thy skill to poet were, thou scorner of the ground!                 _100

Teach me half the gladness
That thy brain must know,
Such harmonious madness
From my lips would flow
The world should listen then--as I am listening now.               _105

NOTE:
_55 those Harvard manuscript: these 1820, 1839.


Перси Шелли. Смерть смутная войди – "Ченчи"

Перси Б.Шелли Смерть смутная войди – "Ченчи"["THE CENCI"])
[Сочинена в Риме и близ Leghorn (Villa Valsovano), Май-Август 5,
1819 года; опубликована в 1820 году (весна) C. & J. Ollier, Лондон.]


Акт 5, сцена 5.4

                              Теперь могила лишь
Нам радостна. Смерть смутная войди,

Обвей своими цепкими руками!

Спрячь, как мать, нежно у своей груди,
В сон погрузи, который непробуден.
 
                  Ленинград, 13 января 1977г.
            Санкт-Петербург, 17 января 2017г.



Percy Bysshe Shelley From THE CENCI (A Tragedy in five acts)
[Composed at Rome and near Leghorn (Villa Valsovano), May-August 5,
1819; published 1820 (spring) by C. & J. Ollier, London.]


SCENE 5.4:
A HALL OF THE PRISON.
ENTER CAMILLO AND BERNARDO.


BEATRICE:


.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .    
                                                       'twere just the grave
Were some strange joy for us. Come, obscure Death,             _115
And wind me in thine all-embracing arms!
Like a fond mother hide me in thy bosom,
And rock me to the sleep from which none wake.
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  


Перси Шелли. Мысль – "Эллада"

Перси Б. Шелли  Мысль. Из драмы "Эллада" ['Hellas': A Lyrical Drama]

["Эллада" сочинена в Пизе осенью 1821 года, и отправлена в Лондон 11 ноября. Она опубликована, под именем автора, C. & J. Ollier весной 1822 года.]

Строки 795−801

                              Мысль единая                                                                                           И вихрь её оттенков, Воля, Страсть,
Воображенье, Разум не умрут;
Они суть то, что мы означим явью –
Материя, изменчивость откуда
Всё то сплетает, чем она вершит:
Миры и черви, царства, призраки.
 
                        Ленинград, 6 мая 1974г.;
                        Санкт-Петербург, 13 января 2017г.



Percy Bysshe Shelley From 'HELLAS'(A lyrical drama)


["Hellas" was composed at Pisa in the autumn of 1821, and dispatched
to London, November 11. It was published, with the author's name, by
C. & J. Ollier in the spring of 1822.]


AHASUERUS:
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .   .  .  .  .  .  .  .
                                    Thought                                     _795
Alone, and its quick elements, Will, Passion,
Reason, Imagination, cannot die;
They are, what that which they regard appears,
The stuff whence mutability can weave
All that it hath dominion o'er, worlds, worms,          _800
Empires, and superstitions.
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .   .  .  .  .  .  .  .



Перси Шелли. Весна – "Возмущение Ислама"

Перси Б. Шелли  Весна, из поэмы "Возмущение Ислама" ["The Revolt of Islam"]


[Сочинена по соседству с Bisham Wood, близ Great Marlow, Bucks, 1817 (Апрель-Сентябрь 23); отпечатана под заглавием (датирована 1818), "Леон и Цитна; или, Революция в Золотом Городе: Видение Девятнадцатого Столетия" / "Laon and Cythna; or, The Revolution of the Golden City: A Vision of the Nineteenth Century", Октябрь, Ноябрь, 1817, но под давлением, при текущем пересмотре, издателей, C & J. Ollier. Published, вышла со свежей титульной страницей с изъятием  двадцати семи листов, как "Возмущение Ислама" / "The Revolt of Islam", Январь 10, 1818. ]

Из Песни IX

 

21.

Порыв Осенний поднял рой семян

Крылатый над землёй. Затем морозы,

Метели, снег, весь дикий караван,

Ведёт Зиму с пещеры скифской грозной.

Взгляни! Роняя жемчуг с крыльев росных,

Весна вновь бег стремит над миром свой,

Холмы цветут и луг уж всходит розно,

И музыка звучит и лесом, и волной,

Живым любовь шлёт, мёртвому покой.

 

22.

Весна любви, надежды, доброты!

Крылатый символ, нет светлей, прекрасней,

Идёшь в слезах из зимней пустоты,

И солнце слёзы осушает страстно.

След нежный на устах твоих не гаснет,

Улыбки материнской. Вспоминая

Мать-осень, ты её могилу властно

Обрядишь, лёгкой поступью ступая,

Опавших листьев саван не сминая...

 

                      Ленинград, 1974г.;

                      Санкт-Петербург, 4 августа 2016г.




Percy Bysshe Shelley From THE REVOLT OF ISLAM (A poem in twelve cantos)
[Composed in the neighbourhood of Bisham Wood, near Great Marlow, Bucks, 1817 (April-September 23); printed, with title (dated 1818), "Laon and Cythna; or, The Revolution of the Golden City: A Vision of the Nineteenth Century", October, November, 1817, but suppressed, pending revision, by the publishers, C & J. Ollier. Published, with a fresh title-page and twenty-seven cancel-leaves, as "The Revolt of Islam", January 10, 1818. Sources of the text are (1) "Laon and Cythna", 1818; (2) "The Revolt of Islam", 1818; (3) "Poetical Works", 1839, editions 1st and 2nd—both edited by Mrs. Shelley.]


CANTO 9.

21.
'The blasts of Autumn drive the winged seeds
Over the earth,--next come the snows, and rain,       _3650
And frosts, and storms, which dreary Winter leads
Out of his Scythian cave, a savage train;
Behold! Spring sweeps over the world again,
Shedding soft dews from her ethereal wings;
Flowers on the mountains, fruits over the plain,       _3655
And music on the waves and woods she flings,
And love on all that lives, and calm on lifeless things.

22.
'O Spring, of hope, and love, and youth, and gladness
Wind-winged emblem! brightest, best and fairest!
Whence comest thou, when, with dark Winter's sadness   _3660
The tears that fade in sunny smiles thou sharest?
Sister of joy, thou art the child who wearest
Thy mother's dying smile, tender and sweet;
Thy mother Autumn, for whose grave thou bearest
Fresh flowers, and beams like flowers, with gentle feet,_3665
Disturbing not the leaves which are her winding-sheet.


Перси Шелли. Зима – "Мимоза"


Перси Б. Шелли  Зима, из поэмы "Мимоза" ["The Sensitive Plant"]


[Создана в Пизе, в начале 1820 (датирована мартом, 1820,' в Гарвардской рукописи), и опубликована с "Прометеем Освобождённым", в том же году]

Часть 3:

Строки 86−97

 

Зима приходит с ветра хлыстом,

Уста прикрыв неверным перстом;

Разорвáлась потоками с гор,

Кандалов звон тревожит простор.

 

Дыханьем сковала беззвучной цепью

И воду, и ветер, и лес со степью;
Лютуя, движет на тронной колеснице,

Арктики изведав порыв, Царица.

 

Смерть живущая, кудель сорных трав,

Бежит мороза, к земле припав.

Она сгниёт, под снежный наст забившись, -

Так исчезает призрак, растворившись! *

 

            д.Руссолово под Гатчиной, 15 августа 2016г.



* При переводе данного фрагмента я постарался в точности    воспроизвести прихотливые сбои в ритмике оригинала, которые, на мой  взгляд,  очень убедительно, почти физически, передают переменчивые  состояния   зимнего ненастья.



Percy Bysshe Shelley From THE SENSITIVE PLANT (A poem in three parts)

[Composed at Pisa, early in 1820 (dated 'March, 1820,' in Harvard manuscript), and published, with "Prometheus Unbound", the same year:included in the Harvard College manuscript book. Reprinted in the "Poetical Works", 1839, both editions.]

PART 3.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  . 
For Winter came: the wind was his whip:
One choppy finger was on his lip:
He had torn the cataracts from the hills
And they clanked at his girdle like manacles;

His breath was a chain which without a sound            _90
The earth, and the air, and the water bound;
He came, fiercely driven, in his chariot-throne
By the tenfold blasts of the Arctic zone.

Then the weeds which were forms of living death
Fled from the frost to the earth beneath.                      _95
Their decay and sudden flight from frost
Was but like the vanishing of a ghost!
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .


Перси Шелли. Утро – «Бот на Серчио»

Перси Б. Шелли Утро – «Бот на Серчио» («THE BOAT ON THE SERCHIO»)

[Опубликовано частично (строки 1-61, 88-118) Мрс. Шелли, "Посмертные стихотворения" / "Posthumous Poems", 1824; пересмотрены и расширены Россетти, "Complete Poetical Works of P. B. S.", 1870.]


Строки 7 – 33

Звезда сгорела в дали бледной выси,
И серпик тающий исчезнуть мыслил.
В пещеру, в башню, к дереву, в ущелье
Сова и мышь летучая слетели.
День рощу росную, как свечи, враз зажёг,
Вершины скал, поток среди теснин,
И испарений радужный чертог,
И снежный саван летних Апеннин,
И облачённый в воздух золотой
Туманов из пещер воздушный строй.

День пробудил в рассветные часы
Дрозда и ласточку, и жаворонка,
Напев молочницы и свист косы,
Звон колокола и пчелу в сторонке.
Средь росного зерна повис паук,
Роятся светляки вокруг реки,
Так лампа светит утру вопреки,
Студент забыл о ней. Не трубит жук
В свой рог, и полн сверчками луг и холм.
Словно выстрел пóднял враз грачей,
Сны и страхи, спутники ночей,
Мозг оставили, где их разгул царил
От смерти лампы до луча зари.

Все встали, цель блюдя, что Он поставил,
Его граница сведав, не свои;
Мильон – учась, один – превыше правил
Для тех, кто узнаны быть не смогли.

      Санкт-Петербург, 31 дек. 2008г.– 1 янв. 2009г.
                                      18 декабря 2016г.



Привожу, чтобы сравнить звучания, предыдущий свой перевод второй строфы данного отрывка, выполненный 4-стопным амфибрахием:

Строки 17 – 25
День всё пробудил, чего нет до поры:
Жаворонка и ласточки вольный порыв,
Молочницы песню, косý на полях,
К заутрене колокол, пчёл во дворах.
Загаснул светляк на росистом зерне,
Скопились жучки-огоньки у реки,
Так лампа студентом оставлена дню вопреки;
В свой рог позабыл жук трубить на заре,
Сверчки задрожали средь холмных прогалин.

      Санкт-Петербург, 1 янв.2009г.



Percy Bysshe Shelley 

From THE BOAT ON THE SERCHIO.

[Published in part (lines 1-61, 88-118) by Mrs. Shelley, "Posthumous
Poems", 1824; revised and enlarged by Rossetti, "Complete Poetical
Works of P. B. S.", 1870.]

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .  
The stars burnt out in the pale blue air,
And the thin white moon lay withering there;
To tower, and cavern, and rift, and tree,
The owl and the bat fled drowsily.                                 _10
Day had kindled the dewy woods,
And the rocks above and the stream below,
And the vapours in their multitudes,
And the Apennine's shroud of summer snow,
And clothed with light of aery gold                                 _15
The mists in their eastern caves uprolled.

Day had awakened all things that be,
The lark and the thrush and the swallow free,
And the milkmaid's song and the mower's scythe
And the matin-bell and the mountain bee:                           _20
Fireflies were quenched on the dewy corn,
Glow-worms went out on the river's brim,
Like lamps which a student forgets to trim:
The beetle forgot to wind his horn,
The crickets were still in the meadow and hill:                     _25
Like a flock of rooks at a farmer's gun
Night's dreams and terrors, every one,
Fled from the brains which are their prey
From the lamp's death to the morning ray.

All rose to do the task He set to each,                             _30
Who shaped us to His ends and not our own;
The million rose to learn, and one to teach
What none yet ever knew or can be known.
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .


Перси Шелли. Как же чудесна Смерть ("Демон мира")

Перси Б.Шелли Как же чудесна Смерть (из незавершённой поэмы "Демон мира" ["The Daemon of the World"])

ЧАСТЬ 1
[Разделы 1 and 2  "Королевы Мэб"/"Queen Mab",  переcмотренные и опубликованные Шелли в книге "Alastor", 1816.]

                                                                          nec tantum prodere vati,
                                   quantum scire licet. Venit aetas omnis in unam
                                   congeriem, miserumque premunt tot saecula pectus.
                                    LUCAN, Phars. v. 176.

 

                                                               ибо надо не столь­ко вещать ей,

                                   Сколь­ко гря­ду­щее знать. Все сто­ле­тья сли­лись воеди­но,
                                   Мно­го веков тяго­тит несчас­т­ную грудь.

                                   ЛУКАН, Ферсалия, или поэма о гражданской

                                   войне. Книга V

                                    Перевод с латинского Л. Е. Остроумова

 


Как же чудесна Смерть,
А также - Сон, брат Смерти!
Она как та луна, рогатая и тусклая,
С щекою блёкло-голубой;
Он же пылает словно жизненное утро
На троне океанских волн,
Дыханьем обнимая мир.
Они проходят оба - чужды, и чудесны!

. . . . . . . . . . . . . . .  


                    Ленинград, 13 января 1977г.;
                    д.Руссолово, под Гатчиной, 22 июля 2016г

 

 

 

Percy Bysshe Shelley From THE DAEMON OF THE WORLD. A FRAGMENT.


PART 1.
[Sections 1 and 2 of "Queen Mab" rehandled, and published by Shelley
in the "Alastor" volume, 1816. See "Bibliographical List", and the
Editor's Introductory Note to "Queen Mab".]

Nec tantum prodere vati,
Quantum scire licet. Venit aetas omnis in unam
Congeriem, miserumque premunt tot saecula pectus.
LUCAN, Phars. v. 176.

How wonderful is Death,
Death and his brother Sleep!
One pale as yonder wan and horned moon,
With lips of lurid blue,
The other glowing like the vital morn,               _5
When throned on ocean's wave
It breathes over the world:
Yet both so passing strange and wonderful!
. . . . . . . . . . . . . . .  


Перси Шелли. Портрет Шелли («Адонаис»)

Перси Б. Шелли  Портрет Шелли - «Адонаис. Элегия на смерть Джона Китса, автора Эндимиона, Гипериона и проч.» («ADONAIS. AN ELEGY ON THE DEATH OF JOHN KEATS, AUTHOR OF ENDYMION, HYPERION, ETC.»)

["Адонаис" сочинён в Пизе в начале июня, 1821, и отпечатан под именем автора в Пизе 13 июля 1821г.]


31.
Всех менее приметен хрупкий облик,
Фантом среди людей, друзей лишён.
Последнее потерянное облако
Утихшей бури. Новый Актеон *,
Узрев красу нагой Природы, он
Бежал неверными стопами в дали
Пустынной жизни, сворой окружён -
То мысли, им взлелеянные, мчали
За тем, кого они творцом и жертвой знали.

32.  
Подобный барсу дух прекрасен, быстр -
Любовь в отчаяния маске, сила,
Бессильем опоясанная - ввысь
Не вознести ей будние светила.
Гроза прошла, мгла факел погасила,
Разбился этот вал... Пусть длится слово -
Вал уж разбило. Солнце гибель свило:
Цвет вянет. Что ж, хоть щёку кровь пунцовит,
Но в сердце, нет – струить не долго этой крови...

33.    
Его венчали нежные фиалки
Завявшие, цвет белый, голубой.
На конус кипариса плющ свой жалкий
Накинул локон, – взвившийся стрелой
Побег, залит полдневною росой,
Вибрирует. Сквозь грудь так сердца тон
Ладонь колышет, жизнью налитой.
И он гоним, один, неукрощён,
Олень, отбившийся от стада, стрелой сражён.

                Ленинград, 26 января – 8 июля 1975г.
                Санкт-Петербург, 30 ноября 2016г.

34.
Все, стоя в стороне и слыша стон
Его, смеялись, пряча слёзы, знали
Породу кроткую, кто удручён
Чужой судьбой, – так новые печали
Он пел в реченьях чужеземной дали.
Урания с печалью свой вопрос –
'Кто Незнакомец?' – изрекла. Едва ли
Ответить смог Он, лишь повязку снёс
На лбу с кровавой раны – Каин иль Христос!

35.
Нежней чей голос смерть утешить может?
На чьё чело глухой покров надет?
Печальный облик чей над белым ложем
Смерти склонился, словно монумент,
Умерить стоны сердца дав обет?
То - Он, ум кроткий! С болью наравне
Ушедшего почтивший лёгкий след.
Не дай спугнуть нестройным вздохом мне
Покой сей жертвы сердца в скорбной тишине.

                      Санкт-Петербург, 10 декабря 2016г.



* Когда богиня Диана во время летней жары, устав от долгой охоты, в тенистой долине, которая называется Гаргафийской, омывалась у источника, который называется Парфением, Актеон, внук Кадма (т.е. родственник Эдипа! Вспомним, как начинается "Царь Эдип" Софокла: О, деда Кадма юные потомки...), сын Аристея и Автонои, направлявшийся в то же место, чтобы освежиться, и гнавший перед собой собак, с которыми он охотился на диких зверей, нечаянно увидел богиню. Чтобы он не мог говорить, она превратила его в оленя. Его собаки приняли его за оленя и разорвали. 


Мне кажется, читателю важно, чтоб ему назвали поимённо всех этих сук и кабелей, которые растерзали несчастного Актеона. У меня есть такая возможность – их имена оставил нам Гай Юлий Гигин (лат. Gaius Julius Hyginus) в своих «Fabulae». Но сначала я позволю себе небольшое отступление. 


Общеизвестно, что Шелли утонул вместе со своим другом капитаном Э.Вильямсом и юнгой Ч.Вивианом на своей яхте в Средиземном море в заливе Специя, 8 июля 1822 года, т.е. РОВНО год спустя после написания данной Элегии памяти Китса. Поэт не дожил чуть меньше месяца до своего тридцатилетия. Однако, буквально днями я обнаружил в письме Данте Габриэля Россетти к его младшей сестре Кристине (3.12.1875) такие строки: «Какая ужасная история про Шелли! Я считаю, что поскольку она дошла до нас через такого легковерного человека, как Керкап (Сеймур Стокер, барон Флоренции (1788-1880), английский живописец), лучше было бы не спешить с публикацией. Сын Шелли, наверное, был просто в шоке. Но если это признание действительно имело место, то, думаю, его содержание следует также принять на веру. »


Его младший брат, писатель, лит.критик и поэт Уильям Майкл Россетти комментирует это место так: «"Ужасная история про Шелли" – это якобы сделанное на смертном одре признание о том, что Шелли погиб по вине неких итальянских моряков, которые сговорились украсть деньги у него из лодки. Если не ошибаюсь, первым обнародовал эту историю я; престарелый Эдвард Джон Трелони узнал о ней из письма дочери и попросил меня (полагаю, решение было правильным) эту историю опубликовать. Сам он убеждён в её правдивости.» 


Я тоже на стороне этой зловещей версии, учитывая, что хотя сам Шелли даже плавать не умел, он располагал профессиональным экипажем, а море в тот день было абсолютно спокойным. А если это так, то эти полуживотные, для которых нет более высоких ценностей в жизни, чем тривиальная нажива, лишили просвещённое человечество изумительнейшего гения на самом взлёте его поэтического и драматургического дара. К сожалению, для них не нашёлся свой Гигин, чтобы назвать их имена как ещё один бессильный укор невежеству и произволу. 


Как раз сам Шелли вполне мог бы назвать поимённо господствующих мракобесов, затравивших Китса, которому он посвятил свою Элегию. К ним у Шелли был и свой собственный счёт…

 
Ну а теперь - обещанный список тех тварей, которые прежде угодливо служили Актеону, но мгновенно уничтожили его, едва он стал для них уязвим.
– кобели:
Меламп, Ихнобат, Памфаг, Доркей, Орибас, Неброфон, Лайлапс, Терон, Птерелай, Гилаей, Напа, Ладон, Пойменида, Авра, Лакон, Гарпия, Аэлло, Дромант, Той, Канаха, Киприй, Стикта, Лабр, Аркад, Агриод, Тигр, Гилактор, Алка, Гарпал, Ликиска, Меланей, Лахна, Левкон.
Еще среди тех, которые его сожрали, были четыре суки:
Меланхайт, Агра, Теридамант, Ореситроф.
Еще другие писавшие передают такие имена:
– кобели:
Акамант, Сир, Леонт, Стильбон, Агрий, Хароп, Айтон, Кор, Борей, Дракон, Эвдром, Дромий, Зефир, Ламп, Гемон, Киллопод, Гарпалик, Махим, Ихней, Меламп, Окидром, Боракс, Окитой, Пахил, Обрим.
– суки:
Арго, Аретуса, Урания, Териопа, Диномаха, Диоксиппа, Эхиона, Горго, Кило, Гарпия, Линкеста, Леайна, Лакайна, Окипета, Окидрома, Оксироя, Ориада, †Сагн, Терифона, †Волат, †Хедиетр.
 

Percy Bysshe Shelley ADONAIS.
AN ELEGY ON THE DEATH OF JOHN KEATS,
AUTHOR OF ENDYMION, HYPERION, ETC.

["Adonais" was composed at Pisa during the early days of June, 1821,
and printed, with the author's name, at Pisa, 'with the types of
Didot,' by July 13, 1821.]

31.
Midst others of less note, came one frail Form,
A phantom among men; companionless
As the last cloud of an expiring storm
Whose thunder is its knell; he, as I guess,
Had gazed on Nature's naked loveliness,                             _275
Actaeon-like, and now he fled astray
With feeble steps o'er the world's wilderness,
And his own thoughts, along that rugged way,
Pursued, like raging hounds, their father and their prey.

32.
A pardlike Spirit beautiful and swift--                             _280
A Love in desolation masked;--a Power
Girt round with weakness;--it can scarce uplift
The weight of the superincumbent hour;
It is a dying lamp, a falling shower,
A breaking billow;--even whilst we speak                           _285
Is it not broken? On the withering flower
The killing sun smiles brightly: on a cheek
The life can burn in blood, even while the heart may break.

33.
His head was bound with pansies overblown,
And faded violets, white, and pied, and blue;                       _290
And a light spear topped with a cypress cone,
Round whose rude shaft dark ivy-tresses grew
Yet dripping with the forest's noonday dew,
Vibrated, as the ever-beating heart
Shook the weak hand that grasped it; of that crew                   _295
He came the last, neglected and apart;
A herd-abandoned deer struck by the hunter's dart.

34.
All stood aloof, and at his partial moan
Smiled through their tears; well knew that gentle band
Who in another's fate now wept his own,                             _300
As in the accents of an unknown land
He sung new sorrow; sad Urania scanned
The Stranger's mien, and murmured: 'Who art thou?'
He answered not, but with a sudden hand
Made bare his branded and ensanguined brow,                         _305
Which was like Cain's or Christ's--oh! that it should be so!

35.
What softer voice is hushed over the dead?
Athwart what brow is that dark mantle thrown?
What form leans sadly o'er the white death-bed,
In mockery of monumental stone,                                     _310
The heavy heart heaving without a moan?
If it be He, who, gentlest of the wise,
Taught, soothed, loved, honoured the departed one,
Let me not vex, with inharmonious sighs,
The silence of that heart's accepted sacrifice.                     _315


Р.Л.Стивенсон. «Д-р Джекилл и М-р Хайд»: Гл. II. В поисках м-ра Хайда

Robert Louis                                                                         Роберт Льюис

STIVENSON                                                                           СТИВЕНСОН


The Strange                                                                                     Странное
Case of                                                                                 Происшествие с                 Dr. Jekyll                                                                Доктором Джекиллом

And                                                                                                                    и

Mr. Hyde                                                                         Мистером Хайдом

 

 

 

                                                                           Катарине де Мэттос

                        Связи горестно утратить, что Господь нам завещал -

                        Мы - скорлупки в бурном море, сторонящиеся скал.

                        Удаляемся от дома - на чужбине я и ты.

                        Так ракитник скорбный гнётся в топях северной страны.

 

 

                                                                         To Katharine de Mattos

                         It’s ill to loose that bands that God dacreed to bind;                                                       Still will we be the children of the heather and the wind.                                                   Far away from home, O it’s for you and me                                                                        That the broom is blowing bonnie in the north countrie.

 

 

Chapter II.                                                                                           Глава II.

Search for Mr. Hide                                                В поисках м-ра Хайда

 


            В угрюмом настроении вернулся м-р Аттерсон в свой холостяцкий особняк и без аппетита принялся за ужин. По воскресениям для него стало привычным после ужина молча посидеть у огня с томом какого-нибудь унылого божества на пюпитре, покуда часы на соседней церкви не пробивали двенадцати, и тогда, благодарный и серьёзный, он отправлялся спать. Однако, на этот раз, едва сняв пальто, он взял свечу и проследовал в кабинет. Здесь открыл сейф, вынул из потайного отделения конверт, на котором значилось "Завещание д-ра Джекилла" и, насупив брови, занялся изучением документа. Завещание было написано собственноручно, т.к. м-р Аттерсон, хотя и взял его на хранение теперь, когда оно было составлено, отказался принять какое-либо участие в его составлении; помимо того, что в случае кончины Генри Джекилла, д-ра медицыны, д-ра гражданского права, д-ра права, члена Королевского общества и т.д., всё его имущество переходит в руки его "друга и благодетеля Эдварда Хайда", ещё завещание предусматривало, что в случае "исчезновения д-ра Джекилла или его отсутствия по неизвестным причинам в течение срока, превышающего три календарных месяца", названный Эдвард Хайд вступает в права владения имуществом названного Генри Джекилла без каких бы то ни было отлагательств, выплат или обязательств, кроме незначительных сумм членам семьи доктора. Давно этот документ для адвоката был бельмом на глазу. Он равно оскорблял в нём и адвоката и поборника здравого смысла, которому фантазии уже казались неприличием. До сих пор он был в неведении насчёт м-ра Хайда, что ещё более раздувало его негодование; теперь лишь, при неожиданном повороте событий, кое-что прояснилось. Достаточно плохо, когда имя остаётся только именем, о котором ничего не знаешь. Куда хуже, если оно обрастает отвратительными подробностями, – сквозь подвижную ирреальную дымку, так долго застилавшую его мысленный взор, вдруг проступила вполне определённая дьявольская внешность".

 

            "Я думал сумасшествие," – произнёс он, водружая несносную бумагу в сейф: "А теперь начинаю опасаться, что – бесчестье".

 

            С этим он задул свечу, надел пальто и направился на Кэвендиш-сквэр, в цитадель медицины, где его друг, великий доктор Лэньён держал дом, осаждаемый толпами пациентов. "Если кто знает, так это Лэньён", – подумал он.

 

            Внушительный дворецкий узнал и приветствовал его; без лишних формальностей прямо от двери его проводили в гостиную, где д-р Лэньён сидел в одиночестве над бутылкой вина. То был энергичный, крепкий, подвижный джентльмен с красной физиономией, с копной преждевременно поседевших волос и неистовым, решительным нравом. При виде м-ра Аттерсона он встал с кресла и приветствовал того, протянув обе руки. Радушие, являющееся лишь манерой поведения – всегда наигранное и режет глаз, здесь же радушие покоилось на добрых чувствах. Они были старыми друзьями, старыми товарищами по школе и колледжу, лба были чрезвычайно высокого мнения как о самих себе, так и друг о друге, и, что не всегда отсюда следует, их тянуло друг к другу.

 

            После нескольких незначащих фраз адвокат обратился к предмету, так неприятно будоражившему мозг.

 

            " Лэньён", – начал он, – "мы ведь с Вами старые друзья Генри Джекилла?"

 

            "Предпочёл бы, чтоб друзья были помоложе", – засмеялся д-р Лэньён: "Но предположим. И что из этого? Теперь я его редко вижу".

 

            "Вот как!" – воскликнул Аттерсон: "Я думал вас что-то связывает".

 

            "Связывало", – был ответ: "Но вот уже более десяти лет, как Генри Джекилл для меня непостижим. Он пошёл по дурному пути, с дурными помыслами; и хотя, конечно, я продолжаю принимать в нём участие по старой памяти, как говорят, я наблюдаю и вижу, что это не человек, а сущий дьявол. Эдакая антинаучная галиматья отдалила бы Дамона и Пифию", – добавил доктор, неожиданно побагровев.

 

            Эта короткая вспышка в некотором роде развязала руки м-ру Аттерсону. "Ага, у них размолвка на почве науки", – подумал он, и будучи человеком чуждым научных страстей (кроме как в составлении нотариальных актов с передачей имущества), добавил про себя: "Когда б только это, то – пол-беды". И дав другу пару секунд остыть, он обратился к нему с вопросом, ради которого пришёл.

 

            "Вы когда-нибудь встречали его протеже – некоего Хайда?" – спросил он.

 

            "Хайда?" – переспросил Лэньён: "Нет. Никогда о нём не слышал. Насколько помню – никогда".

 

            Сообщение было таково, что адвокат, унеся его с собой на большую тёмную постель, метался по ней, пока не минули первые утренние часы. Ночь плохо освежила его изнурённый мозг, бодрствовавший во тьме, осаждаемый вопросами.

 

            Колокола церкви, так кстати расположенной вблизи обители м-ра Аттерсона, пробили 6 часов, а он всё бился над разгадкой. До сих пор она интересовала его со стороны умозрительной: теперь было захвачено, а скорее порабощено его воображение; и когда он распластанный метался в кромешной тьме ночи и занавешенной комнаты, рассказ м-ра Энфилда ярчайшими картинами вставал перед мысленным взором. Огромное пространство уснувшего города, фонари, фигура быстро идущего человека; потом – девочка, бегущая от доктора, и эта их встреча, этот олицетворённый Джаггернаут, растоптавший ребёнка и проследовавший дальше, не внемля её крику. Или ещё, он видел комнату в почтенном доме, где спит его друг, видящий сны и улыбающийся им; и вот дверь отворяется, расходится полог, спящий пробуждается, – напротив него фигура того, кто наделён силой, и в этот глухой час приходится вставать и платить. Фигура в этих двух проявлениях преследовала адвоката всю ночь, и когда, наконец, он погрузился в дремоту, то продолжал видеть, как она призрачно скользит сквозь спящие здания всё скорее и скорее, до головокружения, сквозь расширяющиеся лабиринты освещённого ночными фонарями города, топчет детей на каждом углу, оставляя за собой эти исходящие в крике жертвы. У фигуры не было лица, которое позволяло бы её распознать; даже в снах у него не было лица или было такое, которое лишь сбивало с толку и таяло на глазах – и это всё вылилось, выросло в сознании адвоката в нечто чудовищной силы, почти невероятное, слишком причудливое, чтобы увидеть черты действительного м-ра Хайда. Когда бы лишь взглянуть на него, думал он, тайна, быть может, прояснилась бы, возможно, и вовсе исчезла, каков, рано или поздно, удел всего загадочного, когда хорошенько копнуть. Он смог бы узнать причину удивительного самоотречения друга или порабощения (как угодно), вплоть до странных пунктов в завещании. И, наконец, на то лицо стоило взглянуть – лицо человека без тени сострадания, лицо, которому стоило лишь явиться, чтобы в сознании отнюдь не впечатлительного Энфилда возникло стойкое чувство ненависти.

 

            С этого времени м-р Аттерсон начал следить за дверью в переулке. Утром перед службой, в полдень, когда предостаточно дел, и в самые неожиданные часы ночи под ликом тусклой городской луны, при дневном свете и в свете ночных фонарей, в одиночестве и многолюдье, адвоката можно было найти на избранном им посту.

 

            "Если он мистер Хайд", – думал он: "Я буду мистер Сик".*

 

            И наконец, терпение его было вознаграждено. Ночь была прекрасной, в сухом воздухе чувствовался морозец; улицы выглядели чистыми, как паркет на балу; фонари, совершенно не колеблемые ветром, давали правильные чередования света и тени. Около десяти часов, когда закрывались магазины, переулок делался пустынным и безмолвным, несмотря на слабый шум Лондона окрест. Малейшие звуки разносились далеко, по обеим сторонам улицы отчётливо различались разговоры в домах, и приближение прохожего угадывалось задолго до его появления. М-р Аттерсон находился на своём посту несколько минут, когда понял, что слышит приближение торопливых, неровных шагов. Во время ночных патрулирований он долго привыкал к странному эффекту звука отдельных шагов, когда на довольно значительном расстоянии они неожиданно отчётливо выступают из общего жужжащего шума города. Сейчас его внимание было захвачено, как никогда раньше, остро и решительно, при сильном, почти суеверном, предвкушении успеха перед этим въездом во двор.

 

 

 -------------------------------------------

*Hide - прятать; Seek - искать.

 

 

            Шаги быстро приближались и на повороте в конце улицы неожиданно усилились. Адвокат, укрывшийся у входа, вскоре смог разглядеть человека, с которым он имел дело. Он был мал ростом, одет обыкновенно, а его взгляд, даже на расстоянии было видно, явно не соответствовал направлению, которое ожидал от него наблюдающий. Однако, оказавшись напротив дома, он, не теряя времени, перешёл улицу и, подходя, вытащил ключ, как всякий у своего дома.

 

            М-р Аттерсон выступил и коснулся его плеча, когда тот проходил: "Мистер Хайд, полагаю?"

 

            М-р Хайд отпрянул, со свистом втянув в себя воздух. Но его испуг длился лишь мгновенье – хотя и не глядя Адвокату в лицо, но ответил он достаточно спокойно: "Да, это моё имя. Что вам угодно?"

 

            "Я видел, вы подходили", – продолжал адвокат: "Я старый друг доктора Джекилла – Аттерсон с Гаунт-стрит – вы, должно быть, слышали моё имя; поскольку мы так кстати встретились, надеюсь, вы примете меня".

 

            "Вы не увидите д-ра Джекилла, его здесь нет", – ответил Хайд, вставляя ключ. И затем неожиданно, по-прежнему не глядя, спросил: "Как вы меня узнали?"

 

            "Вы, со своей стороны", – сказал м-р Аттерсон, – "не могли бы мне оказать любезность?"          

 

            "С удовольствием", – бросил тот, – "И в чём она?"

 

            "Позвольте увидеть ваше лицо", – попросил адвокат.

 

            М-р Хайд выказал явные признаки замешательства, но затем, будто движимый внезапным порывом, с вызовом обернулся, и оба подались друг к другу, на несколько секунд застыв в неподвижности. "Теперь я вас узнáю", – сказал м-р Аттерсон: "Это может пригодиться".

 

            "Да, поскольку мы встретились", – ответил м-р Хайд: "И, à propos, у вас должен быть мой адрес". И он назвал номер по одной из улиц в Сохо.

 

            "Господи", – подумал м-р Аттерсон: "И о нём вспомнить в завещании!" Но он сдержал свои чувства, проворчав что-то в ответ на сообщение адреса.

 

            "И всё же", – произнёс тот, – "Как вы меня узнали?"

 

            "Со слов", – последовало в ответ.

 

            "Чьих слов?"

 

            "У нас одни и те же друзья", – сказал м-р Аттерсон.

 

            "Одни и те же!" – как эхо повторил м-р Хайд с лёгким хрипом: "Кто же?"

 

            "Джекилл, к примеру", – сказал адвокат.

 

            "Он вам не говорил", – неожиданно взорвался м-р Хайд: "Вы ведь лжёте!"

 

            "Постойте", – сазал м-р Аттерсон: "Это не разговор".

 

            Тот же в голос зарычал, переходя на дикий хохот; и в следующее мгновение, распахнув дверь, с непостижимой быстротой исчез.

 

            Какое-то время адвокат, оставленный мистером Хайдом, представлял собой немое олицетворение тревоги. Затем он медленно поплёлся по улице, останавливаясь на каждом шагу, проводя рукой по лбу, как человек в состоянии полнейшего замешательства. Проблема, над которой он размышлял, относилась к разряду редко разрешаемых. М-р Хайд был бледен, почти карликового роста, он оставлял впечатление какой-то деформированности, не будучи явно уродлив, неприятна была его улыбка, адвокату он подавал себя с некоей убийственной смесью дерзости и застенчивости, говорил сиплым, переходящим на шёпот, каким-то надломленным голосом – всё это не располагало к нему, но и не объясняло то отвращение, почти ненависть, страх, который испытал, вглядевшись в него, м-р Аттерсон. "Что-то ещё", – твердил себе встревоженный джентльмен: "Что-то есть ещё, как бы это объяснить... Благослови меня господь, но он едва ли выглядит человеком! Сказать, что-то от троглодита? А может старая история с д-ром Феллом? Или отражение грязной души, которая вот так проступая, изменяет этот глиняный сосуд? Сдаётся мне, что – последнее. Да, старина Гарри Джекилл, если я когда-нибудь на чьём-то лице читал знаки дьявола, так именно на этом – на лице вашего нового друга".

 

            По переулку за углом находилась площадь со старыми величественными зданиями, большей частью утратившими своё былое назначение и превращёнными в квартиры и номера для людей всяких разрядов и состояний: картографов, архитекторов, сомнительных юристов, агентов, бог весть, по какой части. Однако, одно здание, второе от угла, до сих пор было занято целиком, и к его двери, носящей печать богатства и комфорта, хотя и погружённой теперь в темноту, несмотря на веерообразное окно над нею, приблизился и постучал м-р Аттерсон. Дверь открыл пожилой слуга в богатой ливрее.

 

            "Дома д-р Джекилл, Пул?" – спросил адвокат.

 

            "Я посмотрю, м-р Аттерсон", – сказал Пул, впуская посетителя в обширный, невысокий, комфортабельный холл, выложенный плитами, обогреваемый в манере загородных домов широким открытым камином и уставленный роскошным бюро из дуба. "Вы подождёте здесь у камина, сэр? Или зажечь свет в гостиной?"

 

            "Здесь, благодарю", – сказал адвокат и потянулся к высокой каминной решётке, наклонившись над ней. Этот холл, где он сейчас остался один, был любимым детищем фантазии его друга доктора, и сам Аттерсон имел обыкновение говорить о нём как об уютнейшем уголке в Лондоне. Но теперь ночью он чувствовал смятение в сердце: лицо Хайда тяжело засело в памяти, он испытывал тошноту и отвращение к жизни (а такое с ним случалось редко), – во тьме собственных чувств он, казалось, читал угрозу в отблесках огня на полированных бюро и в беспокойном трепетании теней по потолку. Ему стало стыдно, когда он поймал себя на том, что чувствует облегчение, когда Пул, вскоре вернувшись, объявил, что д-ра Джекилла нет.

 

            "Я видел, как м-р Хайд вошёл в дверь старой секционной, Пул", – сказал он: "Возможно ли это, когда д-ра Джекилла нет дома?"

 

            "Вполне, м-р Аттерсон, сэр", – отозвался слуга: "У м-ра Хайда ключ".

 

            "Похоже, господин полностью доверяет молодому человеку, Пул", – заметил другой, задумавшись.

 

            "Да сэр, именно", – сказал Пул: "Нам предписывается исполнять все его распоряжения".

 

            "Я вот думаю, не встречал ли я когда м-ра Хайда?" – спросил Аттерсон.

 

            "Да нет же, сэр. Он никогда здесь не обедает", – отозвался дворецкий: "На самом деле, мы редко его видим на этой половине, – он, в основном, появляется и проходит в лабораторию".

 

            "Ну, доброй ночи, Пул".

 

            "Доброй ночи, м-р Аттерсон".

 

            И адвокат с тяжёлым сердцем удалился. "Бедный Гарри Джекилл", – думал он: "Чувствую, он – в глубокой пропасти! У него была бурная молодость; столько лет прошло, – верно, но по законам божеским это ничего не меняет. Да, и вполне могло случиться: призрак прошлого преступления, рецидив скрываемого позора, возмездие спустя годы приближается pede claudo*, когда память забыла, а себялюбие простило грех". И адвокат, захваченный этой мыслью, какое-то время размышлял над своим собственным прошлым, роясь в закоулках памяти, не выступит ли случаем какой-нибудь "кот-в-мешке" старого поступка. Его прошлое было достаточно безупречно, хотя некоторые знававшие его и воздержались бы от безоговорочных оценок. Он присмирел по части своих прежних грешков, – и снова в нём поднялась трезвая, вселяющая трепет благодарность, поскольку избежал многого, до чего оставался всего лишь шаг. И вот, возвращаясь и возвращаясь к этому предмету, он ощутил в себе искру надежды. "Этот мистер Хайд, когда б копнуть", – подумал он: "Ведь и у него есть свои тайны, мрачные тайны, взглянуть на них – и худшее в бедном Джекилле покажется лучём света. Нет, так продолжаться не может. Чем всё обернётся? – так и представляешь эту тварь, что крадётся, как вор, в спальню Гарри; бедный Гарри, что за пробуждение! И ещё опасность: если этот Хайд подозревает о завещании, он возжаждет наследства, и поскорее. Да, смотреть в оба, если Джекилл позволит. Вот именно, если он позволит", – прибавил он. На какое-то мгновение в его сознании отчётливо, как наяву, всплыл странный пункт завещания.

 

 

-----------------------------------

* (лат) крадучись ‹хромая›


Р.Л.Стивенсон. «Д-р Джекилл и М-р Хайд»: Гл. I. История с дверью

Robert Louis                                                                         Роберт Льюис

STIVENSON                                                                           СТИВЕНСОН


The Strange                                                                                     Странное
Case of                                                                                 Происшествие с                 Dr. Jekyll                                                                Доктором Джекиллом

And                                                                                                                    и

Mr. Hyde                                                                         Мистером Хайдом



 

 

                                                                           Катарине де Мэттос

                        Связи горестно утратить, что Господь нам завещал -

                        Мы - скорлупки в бурном море, сторонящиеся скал.

                        Удаляемся от дома - на чужбине я и ты.

                        Так ракитник скорбный гнётся в топях северной страны.

 

 

                                                                         To Katharine de Mattos

                         It’s ill to loose that bands that God dacreed to bind;                                                       Still will we be the children of the heather and the wind.                                                   Far away from home, O it’s for you and me                                                                        That the broom is blowing bonnie in the north countrie.

 

 

Chapter I.                                                                                             Глава I.

Story of the door                                                             История с дверью

 

 

            Суровое лицо мистера Аттерсона, адвоката, никогда не освещала улыбка. То был человек холодный, ограниченный, не умеющий поддержать беседу, неспособный к чувству, тощий, длинный, мрачный, скучный и, вместе с тем, чем-то привлекательный. В кругу приятелей, когда вино приходилось по вкусу, в его глазах появлялось что-то в высшей степени человеческое, - то, что у него никогда не находило выхода в словах, однако, выказывалось не только бессловесно на его послеполуденом лице, но куда чаще и громче – в фактах его жизни. Он был строг к себе: когда оставался наедине, стремясь умерить страсть к вину, пил вместо вина джин и, хотя любил театр, как уверял, не хаживал ни в один за последние 12 лет. Однако же, проявлял похвальную терпимость к другим; его подчас до зависти восхищал накал страстей иных преступлений, вызывавших у него скорее сочувствие, чем порицание. "Во мне живёт Каин", – говорил он странным голосом: "Я позволяю брату моему идти дорогой Дьявола". Потому ему зачастую и суждено было оказываться последним добропорядочным знакомым и оказывать последнее доброе влияние в жизни тех личностей, которые заканчивали плохо. К ним, когда бы те ни показывались в его покоях, он не выказывал ни тени перемены в отношении.

 

            Нет сомнений, что и подвиг мистер Аттерсон совершил бы спокойно, поскольку отнюдь не демонстрировал лучшие свои проявления; даже его дружелюбие, казалось, выражалось лишь в умеренном добродушии. Удел сдержанного человека – принимать из рук случая круг своих друзей, и таков же удел адвоката. Друзьями его были либо те, с кем его связывали какие-то родственные отношения, либо старые знакомые; чувства его, подобно иве у пруда, являлись порослью времени и личные достоинства не подразумевали. Это-то, без сомнения, и сблизило его с мистером Ричардом Энфилдом, дальним родственником, человеком в городе хорошо известным. Для многих было неразрешимой загадкой, как эти двое могли переносить друг друга, и что они извлекали из взаимного общения. Сообщалось теми, кто сталкивался с ними во время их воскресных прогулок, что они разговора не вели, выглядели необыкновенно мрачно и с явным облегчением приветствовали появившегося знакомого. Вместе с тем, они высоко ценили эти прогулки, считали их изюминкой недели и не только оставляли ради них какие-то развлечения, но и избегали упоминать о делах, чтобы их блаженство ничего не прерывало.

 

            Во время одной из таких прогулок их путь завернул на улицу, примыкающую к деловому кварталу Лондона. Улочка была небольшой и, что называется, спокойной, хотя в течение недели здесь велась бойкая торговля. Казалось, жители процветали и всё же из кожи вон лезли, выставляясь друг перед другом; фасады лавок выстраивались вдоль дороги, предлагая заглянуть, будто улыбающиеся торговки. И в воскресенье, когда всему сообщалось праздничное очарование и пустели тротуары, улица светила, контрастируя со своими тусклыми соседями, будто огонёк в лесу, и свежевыкрашенными ставнями, начищенной бронзой и вообще чистотой и весёлым обликом мгновенно брала в плен и радовала глаз любого проходящего.

 

            Через два подъезда от угла в восточном направлении единая линия зданий нарушалась въездом во двор; и там являлось строение, имеющее определёно зловещий облик. Двухэтажное, без окон, с единственной дверью на слепой выцветшей стене, оно во всём носило следы самого жалкого и длительного запустения. Дверь, не снабжённая ни кнопкой звонка, ни кольцом, покоробилась и покрылась пятнами от сырости. Бродяги плелись к дверной нише и чиркали спичками, пытаясь зажечь их о дверь, детишки играли на её ступенях, школьник пробовал свой нож о карниз, - однако, во всех случаях никто не показывался, чтобы пугнуть редкого гостя или залечить оставленные им следы.

 

            Мистер Энфилд и адвокат двигались по противоположной стороне улицы, и когда они оказались напротив въезда, первый из них спросил, указывая тростью: "Вы когда-либо обращали внимание на ту дверь?" и после утвердительного ответа своего спутника добавил: "Она связана с одним чрезвычайно странным происшествием".

 

            "Вот как!" – воскликнул мистер Аттрерсон несколько изменившимся голосом: "И с каким же?"

 

"Да, как же это произошло", – начал мистер Энфилд: "Я возвращался домой откуда-то с края света сумрачным зимним утром часа в 3, и путь лежал через ту часть города, где буквально ничего не видишь, кроме фонарей. Улица за улицей – и люди всё ещё спят, улица за улицей – и освещение, будто процессия, и пусто, как в церкви, – и наконец, я оказался в том состоянии, когда прислушиваешься и прислушиваешься, и начинаешь мечтать о полицейском. Неожиданно я увидел две фигуры: одна принадлежала человеку маленького роста, который размашисто ковылял в восточном направлении, другой была девочка восьми-десяти лет, бежавшая что было сил к перекрёстку. Да сэр, до угла оба двигались навстречу друг другу достаточно естественно, а затем произошла вот какая штука: человек спокойно растоптал тело ребёнка и оставил её кричать тут же на земле. Когда рассказываешь, это – ничто, зрелище же было невыносимо. То был не человек, скорее – неумолимый Джаггернаут. Я просто рот разинул от изумления, пустился за ним, поймал своего джентльмена за ворот и выволок к тому месту, где уже собрались люди вокруг кричащей девочки. Он был совершенно спокоен и не оказывал сопротивления, но подарил меня ужасным взглядом, – таким, что я покрылся испариной, как после дождя. Люди оказались родными девочки, очень скоро прибыл и доктор, за которым её и посылали тогда. Ничего серьёзного у ребёнка не было, он был больше напуган, как сообщил "костоправ"; здесь бы ожидать и конца всей истории. Да нужно упомянуть об одном обстоятельстве. С первого взгляда я испытал отвращение к своему господину. То же испытывало семейство ребёнка, и это было естественно. А вот доктор меня поразил. То был обыкновенный тощий лекарь, неопределённого возраста и цвета, с сильным шотландским акцентом и эмоциональный примерно, как волынка. Так вот, сэр, и он ничем от нас не отличался; я замечал, что глядя на моего пленника "костоправ" каждый раз дрожал и бледнел от желания его растерзать. Я читал его мысли, а он читал мои; растерзать мы его, естественно, не могли, но поступили в дальнейшем, как нельзя лучше. Сообщили незнакомцу, что можем и сделаем из всего такой скандал, что имя его будет ославлено во всём Лондоне. Когда у него есть друзья и репутация, так, ручаемся, он того и другого лишится. Всё это время, усиленно обрабатывая его, мы, насколько могли, старались держать в отдалении женщин, которые превратились в бешеных гарпий. Я никогда не видел таких разъярённых лиц, а в середине был человек с сумрачной холодной усмешкой – одновременно напуганный, я видел это, но выносящий всё, сэр, воистину, как сатана. "Если вы хотите на этом нажиться", – заговорил он, – "я в ваших руках. Джентльмену не пристало уклоняться", – говорил он: "Называйте вашу сумму". Что ж, мы подвязали ему тысячу фунтов в пользу семьи ребёнка; он хотел было протестовать, но в нас было нечто, заставляющее предполагать наихудшее, и он сдался. Следовало получить деньги, и куда, вы думаете, он нас повёл, как ни к тому месту с дверью? Вынул ключ, вошёл и тотчас вернулся, с десятью фунтами в золоте и чеком банка Коутса, выписанным на получателя и подписанным именем, которое я не могу назвать, хотя оно много значит в моей истории, – впрочем, это лицо достаточно хорошо известное, чьё имя часто можно встретить в газетах. Личность такова, что эта подпись могла занимать и лучшее место, если, конечно, она подлинна. Я позволил себе указать своему господину, что дело выглядит подозрительно, когда человек в четыре утра идёт к подвальной двери и возвращается оттуда с чеком на 1000 фунтов, подписанным другим лицом. Однако, он чувствовал себя спокойно и был насмешлив. "Оставьте сомненья в покое", – сказал он: "Я останусь до открытия банка и сам получу по чеку". Итак, все мы снялись с места – доктор и отец ребёнка и наш приятель, – и остаток ночи провели у меня, а на следующий день, ещё до завтрака, все как один отправились в банк. Я собственноручно подал чек и сказал, что имею все основания полагать его поддельным. Ничуть не бывало: чек был подлинным.

 

            "Так-так", – отозвался мистер Аттерсон.

 

            "Вы понимаете", – сказал мистер Энфилд, – "скверная история: такого как мой господин едва ли кто мог вынести – человек поистине ужасный, а тот, кто подписал чек – верх благопристойности, известнейшее имя, и (всего хуже) один из ваших приятелей, который творит то, что называется добро. Чёрная почта, полагаю: честный человек платит бешеные деньги за проказы молодости. Дом чёрной почты – так я после назвал это место с дверью. Хотя, вы понимаете, это далеко не объясняет всего", – добавил он, погрузившись в размышления.

 

            Из задумчивости его вывел неожиданный вопрос мистера Аттерсона: "А вы не знаете, ни живёт ли здесь подписчик чека?"

 

            "Подходящее место, не так ли?", – откликнулся мистер Энфилд: "Но мне случалось упоминать его адрес: он живёт возле какой-то площади, где-то".

 

            "И вы никогда не спрашивали насчёт – той двери?" поинтересовался мистер Аттерсон.

 

            "Нет, сэр: я на этот счёт с предрассудками", – был ответ, – "и вопросов задавать не стану – в судный день они уж всяк будут заданы. Вы начинаете спрашивать – и будто камень сталкиваете. Сидите себе на вершине холма; срывается камень, за ним другой – и вдруг с неким обходительным старым воробьём (об этом, как будто, и вы подумали) случается удар в глубине сада, а семья лишается имени. Нет, сэр, у меня правило: когда дело тёмно – поменьше вопросов!"

 

            "Очень неплохое правило, да..." – произнёс адвокат.

 

            "Но сам я осмотрел здание", – продолжал мистер Энфилд: "Оно-то и на дом не похоже: другой двери там нет, да и той никто не пользуется, – разве, время от времени, очень редко – джентльмен из моей истории. На двор выходят три окна на втором этаже, но ниже нет ни одного; окна всегда закрыты, но чистые. Ещё там – труба, из которой обыкновенно идёт дым, то есть кто-то там живёт. А впрочем, на этот счёт наверное сказать нельзя, потому что здания вокруг дворика настолько тесно примыкают друг к другу, что трудно распознать, где начинается одно, кончается другое".

 

            Опять некоторое время оба двигались молча, затем мистер Аттерсон произнёс: "Энфилд, а у вас неплохое правило".

 

            "Я думаю", – отозвался Энфилд.

 

            "И всё-таки", – продолжал адвокат: "Один пункт я хочу выяснить – я хочу выяснить имя человека, сбившего ребёнка".

 

            "Что ж, почему бы мне его не назвать", – сказал мистер Энфилд: "Это был некто по фамилии Хайд".

 

            "М-м, каков он из себя?" – спросил мистер Аттерсон.

 

            "Его не легко описать. В его наружности что-то нехорошее, неприятное, что-то поистине отвратительное. Я не встречал человека, который бы вызвал во мне такую неприязнь, хотя едва ли объясню почему. Должно быть, он уродлив, он оставляет ощущение уродливости, но конкретно не могу ни на что указать. Этот человек выглядит необычно, и, вместе с тем, я действительно не могу назвать ничего конкретного. Нет, сэр, этого мне не ухватить, я не могу его описать. И ни от недостатка памяти, ибо заявляю, что вижу его будто наяву".

 

            Мистер Аттерсон снова пошёл молча, очевидно погружённый в раздумья. "Вы уверены, что ему понадобился ключ?" – спросил он вдруг.

 

            "Дорогой сэр..." – начал Энфилд, донельзя удивлённый.

 

            "Да, я знаю", – прервал его Аттерсон: "Знаю: это кажется странным. Тот факт, что я не прошу назвать вас имя другой стороны говорит за то, что я уже всё знаю. Вот видите, Ричард, ваша сказочка поплелась восвояси. Может быть, в чём-то вы были не точны, тогда поправьтесь".

 

            "Наверное, предостеречь меня надо бы", – ответил тот угрюмо, – "но я был педантически точен, что называется. У парня есть ключ, и, более того, ключ у него до сих пор. Я видел, как он пользовался им с неделю назад".

 

            М-р Аттерсон глубоко вздохнул, но не сказал ни слова, а молодой человек минуту спустя заключил: "Вот ещё урок не болтать. Стыдно мне за свой язык. Договоримся, никогда к этому не возвращаться".

 

            "Согласен, от всего сердца", – сказал адвокат: "Вашу руку, Ричард".


Перси Шелли. К Джейн. Воспоминание

Перси Б.Шелли К Джейн. Воспоминание (To Jane: The Recollection)
[Опубликовано Мрс.Шелли, "Poetical Works", 1839, 2-е издание.]

1.
День последний из цепочки дней
Всех светлых и прекрасных, словно ты,
Любимейший, последний день угас.
Встань Память и хвалы не пожалей!
Примись за свой привычный труд – набей
Эпитафию – ушедшей славы глас!
Что ж, лик Земли сегодня стал темней,
Взгляд Неба неприветлив с высоты.

2.
Прогуливались мы в лесу сосновом,
         Что омываем Океаном.
В своём гнезде спал ветерок, и новый
         Не объявился шторм незваный.
Шептали волны в томном полусне,
         Играли тучи, где придётся,
И в средоточье, в самой глубине
  Покоилась улыбка Солнца.
И кажется, что час явился вдруг
  Посланцем с дальних сфер небес,
Рассеивающий от Солнца вкруг
  Свет Рая далеко окрест.

3.
Остановились мы в просторном храме
  Гигантских сосн, средь тишины.
Они взросли, терзаемы штормами,
  Как змеи, переплетены.
Лазурным каждым вздохом их смягчая,
  Жизнь Небеса с собой несут,
Гармонией оттенков наделяя
  Нежнейших этот мир внизу.
Сейчас вершины сосн в тревожном сне,
  Как волн зелёных веси моря,
Так в зыбкой Океана глубине
  Трепещут рощи на просторе.

4.
Вокруг царил покой! Там тишина
  Незримой цепью скована.
И дятла звук, чья дробь слышна
        В пространстве заколдованном,
Как будто углублял сей сон живой,
       А мир, чем жили мы, вдыхая,
Движений нежных полнился игрой
        Вкруг нас, безмолвья не смущая.
Казалось, с самых отдалённых мест,

  С заснеженных немых вершин,
К цветам, что льнут у наших ног окрест,
        Простёр свой круг маг-властелин.
И дух, что ныне растворён кругом
  В полуденном томленье,
Сковал борьбу, что вечно мы ведём,
         Мгновенным примиреньем.
Пока я здесь центр круга ощущаю
     Магического, что безмерен,
Форма прекрасная любовью наполняет
  Безжизненную атмосферу.

5.
Мы задержались у прудов, – раздался,
  Враз отступив пред ними, лес –
И каждый небом маленьким казался,
  Чей блеск заёмный не исчез.
Небесное пурпурное сиянье,
  Что в тьму окрестную легло,
Безбрежнее глубин ночных в молчанье,
  День чистотою превзошло.
Встают неспешно славные леса,
  Здесь наверху в воздушной дымке –
Гармония, оттенки их, краса,
  Внизу – растенья-невидимки.
Вот тут лужайка, где прошёл наш след,
  А сквозь листвы густой покров
Мерцает солнце белое, – рассвет
  Так зрим в разрывах облаков.
Здесь роскошь чудных видов поражает,
  Которыми не наглядеться.
Гладь водная любовно отражает
  Красу зелёного соседства.
И всё смешалось в робком упованье
  В Элизиума жаре томном,
Где атмосфера млеет без дыханья,
  И день проходит в неге сонной.
Пейзаж дарит, влюблённому подобно,
  На грудь темнеющей воды
Свой каждый лист и очертанья дробно,
  Лелея истины черты:
Пока ревнивый ветр крадётся мимо,
  Как мысль досужая порой,
Что глаз приметливый сознанья примет,
  Пороча образ дорогой.
Всё так же ты мила, добра, прекрасна,
  Пленяет также рай лесной,
У Шелли лишь в душе искать напрасно
  Покой, как у ручья весной.

    Санкт-Петербург, 7 ноября 2016г.



Percy Bysshe Shelley TO JANE: THE RECOLLECTION.

[Published by Mrs. Shelley, "Poetical Works", 1839, 2nd edition.
See the Editor's prefatory note to the preceding.]

1.
Now the last day of many days,
All beautiful and bright as thou,
The loveliest and the last, is dead,
Rise, Memory, and write its praise!
Up,--to thy wonted work! come, trace                               _5
The epitaph of glory fled,--
For now the Earth has changed its face,
A frown is on the Heaven's brow.

2.
We wandered to the Pine Forest
That skirts the Ocean's foam,                                       _10
The lightest wind was in its nest,
The tempest in its home.
The whispering waves were half asleep,
The clouds were gone to play,
And on the bosom of the deep                                       _15
The smile of Heaven lay;
It seemed as if the hour were one
Sent from beyond the skies,
Which scattered from above the sun
A light of Paradise.                                                  _20

3.
We paused amid the pines that stood
The giants of the waste,
Tortured by storms to shapes as rude
As serpents interlaced;
And, soothed by every azure breath,                             _25
That under Heaven is blown,
To harmonies and hues beneath,
As tender as its own,
Now all the tree-tops lay asleep,
Like green waves on the sea,                                       _30
As still as in the silent deep
The ocean woods may be.

4.
How calm it was!--the silence there
By such a chain was bound
That even the busy woodpecker                                 _35
Made stiller by her sound
The inviolable quietness;
The breath of peace we drew
With its soft motion made not less
The calm that round us grew.                                     _40
There seemed from the remotest seat
Of the white mountain waste,
To the soft flower beneath our feet,
A magic circle traced,--
A spirit interfused around                                         _45
A thrilling, silent life,--
To momentary peace it bound
Our mortal nature's strife;
And still I felt the centre of
The magic circle there                                             _50
Was one fair form that filled with love
The lifeless atmosphere.

5.
We paused beside the pools that lie
Under the forest bough,--
Each seemed as 'twere a little sky                         _55
Gulfed in a world below;
A firmament of purple light
Which in the dark earth lay,
More boundless than the depth of night,
And purer than the day--                                         _60
In which the lovely forests grew,
As in the upper air,
More perfect both in shape and hue
Than any spreading there.
There lay the glade and neighbouring lawn,          _65
And through the dark green wood
The white sun twinkling like the dawn
Out of a speckled cloud.
Sweet views which in our world above
Can never well be seen,                                         _70
Were imaged by the water's love
Of that fair forest green.
And all was interfused beneath
With an Elysian glow,
An atmosphere without a breath,                         _75
A softer day below.
Like one beloved the scene had lent
To the dark water's breast,
Its every leaf and lineament
With more than truth expressed;                         _80
Until an envious wind crept by,
Like an unwelcome thought,
Which from the mind's too faithful eye
Blots one dear image out.
Though thou art ever fair and kind,                      _85
The forests ever green,
Less oft is peace in Shelley's mind,
Than calm in waters, seen.

NOTES:
_6 fled edition. 1824; dead Trelawny manuscript, 1839, 2nd edition.
_10 Ocean's]Ocean 1839, 2nd edition.
_24 Interlaced, 1839; interlaced; cj. A.C. Bradley.
_28 own; 1839 own, cj. A.C. Bradley.
_42 white Trelawny manuscript; wide 1839, 2nd edition
_87 Shelley's Trelawny manuscript; S--'s 1839, 2nd edition.]


Сергей Шестаков & Robert Herrick. Милосердие (эпиграмма)

Сергей Шестаков & Robert Herrick МИЛОСЕРДИЕ


         Хирурги - те́ искусные, как боги,

                                   Кто без ножа излечат руки-ноги.
                                                      С.Шестаков – Р.Геррик        

 

         Robert Herrick

                                   808. LENITIE.

 

                                   Tis the Chyrurgions praise, and height of Art,

                                   Not to cut off, but cure the vicious part.



          Хирурги - ведь они совсем не боги!

          И без затей калечат руки-ноги.



           


Р.Л.Стивенсон. Пристанище на ночь (Рассказ о Франсуа Вийоне)

Robert Louis Stevenson

A Lodging for the Night: A Story of Francis Villon

 

Р.Л.Стивенсон

П Р И С Т А Н И Щ Е  Н А  Н О Ч Ь

Рассказ о Франсуа Вийоне

 


            Был поздний час ноября 1456 года. Снег над Парижем валил с жестоким, неумолимым упорством, временами налетал ветер, подхватывая снежные вихри, потом наступало затишье, и хлопья опускались и опускались среди окружающей ночной тьмы, молчаливой и бесконечной. Бедному человеку, что вглядывался вверх из-под заснеженных бровей, казалось чудом, откуда всё пришло. А магистру Франсуа Вийону у окна таверны представлялось одним из двух: Язычник ли Юпитер ощипывает гусей на Олимпе, или линяют ангелы. Он лишь бедный магистр искусств, продолжал он, и когда вопрос касается божественного, своё суждение высказывать не смеет. Старый глупый монах из Монтаржи, что был в компании, угостил юного мошенника бутылью вина за его шутку и гримасы, что её сопровождали, и поклялся на собственной седой бороде, что в возрасте Вийона был таким же прохвостом.

            Воздух был сырым и колким, но не слишком морозным, а крупные падавшие хлопья - мокрыми и липкими. Весь город был сокрыт Армия могла бы пройти из конца в конец, не подняв тревоги. Если бы в небесах случилась запоздалая птица, остров сверху ей показался бы большим белым лоскутом, а мосты - тонкими белыми перекладинами на чёрной глади реки. Высоко над головами снег покрывал рельефные узоры соборных башен. Множественные ниши были до верху засыпаны; а нескончаемые статуи с гротескными или богоподобными лицами несли на своих головах высокие белые папахи. Горгульи стали похожи на большие фальшивые носы, уныло глядящие в одну точку. Орнамент превратился в подвешенные подушки, раздутые на сторону. Когда ветер стихал, возле церкви раздавался лишь монотонный шорох падающего снега.

            Свою снежную порцию получило и кладбище Сен-Жан. Могилы были полностью укрыты, высокие белые крыши стояли в строгом порядке; добрые люди давно убрались в постели и коротали ночь также, как и их жилища, - в окрестности не было ни огонька, разве что слабый отблеск лампы, - она висела, колеблемая на церковных хорах, гоняя тени. Ещё не было десяти, как прошёл дозор с фонарями и алебардами, похлопывая рука об руку; они не усмотрели ничего примечательного у кладбища Сен-Жан.

            Как раз здесь у кладбищенской стены приютился небольшой домишко, в котором до сих пор бодрствовали, и бодрствовали с дурными намерениями среди храпящего царства. Их мало что выдавало: лишь поток тепла из трубы, образовавший оттаявший островок на крыше, да полуприглушёные шаги за дверью. А внутри за ставнями, магистр Франсуа Вийон, поэт, и некие из воровской шайки, с которыми он сошёлся, проводили ночь навеселе, пуская по кругу бутылку.

            Огромная куча тлеющих углей в сводчатом камине распространяла сильный жар. Прямо напротив высился Дом Николас, пикардийский монах, подобравший обе полы и оголивший благотворному теплу свои тучные ляжки. Его простёршаяся тень разрезала комнату надвое, и свет от огня едва пробивался по другую сторону его обширной персоны и в малую гавань широко расставленных ног. Подвыпившая посиневшая физиономия выдавала непробудного выпивоху, - испещрённая сетью выступивших вен, багровая при обычных обстоятельствах, теперь она была слабо фиолетовой, поскольку, даже стоя спиной к огню, он чувствовал, как холод щиплет с другой стороны. Его ряса, свесившись на одну сторону, странно топорщилась вокруг воловьей шеи. И вот так, расставив ноги и ворча, он высился, разрезая комнату надвое тенью своей дородной плоти.

            Справа Вийон и Ги Табори сутулились над клочком пергамента: Вийон сочинял балладу, которую потом назовёт "Балладой о жареной рыбе", а Табори лепетал восторги за его плечом. Поэт выглядел оборванцем, смуглый, малого роста и тощий, со впалыми щеками и с редкими прядями чёрных волос. Свои двадцать и ещё четыре года поэт носил с лихорадочным возбуждением. Алчность образовала складки вокруг его глаз, злобные усмешки кривили губы. Свинья и волк боролись в его лице. То было красноречивое, броское, уродливое, суетное лицо. Руки небольшие, но цепкие, с пальцами, похожими на верёвки в узлах, - они постоянно сновали перед ним в неистовой выразительной пантомиме. Что касается Табори, широкого, благодушного, то восхищённое слабоумие так и дышало его приплюснутым носом и слюнявым ртом: он стал вором, также как мог стать самым достойным из горожан, стать по воле всесильного случая, что правит такими, как он гусями и ослами из породы людей.

            По другую сторону от монаха играли в карты Монтиньи и Февенин Пенсета. От первого исходил некий аромат приличного происхождения и воспитания, как от павшего ангела, - нечто стройное, гибкое и обходительное в фигуре, и орлиное, сумеречное в лице. Февенин, хилая душонка, был в лучшем виде: днём он состряпал неплохое дельце в предместье Сен-Жак, а весь вечер обчищал Монтиньи. На лице застыла плоская улыбка; плешивая голова розовато блестела сквозь гирлянду рыжих волос; круглый животик дёргался в молчаливом хихиканье при каждой удачной ставке.

            "Удвоим или прекратим?" - произнёс Февенин.

            Монтиньи упрямо кивнул, соглашаясь играть.

            "Одни б наверно чванясь ели", - писал Вийон: "Хлеб-соль в серебряной тарели. На блюде золотом - на блюде - ну, помогай, Гвидо!"

            Табари захихикал.

            "На блюде золотом петрушку", - накарякал поэт.

            Ветер снаружи крепчал, гоняя снежные вихри; в своих завываниях он поднимался до победных кличей, похоронно стеная в трубе. С наступлением ночи холод становился острее. Вийон, надув губы, издал толи свист, толи стон. Эта жуткая, неприятная манера поэта здорово не нравилась Пикардийскому монаху.

            "Слышите шорох у виселицы?" - говорил Вийон: "Это всё они, кто пляшет дьявольскую жигу в пустоте там, над нами. Вы умеете плясать, мои красавцы, ведь будет совсем не тепло? Фью! Вот так рвануло! Кто-то пошёл вниз. Одним созревшим плодом меньше на трёхногой мушмуле! - Послушайте, Дом Николас, холодновато ночью на дороге Сен-Дени?" - спросил он.

            Дом Николас заморгал обоими глазищами и, казалось, подавился собственным кадыком. Совсем у дороги Сен-Дени высилась наводившая ужас огромная Парижская виселица Монтфокон, так что шутка задела за живое. Что до Табори, так он всё хохотал над мушмулой; ничего забавнее он не слышал и никак не мог унять хохот. Вийон достал его щелчком по носу, и веселье сменилось взрывом кашля.

            "О, утихомирься, наконец", - сказал Вийон: "Придумай-ка рифму к «рыбе»".

            "Удвоим или прекратим?" - приставал Монтиньи.

            "От всей души", - процедил Февенин.

            "Осталось что в бутылке?" - спросил монах.

            "Открой ещё", - сказал Вийон: "Ты всё надеешься заполнить огромную бочку, свою утробу, такой малостью, как эти бутылки? И рассчитываешь попасть на небо? Сколько ангелов, представь, нужно выделить, чтоб вознести одного лишь монаха из Пикардии! Или ты вообразил себя Илией - и за тобой пришлют ковчег?"

            "Hominibus impossibili"* - проговорил монах, наполнив стакан.

            Табори же был в экстазе.

            Вийон снова пришлёпнул его по носу.

            "Смеяться моим шуткам, как вам нравится!" - сказал он.

            "Эта было, что надо", - заметил Табори.

            Вийон состроил рожу. "Придумай рифму к «рыбе»", - сказал он: "Зачем, вот, тебе латынь? Ты возжаждешь забыть её начисто, когда на великом суде дьявол воззовёт к Гвидо Табори, канонику, дьявол с горбом и раскалёнными пальцами-прутьями. Кстати, о дьяволе", - добавил он шёпотом: "Взгляни на Монтиньи!"

            Все трое исподтишка наблюдали за игроком. Уж никак не показалось бы, чтоб ему шла удача. Рот был скошен на сторону, одна ноздря втянута, другая расширена. Чёрный пёс его стерёг, как говорят в народе, пугая детей, - и он с трудом дышал, будто под носильной ношей.

            "Гляди, он будто нож сейчас вытащит", - прошептал Табори, округлив глаза.

            Монаха прохватила дрожь, он наклонил лицо и протянул растопыренные руки к тлеющим углям. Но Дома Николаса беспокоил холод, и только - отнюдь, не переизбыток чувств.       

   "Ну а теперь", - сказал Вийон, - "вернёмся к балладе. Как она звучит целиком", - и отбивая ритм рукой, он громко начал читать её Табори.

            На четвёртой строфе их прервало быстрое роковое движение среди игроков. Круг замкнулся: Февенин только открыл рот, чтобы заявить очередную победу, как Монтиньи вскочил, скорый как уж, и поразил его в сердце. Удар достиг цели прежде, чем тот успел вскрикнуть или шевельнуться. Раз или два его тело напряглось в конвульсиях; руки разжались и снова сжались; каблуки загрохотали по полу, а голова с широко открытыми глазами свесилась за плечо - дух Февенина Пенсеты вернулся к Тому, кто его сотворил.

   Все повскакали на ноги, но всё уже было обделано, в два счёта. Четверо живых глядели друг на друга, смертельно побледнев, а мёртвый вперил в угол пола свой странный уродливый взгляд.

            "Боже мой!" - сказал Табори и стал молиться по латыни.

            Вийон разразился истерическим смехом. Он сделал шаг и изогнулся в притворном выпаде в Февенина, и засмеялся громче. Затем он неожиданно опустился, как куль, на лавку и продолжал тоскливо смеяться, хотя мог уже принудить себя успокоиться.

            Монтиньи первый обрёл спокойствие.

            "Посмотрим, что там у него", - заметил он и привычными руками стал ощупывать карманы мертвеца, раскладывая деньги на столе на четыре равные кучки. "Разбирайте", - сказал он.

            Монах принял свою долю с глубоким вздохом, украдкой кинув взгляд на мёртвого Февенина, который начал оседать и клониться на кресле в сторону.

            "Нам всем надо убираться", - вскричал Вийон, заглатывая своё веселье: "Здесь всех до одного ждёт виселица, исключая тех, кого уже нет". Он притворно задёргался, подняв правую руку, свесил высунутый язык и уронил голову на сторону, подделываясь под повешенного. Затем ссыпал в карман свою долю добычи и проделал фигуру ногами, будто возвращаясь к раскачиванию.

            Табори последний совладал с собой; он схватил деньги и отпрянул в конец комнаты.

            Монтиньи выпрямил Февенина в кресле и вынул кинжал, за которым пошла струя крови.

            "Лучше всего, если вы, ребята, уберётесь", - сказал он, вытирая клинок о камзол своей жертвы.

            "И я так думаю", - заметил Вийон, сглотнув. "Проклятье на его жирную рожу", - взорвался он: "Она у меня в горле, как слизь. Какое он имеет право носить свои рыжие волосы, когда он мёртвый?" И он опять, как подкошенный, свалился на лавку, совершенно закрыв лицо ладонями.

            Монтиньи и Дом Николас громко хохотали, даже Табори помаленьку расшевелился.

            "Поплачь, малыш", - сказал монах.

            "Я всегда говорил, что он был бабой", - прибавил с усмешкой Монтиньи. "А ну, приподымись", - продолжал он, делая жест по направлению к трупу. "Загаси-ка огонь, Ник!"

            Но Ник был занят кое-чем получше: он потихоньку вынимал у Вийона кошелёк, в то время как поэт сидел опустошённый и дрожащий на той лавке, где не более трёх минут назад сочинял балладу. Монтиньи и Табори взглядом потребовали своей доли, и монах дал молчаливое согласие, пряча небольшой мешочек в недрах своего платья. Во многих смыслах артистичность натуры малопригодна для жизни.

            Воровство едва свершилось, как Вийон очнулся, вскочил на ноги и стал помогать разбрасывать и тушить тлеющие угли. Между тем, Монтиньи приоткрыл дверь и осторожно выглянул. Путь был свободен - докучного патруля не было. Условились уже, что разумнее устроиться на ночлег в разных местах, и поскольку Вийон спешил избежать соседства с мёртвым Февенином, хоть остальные и больше спешили, пока ему не открылась пропажа денег, он был первым из просочившихся на улицу по взаимному согласию.

            Ветер торжествовал, разогнав по небу облака. Лишь несколько туманных полос, тонких, как лунный свет, мчались средь звёзд. Был резкий холод, и хотя не светлее, чем обыкновенно, предметы выступали отчётливее, чем в ясный полдень. Спящий город совершенно затих: скопище снежных крыш, пространство маленьких Альп под мигающими звёздами. Вийон проклинал судьбу. Когда б опять пошёл снег! Теперь куда ни пойди, за тобой потянется чёткий след средь светлых улиц; куда ни пойди, всё будешь привязан к дому у кладбища Сен-Жан; куда ни пойди, твои горемычные ноги протянут ниточку, что свяжет тебя с преступлением, а может - с виселицей. В новом свете перед ним всплыл косой взгляд мертвеца. Он щёлкнул пальцами, будто собравшись с духом, и, наобум выбрав улицу, смело двинулся вперёд по снегу.

   Две вещи владели его воображением: во-первых, зрелище виселицы Монтфокон среди широкой и ясной ночной панорамы, и ещё - взгляд мертвеца, плешивой головы в нимбе рыжих волос. И то и другое холодом пронизывало сердце, и он ускорял шаги, как будто ноги могли унести его от дурных мыслей. Временами он оборачивался в резком нервическом порыве, глядя через плечо: однако, по заснеженной улице двигался он один, да ещё ветер, налетевший из-за угла и вытянувший столб блестящей пыли из снега, начавшего уже подмерзать.

   Неожиданно далеко впереди он увидел тёмную глыбу и несколько фонарей. Глыба двигалась, а фонари раскачивались так, когда их несут на ходу. Это был патруль. И хотя патруль просто встретился ему на пути, он посчитал разумнее скрыться с глаз долой, и как можно скорее.Он не был настроен бросать вызов и сознавал, что оставляет след на снегу. Слева оказалась большая гостиница с башенками и обширным порталом у дверей; она была наполовину разрушена, вспомнил Вийон, и давно стояла пустая, поэтому он сделал три шага и заскочил под приют портала. Внутри было довольно темно после сияния заснеженных улиц, и он двинулся ощупью, растопырив руки, и вдруг споткнулся о препятствие, одновременно твёрдое и мягкое, прочное и слабое. У него судорожно забилось сердце, он отскочил назад на пару шагов и, помертвев, двинулся к предмету. Затем коротко рассмеялся с облегчением. То была женщина и она была мертва. Он опустился около неё на колени с запоздалым сочувствием. Она была леденяще холодна и упруга, как прут. На волосах держалась, трепеща на ветру, небольшая изодранная повязка, щёки были густо нарумянены, как ясный полдень. В карманах у неё совершенно ничего не было, но в чулке под подвязкой Вийон нашёл две мелкие монеты, что ходят под названием белков. То была самая малость, но всё же это было кое-что, и поэта охватило грустное чувство, что она умерла, так и не истратив своих денег. Всё это казалось ему мрачной, жалостной мистерией; и он глядел поверх монеток в своей руке на мёртвую женщину, и снова на монетки, ломая голову над загадкой человеческой жизни. Генрих V Английский, умирающий тотчас после завоевания им Франции, и эта несчастная шлюха, сражённая холодом в дверном проёме, так и не истратив свою пару белков - насколько, казалось бы, жесток удел человека, чтоб длить этот мир. Два эти белка можно истратить за такой короткий срок - ещё одно сладкое ощущение на устах, один звонкий поцелуй прежде, чем дьявол взял бы душу, оставив тело птицам и червям. Он бы предпочёл истратить всё сало прежде, чем погаснет огонь и разобьётся светильник.

            В то время, как его занимали эти мысли, он наполовину машинально ощупывал кошелёк в кармане. Неожиданно сердце у него остановилось, холодные мурашки прошли до самых пяток, затылок будто придавила ледяная ладонь. Какое-то мгновение он оставался окаменевшей статуей, затем нашёл выход в лихорадочном возбуждении, - потеря была подобна взрыву, и поначалу он весь покрылся испариной. Для расточителя деньги слишком действенны и живучи - ведь так тонка завеса между ними и наслаждениями, что они доставляют! Одно лишь может положить предел его счастью - время, и расточитель всего лишь с несколькими экю в кармане - это Римский император, пока он их не истратил. Для такого человека потерять деньги значит испытать более сильное потрясение, опуститься с небес в ад, ото всего - в ничто, в одно мгновение. Тем более, если он ради этого вложил свою голову в петлю, если завтра он, возможно, будет повешен за тот кошелёк, так дорого доставшийся и так глупо утраченный! Вийон стоял, изощряясь в ругательствах, он вышвырнул белки на улицу: грозил небесам кулаком, топал ногами и даже не ужаснулся, когда понял, что топчет несчастного мертвеца. Затем поспешно направил шаги к дому у кладбища. Он вмиг позабыл все опасения насчёт патруля, который давно прошёл в заведенном темпе, - у него не было других мыслей, кроме как о потерянном кошельке. Но напрасно он выискивал слева и

Справа на снегу: ничего не было видно. На улице он его не выронил. Не выпал ли он в таверне. Он бы дорого дал, чтобы пойти и взглянуть, но мысль об ужасном постояльце лишала его мужества. Кроме того, подойдя, он увидел, что их усилия загасить огонь отнюдь не увенчались успехом, напротив - огонь раскинулся пламенем, - изменчивый свет играл в дверных и оконных щелях, возрождая его ужас перед властями и парижской виселицей.

            Он вернулся в гостиницу с портиком, облазив весь снег вокруг в поисках тех денег, что выбросил в ребяческом порыве. Но нашёл лишь один белок, другой, наверное, отлетел в сторону и ушёл в снег. При единственном белке в кармане враз улетучились все его надежды на ночную попойку в какой-нибудь дряной гостинице. Но если бы лишь эта надежда, посмеявшись, улизнула из его объятий: самые настоящие лишения, страдания нависли над ним, уныло стоящим перед портиком. Пот, выступивший на бегу, просох, но хотя ветер стих, мороз, сковывающий члены, становился сильнее с каждым часом, и, окоченев от холода, он чувствовал, как ноет сердце. Что было делать? Такой поздний час едва подходит, если сунуться в дом его приёмного отца, капеллана Сент-Бената.

            Всю дорогу он бежал, робко постучался. Ответа не последовало. Он стучал ещё и ещё, замирая при каждом ударе, и наконец уловил приближение шагов. В обитой стальными гвоздями двери упала с засова небольшая створка, и заструилась жёлтая полоска света.

            "Покажи лицо", - сказал изнутри капеллан.

            "Да это я", - захныкал Вийон.

            "О, так это ты", - откликнулся капеллан, присовокупив пару отнюдь не священнических непристойностей, что потревожил его в такой час, и посоветовав ему убираться в ад, откуда явился.

            "У меня руки посинели", - умолял Вийон: "Ноги закоченели, и зашлись от дрожи, нос отваливается от мороза, холод лежит на сердце. Может быть, я и до утра не дотяну. Только на сей раз, отец, и, как перед Господом, больше никогда не попрошусь!"

            "Раньше следовало придти", - холодно сказал священник: "Молодым людям урок не повредит". Он закрыл амбразуру и, не спеша, направился вовнутрь дома.

            Вийон был вне себя, он колотил в дверь руками и ногами, до хрипоты кричал вслед капеллану.

            "Подлая старая лиса", - кричал он: "Когда б руки до тебя дошли, лежал бы ты кверх тормашками до второго пришествия".

            Захлопнулась дверь внутри, едва слышимая поэту, отделённому от неё длинными коридорами. Он с проклятьем тряхнул рукой у самого носа. А затем им овладел шутливый настрой, он рассмеялся и беспечно стал глядеть в небо, где звёзды, казалось, подмигивали ему в его невезении.

            Что было делать? Похоже, что выходила ночь на морозной улице. Мысль о мёртвой женщине властно вторглась в воображение, изрядно напугав его: то, что случилось с ней с приходом ночи, вполне может случиться и с ним к утру. А он так молод! И перед ним столько возможностей разгульно повеселиться! С трогательным пафосом он представлял свою собственную судьбу, как если бы то относилось к кому-то другому, рисуя себя крохотной виньеткой на сцене в тот момент, когда найдут его тело.

            Крутя перед собой монетку, зажав её между большим и указательным пальцем, он взвесил свои шансы. Неудачно, что он в плохих отношениях со старыми друзьями, которые, бывало, жалели его в таких обстоятельствах. Он высмеял их в стихах, побил, мошенничал с ними, и теперь, когда его сдавила нужда, он вспомнил лишь одного, кто, возможно, смягчился бы. То был шанс. В конце концов, его стоило попробовать, и он пошёл взглянуть.

            В дороге с ним приключилось два небольших инцидента, которые по разному окрасили ход его мыслей. Во-первых, он напал на след патруля и шёл этим следом какую-то сотню ярдов, хотя следы уводили его в сторону. Это его ободряло, но, наконец, следы его смутили - им до сих пор владела мысль, что во всём Париже рыщут за ним по снегу, и что схватят его утром ещё до того, как он проснётся. Второй случай поразил его совсем по другому. Он пересекал улицу, где не так давно волки загрызли женщину с ребёнком. И он подумал, что сейчас именно такая погода, когда волкам могло придти в голову снова забрести в Париж, и одинокий путник на этих пустынных улицах отделался бы не только испугом. Он заступил на площадь, оглядываясь с любопытством самого неприятного свойства - здесь же пересекались несколько троп, и он, затаив дыхание, вглядывался вдоль каждой по очереди, чтобы не пропустить быстрой тёмной точки на снегу или уловить вой со стороны реки. Он вспомнил, как мать, рассказывая ему одну историю, указала на такую точку, когда он был ещё ребёнком. Мать! Когда б он знал, где она, то мог быть уверен в приёме. Он решил, что завтра же наведёт справки; мало того, он пойдёт проведать её, несчастную старушку! Думая таким образом, он приближался к своей цели - своей последней надежде на ночь. В доме царил полнейший мрак, как и в соседних, но, пару раз стукнув, он различил движение, скрип двери и негромкий голос, спрашивающий, кто здесь. Поэт громким шёпотом назвал себя и не без тревоги стал ждать. И ждать пришлось недолго. Вдруг распахнулось окно, и на ступени было выплеснуто полное ведро помоев. Не сказать, что Вийон не был подготовлен к чему-нибудь в этом роде, - он укрылся, насколько позволял портик, но тем не менее весь низ его плачевно промок. Штаны почти сразу стали обмерзать. Гибель от холода и разоблачение глядели в лицо; он вспомнил, что склонен к туберкулёзу и стал натужно кашлять. Но серьёзность опасности укрепила нервы. Он отошёл на несколько сот ярдов от двери, где с ним так бесцеремонно обошлись, и задумался, прижав палец к носу. Он смог усмотреть лишь один способ заполучить ночлег, и теперь оставалось им воспользоваться. Неподалёку он приметил дом, который выглядел так, будто прорваться туда будет несложно, и вот туда-то он проворно отправился, потчуя себя по пути мыслями о тёплой ещё комнате, в которой стол загружен остатками ужина, и где он мог бы прокоротать остаток ночи, и откуда мог бы улизнуть с каким-нибудь драгоценным подносом. Он даже поразмышлял что за яства и вина он предпочёл бы, и, когда он припоминал список своих любимых блюд, жареная рыба представилась ему в мыслях со странным чувством приятства и страха.

            "Я никогда не закончу этой баллады", - подумал он про себя и затем, вновь содрогнувшись от воспоминания, повторил: "Проклятье на его жирную рожу!" и энергично сплюнул в снег.

            Дом, о котором идёт речь, на первый взгляд казался совершено тёмным, но когда Вийон провёл предварительное расследование в поисках удобной для натиска позиции, то уловил слабый мерцающий огонёк в зашторенных окнах.

            "Чёрт! Не спят", - подумал он: "Какой-нибудь студент или священник накрывает всю малину! Не могут они напиться и улечься в постель храпеть, как соседи? Для чего тогда вечерний звон и все эти мальчишки-чертенята у звонарей, что прыгают на концах канатов по колокольням? Какая польза ото дня, когда просиживают ночи напролёт? Попробуй, пойми их!" И тут он повеселел, поняв, где его выведет логика. "Так или иначе, каждый занят своим", - добавил он: "И если они не спят, с Богом, на этот раз я честно войду просто поужинать и попридержу чёрта".

            Он смело подошёл к двери и уверенно постучал. Оба предыдущих раза он стучал робко и, будто, страшился приглашения, но теперь, когда он отбросил мысль воровски проникнуть в дом, стучание в дверь казалось делом невинным и чертовски простым. Удары отражались в дому редко и призрачно, как если бы дом был совершенно пуст, но едва их звук угас, приблизились размеренные шаги, была снята пара засовов, и широко распахнута створка, будто ни коварство, ни страх коварства тем, кто внутри, был неведом. Перед Вийоном предстала высокая фигура человека, мускулистого и сухопарого, слегка согбенного. Голова была массивна в объёме, но хорошо сформирована; нос, срезанный у основания, выше утонялся, переходя в энергичные, мужественные брови, рот и глаза окружали тонкие морщины, и лицо покоилось на большой седой бороде, подстриженной угловато и непритязательно. Видимость при свете мерцающего ночника, возможно, казалась благороднее, чем то было, но лицо располагало - скорее честное, чем умное, сильное, простое и праведное.

            "Поздно постучали, сэр", - сказал старик гулко, учтивым тоном.

            Вийон был ни жив, ни мёртв, рассыпаясь в самых раболепных извинениях; в передрягах такого рода в нём всегда возобладал нищий, а гений в замешательстве прятал голову.

            "Вы замёрзли", - повторял старик: "И голодны? Войдите же". И весьма благородным жестом он препроводил его в дом.

            "Будто владетельный князь", - подумал Вийон в то время, как хозяин, поставив фонарь на плиты пола, опускал засовы.

            "Вы меня извините, я пойду впереди", - сказал он, уже идя; и повёл поэта наверх в большую комнату, обогреваемую жаровней с древесным углём и освещаемую огромным светильником, свешивающимся с потолка. Она была почти пустой: кое-какая золотая посуда за стёклами буфета, несколько фолиантов и доспехи, водружённые между окнами. На стенах висело несколько роскошных гобеленов с изображением распятия Господа на одном, а на другом - сценка пастушков и пастушек у резвого потока. Над камином висели стальные нарукавники.

            "Не присядите ли", - сказал старик: "Извините, я вас оставлю. Я в доме один и мне придётся самому справить вам поесть".

            Едва хозяин ушёл, как Вийон вскочил с кресла, куда только что уселся, и стал изучать комнату с проворством и вороватостью кошки. Он взвесил в руке золотые фиалы, открыл каждый фолиант, провёл рукой по стали нарукавников и по материи, которой были обиты стулья. Он поднял оконный занавес и узрел, что окна были составлены из роскошных цветных стёкол, насколько он заметил, с батальным смыслом. Затем он остановился в центре комнаты, глубоко втянул воздух и, оставшись так с надутыми щеками, осматривался и осматривался, поворачиваясь на носках, как бы стараясь запечатлеть в памяти малейшую подробность этой комнаты.

            "Семь приборов", - сказал он: "Когда б было десять, я бы рискнул. Чудесный дом и чудесный старик, ведь помогли-таки все святые!" И услышав шаги возвращающегося старика в коридоре, он тотчас скользнул в кресло и стал смиренно греть мокрые ноги у жаровни.

            Его рачитель держал блюдо с мясом в одной руке, а в другой - кувшин с вином. Он опустил блюдо на стол, жестом предлагая Вийону пододвинуть кресло, и, подойдя к буфету, вынул оттуда два кубка, которые наполнил.

            "Пью за вашу лучшую долю", - сказал он, внушительно столкнув свой кубок с кубком Вийона.

            "За наше знакомство", - сказал поэт, воспрянув духом. В простом человеке из народа учтивость старого сеньора вызвала бы благоговение, но Вийон был на этот счёт попрочнее; до сих пор над богами он только потешался, считая их такими же мошенниками, как и сам. Так что он с жадностью накинулся на еду, в то время как старик, отклонившись, следил за ним твёрдым, пытливым взглядом.

            "У вас на плече кровь, мой друг", - сказал он.

            Должно быть, Монтиньи, когда уходил он, приложился к нему своей испачканной правой рукой. Он в сердцах ругнулся в его адрес.

            "Со мной ничего", - ответил он, запинаясь.

            "Я так и предполагал", - заметил хозяин тихо: "Ссора?"

            "Да, что-то в этом роде", - с дрожью в голосе произнёс Вийон.

            "Пожалуй, человека убили?"

            "О нет, никого не убили", - стал объяснять поэт, всё более и более теряясь: "Была просто игра - убили нечаянно. Но я тут ни при чём, пусть Господь меня покарает!", - прибавил он пылко.

            "Какой-нибудь негодяй, каких мало, смею сказать", - заметил хозяин дома.

            "Вы смело можете это сказать", - согласился Вийон с безграничным облегчением: "Великий негодяй, какого не сыщешь от нас до Иерусалима. Он отбросил копыта, как ягнёнок. Но смотреть на это было противно. Смею спросить, вы видели мертвецов на своём веку, ваша честь?" - присовокупил он, глядя на доспехи.

            "Сколько угодно", - сказал старик: "Я воевал, как вы можете представить".

            Вийон положил нож и вилку, которые было взял опять.

            "И были среди них плешивые?" - спросил он.

            "Были, а волосы седые, как у меня".

            "Не думаю, чтобы я также запомнил седые", - сказал Вийон: "Тот был рыжим". И к нему было вернулась дрожь и позывы захохотать, которые он тотчас затопил изрядным глотком вина. "Меня выворачивает, когда об этом думаю", - продолжал он: "Я знал его, чёрт возьми! И потом, холод заставляет фантазировать - или фантазии приносят холод, право не знаю".

            "У вас есть деньги?" - спросил старик.

            "Один белячёк", - ответил поэт, расхохотавшись: "Я вынул его из чулка мёртвой шлюхи в подъезде. Она была мертва, как Цезарь, бедная девка; и холодна, как церковь, с приставшей к волосам рваной тряпкой. Зимой мир суров для волков, девок и бродяг вроде меня".

            "Я", - начал старик: "Энджуран де ла Фели, сеньёр де Брисет, байя дю Пататрак. А вы, кем будете вы?"

            Вийон привстал, сделав приличествующий поклон. "Меня зовут Франсуа Вийон", - сказал он: "Нищий магистр искусств тамошнего университета. Я знаю кое-как латынь и уколы зла. Я могу писать канцоны, баллады, лэ, вирле и рондо и обожаю вино. Я родился на чердаке, и не исключено, что умру на виселице. Могу добавить, сударь, с сего вечера я покорный слуга вашей милости".

            "Не слуга мой", - сказал рыцарь: "А гость на весь вечер, только гость".

            "И очень благодарный гость", - вежливо сказал Вийон и выпил, молча поприветствовав угощавшего.

            "Вы умны", - начал старик, постукивая себя по лбу: "Очень умны; вы обучались; грамоте; и вот тащите у мёртвой женщины на улице какую-то ничтожную монетку. Разве это ни воровство?"

            "Этот сорт воровства куда пристойнее на войне, сударь".

            "Война - это поле чести", - горделиво возразил старик: "Там человек играет своей жизнью; он сражается во имя Его Величества Короля, во славу Господа, ангелов его и святых".

            "Положим, я был бы вором", - сказал Вийон: "Разве я ни играл бы также своею жизнью, и с бóльшим риском?"

            "Ради поживы, но не чести".

            "Поживы?" - повторил Вийон, пожав плечами: "Поживы! Бедняге нужен ужин, и он его берёт. То же делает солдат в походе. Что же тогда все эти реквизиции, о которых мы столько наслышаны? Если они не пожива для тех, кто берёт, так уж, верно, убыток для других. Ратники пьют себе у камелька, а горожанин скребёт ногтями, чтоб снабдить их вином и дровами. Я видел изрядно пахарей, раскачивающихся на деревьях вдоль деревни, видел до тридцати на одном вязе, печальная то была картина, и когда спросил там одного, как это получилось, что их повесили, тот ответил: это потому, что все они не могли наскрести достаточно экю, чтобы удовлетворить ратников".

           "Такие вещи на войне неизбежны, и низкорожденные обязаны стойко всё сносить. Верно, что иные капитаны теснят тяжело; в каждом строю есть души, которых нелегко пронять жалостью; и действительно, многое - за то, что военные не лучше бандитов".

            "Видите, вы не можете отделить солдата от разбойника", - сказал поэт: "А что такое вор, как ни разбойник-одиночка осмотрительного нрава? Я краду пару бараньих отбивных, ни в коем случае не беспокоя ничей сон; фермер поворчит из-за утери какой-то крохи, но уж с того, что осталось, схлебнёт сполна. Вы являетесь доблестно, с трубами, забираете целого барана, а в придачу из сострадания прибиваете фермера. А у меня нет трубы. Я всего лишь Том, Дик или Гарри; я бродяга и пёс, для меня и виселица слишком хороша - ей богу; но спросите у фермера, кого из нас он предпочтёт, и узнаете, кого из нас он не спит и клянёт холодными ночами".

            "Взгляни на нас обоих", - сказал Его светлость: "Я стар, крепок и почитаем. Если завтра я буду отторгнут от своего дому, сотни сочтут за честь приютить меня. Люди уйдут и всю ночь проведут на улице со своими детьми, стоит мне лишь намекнуть, что хочу остаться один. А теперь ты, бездомный скиталец, кто собирает лиры с мёртвых женщин на дороге! Я ни человека ни боюсь, ничего; ты, я вижу, дрожишь и теряешься при каждом слове. Я спокойно жду в своём доме велений Господа, иль если Король изволит призвать меня на поле битвы. Ты же ожидаешь виселицы, мерзкой, скорой смерти, без чести и надежды. Между обоими разве нет различия?"

            "Как отсюда до луны", - проворчал Вийон: "Но когда б я был рождён лордом Брисетом, а вы бедным школяром Франсуа, ни оказалось бы различие несколько меньше? Ни я ли грел бы свои колени у этой жаровни, и ни вы ли ползали бы по снегу из-за лиры? Ни я был бы солдатом, а вы вором?"

            "Вором!" - вскричал старик: "Я - вор! Когда б ты понимал свои слова, то раскаялся бы в них".

            Вийон выгнул руки неподражаемо дерзким образом. "Когда б ваша светлость оказала мне честь следовать моим аргументам!" - сказал он.

            "Я оказываю тебе слишком много чести, терпя твоё присутствие", сказал рыцарь: "Приучи свой язык к уздечке, когда разговариваешь со старыми достойными людьми, или кто-нибудь не столь терпеливый, как я, отчитает тебя в более колкой манере". И он встал и начал вышагивать в дальнем углу комнаты, осаждаемый гневом и неприязнью. Вийон незаметно долил кубок и устроился поудобнее в кресле, скрестив ноги, опустив голову на руку, а локоть другой руки прислонив к спинке кресла. Теперь он был сыт и согрет, и никоим образом не напуган хозяином, судя о нём так справедливо, как было возможно между двумя столь несходственными натурами. Ночь была на исходе, и право же, совсем не плохая ночь; в сущности, он был уверен в отбытии поутру без всяких осложнений.

            "Скажи мне одно", - сказал старик, прерывая шаги: "Ты действительно вор?"

            "Я покусился на священные права гостеприимства", - произнёс поэт: "Я - вор, сударь".

            "Ты очень молод", - продолжал рыцарь.

            "Я бы никогда не был так стар", - ответил Вийон, растопырив пальцы: "Когда б ни помог себе вот этими десятью талантами. Они мне были и матерью и отцом".

            "Ты можешь ещё раскаяться и исправиться".

            "Я каюсь каждый день", - сказал поэт: "Не многие дали на покаяние больше, чем бедный Вийон. А чтоб исправиться, пусть кто-нибудь исправит мои обстоятельства. Человек должен есть, хотя бы для того, чтоб он мог каяться".

            "Исправиться должно сердце", - торжественно проговорил старик.

            "Сударь", - начал Вийон: "Вы действительно воображаете, что я краду ради удовольствия? Я ненавижу воровство, как любую другую работу или опасность. Зубы выбивают дробь, когда вижу виселицу. Но я должен есть, должен пить, должен общаться в каком-то обществе. Какого чёрта! Человек ведь не одинокий зверь! Cui Deus fæminam tradit.** Сделайте меня королевским виночерпием, сделайте аббатом Сент-Дени или байей дю Пататрак, тогда б я действительно исправился. Но коль скоро вы меня оставляете бедным школяром Франсуа Вийоном, без единой лиры, что ж, я и остаюсь тем, кто он есть".

            "Благословение Господа безгранично".

            "Я был бы кретином, когда б сомневался", - сказал Франсуа: "Он сотворил вас сеньором Брисетом и байей дю Пататрак; и не дал мне ничего, кроме быстрого разума под шляпой и этих десятью пальцев на руках. Разрешите вина. Почтительнейше благодарю. Благоволением Господа у вас превосходное вино".

           Сеньор Брисет ходил взад и вперёд, заложив руки за спину. Возможно, внутренне он не совсем освоился с этой параллелью между ворами и солдатами; возможно, Вийон заинтересовал его, пробудив некую нить симпатии; возможно, его разум был просто взбудоражен таким количеством непривычных аргументов, - по той или иной причине, но он как-то загорелся обратить юношу в лучший образ мыслей и не решался выпроводить его на улицу.

             “В этом есть нечто большее, чем я полагал”, - произнёс он наконец: “Твои уста неисчерпаемы в остротах, но дьявол завёл тебя далеко в сторону; однако, дьявол - лишь слабый дух перед Господней истиной, и все его ухищрения исчезнут от единого слова истинного благородства, как тьма перед утренним светом. Послушай меня ещё: я давно познал, что джентльмен должен жить рыцарственно, будучи предан Господу, королю и своей даме, и хотя я видел, что делается много дурного, всё-таки старался следовать этому правилу. Не только во всех благородных историях об этом написано, но в сердце каждого мужчины, если он удосужится прочесть. Ты говоришь о пище и вине, и я очень хорошо знаю, что выносить голод - это трудное испытание; но ты не говоришь о прочих желаниях; ничего не говоришь о чести, о вере в бога и людей, об учтивости, о любви без упрёка. Быть может, я не очень умён - и теперь я к этому склоняюсь - но в моих глазах ты тот, кто потерял свой путь, совершив в жизни большую ошибку. Ты озабочен малыми нуждами, и начисто позабыл о великих и единственно важных, как человек, что стал бы лечить зубную боль в судный день. Такие вещи, как честь, любовь, вера не только благороднее пищи и вина, но я действительно думаю, что мы их жаждем более и страдаем сильней от их недостатка. Говорю тебе, и я так думаю, ты без труда меня поймёшь. Или нет? И заботясь заполнить брюхо, пренебрегаешь аппетитом самогó сердца, который расстраивает твоё удовольствие жизнью и оставляет тебя неизменно несчастным?"

            Проповедью этой Вийон был чувствительно уязвлён. "Вы думаете у меня нет чувтва чести!" - вскричал он: "Господь знает, что я беден! Так тяжело видеть богачей в перчатках, когда сам дуешь на руки, чтобы согреть их. Пустое брюхо - скверная штука, хотя вы и говорите об этом так легко. Если бы вам досталось столько же, сколько мне, возможно, вы бы умерили свой тон. Некоторым образом я - вор, пусть так, но я не чёрт из преисподней, пусть меня покарает Господь! Я хочу, чтобы вы знали, у меня тоже есть честь, ничуть не хуже вашей, хотя я не болтаю о ней целый день напролёт, как будто то чудо Господне, чтоб её иметь. Мне она кажется вполне естественной, вот и храню её в сердце, покуда ни понадобится. А теперь, взгляните, как долго мы с вами в этой комнате? Разве ни говорили вы мне, что вы один в доме? Взгляните, ваши золотые блюда! Вы сильны, пусть так, но вы стары и безоружны, а при мне мой нож. Что если б мне пришло в голову одно лишь движенье локтем, и вы бы остались здесь с холодной сталью в кишках, а я был бы там, слившись с улицей, нагруженный золотыми кубками. Как полагаете, я достаточно умён, чтобы это видеть? Но мне не по душе такой поступок. Вот ваш чёртов кубок, надёжней, чем в церкви, а вот вы, чьё сердце тикает, как новое, а вот он - я, готов снова уйти таким же бедняком, как явился, с единственным беляком, который вы бросили мне в зубы! И вы думаете, что у меня нет чувства чести - Господь меня покарай!"

            Старик вытянул правую руку. "Я объяснил тебе, кто ты таков", - сказал он: "Ты - негодяй, дружище, дерзкий злобный негодяй и бездельник. Я провёл с тобой час. О! уверяю, чувствую себя опозоренным! А ты ещё ел и пил за моим столом. Теперь же меня тошнит от твоего присутствия; наступил день, и ночной птичке пора на насест. Ты уйдёшь сейчас или после?"

            "Как вам угодно", - ответил поэт, вставая: "Полагаю, что вы были до конца благородны". Он задумчиво осушил кубок. "Хотелось бы прибавить ещё, что умны", - продолжал он, постукивая костяшками пальцев по голове: "Эх, возраст, возраст! Мозг окостеневший и ревматический".

            Из самоуважения старик пошёл вперёд; Вийон следовал за ним, насвистывая, заложив пальцы за пояс.

            "Господь да сжалится над тобой", - сказал у двери сеньор де Брисет.

            "Прощай, папаша", - с зевотой ответил Вийон: "Благодарствую за холодную баранину".

            Дверь за ним затворилась. Над белыми крышами занималась заря. Неприятный утренний холод возвещал явление дня. Вийон остановился и от всего сердца потянулся на самой середине дороги.

            "Какой тупой старик", - подумал он: "А интересно, сколько могли стоить его кубки?"

                       

(1877)

 

-------------------------------------------

* Для людей это невозможно

 

** Бог дал ему женщину


Перси Шелли. 2 фрагмента из драматической поэмы «Юлиан и Маддало»

Перси Б. Шелли 2 фрагмента из драматической поэмы «Юлиан и Маддало.Разговор» («Julian and Maddalo. A Conversation»)

[Сочинена в Эсте (Este) после первой поездки Шелли в Венецию, 1818
(осень); впервые опубликована в "Посмертных стихотворениях"("Posthumous Poems", Лондон, 1824 (изданных Мрс. Шелли). Первоначальным намерением Шелли было отпечатать поэму в "Examiner" Ли Ханта; но он изменил своё намерение и, в августе 15, 1819, послал рукопись Ханту, чтобы опубликовать анонимно у Оливера . . . ]

        
              Луг свежею влагой ручья, пчелу чабрецом не насытить,
              Коз зеленью листьев -- и не насытить слезами Любовь.
                                                                                --ВЕРГИЛИЙ, "Gallus".


              The meadows with fresh streams, the bees with thyme,
              The goats with the green leaves of budding Spring,
              Are saturated not--nor Love with tears.--VIRGIL'S " Gallus".


             Подстрочный перевод:

             Луга - свежими источниками, пчёл - чабрецом,

             Коз - зелёными листочками распускающейся Весны

             Не насытить, -- как и Любовь слезами. --ВЕРГИЛИЙ, "Gallus".  


              nec lacrimis crudelis Amor nec gramina rivis
              nec cytiso saturantur apes nec fronde capellae.
                                                                                   --VIRGIL "Gallus".

              Ах, бессердечный Амур не сыт слезами, как влагой
              Луг не сыт, или дроком пчела или козы листвою.
                                                    ВЕРГИЛИЙ. Буколики: Эклога Х "Gallus".
                                                    Перевод с латинского С. В. Шервинского.



Строки 180–191

 

                            Кто испытал, те знают,

Крепки ли цепи, что наш дух стесняют:

Порой они соломы хрупче. Верим: впредь

Сумеем выстоять мы и преодолеть –

Всё то, что нас гнетёт иль смеет унижать.

Таятся силы в нас страдать и побеждать,

Что ж, безответно жить и умереть? Насилие

Нам благородней встретить не рептилией!

Так древней философии цари учили, *

Пока религия людской взор ослепляет.

Стадальцы же, кого страданья унижают,

Религия, свою лелеют веру.


* вариант:

Что ж, безответно жить и умереть? Скажи,

Ведь благороднее бороться не по лжи!

Так учат древней философии мужи...

 

            Санкт-Петербург, 19 ноября 2016г.


Строки 482–492


Видят приносящие страданье,
Что сердце их творит. И это знанье
Расплатой стало нашей. О, Дитя!
Когда б ты жребий свой несла шутя,
Тем посрамляя горечь наших судеб.
Нет, ты несчастней, ведь не позабудешь,
Что потеряла, и твой мир иссяк.
И когда лет мрачный катафалк
Проходит, унося немой чредой
Тень друга иль надежду, ты порой
Склонишься ль на мою былую память?

     Санкт-Петербург, 27 октября 2016г.


Привожу также свои старые переводы этих отрывков:


 Строки 180–191


                                         Кто испытал, тот знает,

Как тяжки цепи те, что вольный дух стесняют,

И как, порой, легки они. Но мы привыкли верить,

Что претерпеть и победить, что нас гнетёт, сумеем,

И что способность нас творить и силы для страданий

В нас велики: знать не дано - пока не испытаем.

Так учит философия...

Да, благородней выстоять, чем жить и умереть.

Тот, кто стаданий груз, страдалец, должен несть,

Несёт и эту веру.

                                  Ленинград 4 мая 1974.


Строки 482–492

(Этот мой старый, подправленный сейчас, перевод сделан не в авторский размер -  3-сложником (5-стопным анапестом); заметим, в оригинале тоже 5-стопный, по 2-сложный размер, хорей/ямб). 

 
Кто несчастья в слепом исступленьи другим причиняет,
Видя то, что творит его гордое сердце, страдает
И уж этим довольно наказан. О, если бы ты
Враз испила всю горечь судьбы лишь до этой черты...
Что утратила, ты понимаешь, взыскуя лишь жалость,
Только поздно, - теперь и желаний в тебе не осталось.
И когда похоронной чредой год за годом пройдёт,
Каждый друга ли тень, иль надежду с собой унесёт,
Ты без мыслей склонись на умершую память мою...

     Ленинград, 27 апреля.1974
     Санкт-Петербург, 27 октября 2016г.



Percy Bysshe Shelley
From JULIAN AND MADDALO.A CONVERSATION.


.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .   .  .  .  .  .  .  .


'and those who try may find                                                 _180
How strong the chains are which our spirit bind;
Brittle perchance as straw...We are assured
Much may be conquered, much may be endured,
Of what degrades and crushes us. We know
That we have power over ourselves to do                             _185
And suffer--what, we know not till we try;
But something nobler than to live and die--
So taught those kings of old philosophy
Who reigned, before Religion made men blind;
And those who suffer with their suffering kind                    _190
Yet feel their faith, religion.'
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .   .  .  .  .  .  .  . 


'Those who inflict must suffer, for they see
The work of their own hearts, and this must be
Our chastisement or recompense--O child!
I would that thine were like to be more mild                        _485  
For both our wretched sakes...for thine the most
Who feelest already all that thou hast lost
Without the power to wish it thine again;
And as slow years pass, a funereal train
Each with the ghost of some lost hope or friend                   _490
Following it like its shadow, wilt thou bend
No thought on my dead memory?

.  .  .



Перси Шелли. Из перевода драмы П.Кальдерона «Волшебный маг»

Перси Б.Шелли Из перевода сцен из драмы П.Кальдерона «Волшебный маг» 

(SCENES FROM THE MAGICO PRODIGIOSO.FROM THE SPANISH OF CALDERON.)

[Опубликованы Мрс. Shelley, "Posthumous Poems", 1824; датированы мартом, 1822.]



Не сыскать души, где пламя
Любви не выразит свой жар.

Нет, не дыханье движет нами -

Любви желанье, властный дар!

Коль жизнь несёт любовь иль смерть,
Живущие, чей сонм не счесть,
Взывают к Небу, чтоб воспеть,
Дар выше славы… Слышим вновь:
Всё в жизни лишь –
                            Любовь! Любовь!

                            Санкт-Петербург,
                            23 октября 2016г.



Percy Bysshe Shelley
From SCENES FROM THE MAGICO PRODIGIOSO.
FROM THE SPANISH OF CALDERON.

[Published by Mrs. Shelley, "Posthumous Poems", 1824; dated March, 1822.тThere is a transcript of Scene 1 among the Hunt manuscripts, which has been collated by Mr. Buxton Forman.]


SCENE 3.

THE DAEMON TEMPTS JUSTINA, WHO IS A CHRISTIAN.

[WHILE THESE WORDS ARE SUNG,
THE DAEMON GOES OUT AT ONE DOOR,
AND JUSTINA ENTERS AT ANOTHER.]

THE FIRST VOICE:
There is no form in which the fire
Of love its traces has impressed not.
Man lives far more in love's desire
Than by life's breath, soon possessed not.
If all that lives must love or die,                          _30
All shapes on earth, or sea, or sky,
With one consent to Heaven cry
That the glory far above
All else in life is--

ALL:
Love! oh, Love!



EL MÁGICO PRODIGIOSO   

Pedro Calderуn de la Barca


TERCERA JORNADA 

 
Mientras esta copla se canta, se va entrando el
DEMONIO por una puerta, y sale por otra JUSTINA huyendo


VOZ:         No hay sujeto en quien no imprima
              el fuego de amor su llama,
              pues vive mбs donde ama
              el hombre que donde anima.
              Amor solamente estima
              cuanto tener vida sabe:
              el tronco, la flor y el ave.
              Luego es la gloria mayor
              de esta vida...
TODOS:                       ...amor, amor.



ВОЛШЕБНЫЙ МАГ                                           

Педро Кальдерон Де Ла Барка


ХОРНАДА ТРЕТЬЯ

СЦЕНА 5-я
          Юстина. Музыка за сценой.
                            (За сценой поют.)

                                  Голос
                        В чем высшее очарованье
                        Среди живых?

                                    Хор
                                      Любовь, любовь.

                                Один голос
                        Нет никого, в ком бьется кровь,
                        Кто б не узнал ее сгоранья.
                        Любовь. Огонь любви кладет печать,
                        Там человек живет, где любит,
                        Не там, где лишь дыханье губит,
                        Любовь - чтоб жизнь обозначать.
                        Любви являет все живое,
                        Деревья, птица и цветок
                        Любовь хотят узнать в свой срок,
                        Она светила верховое,
                        И в жизни этой всюду вновь
                        Для всех горит...

                                    Хор
                                          Любовь, любовь.
 
                                                    Перев. Конст. Бальмонта



Ч. Диккенс. Гл. VIII. Покрывая множество грехов (“Холодный дом”)

Charles DICKENS                                                             Чарльз ДИККЕНС
B L E A K                                                                                Х О Л О Д Н Ы Й
H O U S E                                                                                                    Д О М
Chapter VIII.                                                                                      Глава VIII. Covering a Multitude of Sins                      Покрывая множество грехов                                                

Было интересно проследить – когда я оделась ещё до того, как дневной свет забрезжил из окна, в котором мои свечи отражались в чёрных стёклах как два маяка, и за которыми всё оказалось ещё сокрытым за завесой прошлой ночи – как всё обернётся, когда придёт день. Когда перспектива постепенно прояснилась и раскрылась сцена, над которой в темноте гулял ветер, как моя память над моею жизнью, я имела удовольствие обнаружить неизвестные объекты, которые уже окружали меня во сне. Поначалу они были едва различимы в тумане и, кроме того, до сих пор освещены поздними звёздами. Этот бледный период уходил, и картина стала укрупняться и заполняться так скоро, что с каждым беглым взглядом я находила столько, чтобы могла бы рассматривать по часу. Незаметно мои свечи стали неуместны по утру, - тьма, поселившаяся в моей комнате, всё-таки растаяла, и день ярко осветил весёлый ландшафт, среди которого выступало старое Аббатство с массивной башней, которое отбрасывало на этот вид кружево теней более нежное, чем, казалось, совместимо с его суровой природой. Также и грубоватая внешность (я это, похоже, поняла) часто оказывает тихое и нежное влияние.  

                Каждый уголок дома был в таком порядке, и каждый из насельников его был так внимателен ко мне, что я не беспокоилась за свои две связки ключей, хотя,  пытаясь запомнить, что находится в каждом ящичке кладовой и буфете; и расписывая на грифельной доске все джемы, и соленья, и варенья, и бутылки, и стаканы, и чашки, и множество всего другого; и будучи вообще методичной, в своём роде старой девой, маленькая глупышка, я была так занята, что когда услыхала звук колокола, не могла поверить, что пришло время завтрака. Однако, я тотчас побежала и приготовила чай, поскольку меня определили отвечать за чаепитие; а затем, поскольку все припозднились, и внизу ещё никого не было, я подумала, что могла бы заглянуть в сад, чтоб получить о нём какое-то представление. Я сочла, что это совершенно восхитительный палисадник, чудесная дорожка и аллея, по которым мы прибыли (и где, кстати, нашими колёсами был так ужасно вывернут гравий, что я попросила садовника укатать его); цветник позади дома, и моя милочка наверху в её окне, которое она бросилась открывать, чтобы улыбнуться мне, как если бы она поцеловала меня на расстоянии. За цветником был огород, а затем пастбище, а затем уютный амбарчик, а затем милый дворик. Что же до самого дома, с его тремя шпилями на крыше; его самыми разными окнами  – одни такие большие, а другие такие маленькие, и все очень милые; с его решёткой на южной стороне для роз и жимолости и его домашний, комфортабельный, приветливый вид – этот дом, как сказала Ада, когда она вышла навстречу мне под руку с хозяином, был достоин кузена Джона – отважные слова, хотя он её за это только ущипнул за её дорогую щёчку.

                М-р Скимпол за завтраком был так же обаятелен, как и накануне вечером. На столе находился мёд, и это подвигло его на рассуждение о пчёлах. У него нет возражений насчёт мёда, заявил он (и мне показалось, что “нет”  – похоже было, что он его просто обожал), но он протестует против самонадеянной напыщенности пчёл. Он совершенно не понимает, почему это трудолюбивая пчела предлагается ему в качестве образца; он считает, что пчеле нравится производить мёд, иначе она бы этим не занималась - её никто не просит. Не стоит пчеле возводить себе в такую уж заслугу свои пристрастия. Если бы каждый кондитер ходил бы и жужжал по миру, сталкиваясь со всем, что ни попадался бы на его пути, и каждого бы эгоистически призывал обратить внимание, что он собрался на работу и ему нельзя мешать, мир стал бы местом совершенно невыносимым. И, кроме того, положение очень смешное, когда ты обзаводишься состоянием, а тебя тотчас выкуривают серой. Вы были бы совсем невысокого мнения о каком-нибудь Манчестерском фабриканте, если бы он прял пряжу только для того, чтобы прясть. Он должен сказать, что, полагает, трутень – воплощение более приятной и мудрой идеи. Трутень искренне говорит: "Вы меня извините; я право же не могу сосредоточиться на делах! Я нахожусь в мире, где можно столько всего увидеть, и такое короткое время, чтобы видеть – что я должен пользоваться свободой наблюдать вокруг себя и просить того, кто не хочет вокруг себя наблюдать, чтобы он за мной присматривал". Таковой представлялась м-ру Скимполу философия трутня, и он полагал, что это очень хорошая философия, всегда предполагающая, что трутень ищет добрых отношений с пчёлами, этими всегда покладистыми парнями, насколько он понимает, чтобы только эти создания не важничали, идя навстречу ему, и не воображали так насчёт своего мёда!    

                Он следовал за этой фантазией легчайшим аллюром и с разными вариациями, заставляя нас всех веселиться, хотя при этом и казалось, что тому, о чём он говорил, он придавал серьёзное значение – настолько, насколько он был способен. Я их оставила, его ещё слушали, а меня тянуло уделить внимание своим новым обязанностям. Которые заняли меня на какое-то время, и когда я возвращалась, проходя по галерее со своей корзиночкой с ключами в руках, м-р Джарндис позвал меня в небольшую комнату рядом с его спальней, в которой я обнаружила целую небольшую библиотеку из книг и бумаг, а также настоящий небольшой музей его сапог и ботинок и шляпных коробок.

                "Присаживайтесь, моя дорогая," – сказал м-р Джарндис: "Здесь, да будет вам известно, Рычальня. Когда я не в духе, я прихожу сюда и рычу".

                "Вы, должно быть, очень редко здесь бываете, сэр," – заметила я.

                "О, вы меня не знаете!" – ответил он: "Когда я обманут и разочарован, ну, в ветре – и он восточный, я нахожу здесь убежище. Рычальня - самая востребованная комната в доме. Вы пока не знаете всех моих причуд. Господи, вы так дрожите!"

                Я ничего не могла с собой поделать; я крепилась изо всех сил, но оказавшись одна в благожелательном присутствии этого человека, встречая его добрые глаза и чувствуя себя такой счастливой и такой нужной здесь, это так переполнило моё сердце –

                Я поцеловала ему руку. Не помню, что я сказала, или даже – о чём говорила. Он пришёл в замешательство и шагнул к окну; я почти поверила в намерение выпрыгнуть в него, и тут он обернулся ко мне, и я была приободрена, увидев в его глазах то, что он – и отошёл, чтобы скрыть. Он осторожно погладил меня по голове, и я села.

                "Нет! Нет!" –  сказал он: "Довольно. Уф! Не дурите".

                "Больше этого не случится, сэр," – ответила я, – "поначалу трудно – "

                "Чепуха!" – сказал он: "Это легко, легко. Как же ещё? Я прослышал о хорошей маленькой девочке-сироте, у которой нет покровителя, и я забрал себе в голову стать этим покровителем. Она росла и более чем оправдывала моё доброе мнение о ней, и я оставался её опекуном и её другом. Что со всего этого? Вот, вот! Итак, мы покончили со старыми счётами, и передо мной снова твоё милое, доверчивое, верное лицо".

                Я сказала себе, – "Эстер, дорогая, ты меня удивляешь! Это совсем не то, что я от тебя ждала!" И это оказало такой эффект, когда я держалась за свою корзинку с ключами и снова в полной мере обретала себя. М-р Джарндис с выражением одобрения на лице стал говорить со мной так задушевно, как будто я привыкла беседовать с ним каждое утро, уж не знаю, как давно. Я почти чувствовала, что так оно и было.        "Ты, Эстер," – сказал он, – "конечно, не разбираешься в этом Канцлерском деле?"

                И я, конечно, покачала головой.

                "Я и не знаю, кто разбирается," – продолжил он: "Судейские закрутили его в такое состояние неразберихи, что исходные условия тяжбы надолго исчезли с лица земли. Что-то насчёт завещания и опёке по завещанию – точнее, так было поначалу. Теперь это тяжба ни о чём, разве что о судебных пошлинах. Мы непрерывно появляемся и исчезаем, присягаем и запрашиваем, заявляем и оспариваем, доказываем и запечатываем, приглашаем и отсылаем, сообщаем и крутимся вокруг Канцлерского суда и всех его контор, и спокойненько допляшемся до того, что всё пойдёт прахом, из-за судебных пошлин. Вот – вопрос. Всё же остальное, каким-то необычайным образом, растаяло".

                "Но тяжба была, сэр," – сказала я, возвращая его назад, поскольку он уже начал почёсывать свою голову, – "по поводу завещания?"

                "Ну да, по поводу завещания, когда она ещё была вообще по какому-то поводу," – ответил он. "Конкретный Джарндис, в недобрый час, составил себе значительное состояние, и составил значительное завещание. Пока обсуждали, как управлять опёкой по завещанию, состояние, оставленное по завещанию, было растрачено; наследники по завещанию дошли до такого жалкого состояния, что было уже достаточным наказанием за то противоестественное преступление, что они владели деньгами, им завещанными, и само по себе завещание стало мёртвой буквой. Постоянно в этой несчастной тяжбе, каждый документ, который известен уже всем её участникам, за исключением одного, направляется к этому единственному, который его не знает, для ознакомления –  постоянно в этой несчастной тяжбе каждый получает копии, вновь и вновь, всего, что накапливается вокруг неё, эти возы бумаги (или платит за них, не получая, что обыкновенно и делается, потому что никому они не нужны), каждый доходит до середины и снова возвращается в этот адский мир –  вакханалии судебных издержек и пошлин, бессмыслицы и продажности, которые не приснятся и в самых диких видениях шабаша ведьм. Суд Справедливости вопрошает Суд Права, Право в ответ вопрошает Справедливость; Право находит, что не может выполнить этого, Справедливость находит, что не может выполнить того; никто не может столь многого, чтобы сказать, что он ничего не может, без этого адвоката курирующего и этого поверенного представляющего А, и без того адвоката курирующего и того поверенного представляющего В; и так по всему алфавиту, как в истории с яблочным пирогом. И так годы и годы, и жизни и жизни всё идёт, вновь и вновь начинаясь и никогда не кончаясь. И мы не можем ни при каких условиях выдти из из процесса, потому что нас сделали сторонам в нём, и мы ДОЛЖНЫ БЫТЬ сторонами в нём, хотим мы того или нет. Но лучше об этом не думать! Когда мой двоюродный дядя, бедный Джон Джарндис, начал об этом думать, это было началом конца!"

                "Тот м-р Джарндис, чью историю я слышала?"

                Он сдержанно кивнул. "Я был его наследником, и этот дом был его домом, Эстер. Когда я сюда приехал, он на самом деле был холодным. Здесь оставались приметы горя".

                "Как, должно быть, он теперь изменился!" – воскликнула я.

                "До него дом назывался "Шпили". Он дал ему нынешнее имя, и жил здесь днём и ночью, взаперти, уставившись в бумаги, несчастные кипы бумаг в этой тяжбе, и уповая на чудо, которое освободит её от мистификаций и приведет к концу. Тем временем, усадьба пришла в упадок, сквозь треснувшие стены продувал ветер, сквозь проломанную крышу лил дождь, проход до прогнившей двери был забит колёсами. Когда я привёз сюда то, что от него осталось, мне показалось, что и из дома тоже вышибли мозги, таким он был изломанным и разрушенным.

                С содроганием проговорив это всё про себя, он немного походил туда-сюда, и затем взглянул на меня, лицо его прояснилось, и он подошёл и снова уселся, держа руки в карманах.          

                "Я говорил тебе, моя дорогая, что здесь моя "брюзжальня". Так о чём я?"

                Я напомнила ему о тех обнадёживающих изменениях, которые он сделал в Холодном Доме.

                "Холодный Дом; верно. И вот, там в Лондоне, у нас сегодня есть собственность, очень похожая на Холодный Дом, каким он был тогда; я говорю наша собственность, имея в виду тяжбу, но я должен назвать её собственностью судебных издержек, потому что судебные издержки единственная сила на земле, которая хоть что-то получает от неё и хоть что-то видит в ней помимо ужаса и печали. Это улица трухлявых слепых домов, с глазами, побитыми камнями, без единого стёкла, даже без рам, где голые бесполезные ставни сорвались с петель и попадали вразброд, железная ограда шелушится хлопьями ржавчины, трубы провалились, каменные ступени у каждой двери (и каждая дверь может быть дверью смерти) подёрнулись замшелой зеленью, и разлагаются самые костыли, которыми подпёрты эти руины. Хотя Холодный Дом на Канцлерском суде не проходил, его хозяин в нём был, и дом был отмечен той же печатью. Это следы Большой Печати, моя дорогая, по всей Англии - дети их знают!"

                "Как же он изменился!" сказала я опять.      

                "Что ж, это так," – ответил он гораздо бодрее; – "и с вашей стороны умно удерживать меня на светлой стороне картины." (Умно, с моей-то стороны!) "Есть вещи, о которых я никогда не говорю и не размышляю, кроме как здесь, в своей рычальне. Если вы сочтёте, что обо всём будет правильно сообщить Аде с Ричердом," – он серьёзно взглянул на меня, – "вы можете это сделать. Я оставляю это на ваше усмотрение, Эстер."            

                "Надеюсь, сэр," – промолвила я.         

                "Мне кажется, вам лучше называть меня Опекуном, моя дорогая."

                У меня снова перехватило дыхание – и я упрекнула себя за это, – "Эстер, опять, ты же знаешь!" – когда он постарался сказать это невзначай, как если бы то была просто его прихоть, а не заботливая нежность. Но я тихонечко встряхнула хозяйскими ключами, как напоминание самой себе, и, ещё более решительным образом сложив руки на корзине, спокойно на него взглянула.

                "Надеюсь, Опекун," – сказала я, – "вы не слишком доверяете моей рассудительности. Надеюсь, вы во мне не обманываетесь. Боюсь, для вас будет разочарованием узнать, что я не умна, но это действительно так, и скоро вы бы это обнаружили, если бы у меня не хватило честности это признать".

                Он совсем не казался разочарованным; даже наоборот. Он говорил мне, улыбаясь во всё лицо, что на самом деле очень хорошо меня знает, и что я как раз достаточно умна для него.

                "Надеюсь, я такой стану," – сказала я, – "но я очень боюсь, Опекун."

                "Вы достаточно умна, чтобы стать здесь нашей доброй хозяюшкой, моя дорогая," – возразил он шутливо, – "крошкой-старушкой детской (только Скимпол ни при чём!) колыбельной:

                        'Крошка-старушка, что ж так высоко?'

                        'Паутину смести с облаков.'

Вы так аккуратно будете сметать её с наших облаков при вашем хозяйствовании, Эстер, что в один из таих дней нам придётся отказаться от рычальни и забить эту дверь

                Это стало началом обзывания меня Старушкой, и Крошкой-старушкой, и Паутинкой, и миссис Волшебницей, и Матушкой Хлопотуньей, и Госпожой Чистюлей, и ещё многими прозвищами такого рода, так что моё собственное имя за ними совершенно забылось.

                "Впрочем," – заговорил м-р Джарндис, – "вернёмся к нашей болтовне. Вот Рик, прекрасный многообещающий молодой человек. Как с ним быть?"

                О, Господи, сама идея спросить моего совета по такому вопросу!

                "Так вот, он, Эстер," – продолжал м-р Джарндис, комфортно засовывая руки в карманы и вытягивая ноги: "Он должен иметь профессию; у него должен быть какой-то выбор. Вокруг этого будет невесть сколько париканства, я думаю, но это всё-таки нужно сделать".

                "Чего сколько, опекун?" – спросила я.

                "Париканства," – сказал он: "Единственное имя, которое я даю этим вещам. Он находится под опёкой в Канцлерском суде, моя дорогая. Кедж и Корбой должны что-нибудь сказать насчёт этого; Господин Некто – некий нелепый могильщик, копающий могилы для правосудия где-нибудь в задней комнате в самом конце Тупика Справедливости на Канцлерском переулке – должен что-нибудь сказать насчёт этого; совет должен что-нибудь сказать насчёт этого; Лорд-Канцлер должен что-нибудь сказать насчёт этого; каждый из его свиты должен что-нибудь сказать насчёт этого; все они должны быть щедро накормлены, все поголовно, и как раз с этого всё в целом будет в высшей степени церемонно, многословно, обременительно и затратно, и я называю это, в общем, париканством. Как человечество пришло к тому, чтобы быть сокрушённым париканством, или за какие грехи эти юные люди попали в эту воронку, я не знаю; но это так".

                Он снова начал потирать голову и твердить, что чувствует ветер. Но был очаровательный пример его доброты по отношению ко мне в том, что потирал ли он голову, прогуливался ли, или делал то и другое, его лицо неизменно принимало благожелательное выражение, когда он смотрел на меня; и он неизменно снова возвращался в комфортное состояние, засовывал руки в карманы и вытягивал ноги.

                "Может быть, лучше прежде всего," – сказала я, – "спросить м-ра Ричарда, к чему он склонен сам."

                "Точно так," – ответил он: "Это и я имел в виду! Вы знаете, как раз попробуйте это обсудить, с вашим тактом и в вашей спокойной манере, с ним и Адой, и посмотрите, что можно сделать. При ваших средствах мы непременно придём к сути дела, хозяюшка".

                Я не на шутку была напугана при мысли о важности, которую я приобрела, и сколько всего мне было доверено. Я совсем не то имела в виду; я имела в виду, чтобы он поговорил с Ричардом. Но, конечно, я ничего не сказала в ответ кроме того, что постараюсь всё сделать, хотя и боялась (я не могла этого не повторить), что он видит меня более благоразумной, чем я есть. На что мой Опекун только посмеялся самым славным смехом, который я когда либо слышала.

                "Пойдёмте!" – сказал он, вставая и отодвигая кресло: "Думаю, на сегодняшний день мы с брюзжальней разделались! Только ещё одно слово. Естер, дорогая, ты хочешь меня о чём-нибудь спросить?"

                Он так внимательно посмотрел на меня, что и я посмотрела на него внимательно и почувствовала уверенность, что я его поняла.

                "Обо мне, сэр?" – спросила я.

                "Да".

                "Опекун," – произнесла я, отваживаясь подать ему свою руку, которая похолодела больше, чем мне бы хотелось, – "Ничего! Я совершенно уверена, что если бы что-то имелось, что мне следует знать или была какая-то необходимость знать, мне не пришлось бы вас просить об этом рассказать. Если бы моя надежда и доверие не были целиком отданы вам, у меня поистине было бы чёрствое сердце. Мне не о чём вас спрашивать, абсолютно не о чём".

                Он поместил мою руку под своей, и мы вышли поискать Аду. С этого часа я почувствовала себя с ним совершенно легко, открыто, я ничего не хотела больше знать – я была совершенно счастлива.

                Мы жили в Холодном доме поначалу довольно занятой жизнью, потому что нам пришлось познакомиться со многими из тех, кто жил по соседству и дальше, кого знал м-р Джарндис. Нам с Адой казалось, что его знал каждый, кому надо было что-нибудь устроить не за свои деньги. Нас изумило, когда мы начали сортировать его письма и отвечать на некоторые из них за него в рычальне по утрам, обнаружить до какой степени главная цель жизни едва ли не всех его корреспондентов оказывалась в том, чтобы сформироваться в комитеты по сбору и расходованию денег. Дамы были отчаянные, под стать джентльменам; на самом деле, мне показалось, они были даже более отчаянными. Они кидались в комитеты со всей пылкостью и собирали пожертвования со страстью совершенно невероятной. Нам открылось, что некоторые из них целые жизни проводят в рассылке карточек о пожертвованиях подряд по почтовым книгам - карточки на шиллинг, карточки на пол-кроны, карточки на пол-соверена, карточки на пенни. Им всё необходимо. Им нужна носильная одежда, им нужна хлопчатобумажная ветошь, им нужен уголь, им нужны деньги, им нужно мыло, им нужны доходы, им нужны автографы, им нужна фланель, им нужно всё, что только м-р Джарндис имеет – или чего не имеет. Их мотивы столь же разнообразны, как и их запросы. Они собираются возвести новые здания, они собираются оплатить долги по строительству старых зданий, они собираются основать в живописном здании (эстамп предлагаемого, вид с западной стороны, прилагается) Общество Сестёр Марии по типу средневекового, они собираются преподнести адрес миссис Джеллиби, они собираются заказать портрет своего секретаря и подарить этот портрет его тёще, чья глубокая привязанность к нему широко известна, они готовы замыслить всё – как не поверить? – от пятиста тысяч брошюр до ежегодной ренты и от мраморного монумента до серебряного чайника. Они присваивают себе множество званий. Они – и женщины Англии, и дочери Британии, и Сёстры всех основных добродетелей по отдельности, и Жёны Америки, и Дамы ещё сотен наименований. Такое представление, что они постоянно возбуждены сбором голосов и выборами. Нашим бедным головёнкам казалась, да то же следовало и согласно их собственных отчётов, что они постоянно подсчитывают голоса десятками тысяч, хотя их кандидаты никогда никуда не проходили. Нас до головной боли доводило, когда мы думали, вообще, какой лихорадочной жизнью они, должно быть, живут.

                Среди дам, особенно знаменитых этой жадной благотворительностью (если можно использовать такое выражение) была миссис Пардигл, которая, казалось, насколько я могла судить по числу её писем к м-ру Джарндису, была почти такой же неистовой корреспонденткой, как сама миссис Джеллиби. Мы замечали, что ветер всегда менял направление, когда речь заходила о миссис Пардигл, неизменно прерывая м-ра Джарндиса и препятствуя дальнейшему разговору, едва он ронял своё замечание, что благотворители делятся на две категории: одни, которые мало делают и совершают очень много шума; другие же, которые делают очень много и не шумят совсем. Нам поэтому было любопытно увидеть миссис Пардигл, которая, мы подозревали, относилась к первому типу, и мы были рады, когда она однажды зашла со своими пятью сынками.

                Это была дама внушительного вида, в очках, с большим носом и громким голосом, которая оставляла впечатление, что ей необходимо очень много пространства. И так оно и оказалось, потому что по пути она снесла несколько стульев своими юбками, которые имели довольно внушительный размах. Поскольку дома были только мы с Адой, мы приняли её робко, потому что она, казалось, вошла как холодная ненастная погода, заставив посинеть малюток Пардиглов, которые появились вслед.      

                "Вот, юные леди," – с величайшей непринуждённостью сказала миссис Пардигл после первых приветствий, – "мои пятеро мальчиков. Их имена вы, возможно, видели на печатном подписном листе (возможно, не на одном), во владении нашего уважаемого друга м-ра Джарндиса. Эгберт, мой старший (двенадцать лет), это тот мальчик, который послал свои карманные деньги, в сумме пять шиллингов и три пенса, индейцам Токахупо. Освальд, мой второй (десять с половиной лет), это тот ребёнок, который пожертвовал два шиллинга и девять пенсов на Приветственный Адрес Великим Осколкам Нации. Френсис, мой третий (девять лет), один шиллинг и шесть с половиной пенсов; Феликс, мой четвёртый (семь лет), одиннацать пенсов на Престарелых Вдов; Альфред, мой самый младший (пять лет), добровольно записался в Узы Радости для Младенцев и поклялся никогда в жизни не принимать табак, по любому".

                Мы никогда ещё не видели таких недовольных детей. Не то, что они были все иссохшие и сморщенные – хотя это было абсолютно так – но было видно, что они совершенно освирепели от недовольства. При упоминании индейцев Топахупо можно было предположить, что Эгберт был поистине самым злобным представителем этого племени, такую дикую гримасу он состроил. Лицо каждого из детей, когда называлась сумма его пожертвования, мрачнело, принимая исключительно мстительное выражение, но он в этом далеко всех превзошёл. Я должна, однако, исключить маленького новобранца в Узах Радости для Младенцев, который выглядел флегматичным и, вместе с тем, несчастным.

                "Я поняла, что вы нанесли визит миссис Джеллиби?" – сказала миссис Пардигл.

                Мы подтвердили, сказав, что провели там ночь.

                "Миссис Джеллиби," – продолжала эта дама, говоря громко, всё в том же показном, резком тоне так, что её голос навёл меня на фантазию, как если бы он тоже имел своего рода очки – я ещё успела заметить, что очки её не красили из-за её глаз, которые были то, что Ада назвала "удушливыми глазами", имея в виду, как они у неё вытаращены, – "Миссис Джеллиби - общественная благотворительница и заслуживает руку помощи. Мои мальчики пожертвовали на Африканский проект – Эгберт, один шиллинг и шесть пенсов, полное своё содержание за девять недель; Освальд, один шиллинг и полтора пенса, то же самое за тот же период; остальные – сообразно своим скромным средствам. Тем не менее, мы не во всём сходимся с миссис Джеллиби. Мы не сходимся с миссис Джеллиби в том, как она обращается со своей молодёжью. На это обращено внимание. Замечено, что её молодёжь отстранена от участия в проектах, которым она себя посвятила. Возможно, она права, возможно, нет; но права она или нет, это – не мой курс с моей молодёжью. Я занимаю их всюду".

                Впоследствии я убедилась (и также Ада), что из злонамеренного старшего ребёнка эти слова исторгали пронзительный вопль. Он его переводил в зевоту, но начинал воплем.        

                "Они ходят со мной к заутреням (очень мило исполняемым) в половине седьмого круглый год, включая, конечно, глубокую зиму," – тараторила миссис Пардигл, – "и они со мной – при всех постоянных дневных делах. Я – Классная Дама, я – Дама Приёмов, я – Дама Публичных Читок, я – Дама-Распределительница; я состою в местном Комитете Бельевой Корзины и во многих общих комитетах; только моя избирательная такая по объёму, – возможно, другой такой нет. И потом, это – мои помощники повсюду; и таким образом они приобретают то знание о бедняках, и ту способность к благотворительной деятельности в целом – короче, вкус к такого рода вещам, – которые по жизни будут оказывать службу их ближним и удовлетворение самим себе. Моя молодёжь не легкомысленная; они тратят целиком всю сумму своих карманных денег на пожертвования по моему указанию; и они посещают столько собраний, слушают столько лекций, речей и дискуссий, сколько обычно выпадает на долю немногих взрослых. Альфред (пятый), который, как я упоминала, имеет свой собственный электорат, объединённый в Узы Младенческий Радости, был одним из тех самых нескольких детей, которые обнаружили понимание на этот счёт после пылкого адреса на два часа от председательствующего на вечере".

                Альфред сердито смотрел на нас, как если бы он никогда не забывал и не смог бы забыть пытку этого вечера.

                "Вы могли заметить, мисс Саммерсон," – сказала миссис Пардигл, – "на некоторых из листов, на которые я ссылалась, что во владениях нашего уважамого друга м-ра Джарндиса, среди молодёжи включено имя О.А.Пардигла, F.R.S., один фунт. Это их отец. Мы обычно следим за всей процедурой. Я вношу свою лепту первой; затем свои пожертвования записывает молодёжь, каждый согласно своему возрасту и своим небольшим средствам; и затем в завершение следует м-р Пардигл. М-р Пардигл счастлив добавить свой ограниченный дар, под моим руководством; и такие вещи не только доставляют удовольствие нам самим, но, мы верим, дают пример другим".

                Положим, м-р Пардигл пообедал с м-ром Джеллиби, и, положим, м-р Джеллиби после обеда излил душу м-ру Пардиглу, не сделал ли, в ответ, м-р Пардигл некое конфиденциальное признание м-ру Джеллиби? Я была совершенно смущена, поймав себя, что об этом думаю, но мне это пришло в голову.

                "У вас очень мило вокруг!" – сказала миссис Пардиггл.

                Мы было рады сменить тему, и подойдя к окну, обратились к красотам панорамы, на которые, как мне показалось, очки уставились со странным безразличием.

                "Вы знакомы с м-ром Гашером?" – спросила наша гостья.

                Нам пришлось признаться, что мы не имели удовольствия познакомиться с м-ром Гашером.

                "Вы много потеряли, заверяю," – сказала м-р Пардигл в своей напористой манере: "Это очень пылкий, страстный оратор – полный огня! Находись он сейчас в фургоне на этом лугу, который по своему расположению естественно приспособлен к публичным собраниям, он бы развивал едва ли не каждый случай, который вы можете упомянуть, целыми часами! А теперь, юные леди," – сказала миссис Пардигл, возвращаясь к своему креслу и опрокидывая, неким невидимым воздействием, маленький круглый столик на значительном расстоянии от себя с моей рабочей корзинкой на нём, – "а теперь вы меня разгадали, я полагаю?"

                Поистине, то был вопрос, настолько сбивающий с толку, что Ада посмотрела на меня в совершенном испуге. При моей собственной пуганой природе, о чём бы я ни думала, мои щёки, должно быть, зарделись.

                "Думаю, вы разгадали," – сказала миссис Пардигл, – "самую выпуклую черту моего характера. Убеждена, она настолько выпуклая, что обнаруживается немедленно. Я понимаю, что разоблачена. Что же! Я охотно признаю себя деловой женщиной. Я люблю трудную работу; я наслаждаюсь трудной работой. Волнение для меня благотворно. Я настолько привыкла и приучена к трудной работе, что не знаю, что такое усталость".

                Мы бормотали, что это удивительно и очень приятно, и что-то ещё в этом духе. Не думаю, что это всё мы сознавали, скорее, так выражалась наша вежливость.

                "Я не понимаю, что такое устать; вы не сможете меня утомить, даже если захотите!" – говорила миссис Пардигл: "То напряжение (которое для меня не напряжение), та масса дел (которые я признаю за ничто), что проходят через меня, иногда удивляют меня саму. Я вижу мою молодёжь и м-ра Пардигла совершенно измотанными от наблюдения этого, когда я могу смело сказать, что сама свежа, как жаворонок!"

                Если бы только этот смуглолицый самый старший из мальчиков мог бы выглядеть злее, чем он уже выглядел, так это было сейчас. Я заметила, что он сжал свою правую руку в кулак и украдкой нанёс удар по козырьку кепки, которую зажал под левой рукой.

                "Мне это даёт большое преимущество, когда я делаю свои обходы," – сказала миссис Пардигл: "Когда я нахожу лицо, которое не хочет слушать то, что я говорю, я прямо высказываю этому лицу, – 'Я не подвержена усталости, мой добрый друг, я никогда не устаю, и я намерена продолжать, пока не закончу'. Это действует превосходно! Надеюсь, мисс Саммерсон, я немедленно получу от вас помощь в своих обходах, и совсем скоро – от мисс Клэр".

                Сначала я попробовала отговориться имеющимися у меня вообще на настоящий момент обязанностями заботиться о том, чем просто нельзя было пренебречь. Но возражения эти оказались тщетными, и тогда я сказала, уже поконкретнее, что не уверена в своей пригодности. Что у меня нет опыта приспосабливать свой взгляд к взглядам людей, живущих совсем в других условиях, и общаться с ними с соответствующим подходом. Что я не располагаю тем тонким знанием сердца, что, безусловно, существенно для такой работы. Что я должна многому научиться сама, прежде чем смогу учить других, и что не могу доверять единственно своим добрым намерениям. По этим причинам, мне кажется, лучше быть полезной, сколько можешь, и как раз тем, кто тебя окружает, и стараться, чтобы этот круг обязанностей постепенно и естественно расширялся сам по себе. Всё это я говорила далеко не уверенно, поскольку миссис Пардигл была гораздо старше меня, и имела большой опыт, и была такой боевитой по своим манерам.

                "Вы неправы, миссис Саммерсон," – сказала она, – "но, возможно, вам не по душе трудная работа и связанные с этим волнения, а это большая разница. Если вы хотите увидеть, как я выполняю свою работу, то я сейчас собираюсь – со своей молодёжью – посетить кирпичника по соседству (очень скверный тип), и буду рада взять вас с собой. И мисс Клэр, если она окажет мне любезность.

                Мы с Адой обменялись взглядами, и так как мы в любом случае собирались выходить, приняли предложение. Когда мы быстренько вернулись, лишь надев свои капоры, то обнаружили, что в углу томилась молодёжь, а миссис Пардигл прочёсывала комнату, опрокидывая едва ли не все лёгкие предметы. Миссис Пардигл завладела Адой, а мы с мальчиками последовала за ними.

                Ада передала мне после, что миссис Прадигл тем же громким тоном (который, на самом деле, доносился и до моих ушей) весь путь до кирпичника рассказывала о волнующей борьбе, которую она вела два или три года назад против другой дамы касательно внесения каждой своих кандидатов на какой-то пансион. Там было столько напечатано, наобещано, уполномочено, подано голосов, и это, похоже, придало великое оживление всем, кто был с этим связан, за исключением самих кандидатов – которые до сих пор не получили своего пансиона.

                Я очень горжусь, что дети мне доверяют, и счастлива этим, но на этот раз получился конфуз. Сразу же, как мы вышли за дверь, Эгберт, с манерой маленького разбойника, потребовал у меня шиллинг на том основании, что его "обирают" с его карманными деньгами. Когда я ему указала на неуместность этого слова по отношению с его родительнице (он при этом угрюмо уточнил, – "Это к ней, что ли?"), то он ущипнул меня и сказал, – "Ну! Вот так! Вы-то! Самой ВАМ, небось, это не понравилось бы? Для чего она занимается обманом, делая вид, что даёт мне деньги, и снова их отбирает? Зачем говорить, что это моя доля, если нельзя тратить?" Эти волнующие вопросы так воспламенили его ум и умы Освальда и Френсиса, что они все враз ущипнули меня, при этом таким ужасающе профессиональным способом – закрутив щипками мои руки, что я едва воздержалась от крика. Феликс одновременно отдавил мне ноги. А Залог Радости, за счёт неукоснительно изымаемого целиком своего маленького дохода, остававшийся на самом деле верен своей клятве воздержания от пирожного, как и от табака, так надулся от печали и гнева, когда мы проходили кондитерскую лавку, что побагровел, приведя меня в ужас. Я никогда столько не переносила, и душевно и телесно, вот так, просто прогуливаясь с подростками, как от этих неестественно принуждаемых детей, одаривших меня своей естественностью.

                Я была рада, когда мы подошли к домику кирпичника, хотя это была жалкая лачуга, одна из таких же, со свинарниками близ разбитых окон и жалкими садиками перед дверьми, где ничего не вырастало, кроме стоячих луж. Тут и там были поставлены старые баки, куда сливалась дождевая вода с крыш, или же они вздымались полные грязи среди крохотных запруд наподобие песочных куличей. Кое-где в окнах и у дверей сидели мужчины и женщины или сновали вокруг, обращая на нас мало внимания, разве что посмеялись между собой, когда мы проходили, да обменялись замечанием о благородных, у которых есть свои дела, и особо они не заморачиваются, а здесь месят грязь своими ботинками, чтобы присматривать за другими.  

                Миссис Пардигл, ведущая нас с видом чрезвычайно добродетельной решимости и многословно распространяясь о неопрятности народа (хотя, сомневаюсь, чтобы лучшие из нас могли бы сохранить опрятность в таком месте), привела нас к хибарке на самом дальнем краю, где, войдя в комнату на первом этаже, мы едва поместились. Помимо нас, в этой сырой отвратительной комнате была женщина с подбитым глазом, нянчившая у огня крохотного задыхающегося ребёнка; мужчина, весь в глине и в грязи, выглядевший подвыпившим, лежавший, вытянувшись во весь рост, на полу и куривший трубку; крепкий парень, затягивающий ошейник на собаке; и бойкая девушка, творившая нечто вроде стирки, в очень грязной воде. Все они на нас взглянули, когда мы вошли, и, кажется, женщина повернула лицу к огню, чтобы скрыть свой боксёрский глаз; никто нас никак не поприветствовал.

                "Ну, мои друзья," – сказала миссис Пардигл, хотя голос её звучал не дружески, мне подумалось; уж очень он был деловитым и методичным: "Как у вас дела, у всех? Я опять здесь. Я вам говорила, вам меня не утомить, так и знайте. Я люблю трудную работу, и верна своему слову".

                "Вы все что ли вошли," – прорычал мужчина на полу, подперев голову рукой и рассматривая нас, – "или есть ещё кто-нибудь?"

                "Нет, мой друг," – сказала миссис Пардигл, усаживаясь на один стул и опрокидывая другой: "Мы уже все."          

                "Потому, мне кажется, вас ещё маловато будет?" – сказал мужчина, оглядывая нас, с трубкой в губах.

                Парень и девушка, оба засмеялись. Двое приятелей юноши, которых мы привлекли на входе и которые стояли здесь, засунув руки в карманы, шумно подхватили этот смех.

                "Вам не удастся меня утомить," – сказала миссис Пардигл этим последним: "Я радуюсь трудной работе, и чем мне с вами труднее, тем больше она мне нравится".

                "Так облегчим ей работу!" – прорычал мужчина на полу. "Я так хочу, и точка. Хочу, чтоб закончились эти вольности, которые тут забрали насчёт моего угла. Хочу, чтоб закончились эти дёрганья меня, как барсука. Сейчас вы – думаете опрашивать – подглядывать и выпытывать, как принято – я вас знаю – думаете обставить. Что ж! У вас ещё не было случая, чтоб не удалось обставить. Я избавлю вас от хлопот. Моя дочка - стирает? Да, она - это САМОЕ – стирает. Гляньте на воду. Нюхните! Это, што мы пьём. Нравится вам это, и как насчёт джина заместо! В моём углу грязно? Да, грязно - де-ствительно грязно, и де-ствительно нездорово; и у нас было пятеро грязных и нездоровых детей, которые малютками помёрли, и так намного лучше для них, и для нас также. Прочёл ли я книжонку, што вы оставили? Нет, я не прочёл книжонку, што вы оставили. Никого тут нет, кто бы знал, как её читать; а если бы и был, так это не по мне. Эта книжка для детей, а я не дитё. Если б вы ещё куклу мне оставили, я бы её нянчить не стал. Как я должен себя вести? Ну да, я пью три дня; и стану пить четыре, если денег достанет. Не думаю ли я когда-нибудь сходить в церковь. Нет, я не думаю когда-нибудь сходить в церковь. Меня бы там и не ждали, если б пошёл; по мне уж слишком там благородный церковный сторож. А откуда у моей жены этот синяк? Ну так, я ей его поставил; и если она скажет, что не я, то соврёт!"

                Он вынул трубку изо рта, чтобы всё это высказать, и теперь повернулся на другой бок и снова закурил. Миссис Пардигл, которая рассматривала его через свои очки с наигранным спокойствием, рассчитанным, так мне показалось, чтоб обострить его неприязнь, вынула подходящую книгу, как если бы это был жезл констебля и взяла всю семью под опёку. Я имею в виду, под религиозную опёку; но она на самом деле проделала это, как будто была неумолимой представительницей полиции нравов, отправляющая их всех в участок.

                Нам с Адой было очень неудобно. Мы обе чувствовали себя незваными и не на своём месте, и мы обе думали, что у миссис Пардигл получалось бы бесконечно лучше, если бы она не усвоила эдакого механического способа брать людей в оборот. Её дети, надувшись, глазели по сторонам, семейство же абсолютно не обращало на нас внимания, разве когда юноша заставил пса залаять, что он обычно затевал, когда миссис Пардигл достигала апогея вдохновения. Мы обе с болью почувствовали, что между нами и этими людьми - железный барьер, который не может быть преодолён нашей новой знакомой. Кем и как он может быть преодолён, мы не знали, но мы это понимали. И то, что она читала и говорила, казалось нам плохо-подходящим для таких слушателей, даже если бы там было побольше сдержанности и такта. Что же касается книжонки, на которую ссылался мужчина на полу, мы впоследствии получили о ней представление, и м-р Джарндис ещё сказал, что сомневается, что её прочёл бы Робинзон Крузо, когда б не имел никакой другой на своём необитаемом острове.

                При этих обстоятельствах, когда миссис Пардигл наконец остановилась, мы получили большое облегчение. Тогда мужчина на полу, опять повернув голову, угрюмо сказал.

            "Ну! Закончили, что ли?"

                "На сегодня, да, мой друг. Но я не устаю. Я снова к вам приду в вашем обычном порядке," –заметила миссис Пардигл с наигранной бодростью.

                "Как только уйдёте," – сказал он, ругнувшись, и при этом сложив руки руки и прикрыв глаза, – "можете делать, што хотите".

                Миссис Пардигл соответственно встала, создав в тесной комнате небольшой вихрь, которого едва избежала та же самая трубка. Взяв в каждую руку по одному из своих отпрысков и сказав остальным, чтобы не отрывались, и выразив надежду, что кирпичник и всё его семейство станет лучше, когда она увидит их в следующий раз, она затем проследовала в следующий барак. Надеюсь, с моей стороны не покажется недобрым, если я скажу, что она непременно, и здесь и во всём прочем, всем своим видом показывала, что отнюдь не миротворческое это дело совершать благотворительность огульно, занимаясь ею с большим размахом.

                Она предполагала, что мы последуем за ней, но сразу же как пространство освободилось, мы подошли к женщине у огня, спрашивая, ни болен ли её ребёнок.

                Она лишь посмотрела на ребёнка на своих коленях. Но перед тем, как взглянуть на него, мы заметили, она прикрыла рукой разукрашенный глаз, как будто хотела отделить бедного ребёночка от любых ассоциаций с шумом и насилием, и худым обращением.

                Ада, чьё нежное сердце было тронуто этим видом, склонилась, чтобы коснуться личика ребёнка. И в этот момент я всё поняла и оттащила её. Ребёнок умер.

                "О, Эстер!" – вскричала Ада, падая на колени рядом с ним: "Взгляни! О, Эстер, любимая, малютка! Страдавший, умолкший, прелестный малютка! Как жаль его. А мать. Что может быть печальнее! О, крошка, крошка!"

                Такое сочувствие и нежность, с которыми она, плача, склонилась, положив руку на руку матери, могли бы смягчить сердце любой матери, которое когда-либо билось. Женщина сначала с изумлением смотрела на неё, и затем разразилась слезами.

                Вскоре я взяла лёгкую ношу с её колен, стараясь хорошенько, как можно нежнее, сохранить покой ребёнка, и положила его на полку, накрыв своим носовым платком. Мы попытались утешить мать, нашёптывая ей то, что Наш Спаситель говорил о детях. Она ничего не говорила в ответ, только сидела и плакала – очень много плакала.

                Когда я повернулась, то увидела, что юноша вывел пса и стоит в дверях, глядя на нас сухими глазами, чуть дыша. Девочка, тоже притихшая, сидела в углу, глядя в землю. Мужчина поднялся. Он всё ещё курил свою трубку с вызывающим видом, но был молчалив.

                В этот самый момент, когда я смотрела на них, ворвалась совсем некрасивая, очень бедно одетая женщина и, сразу подойдя к матери, проговорила, – "Дженни! Дженни!" Мать, которую так окликнули, поднялась и бросилась на шею женщине.

                У неё также на лице и руках имелись следы плохого обращения. У неё не было ни тени привлекательности, но она привлекала своим сочувствием; и когда она сокрушалась вместе с женщиной, и текли её собственные слёзы, она не нуждалась в красоте. Я говорю сокрушалась, но единственными её словами было "Дженни! Дженни!" Всё остальное было в тоне, каким она их говорила.

                 Я подумала, как трогательно видеть этих двух женщин, грубых и нищенских и битых, такими едиными; видеть, что они могут быть друг для друга; видеть, как они чувствовали друг друга, как сердце каждой для другой смягчалось перед тяжёлыми испытаниями, выпавшими им на долю. Я думаю, лучшая сторона таких людей почти что скрыта от нас. Что такое бедняк для бедняка – мало известно, разве что им самим и Богу.

                Мы чувствовали, нам лучше удалиться, не прерывая их. И мы прокрались тихо, не привлекая ничьё внимание, за исключением мужчины. Он стоял, прислонившись к стене, у двери: посчитав, что комнаты едва ли хватит, чтобы нам пройти, он вышел перед нами. Казалось, он хотел скрыть, что сделал это из-за нас, но мы поняли и поблагодарили его. Он ничего не ответил.

                Ада на всём пути до дома была настолько опечалена, и Ричард, которого мы встретили дома, был настолько расстроен, увидев её в слезах (хотя и признался мне, когда она вышла, как это её всё-таки красило!), что мы условились вечером повторить свои скромные попытки утешения, вернувшись к кирпичнику. Мы насколько возможно коротко сообщили это м-ру Джарндису, только ветер немедленно переменился.

                Вечером Ричард сопровождал нас на место нашей утренней экспедиции. На своём пути туда, мы прошли мимо шумного питейного заведения, где у дверей толпилось множество людей. Среди них, и замеченный нами из-за какой-то перепалки, отец ребёночка. Мы прошли совсем рядом и мимо парня с собакой, в соответствующей компании. Там, где кончались бараки, на углу стояла сестра, смеясь и разговаривая с другими девушками, но она, казалось, устыдилась и пошла прочь, когда мы проходили.

                Мы оставили своего кавалера снаружи, перед жилищем кирпичника, а сами прошли. Когда мы входили в дверь, то встретили женщину, которая принесла с собой такое утешение, стоявшую здесь и тревожно выглядывающую.

                "Это вы, юные леди, да?" – сказала она шёпотом: "Я караулю своего хозяина. У меня просто сердце замирает. Если он хватился, что меня нет дома, изобьёт до полусмерти".

                "Вы имеете в виду вашего мужа?" – спросила я.

                "Да, мисс, моего хозяина. Дженнис заснула, совсем измоталась. Она дитё почти не снимала с колен, бедняжка, все эти семь дней и ночей, разве что мне удавалось взять его на минуту-другую".

                Пропустив нас, она осторожно вошла и положила, что мы принесли, рядом с жалкой кроватью, на которой спала мать. Никто не приложил усилий, чтобы прибрать комнату – которой по самой своей природе не приходилось уповать на чистоту; Но восковая фигурка, от которой исходило столько торжественности, была заново обряжена, и обмыта, и аккуратно обёрнута несколькими кусками белого льна; и на мой носовой платок, который по прежнему накрывал бедного малютку, чьими-то заскорузлыми, в ссадинах руками была положена маленькая связка ароматных трав, так легко, так нежно!

                "Пусть небеса вознаградять вас!" – сказали мы ей: "Вы добрая женщина".

                "Я, юные леди?" – удивилась она: "Тише! Дженни, Дженни!"

                Мать застонала во сне и пошевелилась. Звук знакомого голоса, казалось, снова успокоил её. Она опять притихла.

                Как мало я думала, когда поднимала свой носовой платок, чтобы взглянуть на спящего малютку под ним и, показалось, увидела нимб, светящийся вокруг ребёнка сквозь струящиеся волосы Ады, когда ей жалость склонила голову – как мало я думала, на чьей беспокойной груди будет покоится этот носовой платок после того как покрывал эту бездвижную и спокойную грудь! Я думала лишь, что, быть может, Ангел ребёнка не будет совсем бесчувствен к женщине, что накрыла его столь сострадательной рукой; не будет совсем бесчувствен к ней теперь, когда мы уйдём, а она останется стоять у двери, всё что-то высматривая и прислушиваясь в страхе, и по-прежнему по своей искренней привычке повторяя, – "Дженни, Дженни!"



Перси Шелли. Из "Оды Свободе"

Перси Б.Шелли Из "Оды Свободе"["ODE TO LIBERTY "]
[Создано к 1820-му году, и опубликовано c "Прометеем Освобождённым", в том же году]

          Свобода, стяг твой реет, хоть разорван,
          Стремит он против ветра, словно шторм.--БАЙРОН.



18.
Приди! Но Разум приведи с собой,
Из недр людского духа сокровенных,
Как всходит вслед за утренней звездой
С волн Эос – Солнце! Стягов вознесенных
Уж слышу трепет колесницы справной.
          Так придёшь ты и они,
          Мысли вечные огни,
Судить сей жизни жребий, ложный искони?
Любовь слепая, Равенство… И Слава!
Чем ты была? Надежда, ждёшь исхода?
Свобода! Имя носишь коль по праву,
Средь тех тебе не место – в этом сброде!
Когда там – кровь и слёзы лишь одни,
То не должны ли Разум и Свобода
Лить слёзы? С ними – кровь как слёзы. Ода

19.
Утихла: Дух провидческого пенья
Сейчас умолк, враз бездну сотворив;
Затем, как дикий лебедь гордой тенью
Парит сквозь грозовую зыбь зари
И, вдруг златые пронизав лучи,
          Вниз падёт, сложив крыла, -
          Молнии стрела прошла;
Как, не родив дождя, истает тучи мгла,
Свеча тускнеет с таяньем ночи,
И мошка мрёт, на свете увядая,
Так крылья песнь моя сложила, различи
Теперь то эхо, что она сгорая
У голоса великого нашла,
Опору – словно волны бьют, играя,
Утопленника голову лаская.

            Санкт-Петербург, 4 ноября 2016г.


Ранняя редакция перевода 18-й строфы:

Приди по зову Гения людского
           Разум, дремлющий в недрах сокровенных
Как Солнце явится для бдения дневного
           Из чрева вечности! Уж стягов вознесенных
Нетерпеливый трепет слышу снова
           Над колесницею твоей, - свой путь найдёшь
          И вместе с Истиной ликующей придёшь
Судить сей жизни суетную ложь!

           Любовь слепая, Равенство и Слава,
                     Что были вы? И чем Надежда будешь?
  Свобода, ни твоя ли то оправа?
                      Она чернит тебя, - вовек не позабудешь
           И кровь, и слёзы...
Коль такова цена сокровищ ваших,
То разве не должны и Разум и Свобода
           Лить кровь и слёзы?

                     Ленинград, 1973г., 22 сент 1975г.


Percy Bysshe Shelley  From "ODE TO LIBERTY".

[Composed early in 1820, and published, with "Prometheus Unbound", in
the same year. A transcript in Shelley's hand of lines 1-21 is included
in the Harvard manuscript book, and amongst the Boscombe manuscripts
there is a fragment of a rough draft (Garnett). For further particulars
concerning the text see Editor's Notes.]

          Yet, Freedom, yet, thy banner, torn but flying,
          Streams like a thunder-storm against the wind.--BYRON.

18.
Come thou, but lead out of the inmost cave
Of man's deep spirit, as the morning-star
Beckons the Sun from the Eoan wave,
Wisdom. I hear the pennons of her car
Self-moving, like cloud charioted by flame;                         _260
Comes she not, and come ye not,
Rulers of eternal thought,
To judge, with solemn truth, life's ill-apportioned lot?
Blind Love, and equal Justice, and the Fame
Of what has been, the Hope of what will be?                         _265
O Liberty! if such could be thy name
Wert thou disjoined from these, or they from thee:
If thine or theirs were treasures to be bought
By blood or tears, have not the wise and free
Wept tears, and blood like tears?--The solemn harmony     _270

19.
Paused, and the Spirit of that mighty singing
To its abyss was suddenly withdrawn;
Then, as a wild swan, when sublimely winging
Its path athwart the thunder-smoke of dawn,
Sinks headlong through the aereal golden light                     _275
On the heavy-sounding plain,
When the bolt has pierced its brain;
As summer clouds dissolve, unburthened of their rain;
As a far taper fades with fading night,
As a brief insect dies with dying day,--                                  _280
My song, its pinions disarrayed of might,
Drooped; o'er it closed the echoes far away
Of the great voice which did its flight sustain,
As waves which lately paved his watery way
Hiss round a drowner's head in their tempestuous play.        _285


Перси Шелли. Соловей ("Rosalind and Helen")

Перси Б.Шелли Соловей
  ("Rosalind and Helen", современная эклога)

[Начата в Marlow, 1817 (лето); в печати уже в марте 1818;
закончена в термах Лукки (Lucca), August, 1818; опубликована с другими стихами, дав название небольшому сборнику, изданному C. & J. Ollier,
Лондон, 1819 (весна).]

Свет дня на дальнем облаке пурпурном
Сменяет мгла, и скоро свой напев
Расцветит Соловей; вот кодой бурной
Кругами в тихом небе воспаряет;
То музыка разбуженная тает,
Вдруг рассыпается мильоном нот
И к уху укрощённому плывёт,
Как запахи жнивья, что с детства манят;
И пропадает, в воздухе истлев.

            Санкт-Петербург, 2.01.2009;
                            17.07.2016.



Percy Bysshe Shelley  From ROSALIND AND HELEN. A MODERN ECLOGUE. 


[Begun at Marlow, 1817 (summer); already in the press, March, 1818;
finished at the Baths of Lucca, August, 1818; published with other
poems, as the title-piece of a slender volume, by C. & J. Ollier,
London, 1819 (spring). See "Biographical List". Sources of the text
are (1) editio princeps, 1819; (2) "Poetical Works", edition Mrs.
Shelley, 1839, editions 1st and 2nd.]


ROSALIND, HELEN, AND HER CHILD.
SCENE. THE SHORE OF THE LAKE OF COMO.

. . . . . . . . . . . .
Daylight on its last purple cloud
Was lingering gray, and soon her strain
The nightingale began; now loud,       _1105
Climbing in circles the windless sky,
Now dying music; suddenly
'Tis scattered in a thousand notes,
And now to the hushed ear it floats
Like field smells known in infancy,   _1110
Then failing, soothes the air again.
. . . . . . . . . . . .


Перси Шелли. К Джейн. Приглашение

Перси Б.Шелли  К Джейн. Приглашение (To Jane: The Invitation)

[Это и следующее стихотворение ("К Джейн. Воспоминание"/ "To Jane: The Recollection") были опубликованы Мрс. Shelley в их первоначальном виде вместе как одно произведение под заглавием, "Сосновый лес Cascine близ Пизы" / "The Pine Forest of the Cascine near Pisa", "Posthumous Poems", 1824.]


Лучшая, ярчайшая, приди!
Ты, как светлый день, что впереди -
Он среди иных, как ты, в печали
Движет, с добрым утром привечая
Грубый год, что снова пробудился,
В колыбели, где средь чащ таился.
Час Весны столь ярок нерождённой,
Зимний путь справляя в неге сонной,
Чтоб сыскать ей Утро зимородка,
Где седой Февраль играет плёткой,
Движется с Небес в лазурной радости,
Лоб Земли она целует сладостно,
Улыбаясь морю молчаливому,
Ото льда потоки вскрыв бурливые,
Музыку их звонкую лелея,
Горы смёрзшие дыханьем грея;
Как перед Мая славною пророчицей
На бесплодный путь цветы приносятся,
Зимний мир тем самым проявляя,
Ты над ним смеёшься, дорогая.

Прочь, от людей, из городов,
В дремучий лес, под сень холмов,
В безмолвный уголок пустыни,
Где души мелодия не схлынет –
Ей не нужно подавлять свой стих,
Отклики ловя из уст иных;
И Природы нежное касанье
Сердцу здесь дарует упованье.
Я на дверях записку оставляю
Для всех, кого обычно приглашаю:
' Отныне отправляюсь я в поля
Приять утехи сладостного дня;
А Размышленье, завтра приходи,
Отчаяние с неоплатным счётом,
Стихов читатель нудный мой, Забота –
Сполна я заплачу в могиле вам,
Смерть ваши строфы будет слушать там.
Ну, что же Ожиданье, в путь пора!
Сполна я дань ему отдал с утра;
Надежда, не высмеивай ты Скорбь
Улыбкой и за мной не следуй вновь;
Жизнь долгая – на твой счастливый шаг!
В пути я знал лишь миг добра, а так –
Боль вечную твоя любовь сулила,
О ней ты никогда не говорила '.

Сестра сияющая Дня
Встань! Пробудись! И, вдаль маня,
В дикий лес и степь приди,
В омуты, где зимние дожди
Крышей виснут, что листвою хладной;
Где сосна прядёт свои гирлянды
Из хвои; седые волоконца
Крутит плющ, скрыт от лобзаний солнца;
Где луга и пашни, гомон птичий,
Дюн морских песчаное величье;
Изморозь где, тая, орошает
Маргаритку, что покоя чает;
Анемон с фиалкой там поспорят
Ароматами, оттенкам вторя,
Блёклый год венчая, слабый, новый;
Тает ночь, стряхнув свои покровы,
В глубине востока, сизой и слепой,
И над нами - полдень голубой;
Волн наплыв журчит у наших ног,
Встретил океан земли порог;
Всё вокруг встаёт одной картиной -
Во всеобщем солнце всё едино!

   Санкт-Петербург, 8 октября 2016г.


Привожу свой давний перевод фрагмента этого произведения (строки 21…29 и 47…69), сделанный 4(3) - стопным ямбом, с ассонансными рифмами:


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Прочь от людей, из городов,
В дремучий лес, под сень холмов,
В безмолвную пустыню,
Где жар души не стынет,
Тщась уловить чужой
Мечты привычный строй.
Природы вещие уста
Дарят гармонию сердцам.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Сестра сияющая дня
Встань! пробудись! и мрак тесня,
Иди в чащобы и болота,
В стоячих заводей тенёта,
Где одиноко никнет ландыш,
Где из хвои плетёт гирлянды
Сосна , о солнца поцелуе
Здесь тщетно блёклый плющ тоскует,
Где пастбищ сочные луга,
Песчаных отмелей гряда,
Где иней смачивает звёзды
Лучистых маргариток, слёзы
Там на фиалке, повилике -
Из запахов и красок сплетен
Венок - ведь год так слаб и бледен;
Когда же тает на востоке
Ночь в блеклом сумраке, и звонкий
Восходит полдень голубой,
И слабой отразясь волной
Прибой у наших ног бормочет,
И землю океан воочью
Встречает, - перед целым миром
Всё - в диске солнечном едино.

          Ленинград, 25 марта 1978.


Percy Bysshe Shelley  TO JANE: THE INVITATION.

[This and the following poem were published together in their original
form as one piece under the title, "The Pine Forest of the Cascine near
Pisa", by Mrs. Shelley, "Posthumous Poems", 1824; reprinted in the same
shape, "Poetical Works", 1839, 1st edition; republished separately in
their present form, "Poetical Works", 1839, 2nd edition. There is a
copy amongst the Trelawny manuscripts.]

Best and brightest, come away!
Fairer far than this fair Day,
Which, like thee to those in sorrow,
Comes to bid a sweet good-morrow
To the rough Year just awake                                       _5
In its cradle on the brake.
The brightest hour of unborn Spring,
Through the winter wandering,
Found, it seems, the halcyon Morn
To hoar February born,                                             _10
Bending from Heaven, in azure mirth,
It kissed the forehead of the Earth,
And smiled upon the silent sea,
And bade the frozen streams be free,
And waked to music all their fountains,                             _15
And breathed upon the frozen mountains,
And like a prophetess of May
Strewed flowers upon the barren way,
Making the wintry world appear
Like one on whom thou smilest, dear.                               _20

Away, away, from men and towns,
To the wild wood and the downs--
To the silent wilderness
Where the soul need not repress
Its music lest it should not find                                   _25
An echo in another's mind,
While the touch of Nature's art
Harmonizes heart to heart.
I leave this notice on my door
For each accustomed visitor:--                                     _30
'I am gone into the fields
To take what this sweet hour yields;--
Reflection, you may come to-morrow,
Sit by the fireside with Sorrow.--
You with the unpaid bill, Despair,--
You, tiresome verse-reciter, Care,--                               _35
I will pay you in the grave,--
Death will listen to your stave.
Expectation too, be off!
To-day is for itself enough;                                       _40
Hope, in pity mock not Woe
With smiles, nor follow where I go;
Long having lived on thy sweet food,
At length I find one moment's good
After long pain--with all your love,                               _45
This you never told me of.'

Radiant Sister of the Day,
Awake! arise! and come away!
To the wild woods and the plains,
And the pools where winter rains                                   _50.
Image all their roof of leaves,
Where the pine its garland weaves
Of sapless green and ivy dun
Round stems that never kiss the sun;
Where the lawns and pastures be,                                   _55
And the sandhills of the sea;--
Where the melting hoar-frost wets
The daisy-star that never sets,
And wind-flowers, and violets,
Which yet join not scent to hue,                                   _60
Crown the pale year weak and new;
When the night is left behind
In the deep east, dun and blind,
And the blue noon is over us,
And the multitudinous                                               _65
Billows murmur at our feet,
Where the earth and ocean meet,
And all things seem only one
In the universal sun.

NOTES:
_34 with Trelawny manuscript; of 1839, 2nd edition.
_44 moment's Trelawny manuscript; moment 1839, 2nd edition.
_50 And Trelawny manuscript; To 1839, 2nd edition.
_53 dun Trelawny manuscript; dim 1839, 2nd edition.


Перси Шелли. 2 фрагмента из поэмы "Возмущение Ислама"

Перси Б. Шелли 2 фрагмента из поэмы "Возмущение Ислама" ["The Revolt of Islam"])

Из Песни V

34.
И это - "правосудье"? Кто из них
Не возжелал другому боли втайне?
Ах, все чисты? Хотя б один постиг
Свою личину! Главное старанье
Здесь - подавлять. Их "кроткий" глаз, заране
Упрятав злобу, лицемерью служит.
Такие не чисты! Любви сиянье -
Вот правосудье, добродетель мужа –
Не мщение, не злоба и не ужас.

                  Санкт-Петербург, 7 февр. 2016г.


Из Песни IX

21.
Порыв Осенний поднял рой семян
Крылатый над землёй. Затем морозы,
Метели, снег, весь дикий караван,
Ведёт Зиму с пещеры скифской грозной.
Взгляни! Роняя жемчуг с крыльев росных,
Весна вновь бег стремит над миром свой,
Холмы цветут и луг уж всходит розно,
И музыка звучит и лесом, и волной, –
Живым любовь шлёт, мёртвому покой.

22.
Весна любви, надежды, доброты!
Крылатый символ, нет светлей, прекрасней,
Идёшь в слезах из зимней пустоты,
И солнце слёзы осушает страстно.
След нежный на устах твоих не гаснет,
Улыбки материнской. Вспоминая
Мать-осень, ты её могилу властно
Обрядишь, лёгкой поступью ступая,
Опавших листьев саван не сминая...

                       Ленинград, 1974г.;
                      Санкт-Петербург, 4 августа 2016г.



Percy Bysshe Shelley From THE REVOLT OF ISLAM (A poem in twelve cantos)
[Composed in the neighbourhood of Bisham Wood, near Great Marlow, Bucks, 1817 (April-September 23); printed, with title (dated 1818), "Laon and Cythna; or, The Revolution of the Golden City: A Vision of the Nineteenth Century", October, November, 1817, but suppressed, pending revision, by the publishers, C & J. Ollier. Published, with a fresh title-page and twenty-seven cancel-leaves, as "The Revolt of Islam", January 10, 1818. Sources of the text are (1) "Laon and Cythna", 1818; (2) "The Revolt of Islam", 1818; (3) "Poetical Works", 1839, editions 1st and 2nd—both edited by Mrs. Shelley.]

CANTO 5.

34.
'What call ye "justice"? Is there one who ne'er
In secret thought has wished another's ill?--
Are ye all pure? Let those stand forth who hear
And tremble not. Shall they insult and kill,             _2020
If such they be? their mild eyes can they fill
With the false anger of the hypocrite?
Alas, such were not pure!--the chastened will
Of virtue sees that justice is the light
Of love, and not revenge, and terror and despite.'   _2025


CANTO 9.

21.
'The blasts of Autumn drive the winged seeds
Over the earth,--next come the snows, and rain,            _3650
And frosts, and storms, which dreary Winter leads
Out of his Scythian cave, a savage train;
Behold! Spring sweeps over the world again,
Shedding soft dews from her ethereal wings;
Flowers on the mountains, fruits over the plain,              _3655
And music on the waves and woods she flings,
And love on all that lives, and calm on lifeless things.

22.
'O Spring, of hope, and love, and youth, and gladness
Wind-winged emblem! brightest, best and fairest!
Whence comest thou, when, with dark Winter's sadness   _3660
The tears that fade in sunny smiles thou sharest?
Sister of joy, thou art the child who wearest
Thy mother's dying smile, tender and sweet;
Thy mother Autumn, for whose grave thou bearest
Fresh flowers, and beams like flowers, with gentle feet, _3665
Disturbing not the leaves which are her winding-sheet.


Перси Шелли. 2 фрагмента из драмы "Эллада"

Перси Б. Шелли 2 фрагмента из лирической драмы "Эллада" ['Hellas': A Lyrical Drama]

["Эллада" сочинена в Пизе осенью 1821 года, и отправлена в Лондон 11 ноября. Она опубликована, под именем автора, C. & J. Ollier весной 1822 года.]


Строки 34−45

С т р о ф а :
Жизнь меняет облик, но извечна;
Не умрёт надежда, хоть конечна;
Истина сокрытая нам светит;
Оттолкнёшь любовь – она ж ответит!

А н т и с т р о ф а :
Только склепом станет жизнь, где прежде
В гроб отчаянья кладут надежду,
Истина запрятана под своды,
Похоть там - любовь, - -

С т р о ф а :
Пока Свобода
Жизни не доставит душу света,
И надежде – радости рассвета,
Истине – пророческую стать,
Силу даст любви – дарить, страдать.
     
                      Ленинград, 17 декабря 1976г;
                      Санкт-Петербург, 2015−16г.

Строки 795−801

                              Мысль единая                                                                                           И вихрь её оттенков, Воля, Страсть,
Воображенье, Разум не умрут;
Они суть то, что мы означим явью -
Материя, изменчивость откуда
Всё то сплетает, чем она вершит:
Миры и черви, царства, призраки...
 
                 Ленинград, 6 мая 1974г.;
                Санкт-Петербург, 31 июля 2016г.


Percy Bysshe Shelley From 'HELLAS'(A lyrical drama)
["Hellas" was composed at Pisa in the autumn of 1821, and dispatched
to London, November 11. It was published, with the author's name, by
C. & J. Ollier in the spring of 1822.]


SEMICHORUS 1:
Life may change, but it may fly not;
Hope may vanish, but can die not;     _35
Truth be veiled, but still it burneth;
Love repulsed,--but it returneth!

SEMICHORUS 2:
Yet were life a charnel where
Hope lay coffined with Despair;
Yet were truth a sacred lie,             _40
Love were lust--

SEMICHORUS 1:
If Liberty
Lent not life its soul of light,
Hope its iris of delight,
Truth its prophet's robe to wear,
Love its power to give and bear.     _45
. . . . . . . . . . . . . . . . . .


AHASUERUS:
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
                                    Thought                            _795
Alone, and its quick elements, Will, Passion,
Reason, Imagination, cannot die;
They are, what that which they regard appears,
The stuff whence mutability can weave
All that it hath dominion o'er, worlds, worms, _800
Empires, and superstitions.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .


Неизвестный Шекспир…

Неизвестный Шекспир… 


   Thus conscience does make cowards of us all;
   And thus the native hue of resolution
   Is sicklied o'er with the pale cast of thought,
   And enterprises of great pith and moment
   With this regard their currents turn awry,
   And lose the name of action.

      W. Shakespeare,
      The Tragedy of Hamlet, Prince of Denmark,
      Act III Scene I

   Так трусами нас делает раздумье,
   И так решимости природный цвет
   Хиреет под налетом мысли бледным,
   И начинанья, взнесшиеся мощно,
   Сворачивая в сторону свой ход,
   Теряют имя действия.

          В.Шекспир
          Трагедия о Гамлете пинце Датском
      Акт III Сцена I
      Перев. М.Л.Лозинского


К себе прислушиваясь, я
Почти что наблюдаю,
Как настроенья моего барометр
Колеблется, смещаясь непрерывно:
Тревога вдруг уверенность сменяет,
Потом тревога меркнет – отчего?
То доминирует широкий взгляд,
Мной обращённый на себя и мир.
Он нивелирует всю эту свору
Житейских обстоятельств,
Что психику невольно подавляют
Своей невысказанностью упрямой.
Так, истинным окрашен кругозором,
Оживший мир мой воспаряет внове,
И обстоятельства, что донимали грозно,
Спокойно речь ведут, надрыв тревожный
И страх парализующий утратив.



Сергей Шестаков & Robert Herrick. Глупость (эпиграмма)

Сергей Шестаков & Robert Herrick ГЛУПОСТЬ


        В "Беседах" признаётся Цицерон:
        От глупости людской чумеет он.
                    С.Шестаков – Р.Геррик

Признал Марк Туллий чумовик:
Пред глупостью весь мир поник.


Robert Herrick
1115. FOOLISHNESS

In's Tusc'lans, Tully doth confess,
No plague there's like to foolishness

Подстрочный перевод:

В Тускуланских (беседах) Туллий признаёт,
Нет хуже чумы, чем глупость.


Перси Шелли. Азиола (The Aziola)

Перси Б. Шелли Азиола (The Aziola)
[Опубликовано Мрс. Шелли в "The Keepsake" ("Подарок на память"), 1829.]

1.
"Ты слышишь, Азиола снова плачет?
Там сверху, не иначе," –
Сказал я Мэри глухо
Во тьме, без звёзд (и не внесли нам свечи)
И, про себя отметив, –
"Тосклив же Азиолы женский век," −
Спросил: "Кто Азиола?" Как я духом
Воспрял, ликуя: то не человек,
Не образ, ужасающий по слухам!
Насколько ловко
Прознала Мэри, я душой невесел,
Промолвив,− "Не волнуйся!" − тихо с кресел:
"Она всего лишь крохотная совка".

2.
О, Азиола! Ввечеру ловлю
Я музыку твою
От леса и потока, с гор, холмов,
Полей, болот, лугов,−−
Но вот для лютни, ветра или птицы
Душа не растворится;
Они не то, те сладостнее их.
О, Азиола! сей момент означь:
Люблю тебя и твой печальный плач.

                 д.Руссолово под Гатчиной, 1 августа 2016г.


Percy Bysshe Shelley THE AZIOLA.
[Published by Mrs. Shelley in "The Keepsake", 1829.]

1.
'Do you not hear the Aziola cry?
Methinks she must be nigh,'
Said Mary, as we sate
In dusk, ere stars were lit, or candles brought;
And I, who thought                                                          _5
This Aziola was some tedious woman,
Asked, 'Who is Aziola?' How elate
I felt to know that it was nothing human,
No mockery of myself to fear or hate:
And Mary saw my soul,                                                  _10
And laughed, and said, 'Disquiet yourself not;
'Tis nothing but a little downy owl.'

2.
Sad Aziola! many an eventide
Thy music I had heard
By wood and stream, meadow and mountain-side,     _15
And fields and marshes wide,--
Such as nor voice, nor lute, nor wind, nor bird,
The soul ever stirred;
Unlike and far sweeter than them all.
Sad Aziola! from that moment I                                    _20
Loved thee and thy sad cry.

NOTES:
_4 ere stars]ere the stars editions 1839.
_9 or]and editions 1839.
_19 them]they editions 1839.



Перси Шелли. 2 фрагмента из поэмы "Мимоза" ("The Sensitive Plant")

Перси Б. Шелли 2 фрагмента из поэмы "Мимоза" ["The Sensitive Plant"])
[Создана в Пизе, в начале 1820 (датирована мартом, 1820,' в Гарвардской рукописи), и опубликована с "Прометеем Освобождённым", в том же году]

Часть 3:
Строки 86−97

Зима приходит с ветра хлыстом,
Уста прикрыв неверным перстом;
Разорвáлась потоками с гор,
Звон кандальный изводит простор.

Дыханьем сковала беззвучной цепью
И воду, и ветер, и лес со степью;
Лютуя, движет на тронной колеснице,
Арктики изведав порыв, Царица.

Смерть живущая кудель сорных трав
Бежит мороза, к земле припав.
Она сгниёт, под снежный наст забившись, -
Так исчезает призрак, растворившись!*

                      д.Руссолово под Гатчиной, 15 августа 2016г.

     

Строки 122−129

Не смею верить, в этой жизни
Борьбы, ошибок, укоризны,
Где всё – мираж, мечта одна,
И мы - всего лишь тени сна.

Недурно кредо, в самый миг, -
Довольно, коль один постиг:
Равно и смерть, хотя отсрочь её –
Подделка та же, как и прочее.

                        Санкт-Петербург, 10.02.2016г.


* При переводе данного фрагмента я постарался в точности воспроизвести прихотливый размер оригинала, который, на мой взгляд, очень убедительно, почти физически, передаёт переменчивые состояния зимнего ненастья.
        Привожу также свой давний перевод этих строк, сделанный без обиняков 6 (5) – стопным ямбом с ассонансными рифмами:

Сначала ветер взвыл, свистящий бич Зимы,
Изменчивым перстом свои уста прикрыв.
Потоки, что со склонов гор сорвал он,
У их подошв, как кандалы, бряцали.

Зимы дыханья цепь сковала молчаливо
Прозрачный воздух, голый лес, поток бурливый.
И вот влекомая на тронной колеснице
Порывам Арктики является Царица.

Приникнула к земле, морозов не снеся,
Живучий символ смерти сорная трава.
Она сгниёт, под снежный пласт забившись, -
Так исчезает призрак, растворившись.

                    Ленинград, 18 сент. 1975.



Percy Bysshe Shelley From THE SENSITIVE PLANT (A poem in three parts)
[Composed at Pisa, early in 1820 (dated 'March, 1820,' in Harvard manuscript), and published, with "Prometheus Unbound", the same year:included in the Harvard College manuscript book. Reprinted in the "Poetical Works", 1839, both editions.]

PART 3.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
For Winter came: the wind was his whip:
One choppy finger was on his lip:
He had torn the cataracts from the hills
And they clanked at his girdle like manacles;

His breath was a chain which without a sound         _90
The earth, and the air, and the water bound;
He came, fiercely driven, in his chariot-throne
By the tenfold blasts of the Arctic zone.

Then the weeds which were forms of living death
Fled from the frost to the earth beneath.                 _95
Their decay and sudden flight from frost
Was but like the vanishing of a ghost!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

I dare not guess; but in this life
Of error, ignorance, and strife,
Where nothing is, but all things seem,
And we the shadows of the dream,                          _125

It is a modest creed, and yet
Pleasant if one considers it,
To own that death itself must be,
Like all the rest, a mockery.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


Ч. Диккенс. Гл. VII. Дорожка Призрака (“Холодный дом”)

Charles DICKENS                                                              Чарльз ДИККЕНС

B L E A K                                                                                Х О Л О Д Н Ы Й

H O U S E                                                                                                     Д О М

Chapter VII. The Ghost'Walk                     Глава VII. Дорожка Призрака

 

В то время, как Эстер спала и пробуждалась, погода по-прежнему

оставалась слякостной в поместье под Линкольнширом. Дождь всё лил, кап, кап, кап, день и ночь, на широкий выложенный плитами тротуар террасы, дорожку Призрака. Погода настолько скверная, под Линкольнширом, что самое живое воображение едва ли поверит, что она когда-нибудь снова улучшиться. Да и нет в этом месте жизни для лишнего воображения, потому что сэра Лейстера здесь нет (и верно, если б и был, особенно многого бы по этой части не привнёс), он в Париже, с Миледи; и уединённость с сумеречными крыльями задумчиво нависла над Чесней-Уолдом.
          Некие потуги воображения возможны в Чесней-Уолде среди низших животных. Лошади в конюшне - длинной конюшне на пустом внутреннем дворе за оградой из красного кирпича, где находится большой колокол в башне и часы с огромным циферблатом, к которому, кажется, постоянно обращаются голуби, живущие поблизости и полюбившие восседать на их стрелках - лошади, возможно, и рассуждают, по случаю, о каких-то воображаемых картинах хорошей погоды, и, вероятно, даже бóльшие в этом художники, чем их конюхи. Старый чалый, столь знаменитый трудами на деревенском бездорожьи, косящий своим огромным глазным яблоком к зарешётчатому окну близ яслей, возможно, вспоминает свежую листву, сверкающую там в иные времена, и ароматы, доносящиеся оттуда, и, возможно, несётся доброй рысью на всех парусах в то время, как человека-подсобника, вычищающего соседнее стойло, ничего не волнует помимо его вил и берёзовой метлы. Серый, чьё место напротив двери, который с нетерпеливым бряцанием поводьев треплет ушами и с тоской поворачивает голову к двери, когда её отворяют, и которому отворивший говорит: "Тпру, Серый, ну, спокойней! Никому ты сегодня не нужен!", может быть, понимает это не хуже человека.

Внешне в целом однообразная и неразговорчивая, эта полудюжина в конюшне, возможно, проводит долгие промозглые часы, когда запираются двери, за более живым общением, чем ведётся в зале прислуги или в воинстве Дедлоков; - может быть, даже они коротают часы, воспитывая (пожалуй, развращая при этом) пони, что в загородке в углу.  

     Также и дог, дремлющий в своей конуре, во дворе, положив на лапы свою большую голову, возможно, думает о жарком солнечном свете, когда тень от конюшни передвигается, испытывая его терпение, и в какой-то момент дня оставляет ему убежище не шире, чем тень от его собственного домика, куда он, наконец, и забирается, часто дыша и рыча время от времени, ни о чём не в состоянии помышлять, кроме самого себя и своей цепи. Так теперь, полупроснувшись и разморгавшись, он, возможно, вспоминает дом, полный общества, каретные сараи, полные экипажей, конюшни, полные лошадей, и надворные пристройки, полные смотрителей за лошадьми, пока он ни начинает сомневаться в настоящем и высовывается, чтобы увидеть, каково оно. Затем, раздражённо встряхнувшись, он, быть может, рычит от души, "Дождь, и дождь, и дождь! Ничего кроме дождя, - и хозяев нет!" и опять забирается и укладывается, печально зевая.  

     Также и собаки в конурах по всему парку, со своими неугомонными привычками, их заунывные голоса, когда ветер дует слишком уж упорно, слышатся даже в доме, наверху, внизу и в покоях Миледи. Пока по ним, недвижным, барабанит дождь, они, возможно, рыщут по всем окрестностям. Также кролики, со своими саморазоблачительными хвостиками, снующие из норы в нору у корней деревьев, возможно, живы мыслями о свежих ветреных деньках, когда продувались их уши, или о той интересной поре, когда вдоволь сладкой молодой зелени, чтобы погрызть. Индюк с птичника, всегда опечаленный какой-то наследственной обидой (быть может, Рождественской), возможно вспоминает то летнее утро, зловредно изъятое у него, когда он попал на тропинку между поваленных деревьев, и там оказался амбар с ячменём. Недовольный гусь, что сутулится, вбирая шею, когда проходит через старые вороты, высотой в двадцать футов, возможно, гогочет, если б нам только понять, что он, хоть и вперевалочку, но предпочитает погоду, когда ворота отбрасывают тень на землю.
          Будь всё так, если возможно, и всё-таки не великое воображение шевелится в Чесней-Уолде. И хоть оно каждый раз невелико, но проходя долгий путь в этих старинных гулких помещениях, обычно выводит на призраков и тайну.

        Льёт так сильно и льёт так давно, в предместьи Линкольншира, что миссис Раунсвилл, старая домоправительница в Чесней-Уолде, несколько раз снимала свои очки и протила стёкла, убеждаясь, что на них не попали капли дождя. Миссис Раунсвилл может себя уверить, что она слышит дождь, только вот в том, что она глуховата, её ничто не заставит поверить. Это приятная пожилая леди, статная, величественная, чудо опрятности, у которой такая спина и такой корсаж, что если бы оказалось, после её смерти, что корсетом ей служила широкая и старомодная фамильная каминная решётка, никто, кто её знал, ничуть бы не удивился. Погода влияет на миссис Раунсвилл мало. Дом - здесь, в любую погоду, ну а дом, как она выражается, "то, за чем она смотрит". Она сидит в своей комнате (в боковом коридорчике на первом этаже, с арочным окном, выходящим на аккуратный четырёхугольный двор, украшенным через равные промежутки деревьями с аккуратными шарообразными кронами и аккуратно обтёсанными каменными шарами, как будто деревья собрались играть в шары), и весь дом покоится в её голове. Она может открыть его при случае, быть занятой или взволнованной; но сейчас он плотно заперт, и покоится в величавом сне во всю ширь закованной в железо груди миссис Раунсвилл.    

     Ещё одна трудность - это вообразить Чесней-Уолд без миссис Раунсвилл, хотя она здесь всего пятьдесят лет. Спросите её, в этот дождливый день, как давно, и она ответит "пятьдесят лет три месяца и две недели, благослови господь, если доживу до вторника". М-р Раунсвилл умер незадолго до того, как окончилась прелестная мода на косички на париках, и смиренно похоронил свою собственную (если только взял её с собой) в парке на углу церковного погоста, близ заплесневелой паперти. Он родился в торговом городке, и там же его молодая, тогда уже, вдова. Её карьера в семье началась во времена последнего сэра Лейстера со службы в кладовой.

         Нынешний представитель Дедлоков - превосходный хозяин. Он полагает, что все его подопечные совершенно лишены индивидуальных характеров, намерений или мнений, и убеждён, что он и рождён для того, чтобы заменить им необходимость чего бы то ни было. Если бы ему пришлось сделать противоположное открытие, его бы это просто оглушило - он, вероятнее всего, никогда бы не пришёл в себя, разве что для того, чтобы сделать глоток воздуха и умереть. Но он всё же превосходный хозяин, полагая, что его положение того требует. К миссис Раунсвилл у него большое расположение; он говорит, что она самая почтенная и добропорядочная женщина. Он всегда ей жмёт руку, когда приезжает в Чесней-Уолд, и когда уезжает; и если бы он очень заболел, или он грохнулся бы наземь, или его переехало бы колесо, или попал бы в иную ситуацию, неподобающую Дедлоку, он бы сказал, если б только мог говорить: "Оставьте меня и пришлите сюда миссис Раунсвилл!", сознавая, что более, чем кто либо, она сохранит его достоинство в такую минуту.

          Миссис Раунсвилл узнала невзгоды. У неё было два сына, из которых младший сбился с пути, и завербовался в солдаты, и уж никогда не вернулся. Даже по сей день спокойные руки миссис Раунсвилл теряют своё самообладание, когда она заговаривает о нём, и поднимаясь от её живота, в волнении зависают над ним, когда она говорит, какой это был примерный мальчик, славный мальчик, какой весёлый, добрый, умненький мальчик! Её второй сын обосновался бы в Чесней-Уолд, и в должный срок сделался бы управляющим; но он увлёкля, ещё будучи школьником, конструированием паровых машин из кастрюль, устраивая, чтобы птицы сами добывали для себя воду, с минимально возможным усилием; и помогая им при помощи хитроумного насоса, так что жаждущей канарейке оставалось только, в буквальном смысле, приналечь плечом на колесо, и выполнялась работа. Это пристрастие доставляло миссис Раунсвилл серьёзное беспокойство. Она чувствовала, с материнской мукой, что то был путь в направление Уота Тайлера: хорошо зная, что сэр Лейстер имел это общее представление о любых способностях, которым, как можно было счесть, присущи дым и высокая труба. Но обречённый юный мятежник (в других отношениях, кроткий юноша, и очень упорный), не выказывал ни признака добродетели, и когда он повзрослел; то, напротив, соорудил модель парового ткацкого станка, и она была вынуждена, заливаясь слезами, заявить о его отступничестве баронету. "Миссис Раунсвилл," -сказал сэр Лейстер, - "Я не могу допустить, как вы знаете, спорить с кем бы то ни было по всякому поводу. Вам бы лучше избавиться от вашего сына; вам бы лучше отправить его на какие-нибудь производства. Железные копи дальше к северу, я полагаю, подходящее направление для подростка с такими наклонностями." Дальше к северу он отбыл, и дальше на севере он вырос; и если сэр Лейстер Дедлок когда-нибудь видел его, когда он приезжал в Чесней-Уолд к своей матери, или если думал о нём впоследствии, он определённо рассматривал его всего лишь как одного из сообщества странной тысячи заговорщиков, смуглолицых и суровых, у которых вошло в привычку собираться при свете факелов, по ночам два или три раза в неделю, для противозаконных намерений.

          Как бы то ни было, сын миссис Раунсвилл, в процессе природы и ремесла, вырос, устроился, и женился, и произвёл внука миссис Раунсвилл: который, закончив обучение и вернувшись домой из путешествий в далёкие страны, куда его направили, чтобы расширить его знания и завершить его подготовку к приключениям жизни, стоял прислонившись к камину в этот самый день, в комнате миссис Раунсвилл в Чесней-Уолде.  
          "И ещё, и ещё, рада тебя видеть, Уот! И ещё раз, рада тебя видеть, Уот!" говорит миссис Раунсвилл. "Какой мальчик. Совсем, как твой бедный дядя Георг. А!" –  руки миссис Раунсвилл, как обычно, взлетают при этом замечании.
        "Говорят, я похож на папу, бабушка".

        "И на него, дорогой, - но больше на твоего бедного дядю Георга! И на твоего дорогого папочку," - миссис Раунсвилл снова складывает руки. "У него всё хорошо?"

        "Процветает, бабушка, во всех отношениях."

        "Слава Богу!" миссис Раунсвилл любила своего сына, хотя по отношению к нему у неё было грустное чувство - всё равно, как если бы он, бывший во всех отношениях безупречным солдатом, перешёл на сторону врага.
        "У него всё в порядке?" сказала она.

        "В порядке."

        "Слава богу! Так он и тебя воспитал в своём духе, посылает в разные страны и всякое такое? Ну ладно, ему виднее. Этот мир за пределами Чесней-Уолда я не понимаю. Хотя я ведь пожила. И тоже повидала общество!"      

        "Бабушка," - сказал молодой человек, меняя тему разговора, - "что это за хорошенькая девушка, которую я только что видел с тобой. Ты назвала её Розой?"
        "Да, внучек. Она дочка одной вдовы из деревни. Девушек сегодня так трудно чему-нибудь обучить, вот мне и пришлось взять её к себе смолоду. Она способная ученица, и ей всё удаётся. Уже показывает дом, очень мило. Живёт со мной, здесь же при моём столе".
        "Надеюсь, это не я её выпроводил отсюда?"

        "Она подумала, что нам нужно поговорить о семейных делах, мне кажется. Она очень скромная. Это чудное качество в девушке. И редкое," - сказала миссис Раунсвилл, разворачиваясь насколько возможно всем своим корсажем, - "не то, что раньше!"
        Молодой человек наклонил голову в знак согласия с этими наставлениями опыта. Миссис Раунсвилл прислушалась.

        "Шум колёс!" - сказала она. Он давно отчётливо звучал в более юных ушах её собеседника. "Кого это принесло в такой день, боже милостивый?"
        Через короткое время - стук в дверь. "Входите!" Смущаясь, вошла темноглазая, темноволосая сельская красавица - такая свежая в своём розовом и ещё нежном цвету, что капли дождя, которые забились в её волосах, выглядели как роса на свеже-сорванном цветке.

        "Что там за компания, Роза?" - спросила миссис Раунсвилл.

        "Два молодых джентльмена в двуколке, мэм, которые хотели бы посмотреть дом - да, как вам угодно, так им и скажу," - быстро отреагировала она на отрицательный жест домоправительницы. "Я выходила на крыльцо и сказала им, что и день и час неподходящие; но молодой человек, который правил, снял свою шляпу, всю в воде, и просил меня передать вам эту карточку".

        "Прочти её, дорогой Уот," - сказала домоправительница.

        Роза так смутилась, передавая ему карточку, что они роняют её и почти сталкиваются лбами, когда поднимают. Роза смущается ещё больше.

        "М-р Гаппи," - вся информация, которую даёт карточка.

        "Гаппи!" - повторяет миссис Раунсвилл, - "М-р Гаппи! Вздор какой-то, я никогда о нём не слышала!"

        "Об этом он мне говорил, если угодно!" - говорит Роза. "Но он сказал, что они ещё с молодым джентльменом только что прошлой ночью прибыли на почтовых по делу на собрание мировых судей за десять миль отсюда, и они столько слышали о Чесней-Уорде, и просто не знают, что им теперь делать, проскакав по дождю, чтоб его посмотреть. Они юристы. Он сказал, что он не из конторы м-ра Талкинхорна, но он уверен, что, если необходимо, мог бы сослаться на м-ра Талкинхорна".

          Посчитав теперь, когда она закончила, что она произнесла слишком уж длинную речь, Роза смущается больше, чем прежде.

         Вот, м-р Талкинхорн был, в некотором роде, неотьемлемой частью поместья, и кроме того, поговаривают, он составлял завещание миссис Раунсвилл. Старая леди успокаивается, благосклонно соглашается на приём посетителей и отпускает Розу. Внук, между тем, охваченный неожиданным желанием также осмотреть дом, предлагает составить компанию. Бабушка, которой доставило удовольствие, что он проявил этот интерес, провожает его, хотя, надо отдать ему справедливость, он был чрезвычайно нерасположен доставить ей это беспокойство.

          "Очень обязаны вам, мэм!" - сказал м-р Гаппи, разоблачаясь в холле от своего промокшего дредноута. "Мы Лондоские юристы выбираемся не часто; и если уж удаётся, хочется успеть, как можно больше, знаете ли".

         Старая домоправительница, со снисходительной строгостью манер, машет рукой в сторону большой лестницы. М-р Гаппи с приятелем следуют за Розой, миссис Раунсвилл с внуком следуют за ними, молодой садовник идёт впереди открывать ставни.

          Как это обычно случается с людьми, которые осматривают дома, м-р Гаппи с приятелем выбиваются из сил, ещё хорошенько и не приступив к осмотру. Они задерживаются не в тех местах, смотрят не на те вещи, не обращая внимание на вещи стоящие, зевают, когда ещё комнаты открываются, выказывают глубокое уныние и явно утомлены. В каждой следующей комнате, в которую они входят, миссис Раунсвилл, такая же прямая, как и сам этот дом, присаживается в сторонке у окна, или в другой укромный уголок, и с величавом одобрением слушает объяснения Розы. А её внук так ей внимает, что Роза смущается всё больше - и всё больше хорошеет. Так они переходят из комнаты в комнату, поднимая Дедлоков на портретах на те короткие минуты, пока молодой садовник впускает свет, и передоверяя их своим могилам, когда он снова отгораживает свет. Это доказывает сокрушёному м-ру Гаппи и его безутешному другу, что Дедлокам ещё не конец, знатность которых, кажется, только и состоит в неделании ничего, чтобы себя проявить, в течении семиста лет.
        Даже протяжённой гостиной Чесней-Уорда не оживить чувств м-ра Гаппи. Он так подавлен, что никнет уже на пороге и насилу собирается с духом, чтобы войти. Но портрет над камином, написанный модным современным художником, действует на него как заклинание. Он в момент приходит в себя. Взирает на портрет с необычным интересом; кажется, он поглощён и зачарован им.

        "Боже мой!" - говорит м-р Гаппи. "Кто это?"

        "Картина над камином," - рассказывает Роза, - "это портрет нынешней Леди Дедлок. Считается, что сходство совершенное, и это лучшая работа мастера". "Помилуй," - говорит м-р Гаппи, в каком-то смятении уставившись на своего друга, - "чтобы я её когда-то видел. И всё-таки я её знаю! Картина была гравирована, мисс?"

        "Картина никагда не гравировалась. Сэр Лейстер постояно отказывал в разрешении".

        "Так!" - тихим голосом говорит м-р Гаппи. "Очень странно, просто застрелиться, как хорошо я знаю эту картину! Так это Леди Дедлок, вот как!"     "На картине справа - нынешний Сэр Лейстер Дедлок. На картине слева - его отец, прежний Сэр Лейстер".

        М-р Гаппи не удостаивает взглядом ни одного из этих магнатов. "Это непостижимо для меня," - говорит он, всё ещё уставившись на портрет, - "как хорошо я знаю эту картину! Тьфу ты," - добавляет м-р Гаппи, оглядываясь вокруг, -"коль подумаешь, я должно быть во сне видел эту картину, знаете!"
        Поскольку никто из присутствующих особенно не интересуется снами м-ра Гаппи, такая возможность не обсуждается. Но он всё ещё настолько поглащён портретом, что остаётся неподвижно стоять перед ним, пока молодой садовник не закрывает ставни; и тогда он выходит из комнаты в ошалелом состоянии, которое служит хотя и случайной, но достаточной заменой интереса, и следует в другие залы, растерянно выпучив глаза, как если бы повсюду он снова искал леди Дедлок.   Он больше её не видит. Он видит её комнаты, которые показывают напоследок, как самые элегантные, и он выглядывает из окна, из которого она глядела, не так давно, на погоду, которая надоела ей до смерти. Всё заканчивается - даже домá, в которых люди терпят нескончаемые муки, чтобы их осмотреть, и устают раньше, чем начали их осматривать. Он пришёл к концу обзора, а свежая сельская красавица к концу описания; которое всегда таково:
        "Внизу терраса, приводящая в восхищение. После старинной фамильной истории она называется Дорожка Призрака".
        "Как?"- с жадным интересом произносит м-р Гаппи. "Что за история, мисс? Там ничего насчёт картин?"      

        "Умоляю, расскажи нам историю," - говорит Уот полушёпотом.

        "Я не знаю её, сэр," - Роза более, чем когда-либо краснеет.

        "Её не рассказывают посетителям; её почти забыли," - говорит, выступая вперёд, домоправительница. "Она и была не больше, чем фамильным анекдотом."
        "Извините, я ещё раз спрошу, связано ли там что-нибудь с картиной, мэм," - замечает м-р Гаппи, - "потому что, уверяю вас, чем больше я думаю об этой картине, тем больше узнаю её, хотя и не знаю, как я о ней узнал!"
        История никак не связана с картиной; это домоправительница может гарантировать. М-р Гаппи признателен её за информацию, и, более того, вообще признателен. Он удаляется со своим другом, ведомый по другой лестнице вниз молодым садовником; и вскоре слышно, как они отъезжают. Уже сумерки. Миссис Раунсвилл может доверится осмотрительности двух своих юных слушателей и рассказать им, как терраса получила это призрачное имя. Она усаживается в большое кресло у быстро темнеющего окна и рассказывает им:

        "В смутные времена Короля Карла Первого, мои дорогие - я, конечно, имею в виду смутные времена мятежников, которые объединились против этого превосходного короля, хозяином Чесней-Уорда был Сэр Мэрбери Дедлок. Имелись ли какие-то сообщения о фамильных призраках до этого времени, я не знаю. На самом деле, я думаю, что это вполне возможно".
        Миссис Раунсвилл делает это замечание, поскольку полагает, что такой старинный и значительный род имеет право на призрака. Она рассматривает призрака как одну из привилегий высших классов; благордное отличие, на которое не может притязать обычный человек.
        "Нечего и говорить, что Сэр Мэрбери Дедлок," - говорит миссис Раунсвилл, - "был на стороне благословенного мученика. Но полагают, что его жена, в жилах которой текла совсем не знатная кровь, одобряла неправое дело. Поговаривают, что у неё были родственники среди врагов Короля Карла; что она с ними переписывалась; и что передавала им информацию. Когда здесь встречались кто-нибудь из местных джентльменов, бывших последователями дела Его Высочества, поговаривают, что Миледи всегда находилась у дверей комнаты для совещаний, а они и не предполагали. Слышишь звук похожий на шаги по террасе, Уот?"

        Роза придвинулась ближе к домоправительнице.

        "Я слышу, как капает дождь на каменные плиты," - отвечает молодой человек, - "а ещё я слышу какое-то странное эхо - наверное, эхо - которое очень похоже на прихрамывающий шаг".

        Домоправительница кивает с суровым видом и продолжает:

        "Частично по причине этих разногласий между ними, а частично по другим причинам Сэр Мэрбери и его жена вели беспокойную жизнь. Она была женщиной с надменным характером. Они не очень подходили друг другу по возрасту и характеру, и не имели детей, которые могли бы их примирить. После того, как её любимый брат, молодой джентельмен, был убит на гражданской войне (близким родственником Сэра Мэрбери) её чувства настолько ожесточились, что она возненавидела тот род, в который она вошла по замужеству. Когда Дедлокам предстояло отбыть из Чесней-Уорда по делу Короля, она, как предполагают, не единыжды под покровом ночи прокрадывалась в конюшни и калечила ноги лошадям; и история такова, что однажды, в такой час, муж увидел её, скользящую по лестнице, и проследовал за ней в конюшню, где стоял его любимый конь. Там он схватил её за запястье; и в борьбе или при падении, или это конь был напуган и лягнул, только она повредила бедро и с этого момента начала чахнуть".  

        Домоправительница понизила свой голос чуть ли не до шёпота.

        "Это была женщина с прекрасной фигурой и величавой осанкой. Она никогда не жаловалась, что изменилась; никому не говорила, что хромает, не говорила, что страдает; только день за днём она старалась ходить по террасе; и придерживаясь за каменную балюстраду, она ходила вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз, то появляясь на солнце, то исчезая в тени, и с каждым днём ходить ей было всё труднее. Наконец, однажды под вечер её муж (с ним она, по какому-то убеждению, ни разу рта не раскрыла с той ночи), остановившись у большого южного окна, увидел, как она упала на мостовой. Он поспешил вниз, чтобы поднять её, но она оттолкнула его, когда он к ней наклонился, и, пристально и холодно взглянув на него, сказала, - 'Я здесь и умру, где хожу. И буду ходить здесь, хотя и буду в могиле. Буду ходить здесь, пока не будет посрамлена честь этого дома. И когда несчастье, или позор идут сюда, да услышат Дедлоки мои шаги!'

        Уот смотрел на Розу. Роза в сгущающемся мраке стояла, опустив глаза в землю, равно и напуганная и смущённая.

        "Вот, и затем она умерла. И с тех-то пор," - говорит миссис Раунсвилл, - "появилось это название - Дорожка Призрака. Если эта походка - эхо, то это эхо, которое слышно только, когда стемнеет, и, вместе с тем, зачастую подолгу его не слышно совсем. Но время от времени оно возвращается; и несомненно, когда в семье болезнь или смерть, тогда оно и слышится".

        " - И бесчестье, бабушка," - добавляет Уот.

        "Бесчестье никогда не приходит в Чесней-Уорд," - отвечает домоправительница.

        Внук соглашается со словами: "Верно. Верно."

        "Таково предание. О чём бы не говорили эти звуки, это тревожные звуки," - говорит миссис Раунсвилл, поднимаясь с кресла, - "и что в них надо отметить, это то, что их нельзя не слышать. Миледи, которую ничто не устрашит, признаёт, что когда они есть, их нельзя не слышать. Вы не можете от них укрыться. Уот, за тобой стоят высокие французские часы (их туда не случайно поставили), у которых громкий ход, когда их заведут, и ещё играет музыка. Ты разбираешься, как с ними обходиться?"

        "Вполне, бабушка - я думаю."

        "Заведи их".

        Уот заводит часы - музыку и всё прочее.

        "Теперь, подойди сюда," - говорит домоправительница, - "Сюда, дитя, где подушечка Миледи. Я не уверена, что уже достаточно темно, но прислушайся! Слышишь звуки на террасе, и сквозь музыку, и ход, и вообще?"    

        "Конечно, слышу!"

        "Вот и Миледи говорит, что слышит".


Перси Шелли. Ода Западному Ветру

Перси Б. Шелли Ода Западному Ветру (Oda to The West Wind)
    [Опубликована вместе с "Прометеем Освобождённым", 1820.]

Эта поэма задумана и в основном написана в лесу, что окружает Арно, близ Флоренции, и в день, когда этот бурный ветер, одновременно мягкий и такой живительный, собрал испарения, которые пролились осенним дождём. Как я и предвидел, с заходом солнца началась сильная гроза с градом, сопровождаемая этим великолепным громом и молниями, необычными для Чизальпинских областей.
Феномен, упомянутый в заключение третьей строфы, хорошо известен натуралистам. Растительность на дне моря, рек, и озёр, сочувствует той, что на земле при смене сезонов, и поэтому подвержена влиянию ветров, которые возвещают об этом. – –

                                                                                       Из заметок Шелли

1.
О, дикий Ветер Западный, дыханье
Твоё незримой Осенью полно,
Несущий мёртвый лист, очарованье

Теней чумой побитых – все в одно:
Вот жёлтый, чёрный, красный, как в чахотке.
Ты мчишь к постели зимней, где темно,

Семян крылатых вихрь, – там зябко, топко –
Как трупы, по могилам их запрятав,
Пока сестра Весна не ступит кротко

На Землю спящую – лазурный фатум,
Пушинки-почки сладкие несущий
Равнинам – жизнь, оттенки, ароматы.

Дух дикий, чьё искусство вездесуще,
Охранник, разрушитель, слушай, слушай!

2.
В твоём потоке грозном средь смятенья,
Рябь облаков, как жухлый лист, спадает
С ветвей Небес и Океана в тленье.

Дождя и молний ангелы играют
На кромке голубой твоей волны,
Как враз власы над головой взлетают

Менады яростной, от глубины
На горизонте вдаль до эмпирей,
Там шлюзы – шторм идёт со стороны.

Над годом панихиду правишь в сей
Гробнице, – ею стала эта ночь
И купол, мощью вздыбленный твоей –

Пары взрывают атмосферы плоть,
Дождь чёрный, огнь и град: не превозмочь!

3.
От летних снов неспешно пробудилось
Ты, море Средиземное. Циклической
Струёй хрустальной убаюкан, мнилось,

Байяйской бухты остров вулканический:
Во сне дворцы он видит и мосты,
В живой волне, сверкающей магически.

Под ней лазурь болота и цветы,
Их сладость чувство не опишет! Силы
Атлантики в пути размеришь ты,

Они себя изводят в бездны. Ила
Чащоба и цветок морской средь мрака –
То листья кроны океана хилой.

Узнай свой голос, поседей от страха,
Дрожи и изводись: воспрянь из праха!

4.
Листом тобой гонимым стать, счастливым,
Иль в небе облаком с тобой скользить,
Вздыхать волной, тесним лихим порывом

Твоим, Неуправляемый – постичь
Пространство мной, хоть волей обделён.
Вернуть ли детство, чтоб тебя настичь?

Помчался б за тобой я, обращён
В мгновенье ока в крохотную точку,
В небесный твой вояж враз вовлечён.

О вознеси меня как те листочки!
Не смевший досаждать тебе мольбою,
Низринут в терньи жизни, кровоточу!

Того, кто горд, как ты, своей судьбою,
Попрал груз времени глухой стопою.

5.
Твою б мне лиру – лес ветвей звенящих!
Он мне сродни – не ведом нам покой!
Твоих гармоний океан бурлящий

Тон сладостный, в нём и печаль порой,
Творит чрез нас от осени глубокой.
В меня вселись, свирепый Дух! Будь мной,

Рожденье новое ускорь до срока,
Вовне гони мертвящих мыслей муть,
Дыханья чтобы свежего потоки

Из очага, чья не остыла суть,
Несли б золу и искры этих строф.
Трубой пророчества для мира будь

Из уст моих! Когда немой покров
Зимы гнетёт, Весны мы слышим зов!


                      д.Руссолово, под Гатчиной, 30 июля 2016г.



Percy Bysshe Shelley ODE TO THE WEST WIND.
[Published with "Prometheus Unbound", 1820.]

(This poem was conceived and chiefly written in a wood that skirts the
Arno, near Florence, and on a day when that tempestuous wind, whose
temperature is at once mild and animating, was collecting the vapours
which pour down the autumnal rains. They began, as I foresaw, at sunset
with a violent tempest of hail and rain, attended by that magnificent
thunder and lightning peculiar to the Cisalpine regions.

The phenomenon alluded to at the conclusion of the third stanza is well
known to naturalists. The vegetation at the bottom of the sea, of
rivers, and of lakes, sympathizes with that of the land in the change
of seasons, and is consequently influenced by the winds which announce
it.--[SHELLEY'S NOTE.])


1.
O wild West Wind, thou breath of Autumn's being,
Thou, from whose unseen presence the leaves dead
Are driven, like ghosts from an enchanter fleeing,

Yellow, and black, and pale, and hectic red,
Pestilence-stricken multitudes: O thou,             _5
Who chariotest to their dark wintry bed

The winged seeds, where they lie cold and low,
Each like a corpse within its grave, until
Thine azure sister of the Spring shall blow

Her clarion o'er the dreaming earth, and fill       _10
(Driving sweet buds like flocks to feed in air)
With living hues and odours plain and hill:

Wild Spirit, which art moving everywhere;
Destroyer and preserver; hear, oh, hear!

2.
Thou on whose stream, mid the steep sky's commotion, _15
Loose clouds like earth's decaying leaves are shed,
Shook from the tangled boughs of Heaven and Ocean,

Angels of rain and lightning: there are spread
On the blue surface of thine aery surge,
Like the bright hair uplifted from the head         _20

Of some fierce Maenad, even from the dim verge
Of the horizon to the zenith's height,
The locks of the approaching storm. Thou dirge

Of the dying year, to which this closing night
Will be the dome of a vast sepulchre,               _25
Vaulted with all thy congregated might

Of vapours, from whose solid atmosphere
Black rain, and fire, and hail will burst: oh, hear!

3.
Thou who didst waken from his summer dreams
The blue Mediterranean, where he lay,               _30
Lulled by the coil of his crystalline streams,

Beside a pumice isle in Baiae's bay,
And saw in sleep old palaces and towers
Quivering within the wave's intenser day,

All overgrown with azure moss and flowers           _35
So sweet, the sense faints picturing them! Thou
For whose path the Atlantic's level powers

Cleave themselves into chasms, while far below
The sea-blooms and the oozy woods which wear
The sapless foliage of the ocean, know             _40

Thy voice, and suddenly grow gray with fear,
And tremble and despoil themselves: oh, hear!

4.
If I were a dead leaf thou mightest bear;
If I were a swift cloud to fly with thee;
A wave to pant beneath thy power, and share         _45

The impulse of thy strength, only less free
Than thou, O uncontrollable! If even
I were as in my boyhood, and could be

The comrade of thy wanderings over Heaven,
As then, when to outstrip thy skiey speed           _50
Scarce seemed a vision; I would ne'er have striven

As thus with thee in prayer in my sore need.
Oh, lift me as a wave, a leaf, a cloud!
I fall upon the thorns of life! I bleed!

A heavy weight of hours has chained and bowed       _55
One too like thee: tameless, and swift, and proud.

5.
Make me thy lyre, even as the forest is:
What if my leaves are falling like its own!
The tumult of thy mighty harmonies

Will take from both a deep, autumnal tone,         _60
Sweet though in sadness. Be thou, Spirit fierce,
My spirit! Be thou me, impetuous one!

Drive my dead thoughts over the universe
Like withered leaves to quicken a new birth!
And, by the incantation of this verse,             _65

Scatter, as from an unextinguished hearth
Ashes and sparks, my words among mankind!
Be through my lips to unawakened earth

The trumpet of a prophecy! O, Wind,
If Winter comes, can Spring be far behind?         _70


Перси Шелли. 2 фрагмента из трагедии "Ченчи"

Перси Б.Шелли 2 фрагмента из трагедии "Ченчи"["THE CENCI"])
[Сочинена в Риме и близ Leghorn (Villa Valsovano), Май-Август 5,
1819 года; опубликована в 1820 году (весна) C. & J. Ollier, Лондон.]


Акт 2, сцена 2.2

Сознанье человека вечно демон
Незримый повлечёт к соблазнам чёрным,
Едва грядут событья роковые;
Успешен же не тот, кто – зла орудье,
А кто прельстить сумеет тёмный дух,
Что из сердец творит и власть и жертву,
В раба его заполучив...

              Санкт-Петербург, 17 июля 2016г.


Акт 5, сцена 5.4

                               А вот могила, и она
Нам радостна. Смерть смутная войди,
Зарой меня в своих объятьях цепких!
Спрячь, как мать, нежно у своей груди,
В сон погрузи, который непробуден.
 
                Ленинград, 13 января 1977г.


Percy Bysshe Shelley From THE CENCI (A Tragedy in five acts)
[Composed at Rome and near Leghorn (Villa Valsovano), May-August 5,
1819; published 1820 (spring) by C. & J. Ollier, London.]


SCENE 2.2:
A CHAMBER IN THE VATICAN.
ENTER CAMILLO AND GIACOMO, IN CONVERSATION.

ORSINO:
. . . . . . . . . . .
Some unbeheld divinity doth ever,                                       _155
When dread events are near, stir up men's minds
To black suggestions; and he prospers best,
Not who becomes the instrument of ill,
But who can flatter the dark spirit, that makes
Its empire and its prey of other hearts                                 _160
Till it become his slave...as I will do.


SCENE 5.4:
A HALL OF THE PRISON.
ENTER CAMILLO AND BERNARDO.

BEATRICE:
. . . . . . . . . . .
                                                      'twere just the grave
Were some strange joy for us. Come, obscure Death,          _115
And wind me in thine all-embracing arms!
Like a fond mother hide me in thy bosom,
And rock me to the sleep from which none wake.
. . . . . . . . . . .


Перси Шелли. 2 фрагмента из поэмы "Эпипсихидион"

Перси Б.Шелли 2 фрагмента из поэмы "Эпипсихидион. Стихи, адресованные знатной и несчастной даме, Эмилии В." ["EPIPSYCHIDION.VERSES ADDRESSED TO THE NOBLE AND UNFORTUNATE LADY, EMILIA V--,"])

                     Люблю тебя; и я постиг,
Что запечатан сердца моего родник:
Источник светел, чист – хранимый для тебя,
Пока пьёшь эти СЛЁЗЫ, радуясь, любя.
Как ноты в музыке мы созданы с тобой, -
Они несходны, но ведут согласный строй
Сладчайших звуков той мелодии прекрасной,
Где сотрясаются все духи в неге страстной,
Как листья зыбкие, что треплет ветр сквозной.
. . . . . . . . . . . .
Крепки ворота, высока стена, и ров
Глубок, не дремлет страж, но верную любовь
Тем не сковать: ей все препоны нипочём,
Подобно молнии неведомым лучом
Пронзает континенты; как Небес дыханье,
Не удержать; и даже Смерти притязанья,
Мысль оседлав, свой неуёмный путь свершать
Сквозь храм, дворец, сквозь поле, где застыла рать,
Не превзойдут Любовь, чьей мощи не унять:
Она cожжёт склеп смерти, подарит свободу
Рукам в оковах, сердцу, близкому к исходу,
Душе, где хаос лишь и мрак.

                Санкт-Петербург, 2 и 16-17.01.2009;
                д.Руссолово, под Гатчиной, 18 и 21.07.2016



Percy Bysshe Shelley From EPIPSYCHIDION. VERSES ADDRESSED TO THE NOBLE AND UNFORTUNATE LADY, EMILIA V--
["Epipsychidion" was composed at Pisa, January, February, 1821, and
published without the author's name, in the following summer, by C. &
J. Ollier, London. The poem was included by Mrs. Shelley in the
"Poetical Works", 1839, both editions.]

. . . . . . . . . . . .
                         --I love thee; yes, I feel
That on the fountain of my heart a seal
Is set, to keep its waters pure and bright                  _140
For thee, since in those TEARS thou hast delight.
We--are we not formed, as notes of music are,
For one another, though dissimilar;
Such difference without discord, as can make
Those sweetest sounds, in which all spirits shake   _145
As trembling leaves in a continuous air?
. . . . . . . . . . . .
The walls are high, the gates are strong, thick set
The sentinels--but true Love never yet
Was thus constrained: it overleaps all fence:
Like lightning, with invisible violence
Piercing its continents; like Heaven's free breath, _400
Which he who grasps can hold not; liker Death,
Who rides upon a thought, and makes his way
Through temple, tower, and palace, and the array
Of arms: more strength has Love than he or they;
For it can burst his charnel, and make free             _405
The limbs in chains, the heart in agony,
The soul in dust and chaos.
. . . . . . . . . . . .


Перси Шелли. Введение и 10 лирических отрывков ("Прометей освобождённый")

Prometheus                                              Прометей Unbound                                       освобождённый

A Lyrical Drama                                                           Лирическая драма in Four Acts                                                                 в 4-х действиях

_______________                                                             ________________

Percy Bysshe Shelley                        Перси Биши Шелли

Audisne haec amphiarae,                          Слышишь ли ты это, Амфиарей

sub terram abdite?                                                      скрытый под землею?


PREFACE.                                                                                          ВВЕДЕНИЕ
10 lyric frafments                                                     10 лирических отрывков  
                                


Предисловие переводчика

Лирическая драма "Прометей освобождённый" – грандиозное произведение Шелли. Её 4 акта составляют в целом 2608 строк. И я ни в коем случае не покушался на перевод всей драмы. Скорее наоборот – я осознанно переводил оттуда отдельные фрагменты, вне драматического контекста, выбирая те, которые, на мой взгляд, были особо проникнуты лирическим чувством поэта.
В настоящей публикации наряду с Введением я объединяю все 10 мною переведенных разрозненных лирических фрагментов из драмы в единое целое (из ранее не опубликованных на Сайте я включил только один под N 5 - "Сколь дивна ты, Земля").  Составляя лишь малую часть этого гигантского произведения и не будучи увязанными единой драматической канвой, они всё-таки дают определённое представление о поэтических красотах драмы.

С огромным воодушевлением я переводил текст Введения к драме, эту поистине программную статью Шелли, которую он, начав с Греческих трагиков и экзотических условий создания своей драмы, посвятил в основном природе поэтического творчества, проблемам формирования поэта в современном обществе, соотношению формы и творческого гения.
В заключение он произносит гордые слова о священной задаче поэзии в ознакомлении наиболее чуткого читателя с прекрасным идеализмом морального превосходства, которые, на мой взгляд, дают ключ и к нашей сегодняшней жизни.


                                                                    
Санкт-Петербург, 13 июля 2016г.


Перси Б.Шелли  Введение и 10 лирических отрывков ("Прометей освобождённый" ["Prometheus Unbound"])


В В Е Д Е Н И Е

Греческие писатели-трагики, выбирая в качестве своего сюжета какой-нибудь раздел своей отечественной истории или мифологии, при её разработке располагали определённой своевольной свободой. Они никоим образом не считали себя обязанными твёрдо придерживаться общепринятой интерпретации или копировать сюжет в точности, как у их соперников и предшественников. Такая система была равнозначна отказу от претензий на предпочтение тех конкурентов, которых увлекало построение сюжета. В Афинском театре во многих вариантах была представлена история Агамемнона в виде отдельных драм. 

Я позволил себе воспользоваться подобной вольностью. "Прометей освобождённый" Эсхила предполагал примирение Юпитера с его жертвой ценой раскрытия опасности, грозящей его власти в случае его женитьбы на Фетиде. Фетида, согласно этого сюжета, была отдана в жёны Пелею, и Прометей, с позволения Юпитера, был вызволен из плена Геркулесом. Создавай я свою историю по такой схеме, я не сделал бы ничего более, чем попытался восстановить утраченную драму Эсхила; такое стремление, если бы моё предпочтение обработать предмет по этому образцу возбудило мой интерес, вполне ослабила бы мысль о высоком сравнении, какую такая попытка могла бы вызвать. Но, на самом деле, я испытываю отвращение к развязке столь ничтожной, как это примирение Борца с Притеснителем человечества. Моральный интерес фабулы, который столь мощно поддерживается страданиями и выдержкой Прометея, был бы уничтожен, если мы представим его отрёкшимся от его высокого стиля и пасующим перед его торжествующим и вероломным противником. Единственный образ, который до некоторой степени походит на Прометея, это Сатана; и Прометей, на мой взгляд, более поэтический характер, чем Сатана, поскольку, помимо храбрости, и величия, и твёрдого и стойкого противостояния всемогущей силе, его приемлемо описать как свободного от пороков честолюбия, зависти, мстительности, и желания личного доминирования, которое, в Герое из "Потерянного Рая" затемняет интерес. Характер Сатаны порождает в сознании пагубную казуистику, которая ведёт нас к сопоставлению его ошибок и его зла, и извинять последнее, поскольку оно превышает всякую меру. В сознании тех, кто рассматривает этот величественный вымысел с религиозным чувством, он порождает нечто худшее. Но Прометей, как он показан, это образец высшего совершенства моральной и интеллектуальной природы, побуждаемый чистейшими и искреннейшими мотивами к лучшим и благороднейшим свершениям.

Эта Поэма была написана главным образом на гористых руинах Терм Каракаллы, среди цветочных полян, и чащ благоухающих цветущих деревьев, которые простирались в непрерывных лабиринтах на их необъятном помосте с головокружительными арками, подвешенными в воздухе. Ясное голубое небо Рима, и эффект энергично пробуждающейся весны в этом божественном климате, и новая жизнь, которой он орошал души вплоть до опьянения, вот что несло вдохновение этой драме.

Образность, которую я использовал, во многих случаях, сочтут извлечённой из процессов человеческого ума, или из тех внешних действий, посредством которых они выражаются. Это необычно для современной поэзии, хотя Данте и Шекспир полны примеров этого рода: у Данте, на самом деле - более, чем у любого иного поэта, и с величайшим успехом. Но поэты Греции, писатели, которым ни одно из средств пробуждения интереса современников не было незнакомо, обычно использовали эту возможность; и именно изучение их произведений (поскольку более высокие заслуги, возможно, за мной отрицаются), на которые я приохотился, - то, что мои читатели должны были отнести на счёт этой особенности.

Одно надо сказать откровенно – в какой степени изучение современных произведений могло приукрасить моё сочинение, поскольку те были на пике осуждения, и это касалось поэм, гораздо более популярных, и на самом деле заслуженно более популярных, чем моя. Невозможно, чтобы кто-нибудь, кто проживает в это же время с такими авторами, которые стоят в передних рядах среди нас, могли добросовестно убедить себя, что их стиль и направление мысли не были усовершенствованы изучением творчества этих исключительных умов. Верно, что не только дух их гения, но и форма, в которой он проявлял себя, обусловлено гораздо меньше особенностями собственно их ума, чем особостью морального и интеллектуального состояния умов, среди которых они формировались. Так множится число авторов, овладевших формой, пока они жаждут духа тех, как ссылаются, кому они подражают; поскольку творец - дар времени, в которое он живёт, и последнее должно быть отчуждённной молнией его собственных мыслей.

Особый стиль напряжённой и всесторонней образности, который различим в современной литературе Англии, не был, в подавляющих случаях, продуктом подражания какому-то определённому писателю. Масса возможностей в каждом периоде остаётся той же самой; обстоятельства, которые пробуждают их к реализации, вечно меняются. Если бы Англия разделилась на сорок республик, каждая равная по населению и протяжённости Афинам, хотя и нет оснований это предполагать, тогда при учреждениях, не более совершенных, чем в Афинах, каждая бы давала философов и поэтов, равных с теми, кто (если исключим Шекспира) никогда не был превзойдён. Мы обязаны великим писателям золотого века нашей литературы тем пылким пробуждением публичного сознания, которое потрясло пыльную и застарелую и наиболее гнетущую форму Христианской религии. Мы обязаны Мильтону за развитие и совершенствование этого духа: священный Мильтон был, и пусть об этом вечно помнят, республиканцем, и смелым судьёй морали и религии. Великие писатели нашего собственного времени, мы имеем основание предполагать - сопутники и предвестники некоего невообразимого изменения нашего общественного состояния или мнений, которые скрепляют его. Тучу его сознания разряжает собранная им молния, и равновесие между учреждениями и мнениями сейчас восстановлено, или близко к восстановлению.  

Что же касается заимствований, поэзия – подражательное искусство. Она создаёт, но создаёт только путём соединения и изображения. Поэтические абстракции прекрасны и новы, не потому, что части, из которых они составлены, не имеют предшествующего существования в сознании людей или в природе, а поскольку целое, созданное посредством их сочетания, имеет понятную и прекрасную аналогию с этими истоками эмоции и мысли, и современным состоянием их: один великий поэт – шедевр природы, которого другой не только учит, но и должен у него учиться. Он может также мудро, как и легко установить, что его сознание не должно больше быть зеркалом всего, что прекрасно в видимой вселенной, как исключить из своего созерцания красоту, которая существует в произведениях великих современников. Такая претензия была бы самонадеянностью для любого, кроме самого великого; и даже для него результат был бы натужным, ненатуральным и бесплодным. Поэт это комбинированный продукт таких внутренних сил, как преобразование природы других; и таких внешних влияний, как возбуждение и поддержание этих сил; он не один, но нечто двуединое. Сознание каждого человека, при таком взгляде, есть преобразование всех объектов природы и искусства; каждым словом и каждым внушением, которые он постоянно принимает в своё сознание для действий; это зеркало, в котором всё формируется и отражается, и в котором всё собирается в одну форму. Поэты, от них не отличаются и философы, художники, скульпторы и музыканты, в одном смысле - творцы, а в другом – сами творение своего времени. Такой зависимости не избежать самому великому. В этом подобие между Гомером и Гесиодом, между Эсхилом и Еврипидом, между Вергилием и Горацием, между Данте и Петраркой, между Шекспиром и Флетчером, между Драйденом и Попом; каждый имел общее сходство, при котором гармонизовались их специфические различия. Если это подобие было результатом заимствования, я охотно признаю, что я заимствую.

Пусть эта возможность будет признана за мной в подтверждении того, что у меня, как спицифично определил Шотландский философ 'страсть к преобразованию мира:' хотя о том, что эта страсть побудила его написать и опубликовать свою книгу, он упустил сказать. По мне, так скорее быть проклятым вместе с Платоном и Лордом Бэконом, чем отправиться на Небеса с Палеем и Мальтусом. Но будет ошибкой предположить, что я посвящаю свои поэтические сочинения единственно непосредственному навязыванию преобразований, или что я рассматриваю их в некоторой степени как включающих обоснованную систему теории человеческой жизни. Дидактическая поэзия мне отвратительна; ничто не может быть одинаково хорошо выражено прозой, что не было бы утомительно и излишне в стихах. Моя цель до настоящего времени была просто ознакомлять в высшей степени утончённое воображение более избранных категорий читателей поэзии с прекрасным идеализмом морального превосходства; понимая, что пока разум может любить, и восхищаться, и верить, и надеяться, и проявлять стойкость, соответствующие принципы морального управления есть семя, брошенное на магистраль жизни, которые бессознательный путник втаптывает в пыль, хотя они принесли бы жатву его счастья. Буду ли я жить, чтобы выполнить, что задумал, это и значит, творить непосредственную историю, которая для меня проявляется подлинными элементами человеческого общества, не позволяя защитникам несправедливости и суеверия льстить себе, что я возьму за свой образец Эсхила, скорее, чем Платона.

Высказывание с неподдельной свободой для искренних будет нуждаться в небольшом извинении; а те, кто неискренни, пусть примут во внимание, что они повредят мне менее, чем своим собственным сердцам и разуму, пребывающему в ложном свете. Каким бы талантом не владел человек, чтобы развлекать и учить других, как бы незначительны те не были, он всё-таки обязан влиять на них: если его попытка окажется неэффективной, пусть достаточным наказанием будет незавершённое намерение; пусть никто не обеспокоится кучей праха забвения на его усилиях; завалы, которые они возведут, обозначат его могилу, которая иначе могла бы остаться неизвестной.


10  О Т Р Ы В К О В  из драмы "Прометей освобождённый" ["Prometheus Unbound"])


1. На устах поэта я почил (акт 1)

На устах поэта я почил
В грёзах, как любовник полный сил,
В звуках слов его дыханьем жил;
Не ищет он мирских благоволений,
Вкушает лишь лобзанья лёгких теней,
В пустынях мыслей сладости мгновений.
Стережёт он молча, трепеща
В озёрной глади отблески луча,
Круженье жёлтых пчёл в цветке плюща,
Не видя их, равно не внемля им;
Но из них ему творить присуще
Образы реальнее живущих –
Чад своих, питомцев вечности!

2.К Весне (акт 2, сцена 2.1)

С порывами Небес спустилась Ты,
Как дух, как мысль, которая несёт
Нежданную слезу, что полнит око,
Волнуя вновь покинутое сердце,
Узнавшее покой. Спустилась Ты
Под колыбельную из бурь. Весна!
Ты пробуждаешься, Дитя ветров!
Приходишь неожиданно, как память
О сне, что сладок был – теперь печален.
Как гений или радость, воспарившая
С земли, как золотые облака,
Сокрывшие пустыню нашей жизни.


3. Рассвет (сцена 2.1)

Слепая крапинка звезды ещё дрожит
Сквозь свет оранжевый нахлынувшего утра
Над пурпуром горы; и вдруг отражена
Далёким озером в ущелье из тумана,
Где нет ветров, то гаснет, то блеснёт.
Поблёкли волны, путы ярких нитей
Не тиснут облака, бледнеет воздух, что ж, -
Звезда исчезла та, и облачного снега
Отроги золотит дрожащий солнца луч –
Арфу эолову зелёных перьев слышу,
Над морем взвеянных румяною зарёй.


4. Песнь Эхо (сцена 2.1)

  Сквозь пустоту пещеры ввысь
  О, просочись, о, просочись!
Ты движешь, будто песнь плывёт,
Где незнаком пчеле полёт,
Где мрак полуденный стоит,
Где ароматный сон разлит,
Среди цветов ночных, где волны,
Туда, где гроты света полны.
И музыка, что ширится и тает,
Там поступи твоей внимает,
    Дитя Океана!
. . . . . . . . . . .  

  Сквозь пустоту пещеры ввысь
  О, просочись, о, просочись!
Ты движешь, будто песнь плывёт,
Где скрыл росу чащобы гнёт,
Через озёра и потоки,
Где гор морщинистых истоки,
К расщелинам, в пучину, бездну,
Где землю минет спазм, исчезнув,
Когда сольются Он и ты,
Чтоб стаять тотчас с высоты;
    Дитя Океана!

5. Сколь дивна ты, Земля (сцена 2.3)

Сколь дивна ты, Земля! И если ты
Души верховной тень в любви всевластной,
Зло труд чернит, где помыслы чисты,
Душа сама слаба, хоть и прекрасна,
И чтимы мной равно она и ты.

6. Он речь принёс, и речь взрастила мысль
(сцена 2.4)

Он речь принёс, и речь взрастила мысль,
Та мысль для мира стала мерой; Знанье
Земли и неба троны сотрясало –
Колеблемые им, они не пали;
И разум, порождающий гармонию,
Исторгнулся в пророческом напеве.
Песнь взмыла ко внимающему духу,
Свободному от пут людских, и тот,
Богоподобный, шествовал неспешно
Среди прозрачных струй сладчайшей музыки.

7. Чтоб бездне свои извергнуть тайны
(сцена 2.4)


Чтоб бездне
Свои извергнуть тайны, голос лишь
Потребен, образ истине глубокой
Заказан. И зачем тебе упорствовать,
Взирать на мир кружащийся, твердить –
Судьба и Время, Случай, Смена? Им
Подвластно всё, но не Любовь извечная.

8. Ответная иль нет, любовь сладка
(сцена 2.5)


        Ответная иль нет,
Любовь сладка – равно лучится светом.
Её знакомый голос не иссякнет,
Как глубь небес и воздуха опора.
Она рептилию приблизит к Богу:
Удачливы, когда её внушают,
Как ныне я; но те, кто испытали,
Всё ж счастливее, пережив страданья,
Что вскоре ждут меня.

9. Его душа – душ слаженная кода (акт 4, сцена 4.1)


    Его душа – душ слаженная кода,
    Божественный контроль – его природа,
Куда втекает всё, подобно рекам в море.
    Дела мирские сквозь любовь лучатся,
    Терзанья, пени в роще сей резвятся,
Как звери мирные, с их кротким нравом споря.

    Чья воля – сонм страстей и наслаждений,
    Забот себялюбивых наслоенье,
Чей дух – негодный вождь, хотя тиранит всласть –
    Корабль, несомый бурей, чьим рулём
    Любовь вертит, что волны нипочём,
Приветит дикий брег вкусить монаршью власть.


10. Триумф (сцена 4.1)

Терпеть мученья, где надежда меркнет,
Прощать обиды, злее ночи смертной,
Не поддаваться силе всемогущей,
Любить, терпеть, покуда упование
Из краха робко строит воздаяние;
Не изменять свой лик, тебе присущий.
Титан, вот славы путь, тобой изведан:
Кто добр, велик, красив, свободе предан.
Лишь в этом Жизнь, и Радость, и Победа!


Percy Bysshe Shelley PROMETHEUS UNBOUND (A lyrical drama in four acts): 

PREFACE.

The Greek tragic writers, in selecting as their subject any portion of
their national history or mythology, employed in their treatment of it
a certain arbitrary discretion. They by no means conceived themselves
bound to adhere to the common interpretation or to imitate in story as
in title their rivals and predecessors. Such a system would have
amounted to a resignation of those claims to preference over their
competitors which incited the composition. The Agamemnonian story was
exhibited on the Athenian theatre with as many variations as dramas.

I have presumed to employ a similar license. The "Prometheus Unbound"
of Aeschylus supposed the reconciliation of Jupiter with his victim as
the price of the disclosure of the danger threatened to his empire by
the consummation of his marriage with Thetis. Thetis, according to
this view of the subject, was given in marriage to Peleus, and
Prometheus, by the permission of Jupiter, delivered from his captivity
by Hercules. Had I framed my story on this model, I should have done
no more than have attempted to restore the lost drama of Aeschylus; an
ambition which, if my preference to this mode of treating the subject
had incited me to cherish, the recollection of the high comparison
such an attempt would challenge might well abate. But, in truth, I was
averse from a catastrophe so feeble as that of reconciling the
Champion with the Oppressor of mankind. The moral interest of the
fable, which is so powerfully sustained by the sufferings and
endurance of Prometheus, would be annihilated if we could conceive of
him as unsaying his high language and quailing before his successful
and perfidious adversary. The only imaginary being resembling in any
degree Prometheus, is Satan; and Prometheus is, in my judgement, a
more poetical character than Satan, because, in addition to courage,
and majesty, and firm and patient opposition to omnipotent force, he
is susceptible of being described as exempt from the taints of
ambition, envy, revenge, and a desire for personal aggrandisement,
which, in the Hero of "Paradise Lost", interfere with the interest.
The character of Satan engenders in the mind a pernicious casuistry
which leads us to weigh his faults with his wrongs, and to excuse the
former because the latter exceed all measure. In the minds of those
who consider that magnificent fiction with a religious feeling it
engenders something worse. But Prometheus is, as it were, the type of
the highest perfection of moral and intellectual nature, impelled by
the purest and the truest motives to the best and noblest ends.

This Poem was chiefly written upon the mountainous ruins of the Baths
of Caracalla, among the flowery glades, and thickets of odoriferous
blossoming trees, which are extended in ever winding labyrinths upon
its immense platforms and dizzy arches suspended in the air. The
bright blue sky of Rome, and the effect of the vigorous awakening
spring in that divinest climate, and the new life with which it
drenches the spirits even to intoxication, were the inspiration of
this drama.

The imagery which I have employed will be found, in many instances, to
have been drawn from the operations of the human mind, or from those
external actions by which they are expressed. This is unusual in
modern poetry, although Dante and Shakespeare are full of instances of
the same kind: Dante indeed more than any other poet, and with greater
success. But the Greek poets, as writers to whom no resource of
awakening the sympathy of their contemporaries was unknown, were in
the habitual use of this power; and it is the study of their works
(since a higher merit would probably be denied me) to which I am
willing that my readers should impute this singularity.

One word is due in candour to the degree in which the study of
contemporary writings may have tinged my composition, for such has
been a topic of censure with regard to poems far more popular, and
indeed more deservedly popular, than mine. It is impossible that any
one who inhabits the same age with such writers as those who stand in
the foremost ranks of our own, can conscientiously assure himself that
his language and tone of thought may not have been modified by the
study of the productions of those extraordinary intellects. It is
true, that, not the spirit of their genius, but the forms in which it
has manifested itself, are due less to the peculiarities of their own
minds than to the peculiarity of the moral and intellectual condition
of the minds among which they have been produced. Thus a number of
writers possess the form, whilst they want the spirit of those whom,
it is alleged, they imitate; because the former is the endowment of
the age in which they live, and the latter must be the uncommunicated
lightning of their own mind.

The peculiar style of intense and comprehensive imagery which
distinguishes the modern literature of England has not been, as a
general power, the product of the imitation of any particular writer.
The mass of capabilities remains at every period materially the same;
the circumstances which awaken it to action perpetually change. If
England were divided into forty republics, each equal in population
and extent to Athens, there is no reason to suppose but that, under
institutions not more perfect than those of Athens, each would produce
philosophers and poets equal to those who (if we except Shakespeare)
have never been surpassed. We owe the great writers of the golden age
of our literature to that fervid awakening of the public mind which
shook to dust the oldest and most oppressive form of the Christian
religion. We owe Milton to the progress and development of the same
spirit: the sacred Milton was, let it ever be remembered, a
republican, and a bold inquirer into morals and religion. The great
writers of our own age are, we have reason to suppose, the companions
and forerunners of some unimagined change in our social condition or
the opinions which cement it. The cloud of mind is discharging its
collected lightning, and the equilibrium between institutions and
opinions is now restoring, or is about to be restored.

As to imitation, poetry is a mimetic art. It creates, but it creates
by combination and representation. Poetical abstractions are beautiful
and new, not because the portions of which they are composed had no
previous existence in the mind of man or in nature, but because the
whole produced by their combination has some intelligible and
beautiful analogy with those sources of emotion and thought, and with
the contemporary condition of them: one great poet is a masterpiece of
nature which another not only ought to study but must study. He might
as wisely and as easily determine that his mind should no longer be
the mirror of all that is lovely in the visible universe as exclude
from his contemplation the beautiful which exists in the writings of a
great contemporary. The pretence of doing it would be a presumption in
any but the greatest; the effect, even in him, would be strained,
unnatural and ineffectual. A poet is the combined product of such
internal powers as modify the nature of others; and of such external
influences as excite and sustain these powers; he is not one, but
both. Every man's mind is, in this respect, modified by all the
objects of nature and art; by every word and every suggestion which he
ever admitted to act upon his consciousness; it is the mirror upon
which all forms are reflected, and in which they compose one form.
Poets, not otherwise than philosophers, painters, sculptors and
musicians, are, in one sense, the creators, and, in another, the
creations, of their age. From this subjection the loftiest do not
escape. There is a similarity between Homer and Hesiod, between
Aeschylus and Euripides, between Virgil and Horace, between Dante and
Petrarch, between Shakespeare and Fletcher, between Dryden and Pope;
each has a generic resemblance under which their specific distinctions
are arranged. If this similarity be the result of imitation, I am
willing to confess that I have imitated.

Let this opportunity be conceded to me of acknowledging that I have,
what a Scotch philosopher characteristically terms, 'a passion for
reforming the world:' what passion incited him to write and publish
his book, he omits to explain. For my part I had rather be damned with
Plato and Lord Bacon, than go to Heaven with Paley and Malthus. But it
is a mistake to suppose that I dedicate my poetical compositions
solely to the direct enforcement of reform, or that I consider them in
any degree as containing a reasoned system on the theory of human
life. Didactic poetry is my abhorrence; nothing can be equally well
expressed in prose that is not tedious and supererogatory in verse. My
purpose has hitherto been simply to familiarise the highly refined
imagination of the more select classes of poetical readers with
beautiful idealisms of moral excellence; aware that until the mind can
love, and admire, and trust, and hope, and endure, reasoned principles
of moral conduct are seeds cast upon the highway of life which the
unconscious passenger tramples into dust, although they would bear the
harvest of his happiness. Should I live to accomplish what I purpose,
that is, produce a systematical history of what appear to me to be the
genuine elements of human society, let not the advocates of injustice
and superstition flatter themselves that I should take Aeschylus
rather than Plato as my model.

The having spoken of myself with unaffected freedom will need little
apology with the candid; and let the uncandid consider that they
injure me less than their own hearts and minds by misrepresentation.
Whatever talents a person may possess to amuse and instruct others, be
they ever so inconsiderable, he is yet bound to exert them: if his
attempt be ineffectual, let the punishment of an unaccomplished
purpose have been sufficient; let none trouble themselves to heap the
dust of oblivion upon his efforts; the pile they raise will betray his
grave which might otherwise have been unknown.


Percy Bysshe Shelley From PROMETHEUS UNBOUND (A lyrical drama in four acts)

ACT 1.

SCENE:
A RAVINE OF ICY ROCKS IN THE INDIAN CAUCASUS.
PROMETHEUS IS DISCOVERED BOUND TO THE PRECIPICE.
PANTEA AND IONE ARE SEATED AT HIS FEET.
TIME, NIGHT.
DURING, THE SCENE MORNING SLOWLY BREAKS.

FOURTH SPIRIT:
On a poet's lips I slept
Dreaming like a love-adept
In the sound his breathing kept;
Nor seeks nor finds he mortal blisses,     _740
But feeds on the aereal kisses
Of shapes that haunt thought's wildernesses.
He will watch from dawn to gloom
The lake-reflected sun illume
The yellow bees in the ivy-bloom,         _745
Nor heed nor see, what things they be;
But from these create he can
Forms more real than living man,
Nurslings of immortality!
One of these awakened me,                 _750
And I sped to succour thee.


ACT 2.

SCENE 2.1:

SCENE 2.1:
MORNING.
A LOVELY VALE IN THE INDIAN CAUCASUS.
ASIA, ALONE.

ASIA:
From all the blasts of heaven thou hast descended:
Yes, like a spirit, like a thought, which makes
Unwonted tears throng to the horny eyes,
And beatings haunt the desolated heart,
Which should have learnt repose: thou hast descended _5
Cradled in tempests; thou dost wake, O Spring!
O child of many winds! As suddenly
Thou comest as the memory of a dream,
Which now is sad because it hath been sweet;
Like genius, or like joy which riseth up             _10
As from the earth, clothing with golden clouds
The desert of our life.
This is the season, this the day, the hour;
At sunrise thou shouldst come, sweet sister mine,
Too long desired, too long delaying, come!           _15
How like death-worms the wingless moments crawl!
The point of one white star is quivering still
Deep in the orange light of widening morn
Beyond the purple mountains: through a chasm
Of wind-divided mist the darker lake                 _20
Reflects it: now it wanes: it gleams again
As the waves fade, and as the burning threads
Of woven cloud unravel in pale air:
'Tis lost! and through yon peaks of cloud-like snow
The roseate sunlight quivers: hear I not             _25
The Aeolian music of her sea-green plumes
Winnowing the crimson dawn?

. . . . . . . . . . . . . . . .  

ECHOES:
Oh, follow, follow,
As our voice recedeth
Through the caverns hollow,                         _175
Where the forest spreadeth;
[MORE DISTANT.]
Oh, follow, follow!
Through the caverns hollow,
As the song floats thou pursue,
Where the wild bee never flew,                       _180
Through the noontide darkness deep,
By the odour-breathing sleep
Of faint night-flowers, and the waves
At the fountain-lighted caves,
While our music, wild and sweet,                     _185
Mocks thy gently falling feet,
Child of Ocean!

ASIA:
Shall we pursue the sound? It grows more faint
And distant.

PANTHEA:
List! the strain floats nearer now.

ECHOES:
In the world unknown                                 _190
Sleeps a voice unspoken;
By thy step alone
Can its rest be broken;
Child of Ocean!

ASIA:
How the notes sink upon the ebbing wind!             _195

ECHOES:
Oh, follow, follow!
Through the caverns hollow,
As the song floats thou pursue,
By the woodland noontide dew;
By the forests, lakes, and fountains,               _200
Through the many-folded mountains;
To the rents, and gulfs, and chasms,
Where the Earth reposed from spasms,
On the day when He and thou
Parted, to commingle now;                           _205
Child of Ocean!


SCENE 2.3:
A PINNACLE OF ROCK AMONG MOUNTAINS.
ASIA AND PANTHEA.

ASIA:
. . .
How glorious art thou, Earth! And if thou be
The shadow of some spirit lovelier still,
Though evil stain its work, and it should be
Like its creation, weak yet beautiful,       _15
I could fall down and worship that and thee.
. . .


SCENE 2.4
THE CAVE OF DEMOGORGON.
ASIA AND PANTHEA.

ASIA:
. . .
He gave man speech, and speech created thought,
Which is the measure of the universe;
And Science struck the thrones of earth and heaven,
Which shook, but fell not; and the harmonious mind _75
Poured itself forth in all-prophetic song;
And music lifted up the listening spirit
Until it walked, exempt from mortal care,
Godlike, o'er the clear billows of sweet sound.
. . .



DEMOGORGON:
If the abysm
Could vomit forth its secrets...But a voice       _115
Is wanting, the deep truth is imageless;
For what would it avail to bid thee gaze
On the revolving world? What to bid speak
Fate, Time, Occasion, Chance and Change? To these
All things are subject but eternal Love.           _120


SCENE 2.5:
THE CAR PAUSES WITHIN A CLOUD ON THE TOP OF A SNOWY MOUNTAIN.
ASIA, PANTHEA, AND THE SPIRIT OF THE HOUR.

ASIA:
Thy words are sweeter than aught else but his
Whose echoes they are; yet all love is sweet,
Given or returned. Common as light is love,       _40
And its familiar voice wearies not ever.
Like the wide heaven, the all-sustaining air,
It makes the reptile equal to the God:
They who inspire it most are fortunate,
As I am now; but those who feel it most           _45
Are happier still, after long sufferings,
As I shall soon become.


ACT 4.

SCENE 4.1:
A PART OF THE FOREST NEAR THE CAVE OF PROMETHEUS.
PANTHEA AND IONE ARE SLEEPING: THEY AWAKEN GRADUALLY DURING THE FIRST SONG.


THE EARTH:
. . .
Man, one harmonious soul of many a soul,                   _400
Whose nature is its own divine control,
Where all things flow to all, as rivers to the sea;
Familiar acts are beautiful through love;
Labour, and pain, and grief, in life's green grove
Sport like tame beasts, none knew how gentle they could be! _405

His will, with all mean passions, bad delights,
And selfish cares, its trembling satellites,
A spirit ill to guide, but mighty to obey,
Is as a tempest-winged ship, whose helm
Love rules, through waves which dare not overwhelm,         _410
Forcing life's wildest shores to own its sovereign sway.
. . .

DEMOGORGON:

. . .
To suffer woes which Hope thinks infinite;           _570
To forgive wrongs darker than death or night;
To defy Power, which seems omnipotent;
To love, and bear; to hope till Hope creates
From its own wreck the thing it contemplates;
Neither to change, nor falter, nor repent;           _575
This, like thy glory, Titan, is to be
Good, great and joyous, beautiful and free;
This is alone Life, Joy, Empire, and Victory!


Перси Шелли. Констанции, поющей

Перси Б.Шелли Констанции, поющей (To Constantia, singing)


1.
Так пасть и умереть, так сникнуть - нет:
То смерть сама! - - Констанцы превращенье!
Во тьме очей таится силы свет,
Хоть звук угас – твой голос, чьё рожденье
Таится на губах твоих,
Теперь – твоё дыханье, аромат волос;
Огонь твоих касаний вмиг
Зажжёт мои ланиты с кромкой слёз - -
То сердце кровоточит, не забыв тех грёз.

2.
Благоговенья ток мгновенный
Незрим, посланник юных снов,
Так дик и сладок, странно отчужденный -
Руладой восходящей дышишь вновь.
Раскрылась неба полынья,
В твои порывы влюблено,
И крылья ощущаю я,
Стремясь за бегом этим плавным
Сквозь лун угодья, чьё вино
На грани дальних сфер Природы славной,
Покуда  мира мы не минем тёмных ставней.

3.
Твой голос над моей душой парит - -
Завис, баюкая, на крыльях нежных,
И струны чародейством просветит
Та кровь и жизнь в фигурах этих снежных.
Мой обезумел мозг, томленье
Несёт дыханье, кровь толчками
В слух обратилась, стаи теней
Наплыв застлали слёзный глаза;
Трепещет сердце, словно пламя;
Как высохнет роса на солнце сразу,
Я таю также в расточительном экстазе.

4.
Мне жизни нет, Констанца - - только ты:
Пока, как воздух, наполняя мир,
Всё полнишь вкруг мелодией мечты.
Сейчас твой голос бурю сотворил,-
Как тот, кто в трансе вновь родился,
Я мчал средь скал и волн беспечно,
Как облачко с утра резвился.
Теперь – дыханье летней ночи,
Где звёздных вод разлит сон вечный
Вкруг островов, сплошь в ароматах сочных,
Моей душе паренье чувственное проча.

                             Санкт-Петербург, 6 июля 2016г.


[Опубликовано мрс. Шелли в "Posthumous Poems", 1824. Среди рукописей Шелли в Bodleian находится хаотично исписанный первый черновик, из которого мр. Locock ["Examination", etc., 1903, pages 60-62] с терпеливой изобретательностью восстановил первую и вторую станцу, составленные по метрической схеме станц 3 и 4-й.
Две станцы, возвращённые таким образом, напечатаны здесь непосредственно за стихотворением, как оно отредактировано мрс. Шелли
Едва ли необходимо добавить, что восстановленная версия м-ра Locock'а, гораздо более несовершенная, чем мрс. Шелли, не может быть принята во внимание в качестве окончательной редакции.]

Примечание переводчика:
С учётом вышеизложенных замечаний я воздержался от перевода добавочных строф, реконструированных Лококом, хотя и привожу их в оригинале сразу после основного текста.
Обращаю также внимание уважаемых авторов Сайта, что Шелли, судя по варьируемому размеру строф данного стихотворения, который я постарался в точности передать, отнюдь не был ортодоксом стихотворной формы.
Если кто-то сошлётся на неокончательный характер данной редакции, я прошу проследить идентичность размера, например, в таких стихотворениях Шелли, как Ode to Heaven и The Cloud. В живой ткани поэзии Шелли я встречал и отступления от точных рифм.
И ещё одно.

Мне не удалось отыскать свидетельства о Констанции, героине стихотворения, очевидно, оперной певице,  под впечатлением искусства которой Шелли писал свои строфы. Однако в воспоминаниях о Шелли его друга Томаса Лав Пикока я нашёл строки, свидетельствующие о том, что поэт интересовался и любил оперу:

    Во время сезона 1817 года я уговорил его пойти со мной в оперу. Давали "Don Giovanni". Перед началом он спросил, что это - комедия или трагедия. Я ответил: и то, и другое, но всё же скорее комедия, чем трагедия. После убийства командора Шелли сказал: "И это вы называете комедией?" Но постепенно музыка и действие захватили его. Я спросил, что он думает об Амброгетти. "По-моему, - ответил Шелли, - он ничем не лучше персонажа, которого играет". За оперой последовал балет, в котором главной danseuse была мадемуазель Милани. Он остался от неё в восторге и сказал, что и представить себе не мог такой грациозности. Впечатление о ней сохранилось у него надолго, ибо спустя несколько лет в письме из Милана он писал мне:"Мадемуазель Милани у них тут нет".

              С тех пор и вплоть до того времени, когда он окончательно покинул Англию, Шелли не пропускал ни одного представления итальянской оперы. Он восхищался музыкой Моцарта, особенно в опере "Nozze di Figaro", которая несколько раз игралась в начале 1818 года.

To Constantia, singing. 

[Published by Mrs. Shelley in "Posthumous Poems", 1824. Amongst the
Shelley manuscripts at the Bodleian is a chaotic first draft, from
which Mr. Locock ["Examination", etc., 1903, pages 60-62] has, with
patient ingenuity, disengaged a first and a second stanza consistent
with the metrical scheme of stanzas 3 and 4. The two stanzas thus
recovered are printed here immediately below the poem as edited by Mrs.
Shelley. It need hardly be added that Mr. Locock's restored version
cannot, any more than Mrs. Shelley's obviously imperfect one, be
regarded in the light of a final recension.]

1.
Thus to be lost and thus to sink and die,
Perchance were death indeed!--Constantia, turn!
In thy dark eyes a power like light doth lie,
Even though the sounds which were thy voice, which burn
Between thy lips, are laid to sleep;                                   _5
Within thy breath, and on thy hair, like odour, it is yet,
And from thy touch like fire doth leap.
Even while I write, my burning cheeks are wet.
Alas, that the torn heart can bleed, but not forget!

2.
A breathless awe, like the swift change                             _10
Unseen, but felt in youthful slumbers,
Wild, sweet, but uncommunicably strange,
Thou breathest now in fast ascending numbers.
The cope of heaven seems rent and cloven
By the enchantment of thy strain,                                      _15
And on my shoulders wings are woven,
To follow its sublime career
Beyond the mighty moons that wane
Upon the verge of Nature's utmost sphere,
Till the world's shadowy walls are past and disappear.     _20

3.
Her voice is hovering o'er my soul--it lingers
O'ershadowing it with soft and lulling wings,
The blood and life within those snowy fingers
Teach witchcraft to the instrumental strings.
My brain is wild, my breath comes quick--                     _25
The blood is listening in my frame,
And thronging shadows, fast and thick,
Fall on my overflowing eyes;
My heart is quivering like a flame;
As morning dew, that in the sunbeam dies,                        _30
I am dissolved in these consuming ecstasies.

4.
I have no life, Constantia, now, but thee,
Whilst, like the world-surrounding air, thy song
Flows on, and fills all things with melody.--
Now is thy voice a tempest swift and strong,                    _35
On which, like one in trance upborne,
Secure o'er rocks and waves I sweep,
Rejoicing like a cloud of morn.
Now 'tis the breath of summer night,
Which when the starry waters sleep,
Round western isles, with incense-blossoms bright,         _40
Lingering, suspends my soul in its voluptuous flight.


STANZAS 1 AND 2.

As restored by Mr. C.D. Locock.

1.
Cease, cease--for such wild lessons madmen learn
Thus to be lost, and thus to sink and die
Perchance were death indeed!--Constantia turn
In thy dark eyes a power like light doth lie
Even though the sounds its voice that were                       _5
Between [thy] lips are laid to sleep:
Within thy breath, and on thy hair
Like odour, it is [lingering] yet
And from thy touch like fire doth leap--
Even while I write, my burning cheeks are wet--              _10
Alas, that the torn heart can bleed but not forget.

2.
[A deep and] breathless awe like the swift change
Of dreams unseen but felt in youthful slumbers
Wild sweet yet incommunicably strange
Thou breathest now in fast ascending numbers...      


Ч. Диккенс. Гл. VI. Как дома (“Холодный дом”)


Charles DICKENS                                                             Чарльз ДИККЕНС

B L E A K                                                                               Х О Л О Д Н Ы Й

H O U S E                                                                                                   Д О М

Chapter VI. QUITE AT HOME                                 Глава VI. КАК ДОМА

 

 

 

День совершенно прояснился и оставался таким же ясным по мере того, как мы двигались на запад. Мы неслись в солнечных лучах по свежему ветерку, снова и снова восхищаясь протяжённости улиц, блеску магазинов, интенсивности движения, и толпам людей, запестревшим как цветы, когда распогодилось. Мало-помалу чудесный город мы стали оставлять, и дальше проследовали через пригороды, которые сами по себе, на мой взгляд, составляли довольно крупный город; и наконец всё ж попали на настоящую деревенскую дорогу, с ветряками, ригами, дорожными столбами, фермерскими повозками, запахом покоса, качающимися вывесками и водопоями для лошадей: деревья, поля и живые изгороди. Восхитительно было видеть перед собой зелёный ландшафт, а позади огромную столицу; и когда мимо нас проехал фургон с упряжкой прекрасных лошадей, в красных уздечках и со звонкими колокольчиками, мне показалось, мы трое сейчас запоём под эти колокольчики, такую радость излучало всё вокруг.

      "Вся дорога мне напоминала о моём тёзке Виттингтоне," - сказал Ричард, - "а этот фургон - последний штрих. Хэлло! Что такое?"

      Мы остановились, и фургон тоже остановился. Его музыка поменялась, когда притормозили лошадей, и сошла на нежное треньканье, разве что, какая-то лошадь вскидывала головой или встряхивалась, - и тогда разбрызгивалась фонтанчиком колокольных переливов.

      "Наш кучер глядит на фургонщика," - сказал Ричард, - "а тот направляется к нам. Добрый день, дружище!" Фургонщик уже был у дверей нашего экипажа. "Как! Не может быть!" - прибавил Ричард, вглядываясь. "У него твоё имя, Ада, на шляпе!"

      На шляпе у него были все наши имена. За ленту были засунуты три записочки; одна, адресованная Аде; другая Ричарду; и третья мне. Их фургонщик отдал каждому из нас соответственно, предварительно огласив имя. Когда Ричард осведомился, от кого они, тот ответил кратко, - "Хозяин, сэр, коли изволите" и, снова одев шапку (подобную котелку, только мягкому), щёлкнул кнутом, пробудив свою музыку, и мелодично понёсся прочь.

      "Это фургон м-ра Джарндиса?" - окликнул Ричард кучера.

      "Да, сэр," - ответил тот. "Едет в Лондон".

      Мы развернули записки. Каждая была двойником остальных, и содержала такие слова, написанные твёрдым, ясным почерком.

      "Надеюсь, мой друг, что мы встретимся непринуждённо и без всякого стеснения. Поэтому хочу предложить встретиться как старым друзьям, принимая прошлое как оно есть. Так будет легче и вам, возможно, а для меня – безусловно, итак, любящий вас,

ДЖОН ДЖАРНДИС"

      Возможно, меньше, чем у всех остальных, причин удивляться было у меня, до сих пор ещё не имевшей радости благодарить того, кто был моим благодетелем и единственной опорой на земле в течение столь многих лет. Я никогда не думала, как я стану его благодарить, для этого моя признательность лежала слишком глубоко в моём сердце; но теперь я стала думать, как я встречу его и не поблагодарю, и чувствовала, что сделать это на самом деле будет очень трудно.

      Записки воскресили, в Ричарде и Аде, то общее впечатление, которое у них сложилось, не зная даже откуда, что кузен Джарндис никогда не мог выносить признательности за доброту, которую совершал, и уклоняясь от неё, готов прибегать к самым необычным предлогам и уловкам, даже спасаясь бегством. Ада смутно припомнила, что когда она была маленькой, слышала от своей мамы рассказ, что он совершил однажды по отношению к ней необычайно великодушный поступок, и когда она пошла к нему благодарить, он, случайно через окно увидев её у дверей, немедленно бежал через задние ворота, и в течение трёх месяцев о нём не было слышно. Это воспоминание воскресило многое на эту тему, и, сказать по правде, нам этого хватило на целый день, и мы едва ли о чём-то ещё говорили. Если мы и отклонялись, случайно, на другую тему, то скоро возвращались к этой; и гадали, какой это будет дом, и когда мы туда попадём, и сразу ли, как прибудем, увидим м-ра Джарндиса, или с задержкой, и что он нам скажет, и что скажем ему мы. Обо всём об этом мы гадали снова и снова.

      Дорога была очень тяжела для лошадей, но пешая тропка была в основном нормальной; так что мы спешились и поднимались на все холмы, и нашли это таким привлекательным, что, поднявшись наверх, продолжали нашу прогулку и на ровных участках. В Барнете нас ожидали другие лошади; но поскольку им только что задали корму, мы должны были подождать, и успели сделать ещё одну долгую прогулку через выгон и поле старой битвы, пока не подошла наша коляска. Эти задержки так затянули путешествие, что короткий день иссяк, и приблизилась долгая ночь ещё до того, как мы приехали в Сент-Албанс; города, близ которого, мы знали, находился Холодный Дом.

      К этому времени мы были полны тревоги и настолько взвинчены, что даже Ричард признал, когда мы грохотали по камням старой улицы, что испытывает безрассудное желание отправиться снова назад. Что же касается нас с Адой, которых он укутал с великой заботливостью, а ночь была пронизывающая и морозная, то мы дрожали с головы до пят. Когда мы, свернув за угол, вдруг выехали из города, и Ричард сообщил нам, что кучер, который долгое время сочувствовал нашему возраставшему ожиданию, обернулся и кивнул, мы обе встали в повозке (Ричард придерживал Аду, чтобы её не вытрясло), и пристально оглядели открытое пространство и звёздную ночь, ища пункт нашего назначения. На вершине холма перед нами сверкнул огонь, и возница, указывая на него кнутом и крича, "Вон Холодный Дом!" пустил лошадей галопом, и понёс нас вперёд с такой скоростью, хотя и в гору, что колёса подняли дорожную пыль, осыпавшую наши головы, подобно брызгам от водяной мельницы. Вот мы потеряли свет, вот опять его увидели, вот опять потеряли, вот увидели, и свернули в аллею, и понеслись галопом туда, где ярко сверкало. Сверкало из окна, казалось, старинного дома, с тремя шпилями по фронтону крыши, и боковым въездом ко входу. Когда мы подкатили, прозвонил колокол, и при его глубоком тоне в ночной тишине, и дальнем лае псов, и с потоком света из открытой двери, в клубах пара от разгорячённых лошадей, с ускоренным биением наших собственных сердец - мы спешились в немалом смущении.

      "Ада, любовь моя, Эстер, дорогая, добро пожаловать. Рад вас видеть! Рик, у меня рук не хватает, чтоб тебе протянуть!"    

      Джентльмен, произносящий такие слова чётким, весёлым и радушным голосом, одной своей рукой обхватил Аду за талию, а другой меня, обоих нас поцеловал по-отечески, и провёл через зал в небольшую комнату, окрашенную пламенем, всю в отблесках от полыхающего камина. Здесь он снова нас поцеловал, и, освободив свои руки, усадил нас рядом на диванчик, уже пододвинутый ближе к огню. Я чувствовала, что если бы мы дали волю своим чувствам, он бы в момент убежал.

      "Вот теперь, Рик!" - сказал он, - "моя рука освободилась. Искреннее слово стоит целой речи. Сердечно рад вас видеть. Вы дома. Отогревайтесь!"

      Ричард пожал ему обе руки со смешанным чувством уважения и искренности, и сказал лишь (хотя с горячностью, которая скорее меня встревожила, настолько я боялась неожиданного исчезновения м-ра Джарндиса), - "Вы очень добры, сэр! Мы стольким вам обязаны!" - и, сняв пальто и шляпу, подошёл к огню.

      "Так как вам понравилась поездка? И как вам понравилась миссис Джеллиби, моя дорогая?" - обратился м-р Джарндис к Аде.

       Пока Ада отвечала ему, я бросила взгляд (нет нужды объяснять, с каким интересом) на лицо м-ра Джарндиса. То было красивое, живое, подвижное лицо, с постоянной сменой настроений и выражения; волосы были посеребрены проседью. Я бы дала ему скорее шестьдесят, чем пятьдесят лет, но он был прямым, крепким и энергичным. С момента, когда он к нам обратился, его голос в моей памяти вызвал ассоциации, которые я не могла определить; но теперь, вдруг сразу, нечто порывистое в его манере и приятное выражение глаз напомнил мне джентльмена в дилижансе, шесть лет тому назад, в памятный день моего путешествия в Ридинг. Я была уверена, что это он. Я никогда в своей жизни так не пугалась, как сделав это открытие, потому что он поймал мой взгляд и, казалось, прочитав мои мысли, так выразительно взглянул в сторону двери, что я подумала, он нас оставит.

      Однако, я рада сообщить, что он остался там, где был, спросив меня, что я думаю о миссис Джеллиби.

      "Она сильно изводит себя Африкой, сэр," - сказала я.

      "Великолепно!" - заметил м-р Джарндис. "Только вы ответили, как Ада." Которую я не слышала. "Я вижу, вы все чего-то не договариваете".

      "Мы бы сказали," - начала я, взглянув на Ричарда с Адой, глаза которых умоляли меня говорить, - "что, возможно, она немножко невнимательна к своему дому".

      "Наповал!" - воскликнул м-р Джарндис.

      Я опять чуть-чуть встревожилась.

      "Ладно! Я хочу знать, что вы по-настоящему думаете, мои дорогие. Может, я послал вас туда нарочно".

      "Мы думаем, возможно," - сказала я, запинаясь, - "правильнее было бы начать с обязанностей по дому, сэр; и что, возможно, если ими пренебрегать, никакой долг, вероятно, их не заменит".

      "Дети Джеллиби," - заговорил Ричард, приходя мне на помощь, - "просто не удержаться от крепкого выражения, сэр - чёрт знает, в каком состоянии".

      "Намерения у неё хорошие," - поспешно сказал м-р Джарндис. "А ветер восточный."

      "Когда мы приехали, сэр, ветер был северный," - заметил Ричард.

      "Мой дорогой Рик," 0- сказал м-р Джарндис, помешивая угли, -1 "готов поклясться, либо восточный, либо переходит в восточный. Время от времени я испытываю неприятное чувство всегда, когда дует восточный ветер".

      "Ревматизм, сэр?" - спросил Ричард.

      "Полагаю, что так, Рик. Думаю, так и есть. Так дети Джел - у меня у самого были сомнения - что они в - о, Господи, да, это Ост!" - сказал м-р Джарндис.

      Издавая эту прерывистую сентенцию, он раза два-три нерешительно повернулся в обе стороны, держа кочергу в одной руке и теребя другой свои волосы в добродушной досаде, одновременно такой капризной и такой привлекательной, что я, уверена, мы были очарованы им настолько, что не выразить в словах. Он предложил руку Аде и руку мне и, попросив Ричарда взять свечу, направился к выходу, и вдруг неожиданно вернул нас всех назад.

      "Эти малыши Джеллиби. Вы не могли бы - вы не - ну, словом, если к ним посыпятся засахаренные сливы, или треугольные пирожки с малиновой начинкой, или ещё что-нибудь в этом роде!" - сказал м-р Джарндис.

      "О, кузен - !" - торопливо начала Ада.

      "Хорошо, моя пичужка. Мне нравится - "кузен". А "кузен Джон", возможно, ещё лучше"..

      "Так, кузен Джон!-" опять начала Ада, смеясь.

      "Ха, ха! Вот уже очень хорошо!" - сказал м-р Джарндис, с огромным удовольствием. "Звучит необычайно естественно. Итак, моя дорогая?"

      "У них было кое-что получше. К ним спустилась Эстер".

      "О!" - воскликнул м-р Джарндис. "И что Эстер делала?"

      "Ну, кузен Джон," - сказала Ада, прижимая его руку обеими своими руками и тряся головой в мою сторону - потому что мне хотелось, чтобы она молчала; "Эстер была просто их другом. Эстер нянчилась с ними, уговаривала идти спать, умывала и одевала их, рассказывала им сказки, и они вели себя тихо, накупила им подарков" - моя дорогая девочка! Я лишь вышла с Пищиком, когда он нашёлся, и подарила ему малюсенькую лошадку! – "и ещё, кузен Джон, она успокоила бедняжку Каролину, самую старшую, настолько, и была такой внимательной ко мне и такой дружелюбной! - Нет, нет, и не возражай, Эстер дорогая! Ты знаешь, ты знаешь, это всё правда!"

      Добросердечная милочка перегнулась через кузена Джона и поцеловала меня; и затем, прямо смотря ему в лицо, отважно произнесла, - "Во всяком случае, кузен Джон, я хочу вас поблагодарить за компаньонку, которую вы мне дали". У меня было такое чувство, как если бы она выставляла его за дверь. Но он остался.

      "Откуда, вы сказали, был ветер, Рик?" - спросил м-р Джарндис.

      "С севера, когда мы приехали, сэр".

      "Вы правы. Не с востока. Моя ошибка. Пойдёмте, девочки, пойдёмте посмотрим ваш дом!"

      То был один из тех приятно несимметричных домов, где вы поднимаетесь и опускаетесь, переходя из одной комнаты в другую, и при этом проходите больше комнат, чем ожидали найти, где в обилие всякие маленькие холлы и переходы, и где вы в самых неожиданных местах ещё находите старые комнаты-флигели, с решётками на окнах с пробивающейся сквозь них зелёной порослью. Такого рода была и моя комната, первая, в которую мы вошли, с уступчатым потолком, имевшим столько углов, что мне впоследствии никогда не удавалось их сосчитать, и камин (затопленный деревянными дровами), сплошь выложенный чисто белыми плитками, в каждой из которых огонь отражался яркой миниатюрой. Из этой комнаты двумя ступеньками ниже мы прошли в очаровательную маленькую гостиную, откуда открывался вид на цветочный сад внизу, комнату, которая отныне должна было принадлежать нам с Адой. Отсюда тремя ступеньками выше вы попадали в спальню Ады, с широким окном в конце, откуда открывался прекрасный вид (мы увидели огромное тёмное пространство под звёздами) и где имелась ниша для сидения, в которой, под замочком с пружинкой, затерялись бы сразу три дорогие Ады. Из этой комнаты вы проходили в маленькую галерею, к которой примыкали ещё парадные комнаты (всего две), и так, по маленькой пологой лесенке, число угловых ступенек которой определяло её длину, спускались в холл. Но если вместо того, чтоб идти от двери Ады, вы возвращались в мою комнату и двигались от двери, в которую вошли, то поднявшись по нескольким изогнутым ступенькам, самым прихотливым образом ветвившимся от лестницы, вы терялись в переходах с мангровыми деревцами, треугольными столиками и Индийским креслом, которое были также и диваном и сундуком и кроватью, выглядело, во всяком виде, как нечто между остовом бамбуковой хижины и большой птичьей клеткой, и было куплено в Индии, никто не знает, кем и когда. Отсюда вы попадали в комнату Ричарда, которая была частью библиотекой, частью гостиной, частью спальней и действительно казалось удобно составленной из многих комнат. Из неё, через коридорчик, вы проходили прямо в простую комнату, где спал м-р Джарндис, круглый год с открытым окном, в кровати, стоявшей без всяких навесов по центру комнаты для притока воздуха, и с холодным душем, проделанным для него в примыкающей меньшей комнате. Отсюда вы попадали в другой коридор, где находилась чёрная лестница, откуда слышалось, как внизу обтирали лошадей вне конюшни, и различались окрики тпру да но, когда те то и дело срывались на булыжниках мостовой. Или вы могли, выдя в другую дверь (каждая комната имела по меньшей мере две двери), пройти вниз прямо в зал, одолев снова полдюжины ступенек и низкую арку, недоумевая, как вам возвращаться и вернётесь ли вообще.

      Мебель, скорее старомодная, чем старая, была также приятно несимметричной, как и сам дом. Спальня Ады была вся в цветах - из бумаги и ситца, из бархата, на вышивках, на парче двух чопорных и изысканных кресел, которые стояли по разные стороны от камина. Наша гостиная была зелёная, и там на стенах, в рамах и за стеклом, находилось множество странных и удивительных рыб, пристально глядящих из картин на натурального лосося в аквариуме, такого коричневого и блестящего, как если бы он был запечён с подливкой; на смерть капитана Кука; а также на полный процесс приготовления чая в Китае, как он изображён китайскими художниками. В моей комнате были овальные гравюры, изображающие месяцы - дамы на заготовке сена с узкими талиями и в высоких шляпах, подвязанных у подбородка - для июня, аристократы с гладкими ногами в треугольных шляпах, указующие на деревенские шпили, для октября. Поясные портреты, писаные пастелью, в изобилии заполняли дом, но были настолько разбросаны, что брата своего моложавого офицера я обнаружила в посудной кладовке, а свою хорошенькую юную невесту, с цветами за лифом, увидела седовласой и пожилой в комнате для завтрака. В качестве заместителей у меня имелись четыре ангела, времён королевы Анны, с изрядным трудом возносящие на небеса самодовольного джентльмена в гирляндах; и вышитая композиция, изображающая фрукты, чайник и алфавит. Вся мебель, от шкафов до столов и кресел, портьеры и зеркала, даже подушечки для иголок и шкалики для парфюма на туалетных столиках демонстрировали всё то же затейливое разнообразие. Их ничего не объединяло, кроме безукоризненной опрятности с демонстрацией белейшего полотна и переизбытка розовых лепестков и сладкой лаванды в выдвижных ящиках, больших или малых, где бы они не находились. Итак, иллюминация в окнах, тут и там смягчённая тенями от занавесей, озаряющая звёздную ночь; свет, тепло и комфорт; гостеприимное позвякивание издалека, предвещающее обед; лицо великодушного хозяина, освещающее всё нами виденное; ветер снаружи как раз такой, чтобы служить тихим аккомпанементом ко всему нами слышимому - такими были наши первые впечатления о Холодном Доме.

      "Я рад, что вам здесь понравилось," - сказал м-р Джарндис, когда после обхода снова привёл нас в гостиную Ады. "Здесь без претензий; но местечко удобное, я надеюсь, и станет ещё удобнее, когда здесь появились такие светлые юные улыбки. У вас лишь полчаса до обеда. Здесь ни души, кроме одного ребёнка - чистейшего создания на земле".           "Ещё ребёнок, Эстер!" - сказала Ада.

      "Я не имел в виду буквально ребёнка," - продолжил м-р Джарндис; - "не по годам ребёнок. Он взрослый - по меньшей мере моих лет - но по простоте, свежести, энтузиазму, по чудесной бесхитростной неспособности ко всяким мирским делам он сущий дитя".

      Мы поняли, что он, должно быть, очень интересный человек.        

      "Он знает миссис Джеллиби," - сказал м-р Джарндис. "Он очень музыкален. Любитель; но мог бы быть профессионалом. Он также художник. Любитель; но мог бы быть профессионалом. Человек больших знаний и очаровательных манер. Он был несчастлив в делах, несчастлив в своих занятиях, несчастлив в семье; но ему нет дела - это дитя!"

      "Не хотите ли вы сказать, что у него есть собственные дети, сэр?" - спросил Ричард.

      "Да, Рик! С полдюжины. Больше! Ближе к дюжине, думаю. Но он никогда за ними не следил. Разве это возможно? Он сам нуждается, чтобы за ним кто-нибудь следил. Это дитя, знаете!" – сказал м-р Джарндис.

      "И в конце концов, дети присматривают сами за собой, сэр?" - спросил Ричард.

      "Ну, как раз как вы и предположили," - сказал м-р Джарндис: с неожиданно осунувшимся лицом. "Говорят, что детей бедноты не воспитывают, а вытаскивают. Дети Гарольда Скимпла выпрыгивают как придётся. - Боюсь, ветер опять переменился. Чувствуется!"

      Ричард заметил, что для суровой погоды пространство здесь открытое.

      "Открытое," - согласился м-р Джарндис. "В том-то и дело. Холодный дом открыт ветрам. Но идёмте, Нам по пути!"

      При доставленном нашем багаже , имея всё под рукой, я оделась в несколько минут, и занялась рассовыванием своего несусветного добра, когда девушка (не та, что находилась при Аде, а другая, которую я не видела) принесла ко мне в комнату корзинку, с двумя связками ключей в ней, все с бирками.

      "Это вам, мисс, коли изволите," - сказала она.

      "Мне?" - удивилась я.

      "Хозяйские ключи, мисс".

      Я выразила удивление; поэтому она прибавила с лёгким удивлением со своей стороны, - "Мне сказали принести вам их сразу же, как вы будете одни. Мисс Саммерсон, коли не ошибаюсь?"    

      "Да," - ответила я. "Моё имя."          

      "Большая связка по дому, а маленькая от погребов, мисс. В любое время, когда вам будет угодно назначить завтра с утра, я покажу все бирки и куда они относятся".

      Я сказала, что буду готова к половине седьмого; и когда она ушла, стояла глядя на корзинку, совершенно потерянная величием этой веры в меня. Такой и нашла меня Ада; и когда я показала ей ключи и рассказала о них, она пришла в такое восхищения от доверия ко мне, что с моей стороны было бы бесчувственно и неблагодарно не вдохновиться этим. Я, конечно, понимала, что всё это от доброты моей дорогой девочки, но мне приятно было находиться в этом приятном заблуждении.

      Когда мы спустились вниз, нас представили м-ру Скимплу, который стоял у огня, рассказывая Ричарду, как он бывало любил, в школьные годы, играть в футбол. Это было небольшое живенькое создание с довольно большой головой; но при этом имевшее утончённое лицо и сладкий голос, и в нём был совершенный шарм. Всё, что он говорил, было так свободно от усилий и спонтанно, и говорилось с такой пленительной весёлостью, что просто завораживало слушать его. При более хрупком телосложении и сочном цвете лица, он казался моложе м-ра Джарндиса. Действительно, он имел скорее внешность, во всех смыслах, поизносившегося молодого человека, чем хорошо сохранившегося пожилого. Была лёгкая небрежность в его поведении и даже в его одежде (волосы лежали в беспорядке, а шейный платок распутался и свободно развевался, как, я видела, пишут себя художники на автопортретах) - небрежность, которую я не могла отделить от идеи романтической юности, подвергнутой некоему уникальному процессу обесценивания. Меня осенило, что у него совсем не то поведение или внешность, что у человека, прошедшего жизнь, обычным путём лет, забот и опыта.

      Из разговора я почерпнула, что м-р Скимпол получил медицинское образование, и что он как-то жил, в своём профессиональном качестве, в доме немецкого князя. Он, тем не менее, рассказывал нам, что всегда был сущим ребёнком по части мер и весов, никогда ничего об этом не знал (кроме испытываемого отвращения) и никогда не был способен выписать рецепт в требуемых пропорциях. У него, действительно, не было понимания на детали. И он рассказывал нам, с большим юмором, что когда в нём была потребность, чтобы сделать кровопускание князю или дать снадобье кому-нибудь из его людей, то его обычно находили лежащим в постели, почитывающим газету или набрасывающим фантастические эскизы в карандаше, и придти он не мог. Князь, наконец, на это возмутился, "в чём он", сказал м-р Скимпол в своей франкирующей манере, "был совершенно прав", контракт прервался; и м-ру Скимплу ничего не оставалось (как он добавил с очаровательной весёлостью) "в жизни, кроме любви", и он "влюбился, женился и окружил себя румяными щёчками". Затем его добрый друг Джарндис и некоторые другие добрые друзья, рано или поздно, помогли ему с какими-то возможностями в жизни; но без надобности, поскольку он должен был признаться в наличии у себя двух самых старых в мире пороков: первый, что он не имел представление о времени, второй, что он не имел представление о деньгах. Вследствие этого, он не сохранял должности, никогда не мог вести никакого дела, и никогда не знал ничему цену! Что же! Так он и шёл по жизни, вот такой человек! Он очень любил читать газеты, очень любил набрасывать фантастические эскизы в карандаше, очень любил природу, очень любил искусство. Всё, что он хотел от общества, это, чтоб позволили ему жить. Это не много. Он хотел совсем немногого. Дайте ему газету, общение, музыку, баранину, кофе, ландшафт, фрукты в сезон, несколько листов Бристольского картона, немного кларета, и он большего не попросит. Он был сущим ребёнком в мире, но он не плакал при луне, "Идите по миру каждый своим путём! Носите красные мундиры, синие мундиры, батистовые рукава, затыкайте перья за уши, носите фартуки, идите себя в славе, благочестии, при коммерции, торговле, что вы ни предпочитаете; только - позвольте Гарольду Скимполу жить!"

      Всё это и ещё более того он нам рассказывал не только с крайним блеском и удовольствием, но и несомненно с неподдельным чистосердечием - рассказывая о себе, как если бы дело было совсем не с ним, как если бы Скимпол был каким-то третьим лицом, как если бы он понимал, что Скимпол имеет свои странности, но при этом также и свои требования, являющиеся совместной заботой всего общества, которое не должно ими пренебрегать. Он был совершенно очарователен. Если я вообще-то испытывала некоторое смущение поначалу, пытаясь примирить то, что он говорил, с тем, что я понимала о долге и ответственности в жизни (хотя здесь я далека от уверенности), меня смущало, что мне никак не удавалось понять, почему он от этого всего свободен. Что он был свободен от долга и ответственности, я почти не сомневалась; в этом отношении так он о себе ничего не скрывал.

      "Мне ничего не нужно," - говорил м-р Скимпол в той же лёгкой манере, - "Собственность для меня ничто. Вот чудесный дом моего друга Джарндиса. Я испытываю благодарность к нему за то, что он им владеет. Я могу нарисовать его, и при этом видоизменить. Я могу переложить его на музыку. Когда я здесь, я им полностью владею, и не имею ни беспокойств, расходов, ни ответственности. Короче, имя моего управляющего Джарндис, и он не может меня обмануть. Мы упоминали о миссис Джеллиби. Это ясноглазая женщина, сильной воли и колоссальной энергии по деловой части, которая устремляется к цели с удивительной страстью! Я не сожалею, что у меня нет сильной воли и колоссальной энергии по деловой части, чтобы устремить меня к цели с удивительной страстью. Я могу без зависти ею восхищаться. Я могу сочувствовать её целям. Я могу мечтать о них. Я могу лечь на траву - в хорошую погоду - и поплыть по Африканской реке, обнимая всех туземцев, которых встречу, также ощутить глубокую тишину, зарисовать густую нависшую тропическую растительность также точно, как если бы я там был. Не знаю, есть ли какая-нибудь явная польза от того, что я делаю, но это всё, что я могу далать, и делаю это совершенно. Затем, ради бога, когда Гарольд Скимпол, доверчивый ребёнок, ходатайствует перед вами, мир, скопление практических людей с деловой хваткой, позволить ему жить и восхищаться человеческой семьёй, сделайте это так или иначе, будьте так добры, терпите, когда он качается на своей лошадке!"                  

      Было достаточно ясно, что м-р Джарндис не остался невнимателен к этому заклинанию. Об этом свидетельствовало и тамошнее положение м-ра Скимпола, даже и помимо словесных подтверждений хозяина.

       "И только вы, великодушные создания, кому я завидую," - сказал м-р Скимпол, адресуясь в безличной манере к нам, его новым друзьям. "Я завидую вашей энергии делать то, что вы делаете. На вашем месте я бы тоже этим наслаждался. К вам я не почувствовал никакой вульгарной признательности. Я даже чувствую, что вы должны быть мне благодарны, что я дал вам эту возможность наслаждаться роскошью вашего великодушия. Я знаю, что вам это нравится. Или говоря по-другому, я, может быть, пришёл в этот мир нарочно с целью увеличить запасы вашего счастья. Я, может быть, родился, чтобы стать вашим благодетелем, иногда давая вам возможность помогать мне в моих небольших затруднениях. Почему это я должен сожалеть о своей неспособности к частностям и мирским делам, когда она приводит к таким приятным последствиям? Поэтому я и не сожалею".

      Из всех его игривых спичей (игривых, тем не менее всегда преисполненных значения) ни один, казалось, не пришёлся более по вкусу м-ру Джарндиса, чем этот. Впоследствии у меня часто были ещё искушения поудивляться, действительно ли в этом что-то особенное, или так только по мне, что он, самый благодарный, возможно, из людей по всякому мельчайшему случаю, испытывал такое желание бежать благодарности других.

      Мы все были очарованы. Я чувствовала, что то была заслуженная дань привлекательным качествам Ады и Ричарда, что м-р Скимпол, видя их в первый раз, был столь откровенен, и просто из себя выходил, чтобы быть столь утончённо приятным. Они же (особенно Ричард), естественно, были польщены по тем же причинам и сочли нешуточной привилегией войти столь свободно в доверие к такому привлекательному человеку. Чем больше мы слушали, тем более ярко говорил м-р Скимпол. Что же касается его изящно шумной манеры, его очаровательной искренности, добродушной привычки легко отбрасывать прочь свои слабости, как если б он говорил, "Я ведь ребёнок, вы знаете! Вы - коварные люди в сравнении со мной" (он действительно заставлял меня видеть себя в этом свете); "но я беспечен и невинен; забудьте всё своё искусство и играйте со мной!" - эффект был абсолютно ослепительным.

      Также он был преисполнен чувствительности и выказывал такое изысканное отношение ко всему, что было прекрасным или нежным, что одним этим мог покорить сердце. Вечером, когда я приготовляла чай, а Ада касалась фортепьяно в примыкающей комнате и тихо мурлыкала своему кузену Ричарду мелодию, которая им случайно вспомнилась, он вошёл и подсел ко мне на софу, и так говорил о Аде, что я в него чуть не влюбилась.

      "Она как утро," - говорил он. "С этими золотыми волосами, голубыми глазами и свежим цветением на щеках, она как летнее утро. Так птицы здесь и будут её принимать. Нам не назвать сиротой такое очаровательное юное создание, когда она радость для всего человечества. Она дитя вселенной".

      Я заметила м-ра Джарндиса, стоявшего около нас, держа руки за спиной, с улыбкой на лице.

      "Вселенная," - заметил он, - "это довольно равнодушная мать, к сожалению".

      "Ну, не знаю!" - с жаром воскликнул м-р Скимпол.

      "А я знаю," - сказал м-р Джарндис.

      "Что ж!" - воскликну м-р Скимпол. "Вы знаете мир (что в его представлении было тоже, что вселенная), а я ничего об этом не знаю, так пусть будет по-вашему. Но если б было по-моему," - он взглянул на кузину с кузеном, - "на их пути не было ежевичных зарослей гнусной реальности. Этот путь был бы усыпан розами; он пролегал бы через павильончики, где не было бы ни весны и осени, ни зимы, лишь цветущее лето. Ни возраст, ни перемены никогда бы его не иссушали. Чтобы низкое слово деньги туда даже не долетало!"

      М-р Джарндис потрепал его по голове с улыбкой, как если б он действительно был ребёнком; выступил на один-два шага и остановился, глядя на молодых людей. Взгляд был задумчивым, но при этом заключал в себе то благожелательное выражение, которое я часто (и как же часто!) видела снова: который надолго запечатлён в моём сердце. Комната, в которой они находились, сообщающаяся с той, где он стоял, была освещена только огнём очага. Ада сидела за фортепиано; Ричард стоял около неё, склонившись. На стене их тени смешались, окружённые странными очертаниями, не чуждые призрачной пляске, заимствованной у изменчивого огня, хотя и отражённые от неподвижных предметов. Ада трогала ноты так нежно и пела так тихо, что ветер, завывавший с дальних холмов, был также внятен, как музыка. В целом картина, казалось, выражала и тайну будущего и тот ключик к ней, который предоставлял голос настоящего.

      Но не для того, чтобы вызвать в памяти эту фантазию, я воспроизвела данную сценку. Во-первых, для меня не прошёл незамеченным контраст, по смыслу и намерению, между молчаливым взглядом, устремлённым в ту сторону, и словами, предварившими его. Во-вторых, хотя взгляд м-ра Джарндиса, как будто он пробуравливал, на какой-то момент задержался на мне, я почувствовала, что в этот момент он как бы доверил мне - и я понимала, что он доверил мне, и что я это доверие приняла - свою надежду, что однажды Ада и Ричард вступят в более милое родство.

      М-р Скимпол играл на фортепиано и на виолончели; и был композитором - раз сочинил пол-оперы, но она ему прискучила - и со вкусом играл то, что им было сочинено. После чая мы получили целый небольшой концерт, в котором Ричард, очарованный пением Ады, и сообщивший мне, что она, кажется, знает все песни, когда-либо написанные - а также м-р Джарндис и я составили аудиторию. Через короткое время я потеряла из виду сначала м-ра Скимпола, и затем Ричарда; и пока я размышляла, как мог Ричард так надолго исчезнуть, когда он столько теряет, в комнату заглянула девушка, которая дала мне ключи, проговорив: "Коли угодно, мисс, можно вас на минутку?"

      Когда я, прикрыв дверь, оказалась с нею в холле, она проговорила, всплеснув руками, "О, коли угодно, мисс, м-р Карстон сказал, чтобы вы поднялись в комнату м-ра Скимпола. На него накатило, мисс!"

      "Накатило?" - проговорила я.

      "Накатило, мисс. Враз," - сказала горничная.

      Я испугалась, что, быть может, его болезнь опасна; но, разумеется, попросила её успокоиться и никого не тревожить; и, быстро поднимаясь за нею по ступенькам, настолько овладела собой, что стала обдумывать, какое наилучшее средство применить, если подтвердится припадок. Девушка распахнула дверь, и я вошла в комнату; где, к моему невыразимому удивлению, вместо того, чтобы обнаружить м-ра Скимпола, простёртым на кровати или упавшим на пол, нашла его с улыбкой стоящим у огня перед Ричардом, в то время как Ричард, с величайшим смущением на лице, смотрел на человека на софе, в просторном белом плаще, с гладкими и редкими волосами на голове, становившимися ещё глаже и реже по мере того, как он их приглаживал носовым платком, вынутым из кармана.

      "Мисс Саммерсон," - поспешно сказал Ричард, - "я рад, что вы пришли. Посоветуйте нам что-нибудь. Наш друг м-р Скимпол - только не пугайтесь! - арестован за долги".

      "И действительно, моя дорогая мисс Саммерсон," - сказал м-р Скимпол с чарующей искренностью, - "я никогда не был в ситуации, где бы мне более был необходим тот замечательный здравый смысл и спокойная привычка к методичности и практичности, которые заметит в вас каждый, кто хоть четверть часа будет иметь счастье находиться в вашем обществе".

      Человек на софе, который, по-видимому, был простужен, так громко фыркнул, что я вздрогнула.

      "За какую сумму вас арестовывают, сэр?" - спросила я м-ра Скимпола

      "Моя дорогая мисс Саммерсон," - сказал он, грациозно покачав головой, - "я не знаю. Указано сколько-то фунтов, несколько шиллингов и полупенсов,"

      "Двадцать четыре фунта шестнадцать и семь пенсов с полупенни," - заметил незнакомец. "Вот сколько."

      "И кажется - кажется, во всяком случае," - сказал м-р Скимпол, - "будто сумма небольшая?"

      Незнакомец ничего не сказал, только ещё раз фыркнул. С такой силой, что, казалось, подскочил на месте.

      "М-ру Скимполу," - сказал мне Ричард, - "щекотливость мешает обратиться к моему кузену Джарндису, поскольку он недавно - мне кажется, сэр, я так понял, что вы недавно -"

      "О да!" - откликнулся м-р Скимпол с улыбкой. "Хотя я и забыл сколько и когда. Джарндис с готовностью сделал бы это опять; но у меня такое эпикурейское чувство, что я предпочёл бы новизну в оказании мне помощи; что я бы скорее," - тут он взглянул на нас с Ричардом, - "развивал великодушие на новой почве, в виде цветка нового вида".

      "Как, вы думаете, лучше, мисс Саммерсон?" - проговорил около меня Ричард.

      Прежде чем ответить, я отважилась спросить вообще, а что случится, если деньги не будут предъявлены.

      "Тюрьма," - сказал незнакомец, невозмутимо укладывая свой носовой платок в цилиндр, который стоял на полу у его ног. "Или Ковинсы".

      "Можно узнать, сэр, что такое -"

      "Ковинсы?" - сказал незнакомец. "Долговая яма."

      Мы с Ричардом снова переглянулись. Совершенно удивительно было, что арест являлся затруднением для нас, но никак не для м-ра Скимпола. Он наблюдал за нами с добродушным интересом; но казалось, отважусь на такую несообразность, здесь не было ничего личного. В этом затруднении он полностью умывал руки, и оно становилось нашим.

      "Мне кажется," - предложил он, как бы добродушно помогая нам найти выход, - "что как участники Канцлерской тяжбы, связанной (как говорят) с большими объёмами собственности, м-р Ричард, или его прекрасная кузина, или оба могли бы что-то подписать, или что-то переделать, или дать определённые обязательства, или залог, или долговую расписку? Я не знаю, как это может называться по-деловому, но я предполагаю, существует же какой-то инструмент, который в силах это разрешить?"

      "Никакого нет," - сказал незнакомец.

      "Как же так?" - откликнулся м-р Скимпол. "Это кажется странным, вот, тому, кто не судья в таких делах!"

      "Странным или каким," - сердито сказал незнакимец, - "я сказал, никакого нет!"

      "Держите себя в руках, дружище, держите в руках!" - мягко урезонил его м-р Скимпол, закончив с него небольшой набросок на форзаце книги. "Не бесчинствуйте при должности. Мы не смешиваем вас и вашу контору; мы не смешиваем лицо и исполнителя. Мы не настолько предубеждены, чтобы не предположить, что в личной жизни вы никто иной, как самый достойный человек, с такой поэзией во всём вашем существе, о которой вы и не подозреваете".

      Незнакомец ответил лишь тем, что ещё раз громко фыркнул; в знак приятия ли поэтической дани или презрительно её отвергая, он мне не разъяснил.

      "Вот, дорогая мисс Саммерсон и дорогой м-р Ричард," - сказал м-р Скимпол весело, невинно и доверчиво, глядя в свой рисунок, склонив голову; - "вы и увидели, что я совершенно неспособен себе помочь и полностью в ваших руках! Я хочу лишь быть свободным. Мотылёк свободен. Человечество определённо не может отказать Гарольду Скимполу в том, что оно признаёт за мотыльками!"

      "Дорогая мисс Саммерсон," - сказалм Ричард, шёпотом, - "у меня есть десять фунтов, которые я получил от м-ра Кенджа. Нужно попробовать что-то сделать".

      У меня было пятнадцать фунтов и несколько шиллингов, которые я сэкономила за несколько лет со своих денег, которые получала раз в три месяца. Я всегда думала, что может что-то произойти, и я окажусь, неожиданно, без родни и средств, на улице; и всегда старалась держать при себе какие-то деньги, чтобы не остаться при этом без пенни. Я сказала Ричарду, что имею небольшие сбережения, и на сегодня они мне не нужны; и попросила Ричарда сообщить м-ру Скимполу в деликатной форме, пока я схожу за деньгами, что мы с удовольствием уплатим его долг.

      Когда я вернулась, м-р Скимпол поцеловал мне руку и, казалось, был совершенно тронут. Не за себя (я снова была озадачена этой несуразностью), а за всех нас; как будто никакие личные соображения для него не существовали, и его занимало единственно созерцание нашего счастья. Ричард, просил меня, как наиболее тактичной в этом деле, как он сказал, уладить с Ковинсов (так его теперь в шутку называл м-р Скимпол), я отсчитала деньги и получила необходимую расписку. И это, в свою очередь, восхитило м-ра Скимпола.

      Его комплименты были настолько деликатны, что я покраснела не так сильно, чем могло бы случиться; и рассчиталась с человеком в белом пальто, ни разу не сбившись. Он положил деньги в карман и отрывисто сказал: "Ну так, доброй ночи, мисс."

      "Друг мой," - сказал м-р Скимпол, стоя спиной к камину, отложив набросок, наполовину им законченный, - "Мне бы хотелось вас кое о чём спросить, без обиды".

      "Ну, валяйте!" - помнится, ответил он.

      "Вы знали сегодня утром, что вам предстоит это поручение?" - спросил м-р Скимпол.

      "Знал-эт вчера полднем, до чая," - сказал Ковинсов.

      "И это не испортило вам аппетит? Как-то не обеспокоило вас?"

      "Ничуть," - сказал Ковинсов. "Я знал, не застану вас сегодня, может, застану завтра. День тут значения не имеет".

      "Но когда вы сюда направлялись," - продолжал м-р Скимпол, - "был чудесный день. Светило солнце, дул ветерок, по полям проходили свет и тени, пели птички".

      "Никто и не говорит, чтобы этого не было, мне чудится," - ответил Ковинсов.

      "Никто," - отметил м-р Скимпол. "Но о чём вы думали в дороге?"

      "Вы што имеете в виду?" - прорычал Ковинсов, с видом сильнейшего негодования. "Думал! У меня достаточно дел, а получаю я не так достаточно, чтобы ещё думать. Думать!" (с глубочайшим презрением).

      "Во всяком случае, вы подумали," - продолжал м-р Скимпол, - "над таким обстоятельством: 'Гарольду Скимполу нравится любоваться солнечным светом; нравится внимать шуму ветра; нравится наблюдать чередование света и теней; нравится слушать птичек, этих певчих в величественном соборе природы. И не кажется ли мне, что я готов лишить Гарольда Скимпола его доли тех возможностей, которые являются его исключительным правом с рождения.' Вы не думали над этим обстоятельством?"

      "Я - конечно - э - НЕТ," - сказал Ковинсов, чьё упорство в полнейшем отторжении самой этой идеи было такой интенсивности, что адекватное ему выражение он мог дать, лишь оставляя длиннющие интервалы после каждого слова, и сопроводив последнее рывком, от которого чуть ли ни свернул шею.

      "Очень странный и любопытный этот мыслительный процесс у вас, деловых людей!" - сказал, раздумывая, м-р Скимпол. "Благодарю вас, мой друг. Доброй ночи."

Поскольку наше отсутствие было уже достаточно долгим, чтобы не показаться странным внизу, я сразу же вернулась и нашла Аду, сидящей у огня за работой и разговаривающей с кузеном Джоном. Тотчас же появился м-р Скимпол, и вскоре после него Ричард. Остаток вечера я была достаточно занята, получая свой первый урок в триктрак от м-ра Джарндиса, который очень любил эту игру, и я захотела, конечно, научиться у него, как можно скорее, чтобы принести хоть крохотную пользу и поиграть, когда у него не окажется более достойного соперника. Только я думала, время от времени, когда м-р Скимпол играл фрагменты из своих собственных сочинений; или когда, равно за фортепиано или с виолончелью, или у нас за столом, он сохранял, без всякого усилия, своё очаровательное настроение и свой нескончаемый лёгкий разговор; что, казалось, это у нас с Ричардом осталось это пережитое впечатление, что нас арестовывают после обеда, как это ни странно, вообще-то.

      Мы расстались поздно: когда Ада в одиннадцать собралась уходить, м-р Скимпол пошёл к роялю, весело трезвоня, что лучший из всех способов продлить день это украсть несколько часиков у ночи, мои дорогие! Уже после двенадцати он вышел из комнаты, вынося свечу и свою разгорячённую физиономию; и я подумала, что он бы мог нас продержать здесь, если бы счёл необходимым, до рассвета. Ада с Ричардом задержались у огня на несколько мгновений, гадая, закончила ли уже миссис Джеллиби свою дневную диктовку, когда м-р Джарндис, которого в комнате не было, вернулся.

      "О Господи, что ж это такое, что же такое!" - твердил он, потирая голову и похаживая в добродушной досаде. "Что мне говорят? Рик, мой мальчик, Эстер, дорогая, что же это вы делаете? Зачем вы это делаета? Как вы это можете? Сколько это было на каждого? - Ветер снова переменился. Я это чувствую во всём теле.".

      Никто из нас не знал, что ответить.

      "Ну же, Рик, ну! Я должен это уладить пока не лягу спать. Сколько вы выложили? Вы двое уплатили деньги, вы знаете! Зачем вы так поступили? Как вы могли? - О, Господи, это точно восточный - должно быть!"

      "Право же, сэр," - начал Ричард, - "Не думаю, что было бы благородно с моей стороны рассказать вам. М-р Скимпол на нас положился -"

      "Господь с тобой, мой мальчик! На кого он только не, полагается!" - проговорил м-р Джарндис, яростно взъерошив волосы и вдруг остановился.

    "В самом деле, сэр?"

    "На кого угодно! И снова попадёт в ту же историю, на следующей же неделе!" - заговорил м-р Джарндис, снова вышагивая широким шагом с погасшей свечёй в руке. "У него всегда те же истории. Ему на роду написаны эти истории. Я точно знаю, что когда его мать разрешилась от бремени, в газетах было объявление: 'Во вторник на прошлой неделе в своей резиденции в Доме Бед миссис Скимпол произвела на свет сына в стеснённых обстоятельствах'.".

    Ричард от души посмеялся, но при этом прибавил, - "Всё же, сэр, я бы не хотел поколебать его доверие, или разрушить его доверие; я, при всём уважении к вашей опытности, должен хранить его секрет, и надеюсь, вы подумаете, прежде чем настаивать. Конечно, если вы будете настаивать, сэр, я сочту, что неправ, и всё расскажу".

    "Что ж!" - воскликнул м-р Джарндис, снова остановившись, и делая несколько энергичных попыток засунуть подсвечник в карман. "Я - вот! Уберите его, дорогая. Сам не знаю, что это я с ним; это всё ветер - всегда так действует - я не буду настаивать, Рик; может быть, ты прав. Но, на самом деле - вцепиться в вас с Эстер - и выжать как пару нежных свежих апельсинов - что появились к Михайлову дню! - Ночью разразится буря!"

    Теперь он поочерёдно то прятал руки в карманы, будто собираясь их там держать долгое время; и тут же их вынимал, начиная яростно ерошить волосы.

    Я отважилась воспользоваться моментом и намекнула, что м-р Скимпол во всех таких делах сущий дитя -

    "А, дорогая?"- ухватился м-р Джарндис за это слово.

    "- Как сущее дитя, сэр," - повторила я, - "и тем отличается от других людей -"

    "Ты права!" - сказал м-р Джарндис, светлея лицом. "Своим женским умом попала прямо в точку. Он дитя - совершенное дитя. Я говорил, что он ребёнок, помнишь, когда первый раз упомянул о нём."

    Точно! Точно! подтвердили мы.

    "И он ребёнок. Вот, разве не так?" - твердил м-р Джарндис, всё более и более светлея лицом.

    Так и есть, согласились мы.

    "Как вы только об этом подумали, это же верх ребячества - я подразумеваю себя," - сказал м-р Джарндис, - " хоть на миг принять его за взрослого. Да можно ли, чтобы он за что-то отвечал? Представить Гарольда Скимпола с проектами и планами, или с пониманием последствий! Ха, ха, ха!"

    Так восхитительно было видеть, что облака рассеялись на его посветлевшем лице, видеть его таким от всего сердца довольным и понимать, а это было невозможно не понять, что источником его благодушия была доброта, для которой пытка осуждать и подозревать, или скрытно винить кого-нибудь, - так что на глазах Ады выступили слёзы в ответ на его улыбку, и я почувствовала, что тоже прослезилась.

    "Ну что за рыбья голова у меня на плечах," - воскликнул м-р Джарндисло, - "чтобы нужно было об этом напоминать! Вся эта история выдаёт ребёнка с начала и до конца. Никто, кроме ребёнка, не подумал бы выбрать вас двоих для такого дела. Никто, кроме ребёнка, не подумал бы, что у вас есть деньги. Если б там было тысяча фунтов, было бы то же самое!" - говорил м-р Джарндис, и всё лицо его пылало.

    Мы все это подтвердили по своим вечерним впечатлениям.

    "Конечно, конечно!" - говорил м-р Джарндис. "Однако, Рик, Эстер и вы также, Ада, потому что я не уверен, что и вашему маленькому кошельку не угрожает его неопытность - вы должны все дать мне обещание, что ничего подобного больше не повторится. Никаких ссуд! Ни одного пенса!"

    Мы все честно пообещали; Ричард, весело взглянув на меня, дотронулся до своего кармана, как бы напоминая мне, что нам не грозит опасность нарушить своё слово.

    "Что же касается Скимпола," - сказал м-р Джарндис, - "удобный кукольный домик с хорошим пансионом, и несколько оловянных человечков, чтобы влезать в долги и брать деньги, устроили бы мальчика по жизни. Сейчас, думаю, он спит сном младенца; пора и мне отправить свою трезвую голову на прозаическую подушку. Спокойной ночи, мои дорогие. Благосливи вас господь!"

    "Он снова заглянул, с улыбающимся лицом, ещё до того, как мы зажгли свои свечи, и сказал, - "О! Я ходил взглянуть на флюгер. И похоже, тревога насчёт ветра была напрасной. Смотрит на юг!" И ушёл, напевая про себя.          

    Мы с Адой наверху немного поговорили друг с другом, сойдясь в том, что его причуда насчёт ветра была выдумкой; и что он использовал это притворство, чтобы объяснить всякое разочарование, которое он не мог от себя скрыть, вместо того, чтобы обратиться к истинной причине, или порочить и унижать кого либо. Мы решили, что это вполне в духе его эксцентричной доброты; в отличие от тех капризных людей, которые превращают погоду и ветры (особенно тот несчастный ветер, который м-р Джарндис избрал совсем для другой цели) в подсадную утку для своего желчного и мрачного настроения.

        Поистине, к моей благодарности к м-ру Джарндису в один этот вечер прибавилось столько любви, что, я надеялась, через это смешанное чувство уже стала понимать его. Кажущиеся противоречия в характере м-ра Скимпола, или миссис Джеллиби, трудно ожидать, что я смогла бы примирить, имея так мало жизненного, практического опыта. Да я и не пыталась; потому что мои мысли, когда я осталась одна, были заняты Адой и Ричардом, и той тайной относительно них, которая, мне казалось, была доверена мне. Моя фантазия, слегка разгулявшаяся, вероятно, от ветра, всё же не соглашалась быть совершенно бескорыстной, хотя я, как могла, её к этому склоняла. Она направилась снова в дом моей крёстной, и прошла по всему прошлому пути, поднимая смутные мысли, которые когда-то здесь трепетали в тиши, о том, знал ли м-р Джарндис о моём происхождении - и даже о том, что он, возможно, мой отец - хотя эта праздная мечта теперь совершенно ушла.

    Теперь это всё ушло, я вспомнила, поднимаясь от огня. Размышлять о прошлом было не по мне, но - действовать с бодрым духом и признательным сердцем. Поэтому я себе сказала, - "Эстер, Эстер, Эстер! Долг, моя дорогая!" - и так встряхнула корзинкой с хозяйственными ключами, что они зазвенели, как маленькие колокольчики, приглашая меня, полную надежды, идти спать.


Перси Шелли. Триумф ("Прометей освобождённый")

Перси Б.Шелли Триумф (из лирической драмы "Прометей освобождённый" ["Prometheus Unbound"])

Терпеть мученья, где надежда меркнет,
Прощать обиды, злее ночи смертной,
Не поддаваться силе всемогущей,
Любить, терпеть, покуда упование
Из краха робко строит воздаяние;
Не изменять свой лик, тебе присущий.
Титан, вот славы путь, тобой изведан:
Кто добр, велик, красив, свободе предан.
Лишь в этом Жизнь, и Радость, и Победа!


          Испания, Costa d'Or – Санкт-Петербург,
                                       18-25.09.2009;
                Санкт-Петербург, 16 июня 2016г.


Percy Bysshe Shelley From PROMETHEUS UNBOUND (A lyrical drama in four acts)

ACT 4.

SCENE 4.1:
A PART OF THE FOREST NEAR THE CAVE OF PROMETHEUS.
PANTHEA AND IONE ARE SLEEPING: THEY AWAKEN GRADUALLY DURING THE FIRST SONG.


DEMOGORGON:

. . .
To suffer woes which Hope thinks infinite;         _570
To forgive wrongs darker than death or night;
To defy Power, which seems omnipotent;
To love, and bear; to hope till Hope creates
From its own wreck the thing it contemplates;
Neither to change, nor falter, nor repent;             _575
This, like thy glory, Titan, is to be
Good, great and joyous, beautiful and free;
This is alone Life, Joy, Empire, and Victory!


Ч. Диккенс. Гл. V. Утреннее приключение (“Холодный дом”)

Charles DICKENS                                                             Чарльз ДИККЕНС

B L E A K                                                                               Х О Л О Д Н Ы Й

H O U S E                                                                                                    Д О М

Chapter V. A Morning Adventure      Глава V. Утреннее приключение

 

 

Хотя утро было сырое, и туман всё ещё казался густым - я сказала казался, потому что окна были так запылены, что заставили бы потускнеть и солнечный свет в разгар лета - у меня было достаточное представление, какие неудобства ожидают нас за этими дверьми в столь ранний час, и достаточное любопытство к Лондону, чтобы ни ухватиться за идею мисс Джеллиби, когда она предположила, что мы могли бы пойти погулять.

 

            "Ма ещё долго не спустится, как всегда," - сказала она, - "и ещё хорошо, если завтрак через час приготовят, так у нас копаются. Па, тот перебивается, чем придётся, и идёт на работу. У него никогда не бывает, как вы назвали бы, регулярного завтрака. Присцилла оставляет ему молоко с караваем, когда есть, с вечера. Иногда молока нет, а иногда его выпивает кот. Ну ладно, вы, должно быть, устали, мисс Саммерсон; может быть, вам лучше в постель".

            "Совсем не устала, милая", - сказала я, - "и гораздо охотнее погуляла бы".

            "Если вы в этом уверены," - ответила мисс Джеллиби, - "я пойду оденусь."

 

            Ада сказала, что она тоже пойдёт, и скоро была на ногах. Пищику я предложила, по меньшей мере, чтобы он позволил себя помыть, после чего я снова уложу его на свою постель. Он покорился этому с величайшей охотой; глядя на меня во все глаза во время всей процедуры, как если бы ничего удивительнее не было и больше уже никогда не будет в его жизни - он выглядел, впрочем, очень несчастным, но ни разу не пожаловался, и как только всё закончилось, мирно отправился спать. Поначалу я колебалась, решаясь на такое своеволие, но скоро сообразила, что в доме, похоже, никто этого и не заметит.

 

От хлопот ли с водворением Пищика, или от хлопот, когда я собиралась сама и помогала Аде, только я вся просто пылала. Мисс Джеллиби мы нашли в кабинете, пытавшуюся согреться перед камином, который Присцилла при этом разжигала с грязным подсвечником из гостиной в руке - бросив туда свечу, чтобы лучше горело.

            Всё было точно так, как мы оставили прошлой ночью, и было очевидно, подразумевалось, что так и останется. Скатерть под лестницей после обеда не убиралась, и так и оставалась - для завтрака. Всюду были крошки, пыль, обрывки бумаги. Несколько оловянных котелков и молочные бидоны висели на наружной ограде; дверь стояла открытой; и за углом мы встретили кухарку, вытиравшую рот, выходящую прямо из пивной. Проходя мимо нас, она проронила, что ходила узнать, который час.

 

            Но ещё до кухарки мы встретили Ричарда, который выплясывал туда и обратно по Тэйвис-Инн, чтобы согреть ноги. Он был приятно удивлён, увидев нас, вставших так рано, и сказал, что охотно к нам присоединится. Он взял под руку Аду, и мы с мисс Джеллиби прошли вперед. Замечу, что к мисс Джеллиби вернулось её угрюмое настроение, и, право, я бы никак не подумала, как сильно я ей нравлюсь, если бы она мне этого сама не сказала.

 

            "Куда бы вам хотелось пойти?" - спросила она.

            "Куда угодно, моя милая!" - ответила я.

            "Куда угодно значит никуда," - сказала мисс Джеллиби, упрямо остановившись.

            "Всё же пойдёмте куда-нибудь," - сказала я.

            Тогда она очень быстро пошла вперёд, увлекая меня.        

 

            "Мне всё равно!" заговорила она. "Вот вы, мисс Саммерсон, будте свидетельницей, повторяю, мне всё равно - приходи он в наш дом со своим большущим лбом - весь в шишках и блестит! - из вечера в вечер хоть до Мафусаиловых лет, он всё равно от меня не дождётся ни слова. Каких же ослов они с Ма из себя строят!"

 

            "Дорогая!" запротестовала я на это выражение и с каким удареним мисс Джеллиби его произнесла. "Твой долг как дочери --"

 

            "О! Не говорите мне о моём долге, мисс Саммерсон; а где её долг матери? Всё делать ради общества и Африки, так что ли? Тогда пусть общество и Африка и оказывают ей долг как дочки; это больше их касается, чем меня. Вы возмущены, похоже! Что же, и я возмущена; так что мы возмущены обе, и покончим с этим!"

           

Она ещё скорее повлекла меня.

            "Но при этом, скажу ещё раз, он может ходить, ходить и ходить, но от меня не дождётся ни слова. Не переношу его. И ничего нет на свете отвратительнее, я ненавижу, как они с Ма разговаривают. Удивляюсь, как могут оставаться и терпеть и камни-то на мостовой перед нашим домом, выслушивая все несообразности, противоречия, когда звучит вся эта ахинея, и Ма там ещё заправляет!"

 

            Я, конечно, не могла не понять, что она имеет в виду м-ра Квейла, молодого джентельмена, который появился вчера после ужина. От необходимости продолжать этот деликатный разговор меня избавили Ричард и Ада, которые догнали нас вприпрыжку, смеясь и спрашивая, не задумали ли мы посоревноваться в беге? Прерванная таким образом, мисс Джеллиби замолчала, и уныло шла рядом со мной; в то время как я восхищалась разнообразию улиц, сменявших одна другую, толпам людей, уже снующих туда-сюда, количеству экипажей, появлявшихся и исчезавших, деловой суете с размещением товаров прямо в окнах магазинов и уборкой магазинов тут же на виду, и необычным созданиям в лохмотьях, украдкой рывшихся в выброшенном хламе ради булавок и другого старья.

 

            "Так, кузина", - раздался позади бодрый голос Ричарда, обращавшегося к Аде. "Нам никак не уйти от Канцлерского Суда! Другой дорогой мы пришли к нашему месту, где вчера встретились, а вот - клянусь Большой Печатью, опять старая леди!"

            На самом деле, это была она, неожиданно появившаяся перед нами, приседающая и хихикающая, твердя тем же вчерашним покровительственным тоном:

            "Подопечные тяжбы Джарндисов! Оч-чень счастлива, поверьте!"

            "Рано вы вышли, мэм," - произнесла я, когда она приседала в реверансе передо мной.

            "Да-а! Я обычно здесь гуляю ранним утром. До заседаний Суда. Место уединённое. Собираюсь здесь с мыслями для дневной повестки," - жеманно говорила старая женщина. "Повестка дня требует ещё каких размышлений. В Канцлерском Суде оч-чень трудно за всем уследить".

           

            "Кто это, мисс Саммерсон?" - прошептала мисс Джеллиби, плотнее прижавшись к моей руке.    

            У старушки был замечательно острый слух. Она ответила ей напрямую.

            "Истица, моё дитя. К вашим услугам. Имею честь регулярно присутствовать в суде. С моими документами. Имею удовольствие общаться ещё с одной юной участницей тяжбы Джарндисов?" -говорила старушка, выпрямляясь из глубокого реверанса, с головой, откинутой на одну сторону.

 

            Ричард, стараясь загладить свою вчерашнюю беспечность, доброжелательно объяснил ей, что мисс Джеллиби не имеет отношения к тяжбе.

            "Ха!" отреагировала старушка. "Она не ждёт судебного решения? Она ещё состарится. Ну не сразу состарится. О господи, нет! А это сад Линкольн-Инна. Я называю его своим садом. Летом в нём как в беседке. Где мелодично поют птички. Судебные каникулы в основном я провожу здесь. В размышлениях. Вы не находите, что судебные каникулы уж очень затягиваются, как по-вашему?"

            Мы сказали да, поскольку только такого ответа она от нас и ожидала.

 

            "Когда листья падают с деревьев и уже не остаётся свежих цветов, чтобы составить букет для суда Лорда Канцлера," - говорила старушка, - "каникулы заканчиваются; и шестая печать, упомянутая в Откровении, снова торжествует. Умоляю, зайдёмте ко мне взглянуть на моё жилище. Для меня это будет добрым знаком. Юность, и надежда, и красота там редко бывают. Много, много лет минуло с тех пор, как они меня посещали".

 

            Она взяла меня за руку и, проведя нас с миссис Джеллиби, обернулась, кивнув Ричарду с Адой, чтобы и они также шли. Я не знала, как уклониться, и взглядом искала помощи у Ричарда. В то время как он, и смущённый и изумлённый, и весь в сомнениях, как отделаться от старушки без обид, позволял нам вести их за собой, следуя за нами вместе с Адой; а наша странная проводница, весьма снисходительно улыбаясь, повторяла, не переставая, что живёт совсем рядом. Так оно скоро и оказалось. Она жила настолько рядом, что пока мы нашлись со словами какого-то общения, как были у её дома. Проведя нас через маленькие боковые ворота, старушка совершенно неожиданно ступила на узкую заднюю улочку, которая как и прочие дворики и переулки непосредственно примыкала к стене Линкольн-Инна, и сказала, "Вот моё жилище. Извольте!"

            Она остановилась у лавки, над которой была надпись, Крук, Склад Ветоши и Бутылок. И ещё - длинными тонкими буквами, Крук, Торговец Морскими Товарами. В одной части окна была картина с изображением красной бумажной фабрики, у которой разгружали подводу со множеством мешков старого тряпья. В другой части было написано, Скупка Костей. Рядом, Скупка Кухонной Утвари. Ещё рядом, Скупка Железного Лома. Затем, Скупка Бумажной Макулатуры. Ещё, Скупка Дамской и Мужской Одежды. Казалось, здесь всё скупалось, и ничего не продавалось. По всему окну было расставлено множество грязных бутылок: бутылки из-под ваксы, из-под лекарств, бутылки из-под имбирного пива и содовой воды, бутылки из-под пикулей, винные бутылки, бутылки из-под чернил: последние мне напомнили, что лавка, в некоторых мелких деталях, выглядела вполне полноправным соседом, и, уже не только выглядела, но и являлась, грязным прихлебателем и отвергнутым родственником закона. Здесь было великое множество бутылок из-под чернил. Здесь же у входа была низенькая шаткая скамейка с потрёпанными старыми томами с биркой "Юридческие книги, по 9 пенсов за том". Некоторые из надписей, которые я привела, были написаны судейским почерком, как те бумаги, которые я видела в конторе Кенджа и Корбоя, и письма, которые я так долго получала от них же. Среди них была записка, того же почерка, не касавшаяся бизнеса лавки, а извещавшая, что приличный мужчина сорока-пяти лет предлагает услуги по каллиграфии или копированию, работу выполнит аккуратно и в кратчайший срок: Спросить Немо, через м-ра Крука. Сколько-то подержанных мешков, синего и красного цвета, свисали сверху. Тут же за дверью в лавке кучей были свалены старые свитки раскрошившегося пергамента, и выцветшие и обтрёпанные судейские бумаги. Можно было представить, что эти сотни ржавых ключей, сваленные в кучу как железный лом, когда-то принадлежали дверям в комнатах или сейфам судейских контор. А тряпки, частью разбросанные а частью наваленные на  чашу деревянных весов, свисавшую без всякого противовеса с потолочной балки, могли быть обрывками адвокатского воротника и мантии. Чтобы довершить картину, оставалось только предположить, как нашептал нам с Адой Ричард, пока мы стояли и всё рассматривали, что вот те кости, сложенные в углу и аккуратно подобранные, это кости клиентов.

            Поскольку было ещё туманно и сумрачно, и сверх того лавку затеняла стена Линкольн-Инна, преграждающая свет всего в паре ярдов, мы бы вряд ли увидели, если бы не зажжённая лампа, пожилого человека в очках и ворсистой кепке, снующего по лавке. Повернувшись в сторону двери, он как раз поймал наш взгляд. Это был коротышка, с иссушенным мертвенно-бледным лицом; с головой, криво уходящей в плечи, и дыханием, исходящим клубами пара изо рта, как если бы у него внутри был огонь. Его глотка, подбородок и брови, были подобно инею настолько выбелены седой щетиной, и настолько пупырчаты от вен и морщинистой кожи, что он выглядел, в той части, что находилась выше торса, как старый корень под снегом.

            "Хе-хе!" - сказал старик, подходя к двери. "У вас что-нибудь на продажу?"

            Мы инстинктивно отпрянули и взглянули на нашу проводницу, которая пыталась отпереть входную дверь ключом, вынутым из кармана, и Ричард тут же ей заявил, что поскольку мы получили удовольствие увидеть, где она проживает, мы бы её оставили из-за недостатка времени. Но от неё не так-то легко было отделаться. Она с такой капризно-настойчивой искренностью уговаривала нас, что нам пришлось подняться с нею и через мгновение увидеть её помещение; и была такой согбенной, в своей невинной манере, когда вела меня, как предтечу тех добрых предзнаменований, которых пожелала; что я (как бы ни поступили другие) ничего не видела иного, как подчиниться. Мне кажется, мы все были более или менее преисполнены любопытства; - во всяком случае, когда старик поддержал её, сказав, "Эй! Уважьте её! Эт'не займёт минуты! Идите, идите! Идите через магазин, если т'дверь не'порядке!" все мы двинулись, поощряемые весёлым одобрением Ричарда и полагаясь на его защиту.

            "Мой хозяин, Крук," сказала маленькая старушка, снисходя к нему при всей своей надменности, представляя его нам. "Среди соседей его называют "Лордом Канцлером". А лавку "Канцлерским Судом". Это очень эксцентричная личность. Он очень странный. О, уверяю вас, очень странный!"

            Она закачала головой немеренное число раз и постучала пальцем по лбу, чтобы внушить нам, что мы должны великодушно его извинить, "Потому что он немножко - ну, вы понимаете! - Того -!" сказала старушка с величайшим достоинством. Старик подслушивал, посмеиваясь.

            "Это уж точно," - говорил он, идя впереди с лампой, -"что меня называют Лордом Канцлером, а мой магазин Канцлерским. А почему, вы думаете, меня называют Лордом Канцлером, а мой магазин Канцлерским?"

            "Не знаю, абсолютно!" - безразлично ответил Ричард.

            "Видите ли," - продолжал старик, обернувшись к нам, - "они - Хе! Какие чудесные волосы! У меня внизу три мешка дамских волос, но не найти таких прекрасных и нежных, как эти. Какой цвет, какое качество!"

            "Будет, дружище!" - сказал Ричард, весьма неодобрительно отнесясь к его попытке проверить на ощупь один из локонов Ады своими жёлтыми пальцами. "Извольте восхищаться, как и все мы, но без этих вольностей".

 

                  Старик метнул в него таким взглядом, что я забыла и про Аду, возбуждённую и зардевшуюся, и оттого такую поразительно красивую, что на ней, казалось, задержалось блуждающее внимание самой маленькой старушки. Но когда Ада вмешалась, и, смеясь, заявила, что ей остаётся только гордиться столь искренним восхищением, м-р Крук также неожиданно сник, как он только что проявился.

            "Вы видите, у меня здесь столько всего, - "заключил он, поднимая лампу, - "всякого рода, и всё, как думают соседи (но они ничего не знают) на выброс и пришедшее в прах и разорение, вот почему меня и моё место они так и окрестили. И у меня столько старого пергамента и бумаг в загашниках. И у меня склонность к ржавчине и плесени, и паутине. И вся-то рыба, что идёт в мой невод. И не выношу-то я, чтоб расстаться с тем, что однажды прибрал к рукам (примерно так мои соседи думают, но что они знают?), или что-то поменять, или убрать там или помыть, почистить, или починить, говорится и говорится. Вот таким образом я получил это худое прозвище Канцлер. Я-то не против. Хожу, чтоб хорошенько полюбоваться на своего знатного и учёного собрата всякий раз, когда проходят заседания в Линкольн-Инне. Он меня не замечает, но я его замечаю. Между нами не велика разница. Оба мы копаемся в чём-то. Хе, Леди Джейн!"

 

            Большая серая кошка спрыгнула к ему на плечо с одной из ближайших полок, напугав нас всех.

            "Хе, покажи им, как ты царапаешься. Хе! Рвать, миледи!" - сказал её хозяин.

            Кошка спрыгнула и накинулась своими тигриными когтями на узел с тряпьём, издавая звуки, от которых у меня зубы застучали.

            "Она со всяким так поступит, если я натравлю," - сказал старик. "Среди всего прочего я торгую кошачьими шкурками, и мне эту принесли. Как видите, это очень качественная шкурка, но я не содрал её! Совсем не так, как в Канцлерском Суде, вы скажете!"

 

            Он уже провёл нас через весь магазин в дальнюю его часть, и открыл дверь, ведущую в дом. Когда он взялся за ручку двери, маленькая старушка прежде, чем удалиться, грациозно обратилась к нему:

            "Ну всё, Крук. Вы предупредительны, но надоедливы. У моих юных друзей мало времени. Я совсем собой не располагаю, имея в виду, что суд очень скоро. Мои юные друзья - подопечные Джарндисов."

 

            "Джарндисов!" - сказал старик, вздрагивая.

 

            "Джарндисы и Джарндисы. Величайшая тяжба, Крук," - уточнила его жилица.

 

            "Хе!" - воскликнул старик в тоне задумчивого изумления, широко раскрывая глаза. "Подумать только!"

 

            Он, казалось, в момент был так поглощён всем этим и так изумлённо на нас смотрел, что Ричард сказал:

            "Как, похоже вы всерьёз озабочены делами, которые ведёт ваш знатный и учёный собрат, другой Лорд Канцлер!"

           

"Да,"-  ответил старик рассеянно. "А то! Вот только ваше имя --"

            "Ричард Карстон."

            "Карстон," - повторил он, медленно загибая указательный палец; и так по мере упоминания он всякий раз загибал ещё один палец. "Раз. Там было имя Барбэри, и имя Клэр, и имя Дедлок тоже, кажется".

            "Он знает столько о тяжбе, сколько настоящий канцлерский судья на жалованье!" - удивлённо проговорил Ричард, Аде и мне.

 

            "Есть!" - сказал старик, медленно выходя из своей прострации. "Да! Том Джарндис - извините меня, он ваш родственник; его в суде никогда другим именем не называли, также как и здесь, как - и её вот;" - кивнув на свою жилицу; - "Том Джарндис часто сюда заходил. Он места себе не находил, прохаживаясь здесь, когда шли заседания, или ожидал, разговаривая с окрестными лавочниками, которым наказывал, чем бы ни занялись, держаться подальше от Канцлерского суда. "Это всё равно," - говорил он, - "что быть в пыль перемолотым на медленных жерновах; зажаренным на медленном огне; зажаленным до смерти одиночными пчёлами; утонуть в каплях; сходить с ума по крупицам." Как-то он был близок к тому - как раз там, где сейчас стоит молодая леди - чтобы наложить на себя руки."

            Мы слушали с ужасом.

 

            "Он входит в эту дверь," - говорил старик, медленно указывая воображаемый путь через магазин, - "в тот день, когда он это сделал - вся округа твердила за месяц до того, что он это сделает определённо, рано или поздно - он входит в эту дверь в тот день, походил там, и сел на скамью, которая здесь стояла, и попросил меня (прикиньте, тогда я был с виду помоложе) принести ему пинту вина. "А то", - сказал он, - "Крук, я слишком подавлен; дело моё опять рассматривается, и сдаётся мне, я ещё не был так близок к тому, что вынесут решение." Мне не хотелось оставлять его одного; и я убедил его пойти в таверну напротив, на той стороне улицы (я имею в виду Чансери-Лайн); и сам пошёл за ним и заглянул в окно, и увидел его спокойным, как мне показалось, в кресле у огня, и в компании. Я едва вернулся сюда, как услышал выстрел, что прогрохотал и разнёсся до самого Инна. Я выскочил - выскочили соседи - и мы, человек двадцать, сразу заорали, - "Том Джарндис!""

            Старик остановился, сурово взглянул на нас, заглянул в фонарь, задул огонь и закрыл фонарь.

            "Вы верно угадали, мне не понадобилось ничего объяснять. Хе! Уж поверьте, как вся округа хлынула вечером в суд, когда слушалось это дело! Как мой знатный и учёный собрат, и все прочие, копались и путались, как всегда, и делали вид, будто они ни слова не слышали по последнему факту в этом деле; или ровным счётом ничего бы - о господи! - и не предприняли, если б случаем об этом услышали!"

            Ада полностью утратила свой румянец, и Ричард был едва ли не бледнее её. Ничего удивительного, даже по моим ощущениям, а я ведь не участвовала в тяжбе, что для сердец, столь чистых и неискушённых, было потрясением наследовать бесконечное несчастье, сопряжённое для многих людей с такими ужасными воспоминаниями. И ещё, я испытывала тяжелое чувство, ощущая связь этой горестной истории с бедным полоумным созданием, что привела нас сюда; но, к моему удивлению, она казалась совершенно равнодушной и только держала путь опять вверх по ступенькам ; сообщая нам, с выдержкой высшей натуры к слабостям прочих смертных, что её хозяин "малость - того -, ну вы понимаете!"

            Она жила на самом верху, в довольно большой комнате, из которой она могла бросить взгляд на Линкольн-Инн-Холл. Кажется, это и явилось первоначально для неё основным мотивом, чтобы снять здесь жильё. Она могла глядеть на него, сказала она, ночью, особенно при лунном свете. Её комната была опрятной, но совершенно, совершенно пустой. Я заметила самое скудное из необходимого по части мебели; несколько старых гравюр из книг, Канцлерских судий и адвокатов, прикреплённых сургучом к стене; и до полудюжины ридикюлей и мешочков, "содержащих документы", как она информировала нас. В камине не было ни углей, ни золы, и я нигде не видела ни предметов одежды, ни какой-нибудь еды. На открытой буфетной полке находились тарелка-другая, чашка, ещё одна и так далее, но все насухо вытертые и пустые. Когда я осмотрелась таким образом, её жалкая внешность наполнилась для меня более реальным смыслом, чем я это понимала.

 

"Чрезвачайно польщена, поверьте," - говорила наша бедная хозяйка, с величайшей обходительностью, - "этому визиту подопечных тяжбы Джарндисов. И очень признательна за доброе предзнаменование. Место здесь уединённое. Относительно. Я ограничена в выборе. В связи с необходимостью присутствовать на Суде. Живу здесь много лет. Дни свои провожу в суде; вечера и ночи здесь. Ночи мне кажутся длинными, потому разве, что сплю я мало, а думаю много. Это, конечно, неизбежно; когда твоё дело в Суде. Извините, не могу предложить шоколад. Я ожидаю решение в короткие сроки, и тогда поставлю своё хозяйство на широкую ногу. А теперь я не стыжусь признаться подопечным тяжбы Джарндисов (строго конфиденциально), что иногда мне трудно сохранять приличный вид. Я испытывала здесь холод. Испытывала и нечто поострее холода. Впрочем, это мало, что значит. Прошу прощения за переход к столь низменным темам".

            Она слегка отдёрнула занавес длинного и низкого мансардного окна, и обратила наше внимание на множество птичьих клеток, которые там висели: в некоторых по несколько птиц. Там были жаворонки, коноплянки и щеглы - мне показалось, по меньшей мере десятка два.

            "Я стала держать этих малюток", - сказала она, - "с целью, которую подопечные сразу поймут. Намереваясь выпустить их на волю. Когда вынесут решение по моему делу. Да-а! Но они умирают в тюрьме. Их жизни, бедных глупышек, так коротки по сравнению с Канцлерским судопроизводством, что, одна за другой, целые коллекции вымирают и вымирают. И я, видите ли, сомневаюсь, доживёт ли одна из них, хотя все они молоденькие, до освобождения! Оч-чень прискорбно, не правда ли?"

            Хотя она время от времени и задавала вопросы, она, казалось, совсем не ожидала ответов; лишь болтала беспрерывно, точно она привыкла это делать, когда никого не было, кроме неё.

            "Правда", - продолжала она, - "я иногда положительно подозреваю, поверьте, в то время, как дело ещё не решено, и шестая или Большая Печать торжествует, меня, возможно, найдут здесь, лежащей не один день, окоченевшей и бездыханной, как я сама находила столько птичек!"

           
            Ричард, отвечая на то, что он увидел в жалостливом взгляде Ады, воспользовался случаем положить немного денег, тихо и незаметно, на каминную полку. Мы же подтянулись ближе к клеткам, делая вид, что изучаем птичек.

 

            "Я не могу позволять им много петь", - говорила старушка, - "потому что (вам покажется это странным) я обнаружила, что мысли мои путаются, когда я думаю, что они поют в то время, как я слежу за прениями в Суде. А мой ум так должен быть очень ясным, знаете ли! Другой раз я назову вам их имена. Не сейчас. В день такого доброго предзнаменования пусть они поют, сколько хотят. В честь юности," - улыбка и реверанс; - "надежды," - улыбка и реверанс; - "и красоты," - улыбка и реверанс. "Вот! Дадим им полный свет".

            Птицы затрепетали и зачирикали.

 

            "Я не могу свободно открывать окно," - сказала старушка; в комнате было душно, и это бы как раз не помешало; - "потому что Леди Джейн, кошка, которую вы видели внизу - покушается на их жизни. Она сидит, притаившись, на парапете за окном часами. Я обнаружила," - таинственно зашептала она, - "что её природная жестокость обострилась от завистливого страха, как бы их не выпустили на волю. В результате решения Суда, которое, я надеюсь, скоро вынесут. Она коварна, и полна злобы. Иногда я готова поверить, что это не кошка, а волк из старинной поговорки. Голод, который не удержать за порогом".

 

            Бой часов по соседству, напомнивший бедняжке, что уже половина десятого, гораздо больше поспособствовал завершению нашего визита, чем это удалось бы нам самим. Она поспешно схватила свою сумочку с документами, которую она, войдя, положила на стол, и спросила, не собираемся ли и мы в Суд? После нашего ответа - нет, и что мы ни в коем случае не хотели бы задерживать её, она открыла дверь, выводя нас на лестницу.

 

            "При таком предзнаменовании, мне более, чем когда-нибудь надо быть там до того, как войдёт Канцлер," - объяснила она, - "он может объявить моё дело в первую очередь. У меня предчувствие, что он объявит его на сегодняшнее утро в первую очередь".

           

            Когда мы спускались, она остановилась и заговорила, что весь дом заполнен диковинным хламом, который хозяин понакупил, а продавать не хочет, потому что он малость - того. Это, когда мы были на втором этаже. Но перед этим она приостановилась на третьем этаже и молча указала на тёмную дверь.

            "Единственный жилец, кроме меня," - объяснила она шёпотом; - "переписчик судебных бумаг. Здешние мальчишки из переулка говорят, что он продался дьяволу. Не представляю, на что он мог потратить деньги. Тсс!"

            Она, по-видимому, подозревала, что жилец может её слышать, даже здесь; и повторяя "Тсс!", она пошла впереди нас на цыпочках, как если бы звук её шагов мог выдать ему то, что она сказала.

 

            Пройдя через лавку на обратном пути, как мы прошли через неё на пути к лестнице, мы застали старика, убиравшего множество пакетов с макулатурой в некий колодец в полу. Было видно, что он работал вовсю, пот выступил на лбу, при себе у него был кусочек мела, и как только он опускал очередной пакет или свёрток, он делал им загогулистую отметку на панели стены.

 

            Ричард с Адой, и мисс Джеллиби, и старушка прошли мимо него, и проходила я, и тут он меня остановил, коснувшись моей руки, и начертал на стене букву J - в очень своеобразной манере, начав с конца буквы и воспроизведя её в обратном порядке. То была заглавная буква, не печатная, но написанная в точности, как бы её написал клерк из конторы господ Кенджа и Корбоя.

            "Можете это прочесть?" - спросил он, пристально взглянув на меня.

            "Конечно," - сказала я. - "Это не трудно."

            "Что же это?"

            "J."

            Снова взглянув на меня и переведя взгляд на дверь, он стёр букву и вывел на её место букву "a" (на этот раз не заглавную), и спросил, - "А это что?"

            Я сказала. Затем он стёр её и вывел букву "r", и задал мне тот же вопрос. Он быстро продолжил, пока не составил, в той же своебразной манере, начиная с конца и снизу букв, слово Jarndyce, ни разу не оставив на стене вместе двух букв.

            "Как произносится это слово?" спросил он меня.

            Когда я ему назвала, он засмеялся. Затем он в той же отрывочной манере, и при этом так же быстро, воспроизвёл одну за другой, каждый раз стирая, буквы, образующие слово ХОЛОДНЫЙ ДОМ. Это, с некоторым удивлением, я также прочла; и он снова засмеялся.

            "Хе!" - начал старик, откладывая мел в сторону. "Как видите, мисс, у меня способность к копированию по памяти, хотя я не умею ни читать, ни писать".

            Он так неприятно на меня смотрел, и его кот смотрел злобно, как будто я была родственницей птичек наверху, что я просто облегчение испытала, когда в дверях появился Ричард, обратившийся ко мне:

            "Мисс Саммерсон, надеюсь вы не ведёте переговоры о продаже своих волос. Не соблазняйтесь. Для м-ра Крока вполне достаточно тех трёх мешков внизу!"

            Я не теряя времени пожелала м-ру Кроку всего хорошего, и присоединилась к моим друзьям на улице, где мы расстались со старушкой, которая с величайшей церемонией благословила нас и возобновила свои вчерашние заверения насчёт своих намерений определить поместья за мною и Адой. До того, как нам предстояло наконец повернуть, мы оглянулись и увидели м-ра Крука, стоявшего у двери своей лавки, в своих очках, глядящего нам вслед, со своей кошкой на плече, и её хвост торчал сбоку его мохнатой шапки, как длинное перо.

 

            "Ну и приключение по утру в Лондоне!" - вздохнул Ричард. "Ах, кузина, кузина, что за утомительные это слова "Канцлерский суд!"

            "И для меня, сколько себя помню," - откликнулась Ада. "Горько, что я должна быть врагом - ведь так, очевидно, и есть - многочисленным родственникам и другим людям; и что они должны быть моими врагами - и это, очевидно, так; и что мы все должны губить друг друга, сами не ведая, как и почему, будучи всю свою жизнь постоянно в подозрении и разладе. Кажется очень странным, ведь должна же быть где-то правда, что не нашлось честного судьи, который бы, взявшись за это дело всерьёз, не отыскал бы за все эти годы, где же она".

            "Ах, кузина!" сказал Ричард. "Действительно, странно. Очень странная вся эта разорительная, бессмысленная шахматная игра. Когда я наблюдал вчера этот невозмутимый Суд, бегущий себе трусцой, и думал о несчастных пешках на этой доске, у меня и голова и сердце разболелись враз. Головная боль от размышлений, как это может происходить, если только люди не дураки и не мошенники; а сердце заболело, когда я подумал, что они, возможно, и то и другое. Но во всяком случае, Ада - я могу называть вас Адой?"

            "Конечно, можете, кузен Ричард."

            "Во всяком случае, Ада, Канцлерскй суд не окажет на нас никакого дурного влияния. Он не сможет нас разлучить, когда нас так счастливо свели благодаря нашему доброму родственнику!"

            "Надеюсь, что никогда, кузен Ричард!" - тихо сказала Ада.

            Мисс Джеллиби крепко сжала мне руку, бросив многозначительный взгляд. Я улыбнулась в ответ, и оставшийся путь до дома прошёл очень приятно.

 

Через полчаса после нашего прибытия появилась миссис Джеллиби; и в течение часа в столовую один за другим таскались различные предметы, необходимые для завтрака. Без сомнения миссис Джеллиби ложилась спать, и обыкновенным образом встала с постели, но у неё был такой вид, когда появилась, будто платье она и не снимала. Во время завтрака она была очень занята; утренняя почта доставила увесистую корреспонденцию касательно Борриобула-Гха, которая обещала ей (заметила она) хлопотный день. Дети кувыркались, оставляя ссадины на ногах как зарубки на память о каждом падении; а Пищик затерялся на полтора часа, и был доставлен с Ньюгейтского рынка полисменом. То спокойствие, с которым миссис Джеллиби перенесла и его отсутствие и его водворение в лоно семьи, нас всех поразило.

           

 

Она всё это время упорно продолжала диктовать Кедди, и Кедди скоро вернулась в то чернильное состояние, в котором мы её обнаружили. К часу прибыл открытый экипаж для нас и повозка для багажа. Миссис Джеллиби зарядила нас нескончаемыми приветами своему доброму другу м-ру Джарндису; Кедди встала из-за стола, чтобы увидеть наш отъезд, поцеловала меня в проходе, и осталась стоять на ступеньках, кусая перо и плача навзрыд; Пищик, рада сообщить, спал и избежал мук расставания (мне не избывиться было от подозрения, что на Ньюгейтский рынок он ходил искать меня); остальные дети цеплялись за наше ландо и срывались, и мы с величайшей тревогой, уже изрядно отъехав, наблюдали их разбросанными по всему Тэйвис-Инну.


Перси Шелли. Мир поэта (из драмы "Прометей освобождённый")

Перси Б.Шелли Мир поэта (из лирической драмы "Прометей освобождённый" ["Prometheus Unbound"])

На устах поэта я почил
В грёзах, как любовник полный сил,
В звуках слов его дыханьем жил;
Не ищет он мирских благоволений,
Вкушает лишь лобзанья лёгких теней,
В пустынях мыслей сладости мгновений.
Стережёт он молча, трепеща,
В озёрной глади отблески луча,
Круженье жёлтых пчёл в цветке плюща,
Не видя их, равно не внемля им;
Но из них ему творить присуще
Образы реальнее живущих –
Чад своих, питомцев вечности!

                         Санкт-Петербург, 7 июня 2016г.


Ранняя редакция перевода:

На устах поэта длю свой сон,
Грёз влюблённых нежный перезвон,
В звуках слов его дыханьем полн;
Не знает он мирских влечений,
Лишь пьёт лобзанья лёгких теней,
Скользящей мысли порожденья.
Стеречь он станет трепеща
Край моря в отблеске луча,
Иль жёлтых пчёл в цветке плюща,
Не видя их, не внемля им…
Но из них он то содеет,
Что живущих всех живее –
Питомцев вечности!

                      Ленинград, 23-26 мая 1974г.


Percy Bysshe Shelley From PROMETHEUS UNBOUND (A lyrical drama in four acts)

ACT 1.

SCENE:
A RAVINE OF ICY ROCKS IN THE INDIAN CAUCASUS.
PROMETHEUS IS DISCOVERED BOUND TO THE PRECIPICE.
PANTEA AND IONE ARE SEATED AT HIS FEET.
TIME, NIGHT.
DURING, THE SCENE MORNING SLOWLY BREAKS.

FOURTH SPIRIT:
On a poet's lips I slept
Dreaming like a love-adept
In the sound his breathing kept;
Nor seeks nor finds he mortal blisses,     _740
But feeds on the aereal kisses
Of shapes that haunt thought's wildernesses.
He will watch from dawn to gloom
The lake-reflected sun illume
The yellow bees in the ivy-bloom,         _745
Nor heed nor see, what things they be;
But from these create he can
Forms more real than living man,
Nurslings of immortality!


Аллен Тэйт. Грани

Аллен ТЭЙТ (1899 – 1979)

Грани


Я удивлялся ей - она смеялась,
Мой удивлённый взгляд распознавая.
Сочли бы бесполезными маневры белых рук –
Моих коснуться рук, их отпуская.

Когда же мы однажды расставались,
Одним деревьям приумолкшим ведомы,
Её касался пальцев невзначай
Я, неспроста уловкам этим преданный.

Достало пустоты нам недосказанной,
Скажу, мы с ней разведены судьбой.
И всё ж, я удивлялся ей - вновь улыбалась,
Узрев подобье бездны пред собой.

                            Санкт-Петербург, 13.10.2014



Allen TATE
 
Edges


I've often wondered why she laughed
On thinking why I wondered so;
It seemed such waste that long white hands
Should touch my hands and let them go.

And once when we were parting there,
Unseen of anything but trees,
I touched her fingers, thoughtfully,
For more than simple niceties.

But for some futile things unsaid
I should say all is done for us;
Yet I have wondered how she smiled
Beholding what was cavernous.



Перси Шелли. Его душа – душ слаженная кода ("Прометей освобождённый")

Перси Б.Шелли Его душа – душ слаженная кода (из лирической драмы "Прометей освобождённый" ["Prometheus Unbound"])


      Его душа – душ слаженная кода,
      Божественный контроль – его природа,
Куда втекает всё, подобно рекам в море.
      Дела мирские сквозь любовь лучатся,
      Терзанья, пени в роще сей резвятся,
Как звери мирные, с их кротким нравом споря.

      Чья воля – сонм страстей и наслаждений,
      Забот себялюбивых свита теней,
Чей дух – негодный вождь, хотя тиранит всласть –
      Корабль, несомый бурей, чьим рулём
      Любовь вертит, что волны нипочём,
Приветит дикий брег вкусить монаршью власть.

             Санкт-Петербург, 6.01.2009,
                            16.05.2016.

Из первоначальной редакции (дактиль):

      Воля из сонма страстей, наслаждений дурман,
      Себялюбивых забот простодушный туман,
Дух, что плохой полководец, хотя и тиранствует всласть,
      Точно бурей влекомый корабль, чьим рулём
      Овладела Любовь, что и волны ему нипочём,
Пред берегом диким предстанет, вкушая монаршую власть.

             Санкт-Петербург, 6.01.2009

   

Percy Bysshe Shelley From PROMETHEUS UNBOUND (A lyrical drama in four acts)

ACT 4.

SCENE 4.1:
A PART OF THE FOREST NEAR THE CAVE OF PROMETHEUS.
PANTHEA AND IONE ARE SLEEPING: THEY AWAKEN GRADUALLY DURING THE FIRST SONG.


THE EARTH:

Man, one harmonious soul of many a soul,                       _400
Whose nature is its own divine control,
Where all things flow to all, as rivers to the sea;
Familiar acts are beautiful through love;
Labour, and pain, and grief, in life's green grove
Sport like tame beasts, none knew how gentle they could be! _405

His will, with all mean passions, bad delights,
And selfish cares, its trembling satellites,
A spirit ill to guide, but mighty to obey,
Is as a tempest-winged ship, whose helm
Love rules, through waves which dare not overwhelm,          _410
Forcing life's wildest shores to own its sovereign sway.


Перси Шелли. Он речь принёс, и речь взрастила мысль ("Прометей освобождённый")

Перси Б.Шелли Он речь принёс, и речь взрастила мысль
(из лирической драмы "Прометей освобождённый" ["Prometheus Unbound"])


Он речь принёс, и речь взрастила мысль,
Та мысль для мира стала мерой; Знанье
Земли и неба троны сотрясало –
Колеблемые им, они не пали;
И разум, порождающий гармонию,
Исторгнулся в пророческом напеве.
Песнь взмыла ко внимающему духу,
Свободному от пут людских, и тот,
Богоподобный, шествовал неспешно
Среди прозрачных струй сладчайшей музыки.

              Ленинград, 12.7.975




Percy Bysshe Shelley From PROMETHEUS UNBOUND 

(A lyrical drama in four acts)


SCENE 2.4
THE CAVE OF DEMOGORGON.
ASIA AND PANTHEA.

ASIA:

He gave man speech, and speech created thought,
Which is the measure of the universe;
And Science struck the thrones of earth and heaven,
Which shook, but fell not; and the harmonious mind   _75
Poured itself forth in all-prophetic song;
And music lifted up the listening spirit
Until it walked, exempt from mortal care,
Godlike, o'er the clear billows of sweet sound.


Ч. Диккенс. Гл. IV. Филантропия в телескопе (“Холодный дом”)

Charles DICKENS                                                             Чарльз ДИККЕНС

B L E A K                                                                               Х О Л О Д Н Ы Й

H O U S E                                                                                                    Д О М

Chapter IV. Telescopic Philantropy                    Глава IV. Филантропия 

                           в телескопе

 

  

Ночь мы должны были провести, как сообщил нам м-р Кендж, когда мы прошли к нему в кабинет, у миссис Джеллиби. Он затем обратился ко мне, что я, разумеется, знаю, кто такая миссис Джеллиби.

            "Право, не знаю, сэр," - ответила я. "Может быть, м-р Карстон или мисс Клэр --"

            Но нет, они совершенно ничего не знали о миссис Джеллиби.

            "Ну и ну! Миссис Джеллиби," - заговорил м-р Кендж, стоя спиной к огню, и бросая взгляд на пыльный коврик перед камином, как если бы то была биография миссис Джеллиби, - "леди замечательной твёрдости характера, которая полностью посвящает себя обществу. В разное время она посвящала себя самому широкому кругу общественных вопросов, а в настоящее время (пока её не привлекло что-нибудь иное) она поглощена Африканской темой, имея в виду повсеместное культивирование кофейных зёрен - и-и туземцев - и благое устройство, по берегам африканских рек, излишков нашего родного народонаселения. М-р Джарндис, у которого страсть поддерживать всякое дело, которое можно счесть полезным, и которого так домогаются филантропы, имеет, вероятно, самое высокое мнение о миссис Джеллиби."

            М-р Кендж поправил галстук и взглянул на нас.

            "А м-р Джеллиби, сэр?" - вдруг спросил Роберт.

            "А! М-р Джеллиби," - произнёс м-р Кендж, "он-э-- не знаю, могу ли я его лучше описать, нежели сказав, что он муж миссис Джеллиби."

            "Пустое место, сэр?" - подытожил Роберт с насмешливым взглядом.

"Я этого не сказал," - ответил м-р Кендж внушительно. "Я, право же, не мог этого сказать, потому что я решительно ничего не знаю о м-ре Джеллиби. Никогда, насколько мне известно, я не имел удовольствия видеть м-ра Джеллиби. Возможно, он очень достойный человек; но он, как говорится, меркнет – Меркнет! – в лучах лучших качеств своей супруги". Затем м-р Кендж объяснил нам, что поскольку дорога в Холодный Дом слишком длинная, тёмная и утомительная в такой вечер, и поскольку сегодня мы уже достаточно нагулялись, м-р Джарндис сам предложил устроить нас таким образом. Экипаж, чтобы отвезти нас за город, прибудет к миссис Джеллиби завтра, пораньше до полудня.

            Он позвонил в колокольчик и вошёл тот самый молодой джентльмен. Обращаясь к нему по имени Гаппи, м-р Кендж вопросил, отправлены ли "куда следует" коробки мисс Саммерсон и остальной багаж. М-р Гаппи ответил, что - да, всё отправлено "куда следует", и что экипаж ждет, чтобы туда же забрать и нас, как только мы пожелаем.

            "Тогда мне осталось только," - заговорил м-р Кендж, пожимая нам руки, - "выразить моё живейшее удовлетворение (всего лучшего, мисс Клэр!) соглашением, достигнутым сегодня, и мою (всего вам хорошего, мисс Саммерсон!) живейшую надежду, что оно приведёт к счастью (рад, что имел честь познакомиться с вами, м-р Карстон!), благоденствию, и выгодам со всех точек зрения, во всех отношениях! Гаппи, присмотри там хорошенько за нашими друзьями.

            "Так где это, м-р Гаппи?" спросил Ричард, когда мы спустились по лестнице.

            "Не расстояние", - сказал м-р Гаппи; - "к Тейвис-Инн, знаете?"

            "Понятия не имею, ведь я из Винчестера и с Лондоном незнаком".

            "Только свернуть за угол", - сказал м-р Гаппи. "И мы тотчас выскочим на Чансери-Лайн, проскочим Холборн, а там мы - в четырёх минутах, рукой подать. Ну так как, Лондон всегда такой, мисс?" Он, кажется, был в восторге от моей оценки.

            "Такой плотный туман, на самом деле!" сказала я.

            "Но ведь не такой, чтоб вам повредить, точняк", сказал м-р Гаппи, опуская ступеньку. "Даже, вроде, пошёл вам на пользу, мисс, если судить, как вы выглядите".

Я понимала, что он отпустил этот комплимент мне с самыми лучшими намерениями, и посмеялась над собой, что покраснела при этом, между тем как он закрыл дверцу и взгромоздился на козлы; а мы все трое смеялись и болтали, и какие мы неопытные и какой странный Лондон, пока ни завернули под арку, к месту нашего назначения: узкой улице с высокими домами, похожей на плоскую цистерну, заполненную туманом. Пёстрая кучка зевак, преимущественно детей, собралась у дома, около которого мы остановились, с тусклой медной пластиной на двери с надписью Джеллиби.

            "Не пугайтесь!" сказал м-р Гаппи, заглядывая к нам через окошко. "Один из юных Джеллиби взял и засунул голову в решётку ограды!"

            "Бедный ребёнок!" - воскликнула я, - "будте добры, разрешите мне выдти!"

            "Умоляю, осторожнее, мисс. Юный Джеллиби вечно что-нибудь вытворяет," - сказал м-р Гаппи.

            Я направилась к бедному ребёнку, обнаружив маленького бедолагу из наигрязнейших, каких только видела, он громко орал, весь красный и напуганный, с шеей, зажатой между стальными прутьями решётки, в то время как молочник и судейский курьер, возможно с самыми добрыми намерениями, пытались вытащить его за ноги, надеясь, что его череп сплющится от их усилий. Когда я осознала, что ведь это маленький мальчик, с естественно большой головой, я подумала, что, возможно там, где прошла его голова, последует и туловище, и проговорила, что лучший способ его освободить, наверное, протащить его вперёд. Это было с таким воодушевлением воспринято молочником и курьером, что мальчик мгновенно вылетел бы в воздух, если бы я не держала его за передник в то время, как Ричард и м-р Гаппи выскочили через кухню, чтобы схватить его, когда его освободили. Наконец его благополучно опустили, уже без всяких происшествий, и тогда он стал неистово колотить м-ра Гаппи рукояткой обруча.

            Никто не появился из домашних, за исключением особы в высоких деревянных сандалиях, которая тыкала в ребёнка метлой снизу; не знаю, с какой целью, и не думаю, чтобы она знала. Поначалу я предположила, что миссис Джеллиби нет в доме; и очень удивилась, когда особа, появившаяся в проходе уже без деревянных сандалий, которая провела нас с Адой наверх, в заднюю комнату на втором этаже, вдруг объявила, - "Обе молодые леди, миссис Джеллиби!" Поднимаясь, мы перегнали ещё детей, на которых трудно было не наткнуться в темноте; и когда мы предстали перед миссис Джеллиби, один из этих бедных малюток упал внизу по ступенькам - буквально полетел вниз (как мне показалось), с ужасным визгом.

            Лицо миссис Джеллиби не выразило ни тени беспокойства, невольно отразившегося на наших лицах, когда головка дорогого ребёнка отпечатывала весь путь глухими ударами на каждой ступеньке - Ричард после говорил, что насчитал таких семь, не считая последнего уже на площадке - нас она приняла с полным самообладанием. Это была миловидная, довольно миниатюрная, пухлая женщина, от сорока до пятидесяти, с красивыми глазами, хотя и имевшими удивительное свойство, как будто они глядели куда-то вдаль. Как если бы - я снова цитирую Ричарда - они не могли ничего видеть ближе Африки!

            "Очень, очень рада," - сказала миссис Джеллиби приятным голосом, - "что имею удовольствие вас принимать. Я очень уважаю м-ра Джарндиса; и всякий, к кому он проявляет интерес, мне не безразличен".

            Мы выразили нашу признательность, и сели у двери, где стоял хромой инвалид в виде софы. У миссис Джеллиби были очень хорошие волосы, но она была слишком занята своим Африканским долгом, чтобы их расчесать. Шаль, которую она на себя свободно накинула, упала на кресло, когда она поднялась нам навстречу; и когда она повернулась, чтобы занять своё место, мы не могли не заметить, что её платье едва-едва сходится на спине, и открытое пространство загорожено крест-накрест шнуровкой корсета наподобие решётки - точь-в-точь садовая беседка.

            Комната, захламлённая бумагами и почти полностью занятая большим письменным столом, также заполненным подобным хламом, была не то что неопрятная, а просто грязная. Это просто бросалось в глаза, несмотря на то, что своим слухом мы продолжали следить за бедным ребёнком, который перекувыркнулся по ступенькам: мне показалось, на кухню, где, похоже, кто-то стал его душить.

            Но кто нас поразил, так это измождённая и болезненная с виду, хотя ни сказать, чтобы некрасивая, девушка за письменным столом, которая уставилась на нас, покусывая перо ручки. Думаю, никто и никогда не был так измазан чернилами. И от самых её взлохмаченных волос до хорошеньких ножек, которые уродовали изношенные и порванные атласные туфли, стоптанные на пятках, казалось, на ней не было ничего, начиная от булавки на макушке, в порядке, либо на своём месте.

            "Вы видите, мои дорогие," - сказала миссис Джеллиби, снимая нагар с двух толстых конторских свечей в оловянных подсвечниках, которые придавали всей комнате сильный привкус горячего сала (огонь в камине уже прогорел, и там ничего не было, кроме золы, головешек и кочерги), - "вы видите, мои дорогие, что я, как всегда, очень занята; но вы извините меня. Сейчас всё моё время занимает Африканский проект. Я веду корреспонденцию с общественными организациями, и с частными лицами, озабоченными благосостоянием нашего народонаселения в целом по стране. Я счастлива сообщить, что проект продвигается. Мы надеемся, в следующем году в это время у нас от ста пятидесяти до двухсот здоровых семейств будут заняты выращиванием кофе и просвещением местного населения Бориобула-Гха, на левом берегу Нигера".

            Ада посмотрела на меня, ничего не говоря, и я промолвила, что всё это, должно быть, очень радует.

            "Очень радует", - сказала миссис Джеллиби. "Это требует мобилизации всей моей энергии, какая только есть; но ради успеха это ничто; и я с каждым днём всё более уверена в успехе. Вы знаете, мисс Саммерсон, мне так странно, что вы никогда не обращали внимания на Африку".

            Вот уж поистине, такой оборот разговора для меня был столь неожиданным, что я растерялась. Я заикнулась, что климат --

            "Наилучший климат в мире!" сказала миссис Джеллиби.

            "Неужели, мэм?"

            "Определённо. С предосторожностями", - сказала миссис Джеллиби. "Ступайте в Холборн без предосторожностей и вас задавят. А ступайте в Холборн с предосторожностями, и вас никогда не задавят. Также и в Африке".

            Я сказала, - "Нет сомнений". Подразумевая Холборн.

            "Если хотите," - сказала миссис Джеллиби, выкладывая перед нами кучу бумаг, - "просмотрите некоторые заметки по этой части, и в целом по предмету (которые сейчас широко циркулируют), пока я заканчиваю надиктовывать письмо - моей старшей дочери, это мой личный секретарь --"

            Девушка за столом прекратила покусывать перо и повернулась в нашу сторону, как будто приветствуя нас, толи робко, толи хмуро.

            "Я тогда закончу на сегодня," - продолжала миссис Джеллиби, со сладкой улыбкой; - "хотя моя работа никогда не кончается. Так где мы, Кэдди?"

            "'Кланяется м-ру Своллоу, и имеет честь --'" сказала Кэдди.

            "'Имеет честь", - повторила миссис Джеллиби, диктуя, - "уведомить его в отношении его письма по запросу об Африканском проекте.'- Нет, Пищик! Ещё чего не хватало!"

            Пищик (так сам себя называвший) был тем самым несчастным ребёнком, который падал по ступенькам, а теперь прервал диктовку своим появлением, с полоской пластыря на лбу, демонстрируя свои израненные коленки, и что там было жалостнее - ссадины или грязь - нам с Адой было совершенно непонятно. Миссис Джеллиби лишь бросила с безмятежным спокойствием, с которым говорила всегда, -"Отстань, гадкий Пищик!" и опять сосредоточила свои прекрасные глаза на Африке.

            Однако, когда она снова продолжила диктовку, я, ничуть не мешая ей, отважилась тихонечко остановить бедного Пищика, когда тот выходил, и взяла его к себе, чтоб приласкать. Похоже, он очень удивился этому, и ещё, когда Ада его поцеловала; но скоро погрузился в крепкий сон у меня на руках, всхлипывая всё реже и реже, пока совсем не затих. Я была так занята Пищиком, что упустила письмо в деталях, но извлекла из него такое общее впечатление о важном значении Африки и полнейшей незначительности всех прочих мест и предметов, что мне даже стыдно стало, что я так мало в этом разбираюсь.

            "Шесть часов!" - сказала миссис Джеллиби. "А обед у нас определён (вообще мы обедаем во всякое время) на пять! Кэдди, покажи мисс Клэр и мисс Саммерсон их комнаты. Возможно, вы хотите переодеться? Вы, конечно, меня извините, я так занята. О, какой противный ребёнок! Умоляю, мисс Саммерсон, опустите его на пол!"

            Я упросила оставить его, уверяя, что он совсем меня не беспокоит; отнесла его наверх и положила на свою кровать. Наши с Адой комнаты были наверху, смежные, с сообщающейся дверью. Они были полупустыми и в беспорядке, а занавеска на моём окне держалась при помощи вилки.

            "Вы захотите горячей воды, наверное?" - сказала миссис Джеллиби, тщетно оглядываясь в поисках хотя бы одного кувшина с ручкой.

            "Если вас не затруднит", - ответили мы.

            "О, какие затруднения!" - ответила миссис Джеллиби, - "вопрос только, есть ли она вообще".

            Вечер был таким холодным, а комнаты так пропахли сыростью, что я должна была сознаться, что мне было чуть-чуть не по себе; Ада так готова была плакать. Однако, скоро мы уже смеялись, деловито распаковывая вещи, когда вернулась миссис Джеллиби сказать, что она извиняется, и горячей воды не будет; им всего лишь не найти чайника, а бойлер не в порядке.

            Мы попросили её не беспокоится, и заторопились, чтобы скорее оказаться внизу - снова у огня. Между тем, все маленькие дети поднялись на нашу площадку, чтобы увидеть феномен лежащего на моей постели Пищика; и наше внимание смущало непрекращающееся видение множества носов и пальцев, рисковавших попасть между дверными петлями. Ни у одной из наших комнат невозможно было запереть дверь; мой замок, без всякой ручки, выглядел так, будто ожидал заводного ключа, и хотя у Ады дверная ручка замечательно мягко прокручивалась оборот за оборотом, не похоже было, чтобы это производило на дверь какое-нибудь действие. Поэтому я предложила детям, чтоб они вошли и хорошо себя вели за столом, а я расскажу им историю Красной Шапочки, пока я одеваюсь; что они и сделали, и сидели тихо, как мышки, включая Пищика, который очень вовремя проснулся перед появлением Серого Волка.

            Когда мы спускались вниз, в окне лестницы заприметили кружку с надписью "Привет из Танбриджских Источников", в которой горел плавающий фитиль; в гостиной (сейчас сообщаемой через открытую дверь с комнатой миссис Джеллиби) девица с опухшим лицом, перевязанным фланелью, раздувала огонь, давясь от кашля. Короче, было задымлено до такой степени, что около получаса мы все сидели при открытых окнах, кашляя и плача; в то время, как миссис Джеллиби, в той же сладкой манере, диктовала письма по Африке. Такая её занятость, признаться, была для меня огромным облегчением; потому что Ричард рассказывал нам, что ему пришлось мыть руки в пирожной форме, и что чайник они нашли на туалетном столике; и это заставило Аду смеяться так, что они и меня рассмешили самым неподобающим образом.

            Вскоре после семи мы спустились к ужину; очень осторожно, по совету миссис Джеллиби; потому что лестница, помимо того, что там сильно не доставало прутьев, было такой неровной, что представляла настоящие ловушки. Перед нами была чудная треска, кусок ростбифа, блюдо котлет и пудинг, - великолепный ужин, если б его коснулось хоть какое-то, так называемое, приготовление. Всё было почти сырым. Девица с фланелевой повязкой, которая прислуживала за столом, швыряла на него всё как придётся, куда ни попало, и больше ни к чему не притрагивалась, пока , по завершении ужина, не выгружала всё на ступеньки лестницы. Особа в деревянных сандалиях, которую я видела (и которая, как я предположила, была кухаркой), часто входила и препиралась с ней у дверей, и было очевидно, что они не ладили.

            И в течение всего ужина - длительного вследствие таких происшествий, когда миска с картошкой опрокидывается в угольное ведёрко, а от штопора отлетает ручка и попадает девице в подбородок - миссис Джеллиби сохраняла невозмутимость. Она рассказывала нам столько интересного о Борриобула-Гха и туземцах; и получила столько писем, что Ричард, сидевший рядом, углядел сразу четыре конверта в соуснике. Одни письма представляли отчёты по дамским комитетам, или резолюции дамских заседаний, которые она нам зачитывала; другие - заявления от людей, захваченных в той или иной степени разведением кофе, и туземцев; прочие требовали ответа, и для этих она три или четыре раза отправляла свою старшую дочь из-за стола для письма под диктовку. Она была полна энтузиазма и, без сомнения, как говорила нам, предана делу.

            Меня слегка заинтересовало, кто тот тихий лысый джентльмен в очках, который опустился в свободное кресло (специального распределения мест за столом не было) после того, как унесли рыбу, и казался пассивным настолько, чтобы допускать Борриобула-Гха, но недостаточно активным, чтобы интересоваться его заселением. Поскольку за всё время он не сказал ни слова, он мог быть и туземцем, если бы ни цвет лица. И до тех пор, пока мы ни вышли из-за стола, и он ни остался наедине с Ричардом, мне не приходило в голову, что это, возможно, м-р Джеллиби. Но это был м-р Джеллиби; и говорливый молодой человек, назвавшийся м-ром Квейлом, с глянцевыми шишковатыми висками, и тщательно зачёсанными назад волосами, появившийся вечером и сообщивший Аде, что он филантроп, одновременно информировал её, что супружеский альянс миссис Джеллиби и м-ра Джеллиби он называет союзом духа и материи.

            Этот молодой человек, помимо того, что пространно говорил от себя об Африке и о своём проекте обучения кофейных колонистов, с тем чтобы те научили туземцев, точить ножки к роялям и организовали экспортную торговлю, с воодушевлением пытался вовлечь в разговор миссис Джеллиби, говоря, например, - "Теперь я верю, миссис Джеллиби, что вы получаете, ни много ни мало, от ста пятидесяти до двухсот писем по Африке в один день, не так ли?" или "Если мне память не изменяет, миссис Джеллиби, вы как-то упомянули, что выслали с одного почтового отделения пять тысяч циркуляров за раз?" - и всякий раз он, как переводчик, повторял ответы миссис Джеллиби. М-р Джеллиби в течение всего вечера сидел в углу, прислонившись к стене, как бы предавшись унынию. Оставшись наедине с Ричардом после ужина, он, казалось, несколько раз приоткрывал рот, будто что-то имел на уме; но опять закрывал его, к чрезвычайному смущению Ричарда, так ничего и не сказав.

Миссис Джеллиби, сидевшая в своеобразном гнезде из исписанной бумаги, попивала кофе весь вечер и с интервалами диктовала своей старшей дочери. Ещё она вела дискуссию с м-ром Квейлом; предметом которой, кажется, было - насколько я поняла - Человеческое Братство; находя выражения самым прекрасным чувствам. Однако, я была не так внимательна, как, наверное, следовало бы, потому что пришли Пищик и остальные дети, окружив нас с Адой в углу гостиной, и просили у нас новую сказку; поэтому мы присели среди них и рассказывали шёпотом и про Кота с Сапогах и, уж не знаю, о чём ещё, пока миссис Джеллиби, случайно вспомнив о детях, ни отправила их спать. Поскольку Пищик плакал, требуя, чтобы я уложила его в постель, я понесла его наверх, когда в самую гущу этой маленькой семьи вверглась, подобно дракону, девица во фланелевой повязке и расшвыряла их по кроваткам.

 

            После этого я занималась нашей комнатой, чтобы сделать её поопрятнее, уговаривала сварливый огонь, который приходилось разжигать, разгореться, и наконец он это сделал, и довольно ярко. При своём возвращении вниз я почувствовала, что миссис Джеллиби, пожалуй что презирает меня, что я так легкомысленна; и я была этим огорчена; хотя и сознавала, что у меня нет повышенных претензий.

            Было около полуночи, когда нам удалось отправиться спать; и даже тогда мы оставили миссис Джеллиби среди её бумаг, попивающую кофе, и мисс Джеллиби, покусывающую перо своей ручки.

            "Любопытный дом!" сказала Ада, когда мы поднялись наверх. "Странно, что кузен Джарндис нас сюда прислал!"

            "Меня, моя милочка," - откликнулась я, - "это просто поразило. Хочу понять, и никак это понять не могу".

            "Что именно?" - спросила Ада со своей прелестной улыбкой.

            "Всё это, дорогуша," - сказала я. "Если взять миссис Джеллиби, должно быть очень хорошо прилагать столько трудов на этот проект в пользу туземцев - но вот - Пищик и весь дом!"

            Ада засмеялась; и обвила рукой мою шею - я стояла, глядя в огонь; и сказала мне, что я кроткая, милая, добрая, и она всем сердцем меня любит. "Ты такая задумчивая, Эстер," - сказала она, - "и при этом такая весёлая! И так много делаешь, с такой скромностью! Ты бы создала уют даже в этом доме".

            Моя милая простушка! Она совершенно не сознавала, что хвалила исключительно себя, и что от доброты своего собственного сердца предположила во мне столько всего!

            "Могу я задать тебе вопрос?" - сказала я после того, как мы какое-то время оставались у огня.

            "Хоть сотню," - ответила Ада.

            "Твой кузен, м-р Джарндис. Я в таком долгу перед ним. Ты не против рассказать мне о нём?"

            Тряхнув своими золотыми волосами, Ада вскинула на меня глаза с таким весёлым изумлением, что меня тоже охватило изумление - то ли от её красоты, то ли от неожиданности.

            "Эстер!" - воскликнула она.

            "Дорогуша?"

            "Хочешь, чтоб я рассказала о моём кузене Джарндисе?"

            "Дорогуша, я никогда его не видела".

            "И я никогда его не видела!" - ответила Ада.

            Да, не поверишь! Она действительно его никогда не видела. Сколь юной она ни была, когда умерла мама, она помнила, как у мамы наворачивались слёзы на глаза при упоминании о нём и о благородном великодушии его характера, на которое, она говорила, можно положиться во всех случаях жизни; и Ада этому верила. Кузен Джарндис написал ей несколько месяцев назад, - "простое, искреннее письмо," - говорила Ада - предлагающее устроить её жизнь таким образом, как у нас сейчас и выходит, и в завершении писал, что, "возможно со временем это залечит те раны, что нанесла несчастная Канцлерская тяжба." Она ответила, с благодарностью приняв его предложение. Ричард получил такое же письмо и дал такой же ответ. Он видел однажды м-ра Джарндиса, но только однажды, пять лет назад, в Винчесторской школе. Он и рассказывал Аде, когда я их первый раз увидела у ширмы перед камином, что запомнил его "таким грубовато-простодушным и румяным". Вот и всё описание, которое могла мне дать Ада.

Это заставило меня задуматься, и когда Ада легла, я всё ещё оставалась у огня, размышляя и размышляя о Холодном Доме, и каким далёким-далёким казалось теперь то вчерашнее утро. Не знаю, где блуждали мои мысли, когда лёгкий стук в дверь вернул их назад.

            Я тихо открыла дверь и обнаружила за ней дрожащую мисс Джеллиби, в одной руке у неё была сломанная свеча в сломанном подсвечнике, а в другой - рюмка для яйца.

            "Спокойной ночи!" - сказала она хмуро.

            "Спокойной ночи!" - ответила я.

            "Можно войти?" - неожиданно буркнула она в той же хмурой манере.

            "Конечно", - сказала я. "Только не разбудите мисс Клер".

            Она не присела, а стояла у огня, окунала свой измазанный чернилом средний палец в рюмку для яйца, заполненную уксусом, и мазала им чернильные пятна на лице; насупленная всё это время, с самым мрачным видом.

            "Чтоб ей провалиться, этой Африке!" - неожиданно произнесла она.

            Я пыталась возражать.

            "Да, да!" - говорила она. "Ничего мне не говорите, мисс Саммерсон. Я ненавижу её, терпеть не могу. Тварь какая-то!"

            Я говорила ей, что она устала, и я ей сочувствую. Я положила свою руку ей на голову и потрогала лоб, и сказала, что он у неё сейчас горячий, но завтра будет всё в порядке. Она всё ещё стояла, надувшись и глядя на меня исподлобья; но вскоре поставила свою рюмку и тихо придвинулась к кровати Ады.

            "Какая хорошенькая!" - проговорила она всё тем же сердитым тоном, и по-прежнему насупившись.

            Я согласилась с улыбкой.

"Сирота. Верно?"

            "Да."

            "А знает, наверное, много чего? Танцует, и играет на рояле, и поёт? Говорит по-французски, наверное, и знает географию, и глобус, и умеет вышивать, всё умеет?"

            "Несомненно", - согласилась я.

            "Я ничего не умею", - ответила она. "Ничего не умею по-настоящему, только писать. Я всегда пишу для Ма. Как вам двоим не стыдно было вечером являться и глазеть на меня, когда я ни на что не способна. Потому что вы злые. А считаете себя очень хорошими, как видно!"

            Я видела, что бедная девочка вот-вот расплачется, молча вернулась в своё кресло и только смотрела на неё с той кротостью (думаю), которую к ней испытывала.

            "Сплошной позор," - сказала она. "Вы это поняли. Весь дом - сплошной позор. Дети - позор. Я - позор. Па несчастный, и чему удивляться! Присцилла пьёт - всегда пьяная. И вы соврёте и вам должно быть стыдно, если скажете, что не поняли на нюх. Как в пивной подавала за столом, вы это поняли!"

            "Да мы ничего не поняли, милая," - ответила я.

            "Поняли," - бросила она. "И вы будете говорить мне, что ничего не поняли. Всё поняли!"

            "Но, милая," - начала я, - "если вы не даёте мне говорить --"

            "Вот вы сейчас говорите. Сами знаете, что говорите. Не выдумывайте, мисс Саммерсон."

            "Милая моя", опять начала я, "пока вы меня не выслушаете --"

            "Я не хочу вас слушать".

"Нет, выслушаете," - сказала я, - "иначе будет очень неразумно. Я не знала того, о чём ты мне рассказала, потому что служанка не подходила ко мне за ужином; но сейчас у меня нет сомнений, что ты говоришь правду, и мне очень горько об этом слышать".

            "Только не воображайте о себе слишком", сказала она.

            "Нет, дорогая," - ответила я. "Это было бы совсем глупо."

            Она всё ещё стояла у кровати и вдруг наклонилась (всё с тем же недовольным видом) и поцеловала Аду. Проделав это, она тихо отошла и стала у моего кресла. Грудь у неё сотрясалась от волнения, и мне стало её очень жаль, но я подумала, что лучше помолчать.

            "Лучше бы мне умереть!" - вырвалось у неё. "Лучше бы всем нам умереть. Для нас это было бы самое лучшее".

            В следующий момент она опустилась возле меня на колени, спрятав лицо в моём платье, и расплакалась, горячо прося у меня прощения. Я успокаивала её и хотела поднять, но она рыдала, Нет, нет; она ни за что не встанет!

            "Вы учили девочек", - говорила она. "Если бы только вы могли поучить меня, а я бы смогла с вами поучиться! Я такая несчастная, и вы мне так нравитесь!"

            Мне было не убедить её сесть рядом, ни в чём, кроме как пододвинуть драный стульчик к тому месту, где она оставалась на полу, и взяв его, она всё также держалась за моё платье. Постепенно бедная уставшая девочка заснула; затем я ухитрилась приподнять её голову так, чтоб поместить её к себе на колени, и укрыла нас обоих шалью. Огонь погас, и она продремала так всю ночь, пока на каминной решётке ни остался один пепел. Поначалу я тягостно бодрствовала, тщетно пытаясь, закрыв глаза, забыться среди сцен этого дня. Наконец, мало-помалу они стали смутными и расплывчатыми. Я стала терять ощущение, кто же это спит, прислонившись ко мне. То это была Ада, то одна из моих прежних редингских подруг, с которыми, не верилось, как недавно мы рассталась. А то маленькая сумасшедшая женщина, исходившая в реверансах и смешках; или кто-то влиятельный в Холодном Доме.

Наконец, не стало никого, и меня не стало.

            Подслеповатый день немощно боролся с туманом, когда я открыла глаза, чтобы неожиданно встретиться с этим маленьким привидением с грязным личиком, уставившимся на меня. Пищик перелез через свою кроватку, и прокрался ко мне прямо в ночной сорочке и чепце, и замёрз так, что отстукивал зубами, будто они у него все уже прорезались.


Перси Шелли. Эмилии Вивиани

Перси Б. Шелли Эмилии Вивиани (To Emilia Viviani)


1.
Мадонна, шлёшь мне сладкий базилик *
И резеду? Должны
Листки здоровья быть разлучены
С любовью в тот же миг.
О, да они влажны!
Что ж, поцелуй или слеза томленья?
Роса и дождь навряд
Несут тот аромат
С растений и цветов. Само сомненье
Родит любовь, я рад
Печали, что являет новый лик.

2.
Шли звёздный свет мне, но не шли любовь, -
Сия любовь опасна:
Здоровье, словно угли, скоро гаснет--


* Сладкий базилик символизирует любовь, а резеда - здоровье

           
                                                  Санкт-Петербург, 24 апреля 2016г.



Percy Bysshe Shelley TO EMILIA VIVIANI.
[Published, (1) by Mrs. Shelley, "Posthumous Poems", 1824; (2, 1) by Dr. Garnett, "Relics of Shelley", 1862; (2, 2 and 3) by H. Buxton Forman, "Poetical Works of P. B. S.", 1876.]

1.
Madonna, wherefore hast thou sent to me
Sweet-basil and mignonette?
Embleming love and health, which never yet
In the same wreath might be.
Alas, and they are wet!                                      _5
Is it with thy kisses or thy tears?
For never rain or dew
Such fragrance drew
From plant or flower--the very doubt endears
My sadness ever new,                                       _10
The sighs I breathe, the tears I shed for thee.

2.
Send the stars light, but send not love to me,
In whom love ever made
Health like a heap of embers soon to fade--


Ч. Диккенс. Гл. III. Ход событий (“Холодный дом”)


Charles DICKENS                                                             Чарльз ДИККЕНС

B L E A K                                                                               Х О Л О Д Н Ы Й

H O U S E                                                                                                    Д О М

Chapter III. A PROGRESS                               Глава III. ХОД СОБЫТИЙ

 

 

Мне очень трудно приступить к своей порции этих страниц, потому что я знаю, что я не умна. Я всегда это знала. Я вспоминаю, когда я была действительно очень маленькой девочкой, я часто говорила своей кукле, когда мы с ней оставались одни: "Что ж, Долли, я не умна, ты хорошо это знаешь, и тебе нужно быть со мной терпеливой, как миленькая!" И так она обычно сидела подпёртая в большом кресле, со своей чудесной мордочкой и розовыми губками, пристально глядя на меня - или, не столько на меня, я думаю, сколько в никуда - в то время как я деловито шила и шила, и рассказывала ей ещё один из своих секретов.

            Моя дорогая старая кукла! Я была такой застенчивой малюткой, что редко отваживалась открывать своё сердце, никому другому. Мне почти хочется плакать, как подумаю, какое это доставляло мне облегчение, когда после школы днём я приходила домой, поднималась бегом по ступенькам в свою комнату, чтобы сказать: "О дорогая верная Долли, я знаю, что ты меня ждёшь," и затем, усевшись на пол, прислонившись к подлокотнику её большого кресла, рассказывать ей всё, что я наблюдала во время нашей разлуки. Я всегда была довольно наблюдательная - но не всё понимала, о нет! - молчаливо наблюдала то, что происходило перед моими глазами, и размышляла, как мне хотелось бы лучше всё понять. Я не могу соображать быстро. На самом деле, когда я очень нежно кого-то люблю, кажется, это и проясняет. Но возможно, это проявляется только моё тщеславие.

Насколько я себя помню, я воспитывалась подобно какой-нибудь принцессы из волшебной сказки - только без её очарования - моей крёстной матерью. По крайней мере, я её знала в качестве таковой. Она была доброй, доброй женщиной. Она ходила в церковь в воскресенье по три раза, и на утренние службы в среду и пятницу, и на проповеди, где бы и когда бы они ни были, и никогда ничего не пропускала. Она была красива и, если бы она ещё улыбалась (мне думалось), она была бы подобна ангелу - но она никогда не улыбалась. Она была всегда сурова и требовательна. Она была так хороша сама по себе, я думала, что скверна прочих людей заставляла её хмуриться всю жизнь. Я чувствовала такое отличие от неё, даже делая всякий раз поправку на разницу между ребёнком и взрослой женщиной; я чувствовала себя такой жалкой, такой незначительной, и такой чуждой ей, что я никогда не смогла бы быть понятой ею - нет, даже не смогла бы полюбить её, как бы мне хотелось. Меня заставляло огорчаться сознание того, как она хороша, и как я совершенно её не стою; и я постоянно и пылко надеялась, что душой смогу стать лучше; и на эту тему часто выговаривалась перед милой старой куклой; но я никогда не любила мою крёстную так, как мне следовало бы её любить; и как я чувствовала, я должна была её любить, если бы я была лучше.

            Оттого я стала, должна сказать, более робкой и застенчивой, чем была на самом деле, и привязалась к Долли, как единственной подруге, с которой мне было легко. Но случилось нечто, когда я была ещё совсем крошкой, что всему этому поспособствовало.

            Я никогда не слышала, чтобы говорили о моей маме. Я никогда не слышала также о своём папе, но мне гораздо больше хотелось знать о своей маме. Я никогда не носила чёрного платья, насколько могу припомнить. Мне никогда не показывали могилу моей мамы. И никогда не говорили, где она расположена. Кроме того, меня никогда не учили молиться, упоминая кого-нибудь из родственников, кроме крёстной. Я не раз наводила разговор на этот предмет своих мыслей с миссис Рейчел, нашей единственной служанкой, которая убирала у меня свечу, когда я была в постели (другая очень добрая женщина, которая была строга со мной), и она говорила лишь, "Доброй ночи, Эстер!" и уходила, оставляя меня.

            В соседней школе, куда я приходила на день, было восемь девочек, они называли меня "крошка Эстер Саммерсон", но ни с одной из них я не встречалась помимо школы. Все они были старше меня, наверняка (я была среди всех намного младше), но казалось, что было нечто другое, что отличало нас помимо возраста и того, что они были много умнее меня и знали намного больше меня. Одна из них на первой же неделе, как я стала ходить в школу (я помню это очень хорошо), пригласила меня, к моей большой радости, к себе домой на вечеринку. Но моя крёстная написала за меня официальное письмо, отклонив предложение, и я никуда не пошла. Я никогда никуда ни к кому не ходила.

            Был мой день рождения. В школе отпускали в другие дни рождения - только не в мой. В другие дни рождения праздновали, насколько я понимала из того, что слышала от девочек, которые об этом рассказывали друг другу - но только не в мой день рождения. Мой день рождения был самым печальным днём, проведённым в доме за весь год.

            Я упомянула, что хотя моё тщеславие и вводит меня в заблуждение (так как я знаю, что такое возможно, поскольку я могу быть очень тщеславной, не подозревая об этом - хотя на самом деле я не такая ), моё понимание оживает при душевной привязанности.

 У меня очень любящий нрав, и возможно я до сих пор чувствовала бы ту обиду, если бы подобную обиду, неожиданно полученную в тот день рождения, испытала ещё раз.

            Обед закончился, и мы с крёстной сидели за столом перед камином. Тикали часы, потрескивал огонь; и никакой другой звук не раздавалось ни в комнате, ни в дому не знаю уж как долго. Неожиданно я подняла голову от стежков и робко взглянула через стол на крёстную, и я увидела в её лице, мрачно глядящем на меня, "Было бы намного лучше, крошка Эстер, если бы у тебя вообще не было дня рождения; что б ты никогда не родилась!"

            Я разразилась плачем и сквозь рыдания проговорила: "О, дорогая крёстная, скажите мне, умоляю вас, моя мама умерла в мой день рождения?"

            "Нет," отвечала она. "Не спрашивай меня больше ни о чём, дитя!"

            "О, молю, расскажите мне что-нибудь о ней. Расскажите наконец, дорогая крёстная, будьте так добры! Что у меня с ней было? Как я её потеряла? Почему я так отличаюсь от других детей, и почему это моя вина, дорогая крёстная? Нет, нет, нет, не уходите. О, говорите же!"

            Моё горе обернулось каким-то испугом; я ухватилась за подол её платья и упала на колени. Она всё говорила: "Пусти меня!" Но всё же оставалась.

            Её потемневшее лицо имело такую власть надо мной, что остановило меня на самом пике моего неистовства. Я подняла свою дрожащую ручонку, чтобы обнять её руки, или попросить у неё прощения со всей искренностью, на которую   была способна, но отдёрнула её, когда она взглянула на меня, и положила на своё трепещущееся сердце. Она подняла меня, села в своё кресло, и поставив меня перед собой, сказала медленно тихим ровным голосом - у меня до сих пор перед глазами её нахмуренная бровь и поднятый палец.

            "Твоя мать, Эстес, навлекла на тебя позор, а ты на её. Придёт время - и достаточно скоро - когда ты лучше это поймёшь, и будешь чувствовать это также, как никто кроме женщин чувствовать не может. Я простила её;" но её лицо не смягчилось; "за то зло, что она мне сделала; я ничего больше не скажу, хотя это такое, что тебе никогда не испытать, да и никому не испытать, кроме меня, тех страданий. А ты, несчастная, осиротела и опозорена в самый первый из всех этих греховных днй рождений ежегодно, так мольсь же каждый день, чтобы чужие грехи не пали на твою голову, как в писании. Забудь свою мать, и пусть другие забудут её, они окажут этим величайшую милость её несчастному ребёнку. А теперь, уходи!"

            Она, однако, остановила меня, когда я уже была готова её оставить - вся похолодевшая! - и добавила:

            "Покорность, само-отречение, прилежная работа - вот правила жизни, на которую с самого начала пала такая тень. Ты отличаешься от других детей, Эстер, поскольку ты не родилась, как они, во всеобщем грехе и гневе. Ты в стороне."

            Я поднялась в свою комнату, забралась в кровать, и прислонила мою куклу щекой к своей, мокрой от слёз; и, держа эту единственную свою подругу у себя на груди, проплакала, пока не уснула. Как ни смутно я понимала своё горе, я сознавала, что, во всё время, не принесла радости ни одной душе, и что я никому на земле не была то, что была для меня Долли.

            Милая, милая, подумать, сколько времени мы провели впоследствие наедине, и как часто я повторяла моей кукле историю моего дня рождения, и поверяла ей, что я попробую, как бы мне не было трудно, поправить ошибку, при которой я родилась (в которой я совершенно невинно чувствовала себя лично виновной), и постараться, когда я вырасту, быть трудолюбивой, скромной и добросердечной, и делать людям добро, и заслужить любовь к себе, таким образом. Надеюсь, я не потакала своим слабостям, когда, думая обо всём, роняла эти слёзы. Я очень отзывчива, очень жизнерадостна, но ничего не могла поделать, чтобы они не наворачивались мне на глаза.

            Ну, вот! Теперь я их вытерла, и снова могу как следует продолжать.

            Я настолько сильнее чувствовала дистанцию между собой и крёстной после дня рождения, настолько остро ощутила, что занимаю в её доме место, которое должно быть пустым, что она оказалась для меня ещё более неприступной, хотя моё сердце пылало к ней благодарностью, как никогда. Нечто подобное я чувствовала и в отношение своих школьных подружек; нечто подобное чувствовала в отношение миссис Рэйчел, которая была вдовой; и о!, в отношение её дочки, которой она очень гордилась, и которая приходила увидеться с ней раз в две недели. Я была очень замкнутой и тихой, и старалась быть очень прилежной.

            Однажды летним вечером, когда я пришла со школы домой со своими учебниками, портфелем, и, наблюдая за своей длинной тенью около себя, ползла, как обычно, по ступенькам в свою комнату, крёстная выглянула из гостиной и вернула меня, окликнув. Сидя рядом с ней, я обнаружила - что действительно было странно - незнакомца. Полный, важный джентльмен, весь в чёрном, с белым галстуком, массивной золотой часовой цепью, парой очков в золотой оправе и кольцом с большой печаткой на мизинце.

            "Вот," сказала крёстная в полголоса, "ребёнок." Затем она сказала своим привычным строгим голосом, "Вот Эстер, сэр."

            Джентльмен одел очки, чтобы взглянуть на меня, и сказал, "Иди сюда, моя дорогая!" Он пожал мне руки и попросил снять капор - всё это время смотря на меня. Когда я это выполнила, он произнёс, "А!", после чего "Да!". И затем, сняв очки и поместив их в красный футляр, откинувшись в кресле и поворачивая футляр обеими руками, он кивнул крёстной. На это крёстная сказала, "Ты можешь подняться наверх, Эстер!" и я сделала реверанс и оставила их.

            Должно быть два года спустя случилось, мне было почти четырнадцать, когда в одну ужасную ночь мы сидели с крёстной у огня. Я читала вслух, а она слушала. Я спустилась вниз в девять часов, как я всегда делала, чтобы читать ей Библию; и читала, из Иоанна, как наш Спаситель нагнулся и стал писать пальцем на песке, когда к нему привели грешницу.

            "И когда они продолжали вопрошать его, он встал и сказал им, Тот, кто из вас без греха, пусть первый бросит в неё камень!"

            Меня остановило, когда вдруг крёстная встала, возложила руку себе на голову, и выкрикнула, ужасным голосом, совсем из другой части книги.

            "Бдите же, если так! И тогда придя вдруг, он не застанет вас спящими. И то, что я обращаю к вам, я обращаю ко всем, Бдите!"

            В этот момент, когда она стояла передо мной, повторяя эти слова, она упала на пол. Не было необходимости звать на помощь, её голос прозвучал во всём доме и был слышен на улице.

            Её уложили на постель. Она лежала так более недели, мало изменившись внешне; со своим старым величественным непреклонным выражением, которое я так хорошо знала, пропечатанным на её лице. Много-много раз, днями и ночами, поместив свою голову на подушке около неё, чтобы мой шёпот был для неё яснее, я целовала её, благодарила, молилась за неё, просила у неё благословения и прощения, умоляля её дать мне малейший знак, что она понимает или слышит меня. Нет, нет и нет. Её лицо было недвижно. До самого конца, и даже потом, выражение её лица не смягчилось.

            На следующий день, после того как мою бедную добрую крёстную похоронили, джентльмен в чёрном с белым галстуком появился снова. Меня вызвала миссис Рэйчел, и я обнаружила его на том же самом месте, как если бы он отсюда не уходил.

            "Меня зовут Кендж," сказал он; "можешь это запомнить, моё дитя; Кендж и Карбой, Линкольн-Инн."

            Я ответила, что помню, однажды его видела.

            "Пожалуйста садись - здесь около меня. Не отчаивайся, это бесполезно. Миссис Рэйчел, мне нет нужды сообщать вам, поскольку вы знакомы с недавними делами мисс Барбари, что её состояние, что называется, умерло вместе с ней; и что эта юная леди теперь, когда её тётя умерла --"

            "Моя тётя, сэр!"

            "Действительно, какой смысл обманывать, когда от этого нет никакой пользы," сказал м-р Кендж, размеренно. "Фактически тётя ,но не по закону. Не отчаивайся! Не плачь! Не дрожи! Миссис Рэйчел, наша юная подружка, без сомнения, слышала о - э - Джарндисах."

            "Никогда," сказала миссис Рэйчел.

            "Возможно ли," продолжал м-р Кендж, одевая очки, "что наша юная подружка - умоляю тебя, не отчаивайся! - никогда не слышала о Джарндисах!"

            Я потрясла головой, интересуясь даже, кто это.

            " Ни о Джарндисах?" сказал м-р Кендж, глядя на меня поверх очков, и нежно вращая футляр ещё и ещё, как если бы он кого-то гладил, лаская. "И ни о ком из великой Канцлерской тяжбы не знаешь? О Джарндисах - которые - э - сами по себе уже монумент Канцлерской практики. Где (я бы сказал) каждое затруднение, каждое случайное обстоятельство, каждая удачная фикция, каждая процедурная форма, известные по этому суду, воспроизводятся снова и снова. Это тяжба, которая не могла бы возникнуть вне этой свободной и великой страны. Я сказал бы, что совокупные пошлины в Джарндисах, миссис Рэйчел;" боюсь, он обращался к ней, потому что я внимание не проявляла; "составляют на настоящий момент от шестидесяти до семидесяти тысяч фунтов!" сказал м-р Кедж, откидываясь в кресле.

            Я чувствовала себя очень невежественной, но что мне было делать? Я была настолько не знакома с этой темой, что ничего в этом не понимала, даже после.

            "И она действительно ничего не слышала о тяжбе!" сказал м-р Кендж. "Удивительно!"

            "Мисс Барбери, сэр," отвечала миссис Рэйчел, "которая сейчас среди серафимов --"

            ("Надеюсь, что так и есть," вежливо сказал м-р Кендж.)

            "-- Хотела, чтобы Эстер знала только то, что ей полезно. И она знает из того, чему здесь обучалась, ничего другого."

            "Хорошо!" сказал м-р Кендж. "В целом, правильно. Теперь к делу," обращаясь ко мне. "Мисс Барбари, твоя единственная родственница (как это фактически, поскольку я вынужден заметить, что по закону у тебя не было никого), скончалась, и естественно нельзя ожидать, что миссис Рэйчел--"

            "Нет, конечно!" поспешно сказала миссис Рэйчел.

            "Именно потому," согласился м-р Кендж; - "что миссис Рэйчел должна обременять себя твоим содержанием и поддержкой (умоляю тебя, не отчаивайся), ты находишься в том положении, когда надо возобновить предложение, которое я поручил сделать мисс Барбари два года назад, и которое, хотя после и отвергнутое, будет с пониманием возобновлено при тех печальных обстоятельствах, которые после того произошли. Теперь, если я открыто признаю, что я представляю, в Джарндисах, и в иных делах, весьма гуманного, но в то же самое время своеобразного человека, скомпроиентирую ли я себя, если чуть-чуть поддавлю свою профессиональную осторожность?" сказал м-р Кендж, снова откидываясь в кресле и спокойно глядя на нас обоих.

            Похоже, он наслаждался больше всего звуками собственного голоса. Нельзя было не удивиться, потому что голос был сочный и густой, и придавал значение каждому слову, которое он произносил. Он слушал себя с видимым удовлетворением, и временами мягко отбивал ритм собственной музыке головой или закруглял фразу рукой. Впечатление у меня было очень сильное от него - даже после, пока я не узнала, что он слепил себя по модели одного крупного лорда, который был его клиентом, и что обыкновенно его называли Кендж-Поговори.

            "М-р Джарндис," продолжал он, "осведомлённый в э - я бы сказал, бедственном - положении нашей юной подружки, предлагает поместить её в первоклассное заведение; где её образование будет продолжено, где её покой будет обеспечен, где будут предупреждаться все её разумные желания, где она получит специальность по высшему разряду, чтобы выполнить свой долг в том положении по жизни, на которое, если угодно - я бы сказал, Провидение - её призовёт."

            Моё сердце было настолько переполнено, и тем что он говорил, и его эффектной манерой речи, что я не могла ничего сказать, как ни старалась.

            "М-р Джарндис," продолжал он, "не ставит условие , помимо того, что выражает надежду, что наша юная подружка в какой-то момент не оставит упомянутое заведение без его ведома и согласия. Так что она честно приобщится к приобретению того образования, от применения которого она будет в конечном счёте зависеть. Так что она ступит на путь добродетели и чести, и - э -- так далее."

            Я ещё меньше, чем в начале, была способна что-то вымолвить.

            "А сейчас, что скажет наша юная подружка?" продолжил м-р Кендж. "Не торопись, не торопись! Я подожду твоего ответа. Только не торопись!"

            То, что несчастная, получившая такое предложение, пыталась высказать, нет нужды повторять. То, что она говорила, я бы, вероятно, рассказала, если бы это того стоило. То, что она чувствовала, и будет чувствовать до своего смертного часа, я никогда не передам.

            Это интервью имело место в Виндзоре, где я провела (сколько я помню) всё своё время с рождения. Ровно через неделю, снабжённая всем необходимым, я оставляла его, находясь в почтовой карете, отправляющейся в Рединг.

            Миссис Рэйчел была слишком добропорядочна, чтобы чувствовать какие-то эмоции при расставании, но я была не так добропорядочна, и горько расплакалась. Мне казалось, что я, должно быть, знаю её лучше после стольких лет, и что я у неё, должно быть, настолько любимица, чтобы опечалиться в тот момент. Когда она подарила мне при расставании один холодный поцелуй в лоб, как будто оттаявшая капля, упавшая с каменного портика - день был очень морозный - я почувствовала себя такой несчастной и виноватой, что я вцепилась в неё и сказала ей, что это моя вина, я знаю, что она могла так легко прощаться со мной!

            "Нет, Эстер!" ответила она. "Это твоя беда!" Карета была у ворот перед небольшим газоном - мы не выходили, пока не услышали шум колёс - и тут я оставила её, с печальным сердцем. Она ушла до того, как мои коробки подняли на крышу, и закрылась дверца. Сколько я могла видеть дом, я всё глядела назад на него из окна, сквозь слёзы. Крёстная оставила миссис Рэйчел всю небольшую собственность, которой она владела; и теперь она продавалась; и старый коврик перед камином с розочками - мне всегда казалось, что это первое, что я когда-либо увидела на свете - висел снаружи на морозе под снегом. За день или два я завернула любимую старую куклу в её шаль, и тихо положила её - стыдно признаться - в землю в саду, под деревом, что затеняло моё старое окно. У меня друзей не осталось, кроме моей птички, и её я везла с собой в клетке.

            Когда дом пропал из виду, я села, поставив клетку с птичкой в соломе у своих ног, впереди на низкое сиденье, чтобы смотреть через верхнее окно; наблюдая деревья в изморози, похожие на прекрасные стреловидные кристаллы; и поля, сплошь гладкие и белые под свежим снегом; и солнце, такое красное, но дающее так мало тепла; и лёд, тёмный как металл, очищенный от снега конькобежцами и саночниками. В карете напротив сидел джентльмен, - сильно укутанный, он выглядел огромным; но он сидел, пристально глядя в другое окно, и не обращал на меня внимания.

            Я думала о моей умершей крёстной, о той ночи, когда я читала для неё; о её хмуром взгляде в постели, недвижным и твёрдом; о незнакомом месте, куда я направлялась; о людях, которых я там найду, какие они будут и что они мне скажут; когда голос в карете заставил меня содрогнуться.

            Он сказал, "Чёрт возьми, что ты всё плачешь?"

            Я была так напугана, что потеряла дар речи, и смогла ответить только шёпотом. "Я, сэр?" Конечно, я поняла, что это был сильно укутанный джентльмен, хотя он всё ещё всматривался в окно.

            "Да, ты," сказал он, поворачиваясь.

             "Мне кажется, я не плачу, сэр," произнесла я, запинаясь.

            "Нет, плакала!" сказал джентльмен. "Смотри!" Он придвинулся ко мне с другого конца кареты, провёл своим меховым обшлагом мне по глазам (совсем не больно), и показал, что он мокрый.

            "Вот! Видишь, что плакала," сказал он. "Так?"

            "Да, сэр," сказала я.

            "И о чём же ты плакала?" сказал джентльмен. "Ты не хочешь туда ехать?"

            "Куда, сэр?"

            "Куда? Ну, куда бы ни ехала," сказал джентльмен.

            "Я очень рада туда ехать, сэр," ответила я.

            "Ну, что ж! Смотри веселей!" сказал джентльмен.

            Мне показался он очень странным; или, по крайней мере, странным то, что я могла видеть, потому что он был закутан до подбородка, а лицо было почти спрятано под меховой шапкой с широкими меховыми клапанами по сторонам, завязанными под подбородком; но я уже успокоилась, и не боялась его. Поэтому я рассказала из-за чего, как мне казалось, я должна была плакать, из-за смерти моей крёстной и из-за миссис Рэйчел, которая не горевала, прощаясь со мной.

            "Шут с ней, с миссис Рэйчел!" сказал джентльмен. "Пусть себе летит по ветру на помеле!"

            Теперь я уже забоялась его по-настоящему, посмотрев на него с изумлением. Но мне показалось, что у него хорошие глаза, хотя он продолжал сердито ворчать про себя, и поносить миссис Рэйчел.

            Немного погодя он распахнул свой тулуп, который мне показался таким огромным, что впору завернуть в нём карету целиком, и сунул руку в глубокий боковой карман.

            "Теперь смотри!" сказал он. "В этом пакете," который был тщательно завёрнут, "кусочек лучшего кекса с изюмом, который можно достать за деньги - корочка сахара толщиной с дюйм, как сало на бараньей отбивной. А вот паштетик из Франции (настоящий деликатес и с виду, и на вкус). А из чего, ты думаешь, он? Из сладчайшей гусиной печёнки. Вот так паштетик! Теперь посмотрим, как ты скушаешь сие."

            "Спасибо, сэр," ответила я, "Большое спасибо, на самом деле, но надеюсь, Вы не обидитесь; всё это слишком роскошно для меня."

            "Опять конфуз!" сказал джентльмен, которого я совершенно перестала понимать, и выбросил то и другое в окно.

            Больше он со мной не заговаривал и, только выходя из кареты неподалёку от Рединга, пожелал мне быть хорошей девочкой, и быть прилежной; и пожал мне руку. Признаюсь, я почувствовала облегчение, расставшись с ним. Он остался стоять у дорожного столба. Впоследствие я часто проходила мимо, и меня, в течение долгого времени, не оставляли мысли о нём, и почти уверенность, что я его встречу. Но я не встретила; и так прошло время, и он ушёл из моей памяти.

            Когда карета остановилась, в окно заглянула очень собранная дама и сказала:

            "Мисс Донни."

            "Нет, мэм, Эстер Саммерсон."

            "Совершенно верно," сказала леди, "Мисс Донни."

            Теперь я поняла, что она представилась под этим именем, и попросила мисс Донни извинить меня за мою ошибку, и показала, по её просьбе, свои коробки. Под наблюдением очень собранной девушки их уложили в очень маленький зелёный экипаж; и затем мисс Донни, девушка и я сели в него и поехали.

            "Всё для Вас готово, Эстер," сказала мисс Донни; "и распорядок Ваших занятий организован в точном соответствии с желаниями Вашего опекуна, м-ра Джарндиса."

            "Моего -- Вы сказали, мэм?"

            "Вашего опекуна, м-ра Джарндиса," сказала мисс Донни.

            Я была так смущена, что мисс Долли сочла, что на меня подействовал мороз, и протянула мне свой флакон с нюхательной солью.

            "Вы знаете моего -- опекуна, м-ра Джарндиса, мэм?" спросила я после изрядных колебаний.

            "Не лично, Эстер," сказала мисс Донни; "только через его поверенных, господ Кенджа и Карбоя в Лондоне. Превосходный джентльмен м-р Кендж, вот уж поистине красноречивый. Некоторые периоды у него так просто величественны!"

            Я чувствовала, что, должно быть, так и есть, но была слишком смущена, чтобы это воспринимать. Прежде чем мне удалось обрести себя, мы прибыли в назначенное место, и тут я совсем растерялась; никогда не забуду это ощущение неопределённости и нереальности всего в Гринлифе(доме мисс Донни) в этот первый вечер!

            Но я быстро освоилась. Вскоре я так привыкла к порядкам Гринлифа, что мне казалось, я здесь нахожусь давным-давно: и скорее во сне, чем в реальности, ощущала свою прежнюю жизнь с крёстной. Точно, ничего не могло быть пунктуальнее, точнее и определённее, чем Гринлиф.

Для всего здесь было своё время по всему циферблату, и всё делалось в свой определённый момент.

            Нас было двенадцать пансионерок, и две мисс Донни, близняшки. Само-собой предполагалось, что моё будущее определяется профессией гувернантки; и я не только обучилась всему, что преподавалось в Гринлифе, довольно скоро меня привлекли помогать обучать других. Хотя во всех других отношениях со мной обходились как и с остальными, это единственное отличие в моём случае было сделано впервые. Когда я стала больше знать, я и учила большему, и так с течением времени за мной закрепилось много всего, что я очень любила делать, потому что за это мои дорогие девочки любили меня. Наконец, когда бы не появилась новая ученица, чуть-чуть удрученная и несчастная, она непременно - право, не знаю, почему - становилась моей подругой, так что все вновь прибывшие были окружены моей заботой. Они говорили, что я такая добрая; но я уверена, что это они такими были! Я часто вспоминала, как решила в свой день рождения стараться быть прилежной, скромной и добросердечной, и делать всем добро, и, если удастся, заслужить любовь; и право же, право, я готова было устыдиться, что делала так мало, а получала так много.

            Я провела в Гринлифе шесть счастливых, спокойных лет. Никогда ни на одном лице здесь, благодарю Господа, в свой день рождения я не видела этого, что было бы лучше, если бы я не родилась. Когда наступал этот день, он приносил мне столько знаков любящего внимания, что моя комната была ими украшена с Нового года по Рождество.

            В эти шесть лет я никуда не отлучалась, если не считать визитов к соседям во время каникул. Примерно после первых шести месяцев мисс Донни дала мне совет насчёт того, что было бы уместно написать м-ру Кенджу и сообщить, что я довольна и благодарна; и с её одобрения я написала такое письмо. Я получила официальный ответ, подтверждающий получение письма, и гласящий, "Принято к сведению содержание оного, соответственно будет передано нашему клиенту." После этого я иногда слышала, как мисс Донни и её сестра отмечали, как регулярно оплачиваются мои счета; и примерно дважды в год я отваживалась писать подобное письмо. В результате я всегда получала по почте тот же самый ответ, написанный тем же круглым почерком; с подписями Кенджа и Корбоя, уже другим почерком, - как я полагала, м-ра Кенджа.

            Кажется странным, что мне приходится писать всё это о себе! Как если бы это описание было описанием моей жизни! Однако моя скромная особа скоро отступит на задний план.

            Шесть спокойных лет (похоже, это я говорю во второй раз) я провела в Гринлифе, наблюдая в окружающих, как в зеркале, каждый этап моего собственного роста и развития, когда, одним ноябрьским утром, я получила это письмо. Я пропускаю дату.

 

                                  Старая Площадь. Линкольн-Инн.

Мадам,

                        Джарндис и Джарндис.

            Наш клнт М-р Джарндис назнач принять к себе в дом, по ордеру Кнц С-д, подопечную С-д в этой тяжбе, для которой он намерен получить подхд компаньонку, уполномочил нас известить вас, что он будет рад вашим услугам в вышеизл возможности.

            Нами назнчн для отпрвлн, без взимания платы, место в почт карете восемь час от Рединга, утром след пнд, до Погреба Белого Коня, Пикадилли, Лондон, где один наших служ встретит вас препровожд в наш офс как указ.

            Ваши покрн слги,

                        Кендж и Карбой.

Мисс Эстер Саммерсон.

 

            О, никогда, никогда, никогда я не забуду волнения, которые вызвало в доме это письмо! Сколько нежности было в бесчисленных заботах обо мне; сколь же милостив наш Отче, что не забыл меня, и сделал мой сиротский путь столь гладким и ровным, и склонил ко мне столько юных душ, что это было почти непереносимо. Не то, что мне бы хотелось, чтобы они меньше огорчались - боюсь, что нет; но удовольствие по этому поводу, и боль, гордость и радость, и робкое сожаление были столь перемешаны, что моё сердце, казалось, готово было разорваться, и в то же время оно было полно восторга.

            Письмо оставляло мне до отбытия лишь пять дней. Когда каждая минута добавляла доказательства любви и дружбы, полученные мною в эти пять дней; и когда, наконец, пришло утро, когда меня провели по всем комнатам, чтобы я могла увидеть всех в последний раз; и когда некоторые умоляли, "Эстер, дорогая, попрощайся со мной здесь, в моей спальне, где ты впервые так ласково заговорила со мной!" и когда другие просили меня только подписаться под их именем, "Эстер, с любовью"; и когда они все окружили меня с их прощальными подарками, и прильнули, плача, ко мне, и восклицали, "Что мы будем делать, когда дорогая, дорогая Эстер уедет!" и когда я пыталась говорить им, как все они были терпеливы и добры ко мне, и как я счастлива, и благодарю их каждую в отдельности; что было у меня на сердце!

            И когда обе мисс Долли также горевали, прощаясь со мной, как и младшие; и когда служанки говорили, "Благослови вас, мисс, где бы вы ни жили!" и когда угрожающий на вид, хромой и старый садовник, который, мне казалось, едва замечал меня все эти годы, заспешил, тяжело дыша, за каретой, чтобы вручить мне маленький букетик герани, и говорил мне, что я была светом в его очах - он на самом деле так и сказал! - что после этого было у меня на сердце!

            И могла ли я сдержаться, от этого всего, и когда мы подъезжали к маленькой школе, от неожиданного зрелища, когда бедные дети, выбежав оттуда, махали мне шапками и капорами, и когда седой джентельмен со своей женой, чью дочь я помогала обучать и в чьём доме бывала в гостях (и которые считались самыми высокомерными людьми во всей округе), забыв обо всём, кричали, "До свидания, Эстер. Желаем тебе счастья!" - могла ли я сдержаться, когда я, вся согнувшись в корете, повторяла, "О, я так благодарна, так благодарна!" ещё и ещё раз!

            Но конечно, я скоро сообразила, что там, куда я еду, не должна предаваться слезам, после всего, что было для меня сделано. Поэтому, конечно, я пыталась умерить свои рыдания, убеждая себя успокоиться, часто-часто повторяя, "Эстер, перестань, наконец! Нельзя же так!" Наконец я достаточно справилась с собой, но боюсь, это продолжалось довольно долго; и когда я освежила глаза лавандовой водой, было уже время готовиться к приезду в Лондон.

            Я была совершенно убеждена, что мы уже там, когда оставалось ещё десять миль; а когда мы действительно приехали, ощущала, что никогда туда не доберёмся. Однако, когда нас начало трясти на каменной мостовой, и в особенности, когда каждый встречный экипаж, казалось, наезжал на нас, а мы, казалось, наезжали на другие экипажи, я поверила, что мы действительно приближаемся к концу нашего путешествия. Очень скоро затем мы остановились.

            Молодой джентльмен на тротуаре, похоже, испачкавшийся в чернила, обратился ко мне со словами, "Я от Кенджа и Карбоя, мисс, с Линкольн-Инн."

            "Как вам угодно, сэр," сказала я.

            Он был очень любезен; и когда он подсаживал меня в пролётку, проследив перед тем, чтобы перенесли мои коробки, я спросила его, ни пожар ли где-нибудь? Потому что улицы настолько были заполнены плотным бурым дымом, что едва ли что было различимо.

            "О, что вы, мисс," сказал он. "Это для Лондона типично."

            Я ни о чем таком не слышала.

            "Туман, мисс," сказал молодой джентльмен.

            "Вот как!" воскликнула я.

            Мы медленно катили по самым грязным и самым тёмным улицам, которые только можно было увидеть на свете (мне думалось), и ещё находящимся в таком угнетающем состоянии неразберихи, что я удивлялась, как ещё люди сохраняют здесь здравый смысл, как вдруг оказались в тишине, въехав через старые ворота, и, проехав через безлюдную площадь, приблизились к укромному закоулку на углу, где находился вход в виде широкой и крутой лестницы наверх, наподобие входа в церковь. И здесь действительно был церковный двор, снаружи под аркадой, потому что я увидела там могильные плиты через окно на площадке.

            Здесь располагались Кендж и Карбой. Молодой джентльмен провёл меня через приёмную в кабинет м-ра Кенджа - там никого не было - и он предупредительно поставил кресло для меня перед огнём. Затем он обратил моё внимание на маленькое зеркало, которое висело на гвозде сбоку от камина.

            "На случай, если вы захотите посмотреться, мисс, после путешествия, когда вы напавитесь представиться Канцлеру. Но в этом нет необходимости, уверяю вас," любезно сказал молодой джентльмен.

            "Представиться Канцлеру?" удивилась я.

            "Только ради формальностей, мисс," ответил молодой джентльмен. "М-р Кендж сейчас в Суде. Он передаёт вам привет, и не хотите ли закусить;" на маленьком столике находились бисквиты и графин с вином; "и просмотреть газету;" которую протянул мне с этими словами. Затем он пошевелил огонь и оставил меня.

            Всё было так странно - самым странным была ночь в дневное время, свечи горели белым пламенем и всё вокруг выглядело промозглым и холодным - так что я читала слова в газете, не понимая значения, и обнаруживая, что читаю одни и те же слова. Поскольку продолжать в том же духе было бесполезно, я отложила газету и бросила взгляд в зеркало, хорошо ли сидит на мне шляпка, и оглядела комнату, лишь наполовину освещённую, и потёртые пыльные столы, и кучи документов, и книжный шкаф, заполненный книгами самого непрезентабельного вида, которые едва ли что могли за себя сказать. Затем я думала, думала, думала; и огонь всё горел, горел, горел; и свечи мигали и оплывали, и не было щипцов, чтобы снять нагар - пока одни очень грязные ни принёс молодой джентльмен, уже уходя; и так - два часа.

            Наконец пришёл м-р Кендж. Он не изменился; но он удивиться, увидев, как изменилась я; и, кажется, остался доволен. "Поскольку вы становитесь компаньонкой молодой леди, которая сейчас находится в приёмной Канцлера, мисс Саммерсон," сказал он, "нам кажется, будет неплохо, если вы тоже поприсутствуете. Вас не смутит, что там Лорд Канцлер, полагаю?"

            "Нет, сэр," сказала я, "Думаю, что нет." Действительно, не понимая, поразмыслив, с чего бы мне смущаться.

            Итак, м-р Кендж дал мне руку, и мы прошли за угол, под колоннадой, и вошли в боковую дверь. И затем, минуя галерею, мы вошли в комфортабельную по виду комнату, где я увидела молодую леди и молодого джентльмена, стоявших у большого камина, в котором громко потрескивали поленья. Перед камином находился экран, и молодые люди разговаривали, опираясь на него. Когда я вошла, они оба подняли взгляд, и юная леди, освещённая пламенем, оказалась такой красавицей! С такими густыми золотистыми волосами, такими нежными голубыми глазами и с таким ясным, чистым, доверчивым лицом!

            "Мисс Ада," сказал м-р Кендж, "это мисс Саммерсон."

            Встречая меня, она улыбнулась и протянула было руку, но как будто передумала в какой-то момент и поцеловала меня. Короче, она была такой естественной, очаровательной, у неё были такие милые манеры, что в несколько минут мы уже сидели у окна, освещённые пламенем камина, и разговаривали друг с другом настолько весело и свободно, насколько только возможно.

            Насколько мне стало легко на душе! Как восхитительно было сознавать, что она может мне доверять, и что я ей нравлюсь! Это было так мило с её стороны и так поддержало меня!

            Молодой джентльмен был её дальним родственником, сообщила она мне, и его звали Ричард Карстон. Это был красивый юноша, с простодушным лицом и самой очаровательной улыбкой; и когда она позвала его, он остановился около нас, также освещённый пламенем, и весело болтал, как беззаботный мальчишка. Он был очень молод; не больше девятнадцати, и того много, но при этом старше её почти на два года. Оба они были сиротами и (что было очень неожиданно и удивило меня) никогда не встречались до сего дня. О том, что мы все трое собрались вместе впервые, в таком необычном месте, стоило поговорить; и мы говорили об этом; а огонь, прекративший своё рычание, подмигивал нам своим красными глазами - Ричард сказал - наподобие старого сонного Канцлерского льва.

            Мы разговаривали в полголоса, потому что постоянно входил и выходил

джентльмен, полностью облачённый, в парике с кулёчком, и когда он это делал, до нас доносились издалека протяжные звуки речи, с которой, как он сообщил, один из адвокатов по нашему делу обращался к Лорду Канцлеру. Он сказал м-ру Кенджу, что Канцлер будет минут через пять; и сейчас мы слышали суету и топот ног, и м-р Кендж сказал, что заседание Суда закончилось, и его светлость в соседней комнате.

            Джентльмен в парике с кулёчком почти тотчас открыл дверь, и попросил м-ра Кенджа войти. И мы все пошли в соседнюю комнату; первый М-р Кендж, с моей милочкой - для меня это сейчас настолько естественно, что по-другому и написать не могу; и там мы увидели его светлость, одетого просто в чёрное, в кресле за столом у огня, чья мантия, отделанная красивой золотой тесьмой, была брошена на другое кресло. Когда мы вошли, он окинул нас испытующим взглядом, но манера общения у него была равно изысканно-вежливой и любезной.

            Джентльмен в парике положил на стол его светлости пачку дел, и его светлость молча выбрал одно, и перелистал страницы.

            "Мисс Клэр," сказал Лорд Канцлер. "Мисс Ада Клэр?"

            М-р Кендж представил её, и его светлость попросил её сесть рядом с ним. То, что он восхищается и заинтересован ею, даже я моментально увидела. Меня тронуло, что этому юному и прекрасному созданию дом заменяло сухое официальное учреждение. Лорд Верховный Канцлер, при всех своих лучших качествах, едва ли мог заменить любящих и гордых родителей. "Джарндис, о котором идёт речь," сказал Лорд Канцлер, всё ещё переворачивая листы, "это хозяин Холодного Дома."

            "Хозяин Холодного Дома, милорд," подтвердил м-р Кендж.

            "Мрачное название," - сказал Лорд Канцлер.

            "Но теперь это совсем не мрачное место, милорд," сказал м-р Кендж.

            "И Холодный Дом," продолжил его светлость, "это в --"

            "Херфортшире, милорд."

            "М-р Джарндис из Холодного Дома не женат?" спросил его светлость.

            "Нет, не женат, милорд," сказал м-р Кендж.

            Пауза.

            "Молодой м-р Ричард Карстон здесь?" проговорил Лорд Канцлер, бросая взгляд на того.

            Ричард поклонился и выступил вперёд.

            "Хмм!" произнёс Лорд Канцлер, переворачивая листы ещё и ещё.

            "М-р Джарндис из Холодного Дома, милорд," заметил м-р Кендж в пол-голоса, "смею напомнить вашей светлости, предусмотрел подходящую компаньонку для --"

            "Для м-ра Ричарда Карстона?" мне показалось (хотя я не совсем уверена), сказал его светлость, также в полголоса и с улыбкой.

            "Для мисс Ады Клэр. Эта молодая леди. Мисс Саммерсон."

            Его сиятельство окинул меня снисходительным взглядом и признал мой реверанс очень грациозным.

            "Мисс Саммерсон не имеет отношение ни к одной из сторон в тяжбе, кажется?"

            "Нет, милорд."

            Ещё не договорив, м-р Кендж наклонился к Канцлеру и продолжал шёпотом. Его светлость, устремив взгляд в бумаги, слушал, кивнув дважды или трижды, перевернув ещё множество листов, и до тех пор, пока мы ни стали выходить, ни разу не взглянул в мою сторону.

            И вот м-р Кендж отошёл, и с ним Ричард, туда, где я ожидала, около дверей, свою любимицу (мне так это естественно произносить, что я опять не могу удержаться!), которая осталась с Лордом Канцлером; с нею его светлость немного поговорил отдельно; распрашивая её, как она мне впоследствие рассказала, хорошо ли она поразмыслила о предлагаемом устройстве, и подумала, будет ли счастлива у м-ра Джарндиса под крышей Холодного Дома, и почему она так думает? Теперь он учтиво поднялся и отпустил её, после чего минуту или две поговорил с Ричардом Карстоном; не сидя, а стоя, и вообще с большей лёгкостью и менее формально - похоже, он всё ещё понимал, хотя и будучи Лордом Канцлером, как попрямее расположить к себе юность.

            "Очень хорошо!" громко сказал его светлость. "Я сделаю распоряжение. М-р Джарндис из Холодного Дома избрал, насколько я могу судить," и только сейчас он взглянул на меня, "очень хорошую компаньонку для молодой леди, и в целом, кажется, всё устраивается наилучшим образом при данных обстоятельствах."

            Он любезно нас отпустил, и мы вышли все, чрезвычайно признательные ему за его приветливость и вежливость; которые, безусловно, не только не повредили его достоинству, но, на наш взгляд, ещё и поспособствовали.

            Когда мы оказались под колоннадой, м-р Кендж вспомнил, что он должен ненадолго вернуться, задать какой-то вопрос; и он нас оставил в тумане, при экипаже Лорда Канцлера, со слугами, ожидающими его на выходе.

            "Ну!" сказал Ричард Карстон, "с этим покончено! И куда же мы теперь отправимся, мисс Саммерсон?"

            "Вы разве не знаете?" сказала я.

            "Никакого понятия!" сказал он.

            "И ты не знаешь, моя милая?" спросила я Аду.

            "Нет!" сказала она. "И ты?"

            "Совершенно!" ответила я.

            Мы смотрели друг на друга, готовые смеяться над собой, что мы как дети, заблудившиеся в лесу, когда к нам подошла, делая реверансы с самым церемонным видом и подхихикивая, странная маленькая пожилая женщина в смятой шляпке, с ридикюлем.

            "О!" сказала она. "Подопечные тяжбы Джарндисов! Оч-чень рада, признаться, что имею честь! Хороший знак для юности, и надежды, и красоты, когда они все находятся в таком месте, не зная, что из этого выдет."

            "Ненормальная!" в полголоса сказал Ричард, не думая, что она может его услышать.

            "Правильно! Ненормальная, юный джентльмен," ответила она так быстро, что он совершенно растерялся. "Я сама была подопечной. В то время я была нормальной," она делала низкие реверансы, подхихикивая после каждой фразы. "У меня была юность и надежда. Наверное, и красота. Теперь это мало что значит. Помогла ли какая из трёх или спасла меня. Я имею честь регулярно присутствовать в Суде. С моими документами. Я ожидаю решения. Короче. В День Суда. Я узнала, что шестая печать в Откровении это Канцлерская Большая Печать. Она уже давно снята. Умоляю, примите моё благословение."

            В то время как Ада была несколько напугана, я, к чести бедной старой женщины, сказала, что мы ей очень признательны.

            "Да-а!" жеманно откликнулась она. "Представляю себе! А вот и Разговорчик-Кендж. Со своими документами! Как ваша уважаемая милость поживает?"

            "Нормально, нормально! Только не приставайте к нам, ради бога!" сказал м-р Кендж, уводя нас.

            "Только и думает," - проговорила бедная старая женщина, увязавшись за мною и Адой. "Что пристают. Я дарую поместья обоим, - это, разве, приставать? Я ожидаю решения. Короче. В День Суда. Хороший знак для вас. Примите моё благословение!"

            Она осталась внизу, где начался крутой, широкий подъём ступеней наверх; но когда мы поднимались, мы оглянулись, она была всё ещё там, продолжая говорить, делая реверансы и подхихикивая после каждой фразы, "Юность. И надежда. И красота. И Разговорчик-Кендж! Ха! Молю, примите моё благословение!"

 

             

 



Перси Шелли. Ответная иль нет, любовь сладка ("Прометей освобождённый")

Перси Б.Шелли Ответная иль нет, любовь сладка
(из лирической драмы "Прометей освобождённый" ["Prometheus Unbound"])


                        Ответная иль нет,
Любовь сладка – равно лучится светом.
Её знакомый голос не иссякнет,
Как глубь небес и воздуха опора.
Она рептилию приблизит к Богу:
Удачливы, когда её внушают,
Как ныне я; но те, что испытали,
Всё ж счастливее*, пережив страданья,
Что вскоре ждут меня.

             Санкт-Петербург, 29 июля 2014


* Читателю, которого покоробило ударение в слове счастливее, предлагаю грамотный вариант:
Счастливей всё же…


Percy Bysshe Shelley From PROMETHEUS UNBOUND (A lyrical drama in four acts)

SCENE 2.5:
THE CAR PAUSES WITHIN A CLOUD ON THE TOP OF A SNOWY MOUNTAIN.
ASIA, PANTHEA, AND THE SPIRIT OF THE HOUR.

ASIA:
Thy words are sweeter than aught else but his
Whose echoes they are; yet all love is sweet,
Given or returned. Common as light is love,     _40
And its familiar voice wearies not ever.
Like the wide heaven, the all-sustaining air,
It makes the reptile equal to the God:
They who inspire it most are fortunate,
As I am now; but those who feel it most         _45
Are happier still, after long sufferings,
As I shall soon become.


Ч. Диккенс. Введение (“Холодный дом”)

Charles DICKENS                                                             Чарльз ДИККЕНС

B L E A K                                                                               Х О Л О Д Н Ы Й

H O U S E                                                                                                     Д О М

Preface                                                                                                   Введение

 

Как-то Член Канцлерского Суда любезно сообщил в моём присутствии компании, состоящей из порядка ста пятидесяти мужчин и женщин, никак не заподозренных в невменяемости, что Канцлерский Суд, хотя и является ярчайшим объектом распространённого предубеждения в обществе (и в этот момент, мне показалось, судейское око покосилось в мою сторону), на самом деле почти безупречен. Случались, добавил он, по ходу его деятельности какие-нибудь пустяшные недостатки, только они преувеличены, и целиком обязаны "скаредности общества"; каковое зловредное общество до последнего времени явно, самым решительным образом было нацелено, ни в коем случае не увеличивать число Канцлерских судий, установленное - я полагаю, Ричардом Вторым, впрочем, вполне мог бы быть какой-то другой король.

            Мне эта шутка показалась слишком уж глубокой, чтобы вставить её в основную часть книги, или мне бы следовало возвратить её Разговорчику-Кенджу или м-ру Вулзу, один из которых, мне кажется, и должен был её изобрести. В таких устах я мог бы совместить её с подходящей цитатой из Шекспировского сонета:

 

                                            "Отягчена моя природа,

                          Как краска въелась в руку маляра:

                          Так сжалься, обновленья дай, исхода!"

                                                ( "Моя природа тем подавлена                      

                          Что въедается в неё, как в руку красильщика:

                          Так сжалься надо мной, и пожелай мне обновленье!")


                                                    "My nature is subdued
                          To what it works in, like the dyer's hand:
                          Pity me then, and wish I were renewed!" *


            Но, поскольку полезно, чтобы скаредное общество знало, что делалось, и до сих пор делается в этой сфере, я заявляю, что всё, выставленное на этих страницах касательно Канцлерского Суда - это по существу правда и ничего, кроме правды. Случай Гридли не существенно переделан из одного действительного происшествия, опубликованного беспристрастным лицом, который по роду своей профессии был ознакомлен полностью с этим чудовищным злоупотреблением с начала и до конца. В настоящий момент** в Канцлерском Суде рассматривается тяжба, которая начата едва ли не двадцать лет назад;  в которой извещаются о выступлении от тридцати до сорока адвокатов одновременно; в которой были начислены судебные издержки в сумме семи тысяч фунтов; которая является дружеской тяжбой; и которая (как меня уверяют) сейчас не ближе к своему завершению, чем в самом начале. В Канцлерском рассматривается ещё одна знаменитая тяжба, ещё не разрешённая, которая начата в конце прошлого столетия, и в которой на судебные издержки была поглащена сумма более чем в два раза превышающая те семь тысяч фунтов. Если нужны другие примеры для Джарндисов и Джарндисов, я бы мог наводнить ими эти страницы к стыду... скаредного общества.

            Есть ещё только один вопрос, по поводу которого я позволю себе короткое замечание. Возможность так называемого Самопроизвольного Возгорания после смерти м-ра Крока отрицалась; и мой хороший друг м-р Люис (совершенно ошибавшийся, он это скоро понял, предполагая, что явление отвергается всеми авторитетами) опубликовал несколько остроумных писем ко мне в то время, когда в газетах появилось сообщение об этом случае, доказывая, что Самопроизвольное Возгорание невозможно. Нет необходимости говорить, что я ни намеренно, ни по небрежности не ввожу в заблуждение своих читателей, и поэтому, прежде чем описывать, я постарался изучить предмет. Документально установлены около тридцати случаев, из которых самый знаменитый, с Графиней Корнелией де Банди Чезенате, был подробно изучен и описан Джузеппе Бьянчини, пребендарием Вероны, в 1731 году, и впоследствие повторно им опубликован в Риме. Если отбросить все рациональные сомнения, внешние признаки, которые наблюдались в этом случае, это внешние признаки, которые наблюдались в случае м-ра Крука. Следующий пример из наиболее известных имел место в Реймсе, шестью годами раньше; и историк в этом случае - Ле Кот, один из самых знаменитых хирургов Франции. Жертвой была женщина, чей муж по недоразумению был обвинён в её убийстве; но после веской апелляции в высший суд, он был оправдан, поскольку было выявлено путём свидетельских показаний, что она умерла смертью, которая определяется как Самопроизвольное Возгорание. Я не считаю нужным добавлять к этим замечательным фактам, и к той общей ссылке на специалистов, которая будет обнаружена на 482 стр.*** , запротоколированные мнения и исследования выдающихся профессоров-медиков Франции, Англии и Шотландии более позднего времени; ограничившись замечанием, что не откажусь от фактов, пока не случится основательное Самопроизвольное Возгорание тех свидетельских показаний, по которым обыкновенно все судят о людских происшествиях.      

В Холодном доме я намеренно остановился на романтической стороне обыкновенной жизни.

                                                             

* CXI сонет Шекспира

** Август, 1853 (Примечание автора)

*** Другой случай, очень доходчиво описанный одним зубным врачом, произошёл в городе Колумбия, в Соединённых Штатах Америки, совсем недавно. Жертвой стал немец, который держал винную лавку, и был неисправимым пьяницей. (Примечание автора).


Ч. Диккенс. Гл. I. В Канцлерском суде (“Холодный дом”)

Charles DICKENS                                                             Чарльз ДИККЕНС

B L E A K                                                                               Х О Л О Д Н Ы Й

H O U S E                                                                                                     Д О М

Chapter I. IN CANCERY                               Глава I. В Канцлерском суде

 

            Лондонская Михайловская сессия, недавно открывшаяся, и Лорд Канцлер, восседающий в Линкольн-Инн Холле. Неумолимая ноябрьская погода. На улицах столько хляби, будто воды потопа только что отступили с лица земли, и не удивительно встретить Мегалозауруса, фунтов эдак сорок в длину, переваливающегося слоноподобной ящерицей по Холборн-Хилл. Дым, стелящийся из труб, опадающий нежным чёрным дождём, с хлопьями сажи в нём наподобие полновесных снежинок - можно вообразить, одел траур по солнцу. Собаки, неразличимые от грязи, лошади - едва ли лучше: заляпаны по самые наглазники. Пешеходы, тыкающие друг друга зонтиками, все инфицированные раздражимостью, и теряющие равновесие на каждом углу, где уже десятки тысяч других пешеходов поскользнулись и растянулись с того момента, как пробился день (если день сегодня вообще пробился), делая всё новые вклады, слой за слоем, в напластования грязи, которая цепко держится в этих местах на тротуаре, прирастая по сложному проценту.

            Туман везде. Туман в верховьях реки, где он сочится среди зелёных островов и лугов; туман в низовьях реки, где он клубится, загаженный, между судовыми мачтами и портовым хламом большого (и грязного) города. Туман на Эссекских болотах, туман на Кентишских высотах. Туман, заползающий в камбузы угольных бригов; туман, обволакивающий реи и колеблющийся в снастях больших судов; туман, спустившийся на палубы барж и лодок. Туман в глазах и горле престарелых Гринвичских пенсионеров, хрипящих у каминов своих палат; туман в ножке и головке послеобеденной трубки сердитого шкипера, засевшего в своей тесной каюте; туман, безжалостно щиплющий пальцы рук и ног дрожащего маленького юнги на палубе. Оказавшиеся на мосту люди, заглядывающие через парапет в преисподнюю из тумана, с туманом вокруг них, как если бы, находясь на воздушном шаре, висели среди густых облаков.

           Газ, смутно пробивающийся сквозь туман в самых разных местах вдоль улицы, в точности как солнце, бывает, видится, мерцая, с влажного, как губка, поля хозяину и его юному работнику. Большинство лавок осветили на два часа раньше времени - о чём газ, кажется, знает, такой у него измождённый и безвольный вид.

Послеполуденная сырость сырее, плотный туман плотнее, а грязные улицы грязнее близ этого свинцовоголового старого заграждения, достойно украшающего преддверие свонцовоголовой старой корпорации,- у Тэмпл-Бара. И у самого Тэмпл-Бара, в Линкольн-Инн Холле, в самом сердце тумана, восседает Лорд Верховный Канцлер в своём Верховном Канцлерском Суде.

            Никогда туману не бывать таким плотным, никогда грязи и слякоти не бывать такой непролазной, чтобы соответствовать тому, как ощупью и спотыкаясь ведёт себя Верховный Канцлерский Суд, самый смертоносный из древних грешников, в этот день перед взором неба и земли.                      

           В такой-то день, как в никакой другой, Лорд Верховный Канцлер и должен здесь заседать - как он и заседает - с туманным нимбом над головой, мягко ограждённый малиновым облачением и портьерами, выслушивая огромного адвоката с большими бакенбардами, тонким голосом и нескончаемым кратким отчётом, и обратив своё раздумье, по видимости, к потолочному окну, где ничего, кроме тумана, не видно. В такой-то день, как в никакой другой, десятка два членов Коллегии адвокатов Канцлерского Верховного Суда и должны здесь заседать - как они и заседают - туманно вовлечённые в один из десяти тысяч этапов нескончаемой тяжбы, ставя подножки друг другу на скользких прецедентах, ощупью пробираясь на карачках среди формальностей, наталкиваясь своими головами, защищённый овечьим и конским волосом, на стены слов и, как актёры, создавая видимость справедливости. В такой-то день разные поверенные в тяжбе, из которых двое-трое наследовали её от своих отцов, наживших на ней состояние, и должны здесь заседать - а как по-другому? - выстроившись в линию, в длинном устланном ковром колодце (только на дне которого напрасно искать истину) между красным регистраторским столом и шёлковыми мантиями, с исковыми заявлениями, объяснениями ответчика, ответными объяснениями, возражениями ответчика, предписаниями, показаниями, обоснованиями, запросами референтам, отчётами референтов - горы сооружённой перед ними дорогостоящей чепухи. Вероятнее всего в суде темно при тлеющих кое-где свечах; вероятнее всего туман тяжело висит в нём, как будто он никогда не уйдёт; вероятнее всего окрашенные стёкла потеряли свою окраску и не пропускают свет дня в это место; вероятнее всего зеваки с улицы, которые глазеют сквозь стеклянные проёмы в двери, удерживаются от входа его совиным видом и монотонной речью, отражающейся слабым эхом от потолка, со стороны обитого помоста, с которого Лорд Верховный Канцлер рассматривает фонарь верхнего света, где света нет, а где его париковая свита всунута в скамью из тумана! Это Канцлерский Суд, у которого в каждом графстве свои гниющие дома и пришедшие в упадок земли; у которого в каждом сумасшедшем доме свой измотанный умалишённый и на каждом погосте свой покойник; у которого при любом человеческом знакомстве свой разорённый проситель в стоптанной обуви и истрёпанной одежде, что одалживает и клянчит снова и снова; который в изобилии даёт денежной силе средства для умаления права, который так истощает состояния, терпение, мужество, надежду; так разрушает мозг и разбивает сердце, что нет среди судейских честного человека, который не предостерёг бы - и который часто предостерегает: "Лучше стерпеть любую несправедливость над собой, чем придти сюда!"

             Кто же находится в Суде Лорда Канцлера в это мрачное утро помимо Лорда Канцлера, адвоката при процессе, двух-трёх адвокатов, которых никогда не упомнить ни при каких процессах, и вышеупомянутого колодца поверенных? Это регистратор, пониже судьи, в парике и мантии; это две-три то ли "булавы", то ли "сумы", то ли "кубышки", то ли кто-то ещё, кто может быть по процедуре судопроизводства. Все в зевоте, потому что ни крупицы развлечения никогда не отпадёт от Джарндисов и Джарндисов (рассматриваемой тяжбы), которая выжата насухо годы и годы тому назад. Стенографисты, репортёры суда и репортёры газет неизменно удирают с прочими завсегдатаями, когда наступают Джарндисы и Джарндисы. Их места пусты. Забравшись на скамью у стены, чтобы лучше вглядеться в задрапированное святилище, маленькая сумасшедшая старушка с вдавленным капором, которая всегда в суде, от начала до конца заседания, всегда ожидает, что будет вынесено некое непостижимое решение в её пользу. Некоторые говорят, что она действительно является, или была, участницей тяжбы, но никто не знает, какой именно, потому что никому нет дела. Она носит в редикюле какой-то мусор, который называет своими документами, состоящий в основном из бумажных спичек и сухой лаванды. Заключённый с землистым лицом появляется под конвоем, чтобы уже в который раз сделать личное заявление о “снятии с него обвинения в неуважении", которое, похоже, у него, единственного уцелевшего душеприказчика, запутавшегося в счетах, насчёт которых, не представить, чтобы он когда-то имел какое-то представление, - едва ли когда примут. Тем временем, его жизненным надеждам приходит конец. Другой разорившийся истец, который время от времени является из Шропшира, весь исходит в потугах, чтобы обратиться к Канцлеру в конце заседаний, и никоим образом не может постичь, что Канцлер законно игнорирует его существование, когда выпотрошил его за четверть века, - он протискивается на удобное место и удерживает взгляд на судье, готовый голосом зычной печали воззвать "Милорд!" в момент, когда тот станет подниматься. Несколько судейских клерков и прочие, кто знает истца внешне, задерживаются на случай, что он доставит какое-то развлечение и слегка оживит мрачную погоду.

            Джарндисы и Джарндисы жужжат. Это чучело тяжбы с течением времени, стало таким запутанным, что ни один живой человек не знает, что оно означает. Сами тяжущиеся понимают в этом меньше всего, но замечено, что двое канцлерских юриста не могут и пяти минут поговорить об этом, чтобы ни придти к полнейшему расхождению по всем пунктам. Бесчисленные дети родились, попав в тяжбу; бесчисленные молодые заключили брак в тяжбе; бесчисленные старики умерли, выпав из неё. Многие люди ошалело обнаружили, что сделались участниками Джарндисов и Джарндисов, не ведая как и почему; целые семьи наследовали с тяжбой ненависти как легенды. Маленький истец или ответчик, которому обещали новенькую лошадку-качалку, когда решатся Джарндисы и Джарндисы, вырастал, обзаводились настоящей лошадью, и отправлялся рысью в иной мир. Прекрасные воспитанницы тяжбы отцветали, превращаясь в матушек и бабушек; канцлеры длинной вереницей приходили и уходили; легионы свидетельств в тяжбе превратился разве что в свидетельства о смерти; на земле, кажется, не осталось и трёх Джарндисов с тех пор как старый Том Джарндис в отчаянии выпустил себе мозги в кафейне на Чансери-Лейн; но Джарндисы и Джарндисы до сих пор влачатся на суде во всю свою высушенную мощь, в неизменной безнадёжности.

            Джарндисы и Джарндисы обращаются в шутку. Хоть какое-то добро, которое получилось из этой тяжбы. Для многих она стала смертью, а у юристов - шуткой. Каждый референт Канцлерского суда наводил справку по её материалам. Каждый Канцлер выступал "в ней", от того или иного имени, будучи адвокатом в коллегии. Хорошенькие вещи говорились о ней сизоносыми, в тупоносых ботинках, судейскими олдерменами после обеда в зале на их избранных портвейных комитетах. У стажирующих клерков вошло в привычку острить на ней свой юридический ум. Последний Лорд Канцлер тонко прошёлся, когда, поправляя м-ра Блоуэрса, видную шёлковую мантию, на его реплику, что нечто может случиться, когда небеса разразятся картофельным дождём, заметил, "или когда мы покончим с Джарндисами и Джарндисами, м-р Блоуэрс" -- острота, которая особенно развлекла, просто защекотала, "булавы", "сумы" и "кубышки".

            Скольких людей, не причастных к тяжбе Джарндисы и Джарндисы, вытыщила её тлетворная рука, чтобы развратить и испортить, - зто обширнейший вопрос. Начиная от чиновника Канцлерского Суда, чьи подколотые рядами кипы пыльных ордеров в Джарндисах и Джарндисах беспощадно корчатся на все лады, и кончая клерка-писца в Конторе Шести Клерков, который копирует свои десятки тысяч Канцлерских страниц большого формата под этим вечным заглавием, нет человека в природе, который бы стал от неё лучше. При обмане, увёртках, проволочках, подделках, нервотрёпке, под фальшивыми отговорками всех соров - оказывается влияние, которые к добру привести не может. Даже адвокатские мальчишки, которые держат несчастных истцов как загнанного зверя, утверждая просто так, что именно сейчас м-р Чизл, Мизл, или кто иной особенно занят, и до самого обеда у него встречи, вероятно, этот сверхн равственный крутёж и увёртки словили от Джарндисов и Джарндисов. Сборщику пошлин в тяжбе она принесла круглую сумму, но при этом недоверие собственной матери и презрение собственной родни. Чизл, Мизл, или кто иной втянулись в привычку неопределённо заверять себя, что они рассмотрят такое-то выдающееся дельце и посмотрят, что можно сделать для Дризла -- с которым нехорошо обошлись -- когда Джарндисы и Джарндисы покинут их контору. Воровство и плутовство во всех их бесчисленных вариантах высеяны окрест злополучной тяжбой; и даже те, кто созерцает её историю за пределами её порочного круга, незаметно склонились к пагубный привычке наблюдать одно - как дурное следует своим собственным дурным путём, и пагубной вере, что если мир идёт неверно, то - как он устроен - правильно ему идти и не суждено.

   Так, в эпицикле грязи и в сердцевине тумана, заседает Лорд Верховный Канцлер в своём Верховном Канцлерском Суде.

   "М-р Тэнгл," говорит Лорд Верховный Канцлер, несколько размякший под конец от красноречия сего учёного джентельмена.          

   "М'лод," говорит м-р Тэнгл. М-р Тэнгл о Джарндисах и Джарндисах знает больше, чем кто-либо. Он этим славится -- поговаривают, что он ничего иного не читал со школьной скамьи."      

   "Вы завершаете свою аргументацию?"        

   "М'лод, не -- столько ещё вопросов -- понимаю, мой долг п'виноваться -- ваш'милости," елозит ответ м-ра Тэнгла.          

   "Ещё надо выслушать несколько членов коллегии, я полагаю?" говорит Канцлер с лёгкой усмешкой.      

   Восемнадцать учёных собратьев м-ра Тэнгла, вооружённые все до одного краткими изложениями на восемнадцати сотнях страниц, выскакивают как восемнадцать молоточков в рояле, делают восемнадцать поклонов и опускаются на свои восемнадцать мест, где их теперь не различить.         "Мы продолжим слушанья в среду через две недели," - говорит Канцлер. Обсуждаемый вопрос - всего лишь вопрос о пошлинах, единая почка на дереве из леса прародительской тяжбы, и реально придёт к урегулированию в один прекрасный день.    

Канцлер встаёт; коллегия встаёт; заключённого поспешно выводят вперёд; человек из Шропшира восклицает, "Милорд!" "Булавы", "сумы" и "кубышки" возмущённо призывают к молчанию и хмурят брови в сторону человека из Шропшира.

   "Касательно же," продолжает Канцлер ещё по Джарндисам и Джарндисам, "молодой девушки--"

"Прош'ваш'милость -- молодого человека," поспешно говорит м-р Тэнгл.

            "Касательно же," продолжает Канцлер, отчётливо произнося слова, "молодой девушки и молодого человека, обоих молодых людей,"

            (М-р Тэнгл раздавлен)

            "Которых сегодня я определил на приём, и которые сейчас у меня в кабинете. Я с ними встречусь и разберусь в целесообразности выдать предписание на их проживание с дядей".

            М-р Тэнгл снова на ногах.

            "Прошвашмилость - он умер".

            "С их," - Лорд-канцлер всматривается через двойные стёкла очков в бумаги на столе, - "дедушкой".

            "Прошвашмилость - жертва неосмотрительности - выпустил мозги".

            Неожиданно из дальних скоплений тумана возникает адвокат очень низкого роста и, напыжившись до предела, произносит ужасающим басом: "Позвольте мне, Ваша милость! Я представляю своих клиентов. Он их кузен в какой-то степени. В данный момент я не готов представить Суду данные, в какой точно степени он их кузен; но он их кузен".

            Оставив это сообщение (произнесенное, как замогильное послание) гудеть среди потолочных стропил, коротышка-адвокат опадает, туман знает, куда. Все его ищут. Никто его не видит.

            "Я побеседую с обоими молодыми людьми," - снова произносит Лорд-канцлер, "и разберусь на предмет их проживания с их кузеном. Я сообщу о своём решении завтра с утра, когда начнётся заседание".

            Лорд-канцлер уже готов откланяться адвокатуре, когда представляют заключённого. Вероятно, ничего и нельзя извлечь из этого конгломерата в деле заключённого, разве что остаётся отправить его назад в тюрьму, что тотчас и осуществляется. Человек из Шропшира отваживается ещё на одно вызывающее "Милорд!", но Лорд-канцлер, будучи осведомлён о нём, проворно исчезает. Все прочие также быстро исчезают. Батарея голубых мешков загружается тяжёлыми зарядами из бумаг и оттаскивается клерками; маленькая безумная старушка гордо удаляется со своими документами; опустевний суд запирают. Когда бы здесь удалось запереть всю несправедливость, им совершённую, и вызванные им несчастья, и всё бы сгорело в огромном погребальном костре, - насколько бы стало лучше и для других, не только тех, кто причастен к Джарндисам и Джарндисам!


Ч. Диккенс. Гл. II. В высшем свете (“Холодный дом”)

Charles DICKENS                                                              Чарльз ДИККЕНС

B L E A K                                                                                Х О Л О Д Н Ы Й

H O U S E                                                                                                     Д О М

Chapter II. IN FASHION                                     Глава II. В высшем свете

 

             В такой слякостный день нам захочется разве что мельком взглянуть на высший свет. Он не так уж не схож с Канцлерским Судом, так что мы можем одним прыжком проследовать от одной сцены к другой. Оба миры - высший свет и Канцлерский Суд - предметы обычая и прецедента: заспавшиеся Рип Ван Винкли, которые заигрались в странные игры сквозь разгул грозовой погоды; спящие красавицы, которых как-нибудь разбудит Рыцарь, когда все застывшие вертелы на кухне начнут вращаться.

            Высший свет невелик. По сравнению даже с этим нашим миром, который также имеет свои пределы (как сочтёт Ваше Высочество, когда совершив тур вокруг него, окажется на краю, за которым пустота), тот лишь маленькая частица. В нём много хорошего, здесь много хороших и верных людей, он имеет своё предписанное место. Но худое в нём то, что этот мир, словно драгоценности в мягкой полости футляра, закутан в тонкое сукно и не в состоянии слышать напора больших миров, не в состоянии рассматривать их как вращающиеся вокруг солнца. Это омертвелый мир, и его развитие - это нечто нездоровое из-за недостатка воздуха.

            Миледи Дедлок вернулась в свой пригородный особняк на несколько дней перед своим отъездом в Париж, где её милость намерена остановиться на несколько недель; после которых её дальнейший машрут не определён. Так говорит светская хроника в утешение парижанам, а она знает всё в свете. Узнавать что-то по-другому было бы не по-светски. Миледи Дедлок прибыла туда, что она называет в приватном разговоре "своим местечком в  Линкольншире".

            Линкольншир заливает. Арку моста в парке подмыло и унесло. Примыкающая низина, до полумили в ширину, - неподвижная река с меланхоличными деревьями в виде островков на ней, и с поверхностью, всюду проколотой, целый день подряд, падающим дождём. "Местечко" миледи Дедлок чрезвычайно печально. Погода в течение многих дней и ночей была такой дождливой, что деревья, кажется, промокли насквозь, и топор лесника, который глухо подсекает и рубит их, не может произвести ни треска, ни грохота при их падении.            

            Олень, полностью промокший, оставляет маленькие болотца, где он ступал. Выстрел из ружья во влажном воздухе звучит неотчётливо, и дымок от него, запоздалым крохотным облачком, движется навстречу зелёному холму, с рощицей наверху, который составляет фон падающему дождю. Вид из собственного окна миледи Дедлок - то будто написанный свинцовой краской, то - индийской тушью. Вазы на каменной террасе перед домом заполняются дождём в течение всего дня; и тяжелые капли падают, кап, кап, кап, на широкую вымощенную террасу, названную, с давних времён, Тропинкой Призрака, в течение всей ночи. Маленькая церковь в парке, заполняемая в выходные, заплесневела; дубовая кафедра покрылась холодной испариной; и запах и привкус во рту здесь - будто от древних Дедлоков в их склепе. Миледи Дедлок (которая детей не имеет) выглядывает в ранних сумерках из своего будуара в направлении домика привратника и видит отблеск огня на зарешётчатых окнах и дымок, поднимающийся из трубы, и ребенка, которого догоняет женщина, выбегающего в дождь навстречу закутанному в мокрый плащ мужчине, чья освещённая фигура появляется в воротах, и совсем лишается настроения. Миледи Дедлок говорит, что всё ей "до смерти надоело".

            Вот почему миледи Дедлок уезжает из своего поместья в Линкольншире,оставляя его дождю, и воронам, и кроликам, и оленю, и куропаткам, и фазанам. Портреты Дедлоков прошлого и истекшего, казалось, растворилась во влажных стенах, когда домоправительница прошла по старым комнатам, закрывая ставни. А когда в следующий раз они снова выступят вперед, светская хроника - которая, подобно дьяволу, всеведуща о прошлом и настоящем, но только не о будущем - пока ничего определённого сказать не может.

            Сэр Лестер всего лишь баронет, но нет баронета величественнее. Его род так же древен, как эти холмы, но бесконечно более респектабелен. Он имеет то ключевое мнение, что если бы мир мог обойтись без холмов, то он бы пришёл в упадок без Дедлоков. Он допускает, что природа в целом неплохая идея (слегка низменная, впрочем, если не заключена в парковое ограждение), но идея для её воплощения зависит он наших крупных землевладельческих родов. Он джентльмен строгих правил, презирающий всё мелочное и низменное, и готовый скорее умереть в любой момент любой смертью, которую вы изволите измыслить, чем даст повод для малейшего упрёка в своей честности. Это благородный, упрямый, правдивый, великодушный, чрезвычайно склонный к предрассудкам, совершенно невменяемый человек.

            Сэр Лестер на добрых двадцать лет старше миледи. Он уже перешагнул за 65 или 66, или даже 67. Его крутит подагра, время от времени, и походка у него слегка деревянная. У него достойная внешность при светло-серых волосах и бакенбардах, тонким жабо, белоснежном жилете, его синий сюртук со сверкающими пуговицами всегда застёгнут. Он церемонен, полон достоинства и во всех случаях подчёркнуто вежлив с Миледи, и полагает её личным прелестям высочайшую оценку. Его галантность по отношению к Миледи, которая никогда не менялась со времени его ухаживания - единственный штришок романтической прихоти в нём.

            Действительно, он женился на ней по любви. До сих пор ходит молва, что она даже не родовита; что же, сэр Лестер настолько родовит, что, возможно, ему достаточно своей родовитости, и он может обойтись без какой-нибудь иной. Но у неё были красота, гордость, амбиции, дерзкая решимость и ум -достаточные, чтобы наделить целый легион прекрасных леди. Богатство и положение, добавленные к этим качествам, скоро вынесли её наверх; и ныне, в течение ряда лет, миледи Дедлок находится в центре светской хроники и на вершине светской лестницы.

            Как плакал Александр, когда у него не осталось больше миров для завоевания, каждый знает - или имеет некоторую причину знать этот предмет, довольно часто упоминаемый к сему времени. Миледи Дедлок, завоевавшая свой мир, не то, что изошла слезами, скорее оледенела.

            Утомлённое самообладание, изношенное спокойствие, хладнокровие усталости, не нарушаемые интересом или удовольствием, - таковы были её победные трофеи. Она безукоризненно благовоспитанна. Если бы завтра ей предстояло отправиться на Небеса, то, вероятно, она ожидала бы вознесения без малейшего выражения восторга.

            Она красива, и хотя её красота пережила рассветный период, но не достигла осенней поры. У неё прекрасное лицо того характера, который можно скорее назвать очень миловидным, чем красивым, но ставшего классическим благодаря усвоенному выражению от её положения в свете. Её фигура элегантна, и поэтому она кажется высокой. Это не совсем так, но, как не раз клятвенно утверждал Достопочтенный Боб Стэблс, "она умеет показать все свои стати". Тот же авторитетный судья оценивает, что "экстерьер её безупречен" и замечает, особенно хваля её волосы, что она самая "выхоленная кобылица во всей конюшне”.

Со всеми своими совершенствами миледи Дедлок приехала со своего Линкольнширского поместья (рьяно преследуемая светской хроникой), чтобы провести несколько дней в своём Лондонском особняке прежде, чем отбыть в Париж, где её милость намерена остановиться на несколько недель, после чего её дальнейший маршрут не определён.

            И в её Лондонском особняке, в этот тусклый, пасмурный день, появляется старомодный пожилой джентльмен, адвокат-поверенный, а также стряпчий Высшего Канцлерского Суда, который имеет честь исполнять обязанности юрисконсульта Дедлоков, и у которого в офисе столько чугунных сейфов с этим именем поверх, как если бы настоящий баронет стал монетой в трюке фокусника, которой тот постоянно жонглирует в ходе сеанса. Через холл, вверх по ступенькам, вдоль по проходам, по комнатам, которые ослепительно сверкают в сезон и гнетуще траурны в межсезонье - волшебная страна для визитов, но пустыня для жизни - пожилой джентльмен препровождается напудренным меркурием к Миледи.

            Пожилой джентльмен выглядит пообносившимся, но имеет репутацию человека, хорошо наживающегося на брачных контрактах аристократии и завещаниях аристократов, и очень богатого. Он окружён мистическим ореолом фамильных тайн, по части которых его знают как молчаливого хранителя. В мавзолеях, зарытых на столетия на укромных полянах парков, среди поросли деревьев и папоротника, возможно хранится меньше фамильных секретов, чем их подчас бродит среди людей, запертые в груди м-ра Талкингхорна. Он - то, что называют "старой школы" - фраза, обычно означающая любую школу, которая, может быть, когда-то и была молодой - он носит бриджи по колено, стянутые лентами, и гетры или чулки. Одна особенность его чёрной одежды и чёрных чулок, будь они шёлковыми или камвольными, та, что они никогда не блестят. Его одежда такая же, как он сам - немая, скрытная, не реагирующая на свет. Он, помимо деловых консультаций, никаких разговоров не ведёт. Временами его наблюдают безмолвного, но, определённо, как своего, за обеденным столом где-нибудь в углу в особняках крупных поместий и около дверей гостиных, относительно которых светская хроника весьма красноречива: где каждый его знает, и где половина представителей Книги Пэров остановится, чтобы сказать - "Как поживаете, м-р Талкингхорн?". Он принимает эти приветствия серьёзно и захоранивает их среди прочей своей осведомлённости.

            Сэр Лестер Дедлок при Миледи и он рад видеть м-ра Талкингхорна. Вокруг того - атмосфера предписанного, которая всегда льстит сэру Лестеру; он принимает её как некую дань себе. Ему нравится его костюм, подобный костюм также своего рода дань. В высшей степени респектабелен и при этом, в общем-то, подходит и для слуги. Он выражает, как оно и соответствует, распорядителя юридических тайн, дворецкого при юридическом подвале Дедлоков.

            Имеется ли у самого мистера Талкингхорна какое-то представление об этом? Возможно и так, или нет; но стоит отметить замечательную особенность, свойственную всему, связанному с миледи Дедлок как дочери своего класса - как предводительницы или представительницы своего мирка. Она видит себя непостижимым Существом, совершенно вне поля достижимости и кругозора обычных смертных, - глядя на себя в то зеркало, где она действительно так и выглядит. Однако, любая тусклая планета, вращающаяся вокруг неё - от её горничной до директора Итальянской оперы - знает её слабости, предубеждения, глупости, высокомерие и капризы и наживаются также на точности расчётов и тщательности измерений её душевных качеств, как её портной снимает с неё мерку. Учредить ли моду на платье, или обычай, или певца, танцора, или на форму драгоценности, на карлика или на великана, на часовню - на что ещё? Почтительные люди бесчисленных профессий, которых миледи Дедлок предполагает не иначе как распростёртыми ниц перед ней, могут научить вас командовать ею как ребёнком; они ничем не заняты кроме, как нянчиться с нею всю свою жизнь; скромно притворяясь будто движимы полнейшим подобострастием, они ведут за собой её и всю её свиту; зацепив одного, они выуживают всех, куда захотят, как Ламюэль Гулливер увёл доблестный флот могущественной Лилипутии. "Если вы собираетесь обращаться к нашим, сэр," - говорят Блэйз и Спаркл, ювелиры - подразумевая под "нашими" леди Дедлок и остальных - "Вы должны помнить, что вы не имеете дело с обычной публикой; вы должны поразить наших в самое слабое место, а их самое слабое место – это то самое". "Чтобы вышло сбыть этот товар, джентльмены," - говорят Шин и Глонсе, торговцы тканями, своим друзьям, мануфактурщикам: "Вам нужно придти к нам, потому что мы знаем, где заполучить модную публику, и мы можем сделать его модным." "Если вы хотите положить зту гравюру на стол моей высокой клиентуры, сэр," говорит м-р Слэддери, книготорговец, "или ввести этого карлика или великана в дома моей высокой клиентуры, сэр, или обеспечить этому спектаклю поддержку моей высокой клиентуры, сэр, вы должны предоставить это, если угодно, мне; потому что я привык изучать первых лиц моей высокой клиентуры, сэр, и могу сказать без хвастовства, что могу обвести их вокруг пальца." Говоря это, м-р Следдери, человек честный, отнюдь не преувеличивает.

            Поэтому, хотя м-р Талкингхорн может не знать, что сейчас в мыслях Дедлоков, скорей всего, он это знает.

            "Дело Миледи снова рассматривалось в Канцлерском Суде, не так ли, м-р Талкингхорн?" говорит сэр Лейстер, подавая ему руку.

            "Да, сегодня оно опять рассматривалось," - отвечает м-р Талкингхорн, делая один из своих тихих поклонов в сторону Миледи, которая сидит на софе у огня, затеняя лица ручным экраном.

            "Нет смысла спрашивать," - говорит Миледи с тоской, которая всё ещё не отпускает её после Линкольнширского поместья, "произошло ли что-нибудь?"

            "Ничего такого, что бы вы назвали чем-нибудь, сегодня не произошло," отвечает м-р Талкингхорн.

            "И никогда не произойдет," - говорит Миледи.

            Сэр Лестер не возражает против бесконечных тяжб. Это медленный, затратный, Британский, конституциональный порядок вещей. Безусловно, у него нет насущного интереса к этой тяжбе, участие в которой было единственным приданым, которое принесла ему Миледи; но у него есть смутное представление, что для его имени - имени Дедлока - участие в тяжбе, но не главным действующим лицом, самое смешное в этом деле. Но он уважает Канцлерский Суд, даже если он сопряжён со случайными издержками правосудия и некоторым незначительным количеством неурядиц, как нечто, в соединении со множеством других нечто задуманное совершенством человеческого разума для извечного устройства (говоря по-простому) всего на свете. И он в целом находится на твёрдой точке зрения, что давать санкцию на сочувствие каким бы то ни было жалобам на этот Суд всё равно, что поощрять где-нибудь восстать неких личностей из низших классов - вроде Уота Тайлера.

            "Поскольку к делу приобщено несколько свежих показаний," - говорит м-р Талкингхорн, " - и поскольку они коротки, и поскольку я, следуя своему безусловному принципу, смиренно прошу своих клиентов запастись терпением при каждом новом разбирательстве в деле," - осторожный человек, м-р Талкингхорн берёт на себя ответственности не больше, чем необходимо, - "и наконец, поскольку, как я понимаю, вы собираетесь в Париж, я взял материалы с собой."

            (Сэр Лейстер собственно тоже собирается в Париж, но интерес светской хроники сосредоточен на его жене).

            М-р Талкингхорн достаёт свои бумаги, просит разрешения разместить их на позолоченном талисмане столика у локтя Миледи, надевает очки и начинает читать при свете затенённой лампы.

            "В Канцлерском Суде. Между Джоном Джарндисом --- "

            Миледи прерывает его, прося пропустить насколько возможно все эти "ужасные формальности".

            М-р Талкингхорн смотрит поверх очков и начинает читать чуть пониже. Миледи небрежно и насмешливо игнорирует чтение. Сэр Лейстер в большом кресле смотрит на огонь и имитирует полное достоинства расположение к юридическим приготовлениям и многословию, которые он числит среди бастионов нации. Между тем, огонь со стороны Миледи греет, а ручной экран скорее изящен, чем полезен - он бесценен, но очень мал. Миледи, пересев, видит бумаги на столе - приглядывается к ним - приглядывается снова - и вдруг спрашивает:

            "Кто это копировал?"

            М-р Талкингхорн мгновенно умолкает, удивлённый волнением Миледи и необычным для неё тоном.

            "Это то, что ваши люди называют "писарский почерк"?" говорит она, глядя пристально на него, снова в своей небрежной манере, играя ручным экраном.

            "Не совсем. Возможно," - м-р Талкингхорн рассматривает бумаги - "писарский характер был приобретен после того, как сформировался первоначальный почерк. А почему Вы спрашиваете?"

            "Как-нибудь изменить эту ужасную монотонность. О, продолжайте, читайте".

            М-р Талкингхорн читает снова. Жар сильнее, Миледи заслоняет лицо. Сэр Лейстер дремлет, неожиданно он вскакивает с криком: "Э, что вы сказали?"

            "Я сказал," - говорит м-р Талкингхорн, который поспешно вскочил, -"боюсь, леди Дедлок нехорошо."

            "Мне плохо," - шепчет Миледи побелевшими губами, - "только и всего, но смертельно плохо. Не надо говорить. Позвоните и проведите меня в спальню!"

            М-р Талкингхорн уходит в другую комнату; звонят колокольчик, топают и шаркают ступни, устанавливается тишина. Наконец Меркурий просит м-ра Талкингхорна возвратиться.

            "Сейчас уже лучше," - молвит Сэр Лейстер, жестом предлагая юристу присаживаться и читать, теперь уже для него одного. "Я очень испугался. Никогда раньше не было, чтобы Миледи падала в обморок. Но погода такая изматывающая - и Миледи действительно до смерти устала у нас в Линкольнширской усадьбе".



Перси Шелли. Чтоб бездне свои извергнуть тайны ("Прометей освобождённый")

Перси Б.Шелли Чтоб бездне свои извергнуть тайны
(из лирической драмы "Прометей освобождённый" ["Prometheus Unbound"])


Чтоб бездне
Свои извергнуть тайны, голос лишь
Потребен, образ истине глубокой
Заказан. И зачем тебе упорствовать,
Взирать на мир кружащийся, твердить –
Судьба и Время, Выбор, Случай? Им
Подвластно всё, но не Любовь извечная.

                          Санкт-Петербург, 8 янв. 2009г.;
                                                      18 апреля 2016г.


Percy Bysshe Shelley From PROMETHEUS UNBOUND (A lyrical drama in four acts)

SCENE 2.4:
THE CAVE OF DEMOGORGON.
ASIA AND PANTHEA.

DEMOGORGON:
If the abysm
Could vomit forth its secrets...But a voice                  _115
Is wanting, the deep truth is imageless;
For what would it avail to bid thee gaze
On the revolving world? What to bid speak
Fate, Time, Occasion, Chance and Change? To these
All things are subject but eternal Love.                        _120


1 9 9 1: трупный привкус катастрофы (личный дневник)

1 9 9 1: трупный привкус катастрофы

 

Девяностые годы у нас уже становятся заклятием, помаленьку утрачивая реальные контуры. У каждого были свои эти Девяностые. Очерк посвящён как раз 1991 году, который наш герой встретил на Кировском заводе в Конструкторском бюро. Жизнь совершила с ним своеобразный кульбит: как раз накануне его беспартийного назначили на престижную, но в настоящих условиях, увы, совсем не лакомую должность начальника насосной лаборатории. С коллективом инженеров и рабочих, с крупными насосными стендами (всё это теперь погибло!). А почему не лакомую - потому что его нынешняя должность помимо выполнения НИР и ОКР (научно-исследовательских и опытно-конструкторских работ), как обыкновенно было заведено в предыдущие спокойные годы, в новых условиях предполагала не много не мало как обеспечение своего коллектива плановой загрузкой (то что обыкновенно спускалось сверху) и  соответственно -                     з а р п л а т о й . Дело невозможное... 

 

        Самая важная, наверное, мысль на этих страницах - или мораль сей басни! - совсем не всё, что в тебе, вокруг тебя и с тобой, исполнено непременным смыслом. И поиск этого смысла - потуга такой смысл извлечь - ведёт к пробуксовке жизни, к искажению её живого развития. Вообще говоря, происходит замена действительности суеверием.

                И ещё важное - мысль "заводится" не изнутри, а на стыке с реальностью, с её проблемами. И совсем лишнее тщиться и пыжиться "самому в себе".  

                                                  26.01.91, начало суток
6.4.91 сб                                                                                                                                     В марте книга жизни открыла новую главу: подопытный кролик неожиданно стал вольным зайцем - предводителем во главе с 17-ю подобными. Нужно строить свою жизнь по своему разумению - утонуть или выплыть. Это - шанс! Неужели жизнь попусту искушает?

14.4.91 вс

            Обыкновенно домоседствую по выходным, а вчера, узнав в "Смене" о фестивале авангардного кино, собрался и поехал.

            На улице вспомнил о письмах, которые заготовил, предусмотрительно поместив в плаще. Но оделся по-весеннему: новые светлые брюки в стиле 30-х, мохеровый свитер. А и кстати - на обратном пути подумалось, что уж очень саморазоблачительной вышла 2-я часть письма Вове (брату). Убрав эту часть, добавил лишь несколько строк о некрореалистах, открывавших фестиваль, - как я их понял по Фрейду: чтобы излечиться от душевных недугов нужно, чтобы вытошнило.

3 мая 1991  пт

        Нельзя поддаваться настроениям неуверенности и тоски, потому что реальность - другая, и будущее раскрывается по другим причинам. Может быть, иногда и разумно бездействовать, созерцая жизнь, но совсем не обязательно "загонять" себя в транс ипохондрии. Почему бы при всех обстоятельствах не сохранять спокойную и внимательную рассудительность?

11 июня 1991 вт

            Завтра неожиданный выходной в связи с выборами российского Президента, а для меня - очень нужная передышка в этом нарастающем прессинге событий, в этом сгущающемся силовом поле!..

            Подумалось на днях, что при всяком исходе, по большому счёту, важно не то, что происходит со мной, а то что происходит во мне. И нужно пользоваться, ловить эти уникальные событийные моменты, дорожить ими, фиксировать их в памяти, на этих страницах - делать своим достоянием душевный опыт, который приобретаю.

            Сегодня с утра, после вчерашней подсказки Корнетова (своего ближайшего товарища-соперника), вдруг решившись, неожиданно легко попал к Блинову (Главному конструктору). Сообщил о своих связях с Загранэнерго в Москве. Он внимательно выслушивал мои объяснения по схеме технологической линии для Ирака, с пониманием отреагировал на нежелание Заказчика оплачивать НИОКР ("Обычная практика при сношениях за рубежом - проект нужно делать за свой счёт").

 Пришедший поздоровавшийся с ним и со мной за руку несколько сбил аудиенцию, - а и кстати. Потом подумалось: пусть Блинов сочтёт, что я зашёл не просто, и технику подсунул "для затравки", рассчитывая на "разговор".

            Он с лёгким недовольством прервал меня: "Ну, так где письмо, не по этому же документу..." Я пообещал, что будет на его имя. Он посоветовал послать на имя Генерального и даже неожиданно предложил передать нарочным через находящегося в Москве Киселёва (влиятельного зам.начальника планового отдела).

 

            А в 10 было совещание у Голованова (нашего зам.Главного конструктора по научно-экспериментальному комплексу) о нашем крахе общем: после 60 руб компенсации, введенной в зарплату, все оказались на уровне, далёком до 50%, что обещает нам самоуничтожение. Были Бондарев (Зам.Главного конструктора по кадрам) и выступающий Аникин (начальник отдела кадров) с плакатиком тушью, констатирующим изменение нашего состояния и неизбежность сокращения на 291 человек.

            Он, сбиваясь на цифрах и путая рубли с тысячами, не доводя мысли до конца и поправляемый с места Бондаревым, доложил.

            При общем благодушии, эдаком предгрозовом, Голованов сообщил нашу загрузку полабораторно по-Киселёву и эсхатологические последствия, неизбежные для нас. "После меня - хоть потоп" - прокомментировал сидящий рядом Огнев (зам. начальника соседней лаборатории), - учитывая пенсионерский возраст Голованова.

            На рассуждения Голованова о нашей ненужности я развил свою идею об использовании опытной базы при создании оборудования для Иракской технологической линии. Очень удачно начав с мнения одного из кандидатов в Президенты о перспективности внедрения нашей техники на Ближнем Востоке, не удержался похвастать о поддержке Блинова и закончил о перспективности направления глубокой переработки нефти и восстановления нашей профильной продукции. Меня хорошо слушали вначале, но Голованов, благожелательно, но и малозаинтересованно выслушивая, быстро "перевёл стрелку", оспорив значимость восстановления профильной продукции. В общем шуме поддержки я завозражал, что "там и стоимость".

            Зельдин (начавльник лаборатории акустики) говорил о невозможности зафрахтовать заказчика при 13 коп заработной платы с рубля и при невозможности нам существовать, нашей неизбежной гибели при отсутствии технической политики в КБ.

            А затем я пришёл в лабораторию. Храбрясь, рассказывал на все лады, в общем, не приукрашивая, ссылаясь на состояние, но и не называя прямо задачи сокращать людей.

            Ну а теперь нужно думать, как быть. Разные подходы...

            Конечно, нужно оформлять те договора, которые есть. Проследить, когда придёт факс из Москвы, объявиться мне у референта (в факсе будет ссылка на моё имя), и, если производство клюнет, возникнет вопрос финансирования КД и опытных работ. Может быть, обратиться в Ленсовет в комиссию Гапановича по конверсии о кредите. Настырничать вовсю! Отправить докладную Блинову о том, чего я не договорил - о значении и перспективах. Очень важно, что я "заторчал".

12 июня 1991 г  Выходной - выборы российского президента

            Через 3 тетради пойдут дневники, исписанные сплошняком, без пустых страничек и - моё "сегодня" разойдётся с моим "вчера". Когда это наступит (ведь я могу ускорить этот момент интенсивным писанием) и каким будет это "завтра"?

            А сейчас переберём ближайшие возможности и исходы. Но сначала признаюсь в сокровенном - наступил тот момент глобальной катастрофы, когда можно уйти с честью без хвоста ответственности, с которой, возможно, не справился бы в спокойной обстановке. Не спокойной, конечно, - а обстановке нынешнего наплыва работ и непрерывного форсажа.

            И всё-таки заманчиво сохранить своё хозяйство (лабораторию со стендами!). Посмотрю, есть ли возможность большого дела... даже, вообще, любые возможности. Здесь, как у итальянца в недавней новелле, за меня всё решает необходимость, и думать почти бесполезно.

            А люди? Здесь тоже, быть может, спасутся лучше те, которые скорее уйдут, и сохранить их - далеко не означает спасти.

            ... Надумал постепенно, что жизнь ведь подсказывает форму существования опытной базы - в виде кооператива. Именно в такой форме удастся заполучить заказчика и подряжаться у КБ. А экономическое оформление пусть ищет Василий Иванович. Альтернатива этому - умирание опытной базы для КБ с дополнительной нагрузкой на биржу труда.

            ... Вспоминал: в 80м в начале года пришёл в лаб, прошло 11 лет, вместивших наш бунт против Савицкого (прежнегно начальника лаборатории) в конце 85-го, благополучие при Филаткине (недавно ушедшем начальнике лаб.) с конца 86-го в течение почти 5 лет. И вот теперь моё существование в негаданном ранге начальника лаборатории в течение 3-х (3,5) месяцев. Чем же это закончится? И кем я стану? Оч-чень интересно!

            Вот что заманчиво: в экстраординарной ситуации спокойно жить, наблюдая, анализируя и радуясь остроте, авантюрности происходящего. Во главу угла поставить живой интерес! Заманчив этот контраст между спокойным состоянием духа и напряжённостью жизненных коллизий (наоборот, конечно: коллизии пусть не возмущают дух, спокойно и с интересом наблюдающий процесс жизни, которая может многое вмещать - и к этому надо привыкать).

16 июня 1991 г вс

            А я продолжаю совершать гражданские "подвиги"...

            После импровизированного выходного, закончившегося, кстати, победой Ельцина, Собчака и главное - Санкт-Петербурга, Голованов до меня так и не добрался. В пятницу в 2 намечалось СТК (совет трудового коллектива), а менее чем за час встретил у автомата газводы Колю Лисева (начальника соседней лаборатории), который сбил мой жеребячий оптимизм, что руководство сменило задуманную схему операции против опытной базы, - Голованов должен был вызвать всех начальников лабораторий по очереди с планами III квартала и "предложениями". Коля только что вышел от Голованова и очень символически набирал стакан холодной воды. Да, - схема осталась, как задумывалось, с унылым постоянством. У Коли, натянувшем где-то "процентов 30" загрузки, особый случай - он соединяется с Медниковым (начальником опытного производства), а у меня настроение упало.

            Ещё больше упало настроение, когда на СТК, собравшемся в малой 407 аудитории, явились Бондарев и Аникин с тем же проклятым плакатиком тушью, констатировавшем состояние КБ и обосновывавшем, как им казалось в рамках их запрограммированной логики, необходимые сокращения. От этой унылой мелодии, которая, казалось, и рассчитана была на рефлекторное воздействие, становилось душно.

            Вошедший Голованов со словами "А вот сяду с Сергеем Николаевичем, на солнышке" направился ко мне. Кворума не оказалось, Блинов также не явился, за столом президиума сидел Кондрашёв (из влиятельной группы ведущих инженеров), который, как мне было известно, до обеда ходил к Блинову - случайно ли?

            Настрой был самый благодушный, что-де сокращение 291 человека (а по загрузке, в основном - опытной базы) - это ещё оптимистический вариант, за который "надо побороться". Выступавший Пасенко (начальник одного из конструкторских отделов) призывал контролировать планы на полгода вперёд, чтобы избежать форсажа заказов. Голованов заволновался, отбиваясь, прошептал мне: "Ты понимаешь, если такое планирование, ты утонешь". Я, ответив односложно, воспринял его реплику как призыв.

            Встав затем, произнёс длинную взволнованную речь об особых условиях опытной базы, где-то самодовольно-хвастливую. Все тихо слушали. Кончил призывом к экономистам Бондареву В.И. и Аникину А.Г. найти для опытной базы особую экономическую форму (есть международный опыт). Закончил фразой, которая могла прозвучать как угроза, что иначе обращусь к людям, поищем пути. Голованов подал реплику, что это предложение Сергея Николаевича рассматривалось и было отвергнуто.

            В своём фанфаронстве сильно полил конструкторов, и выступил с гневным ответным словом Пасенко, уже в защиту конструкторов. Такой оппонент мне очень кстати.

            Я взвился ответить, но все зашумели, а я и рад был. В целом доволен, что расшевелил их благодушное сытое болото. По-моему, посеял замешательство: они увидели не цифру 291, а живого человека, которого они зарезают.

            Потом ещё подал Кондрашёву пространную реплику, настаивая на своём предложении. А Кондрашёв, выступавший, отметил "справедливое зерно" в "эмоциональной речи Сергея Николаевича", что нельзя сокращать по загрузке. Если эта мысль победит - это большой успех...

            Вчера приехала Тоня (свояченица), ездили в гости. Пил. А до гостей и до встречи с Оксаной (дочкой) на Невском написал письмо домой и составил реестр всех наших (лаборатории 10) источников финансирования, нынешних и будущих. Сегодня этот реестр из 17 позиций отшлифовал и отпечатал для завтрашнего разговора с Головановым. Во всяком случае, у нас есть дело и работа, хотя пока нет денег. Пусть помогут протолкнуть кое-какие договора. Пусть топят, если хотят...

 

            Интересно, не окажется ли этот мой жизненный переулок тупиковым? Нет, - в любом случае я многое приобрёл...

            А если рассмотреть крамольную мысль - избавиться от балласта. Кто? Таня, Гребнев, Игорь Семёнович - ? Азалецкий и Каменских нужны. Пока. Вера и Лариса нужны. А у Игоря Семёновича ноги отнимутся, если что. Да и он ещё раскрыться должен у меня. У меня. Надолго ли это "у меня". Или как Щелканов (экс-мэр Санкт-Петербурга) расстанусь с "ненавистным кабинетом". Жалко возможностей - ведь "пошло".

            Подожди жалеть...

23 июня 1991 вс

            Вот, выходит, по воскресениям раскрываю эту тетрадь.

            В понедельник к обеду Голованов вызвал. Я был почти весело настроен, как уголовник при шмоне. Подал ему свой "реестр", стал комментировать. Он, зашоренный "установкой" по загрузке и сообразив скоро положение банкротства у нас, которое я никогда от него не скрывал - обнажившееся, когда "схлынул" Калужский заказ - констатировал: "Это катастрофа".

            Я говорил, что рассчитываю на фору, потому что за отпущенное мне время не успел набрать темп. Он соглашался, но - "где деньги?" Расстались - с обязательством за мной предложить сокращённый состав лаборатории. Я, кажется, рвался тотчас назвать, развернув перед ним список.

            Назавтра он пригласил меня и, когда я вошёл, почти грубо, не подавая руки, бросил - "А где же бумага?" Бумаги я вынул из внутреннего кармана. При нём стали ставить карандашные галочки против сохраняемых, в число которых после ночных размышлений включил и Игоря Семёновича, но "отдал" очень нужного мне Азалецкого, которому меньше года до пенсии. Я рассчитывал, что его не "выгонят". Впрочем, по реплике Голованова "зачем два начальника стенда" выбирать пришлось бы. Тем более, что в моём случае при нулевой загрузке и неизбежности дотации от Главного жертвы были неизбежны. Как в шахматной партии. В жертву, не задумываясь, отдал Ларису и Веру, Якимовича, Андрея, который "сам выбрал свой жребий", уйдя в долгосрочный отпуск, пенсионера Каменских, которого "не удержать", и молодых ребят - этих единственно без сожаления.

            Затем силовое поле вокруг меня стало почти осязаемым - партия перешла в разрушительный ли эндшпиль или спасительный миттельшпиль, - пока не знаю. Надежда и отчаяние сменяли друг друга, как махи в русских качелях.

            Вдруг позвонил Владимир Николаевич (символическое совпадение, - имя отчество моего брата!) из Москвы из Зарубежэнерго: что письмо на имя Генерального с предложением по поставке нашего оборудования для Ближнего Востока ушло без его ведома, а мне он выслал копию факсом - "идите снимайте". Я побежал и после, поколебавшись, не пойти ли самому, оставил в почте Блинову, которого не было несколько дней, что продлевало неопределённость нашего существования. С этим проектом связываю надежды на спасение.

            Несколько раз говорил с Огневым, новым замом вместо Ильина (Зам. Главного конструктора по насосам), бывшим моим соседом в 1-й лаборатории, с которым у меня были хорошие отношения, чуть покровительственные с его стороны при его номенклатурном опыте. Присутствовал и Чеботарёв (начальник конструкторского отдела объёмных насосов), которого я попросил пристроить Бычкова (своего ведущего инженера), "если что". Он обещал - "ты погоди паниковать, что-нибудь придумаем". Показывал Огневу свой реестр, оставил.

            При другой встрече, заявив, что я готов к самоликвидации, услышал от него - "я не готов". Он узнал от Голованова численность остатка лаборатории, который уже по сути неделимое "ядро", - что-то такое он сказал - и, похоже, спланировал финансовую поддержку. Я, разволновавшись, развернул список людей.

            В четверг были совершенно эсхатологические настроения у Галины Васильевны в плановом, к которой направил Голованов. Ничего нового она не сказала мне, но, столкнувшись воочию с проблемой закрыть июнь - её-то как раз интересовало следующее полугодие - я почувствовал трупный привкус катастрофы.

            Впрочем, разделавшись с Письменным (подрядчиком), как бы сэкономил Кондрашёву (ведущий, контролирующий заказы) 6 тыс зарплаты. Но, отказав моим поползновениям на "долевое участие", он при дальнейших моих попытках отмалчивался. Тем более, что шантаж Письменного насчёт 4 тыс по I-му этапу, которые "ушли с завода" и стали предметом нашего невысказанного вожделения, очень осложнили ситуацию. Письменный наговорил Кондрашову, и тот при всей юридической несостоятельности претензий, конечно, "высвечиваться" не хочет, не желая подвергать искушению своё "купеческое слово". Об этом говорили конфиденциально с ним мы с Корнетовым у лифта, и ощущение испачканности осталось.

            Такой взлохмаченной осталась обстановка на сей момент.

            Вчера в субботу собрали у себя сестёр Тоню, Валю с Геной (свояк). Приехал папа (жены), вызванный особу по телефону. При сложности отношений из-за матери, которую он, по сути, выгнал из дому, он не хотел ехать "на ссору". Впрочем, выпив, ходил гоголем, тем возмущая Гену, который, крутя головой, распалял себя, делясь со мной. Призываемые выразительными взглядами Людмилы и сестёр, мы проводили его рукопожатием.

 

                                              ***

            Сейчас Оксана пишет доклад по истории о культе личности, раскулачивании и войне, куда включила соответствующие куски семейной хроники, которые надо собрать, выслать маме, чтоб дополнила, сохранить. Они и сейчас очень хороши своим "лица необщим выраженьем", как всё действительное, происходящее.

            Кусочки нашей доисторической семейной хроники, бережно собранные и "склеенные" нами с Оксаной, вклеиваю на следующих страницах. Это о том, "как повлияли на нашу семью" репрессии... Раскулачивание... Война...

        Как репрессии повлияли на нашу семью

       Моего прадедушку Игнатия Гоцко взяли за то, что он, якобы, хранил на чердаке своего дома пулемёт. Донесли на него в НКВД соседи.

       Мой прадедушка был похож на Сталина, у него были усы, и он носил белый китель. Даже носил кобуру, в которой держал табак.

       Моя бабушка Соня, ей было тогда 16 лет, в ту ночь ночевала в оранжерее, соединённой с домом. Вдруг прибежала её младшая сестра Клава и закричала - "Там папу берут!". Когда Соня вошла в комнату, то увидела людей в кожаных куртках и чёрных очках. Она закричала - "Что вы здесь делаете?", а они ей сказали - "Замолчи, а то и тебя возьмём". Её отец стоял бледный с трясущимися руками. При обыске взяли именной наган Гриши, офицера, мужа старшей сестры, собрание сочинений немецкого поэта Генриха Гейне и ещё полную подписку на журнал "Нива" за какой-то дореволюционный год.

       В камере, где держали заключённых, было так много людей, что отец одной подружки моей бабушки, который тоже там сидел, умер, так и оставаясь сидеть.

       Моя бабушка вместе со своими сёстрами поехали в Москву на приём к Ворошилову в Кремль. Через некоторое время отца отпустили. Когда он приехал домой, он был молчаливым и осунувшимся, а зубы все до одного были выбиты.

       Прадедушка был очень известным учёным садоводом и жил с семьёй в Гомеле. У него было пятеро дочерей. Он создавал изумительные цветочные клумбы.

 

       Как повлияло раскулачивание на нашу семью

       Мой прадедушка Гаврила Семёнов жил в Калужской губернии. У него было 3 сына и дочь. Старшего сына звали Сергей (он пропал без вести на войне), другой - Николай, мой дедушка, а младшего звали Иван. Дочку звали Татьяна.

       Из-за того, что было много сыновей, хозяйство у Гаврилы очень хорошо развелось. Была лошадь для работы, много домашнего скота, хороший добротный дом. Этого всего они добивались своими руками, на них никто не работал, и кулаками они не были. Это была крепкая середняцкая семья.

       Когда всех стали агитировать в колхоз, то Гаврила отказался. А бедные с удовольствием шли в колхоз. Во-первых, им терять было нечего, а во-вторых, они хотели нажиться за счёт чужого добра. Мой прадед, несмотря на агитацию, давление деревенских активистов упрямо отказывался. И тогда его "раскулачили" - отобрали скот и землю.

       Прадед так и не смирился и тогда же умер. Может быть, поэтому их не сослали. Сыновья, средний Николай, мой дедушка, и младший Иван, уехали в город и закончили школу счетоводов. Тем самым, они вышли из колхозной, крепостной зависимости и после работали бухгалтерами. А старший брат Сергей остался в семье за хозяина с сестрой Татьяной и матерью. Он был здоровый, ручища лопатой, и семья не захирела.

       Мой дедушка с младшим братом также помогали семье. Они сохранили и развили многочисленные трудовые навыки. Умели столярничать, плотничать, шить одежду и обувь. При этом они знали и любили хорошую литературу и музыку.

 

   Как повлияла Великая Отечественная война на нашу семью

       Моя бабушка Софья Игнатьевна и дедушка Николай Гаврилович оба принимали участие в Великой Отечественной войне.

       Бабушка перед войной закончила медицинское училище в Москве, и с самого начала войны её мобилизовали на фронт. В течение всей войны она работала хирургической медсестрой. Она спасала бойцов, ассистируя хирургам в операционной в действующей армии. Она рассказывала мне, что в палатах постоянно пахло жжёным мясом. Приходилось не спать по ночам из-за огромного количества раненых. Всё время испытывали чувство голода из-за того, что почти не подвозилось продовольствие.

       Однажды от разорвавшейся неподалёку мины бабушку ранило осколком в лоб, - у неё сохранился шрам. Теперь, когда она идёт среди фронтовиков 9 мая у неё одет орден Отечественной войны и очень много медалей.

       А мой дедушка Николай ничего не любил рассказывать о войне, хотя, конечно, мог бы порассказать. У него был орден Красной звезды. Когда его ранило, он познакомился с бабушкой Соней.

       А другой моей бабушке Марии было 15 лет, когда её отец ушёл на фронт. А она с мамой осталась жить в деревне под Демянском в Новгородской области. И вот к ним в дом пришли немцы. Марии с матерью пришлось жить на печке. Но потом оказалось, что немцы такие же люди, также боятся смерти, ненавидят войну и выполняют приказ своего командира.

       Немецкие солдаты почти без перебоев получали продовольствие и были сыты. Когда немцы садились есть, то всегда делились с Марией и её мамой. Они помогали им по хозяйству и не сделали ничего плохого.

       А отцу моей бабушки вернуться с войны не довелось...

 

                                              ***

            И всё же продумать, чего я хочу в этой "партии", надо бы. Что для меня ничья, что - поражение... Не лучше ли уйти с переднего плана, если "выпустят". Надо додумать. Хотя обстоятельства, наверное, выштампуют готовые решения.

            С 9 беру отпуск, если не сорвётся. Едем под Харьков. Куплены билеты. Выпустят ли обстоятельства? Голованов, подписывая заявление на отпуск, предупредил, что до отпуска я должен провести все сокращения. Я бодро ответил "Разумеется" и добавил, что "не исключено - моя семья уедет, а мне придётся остаться".

            В начале недели мой гороскоп обещает мне "счастливое событие" или "приятную неожиданность"... Вот и проверим "непальского мудреца". Мистики много в настроении. Но мистика - не плохо, т.к. культивирует осторожное размышление и интуицию вместо поспешных и необдуманных поступков, которые принято возводить в ранг волевого действия. Хотя "поступки" за последние недели я совершал ("Зарубежэнерго", Блинов, СТК, Огнев, реакции на события, когда выбор был очень не прост).

            Незаметно пришло лето в полном разгаре. Сейчас сижу в сквере детского сада, который знаю уже более 15 лет. 6 часов вечера, пасмурно и безветрено. Напротив молодые ребята, собравшись в круг, стучат волейбольным мячом. Несколько голых торсов, спортивные брюки с лампасами.

            Вышел с этой тетрадью и "Этногенезом" Гумилёва. Вечер, душисто пахнет кустарник. Круг молодых волейболистов увеличился. Все лавочки в сквере заняты. Это заставило меня вернуться домой.


                                              ***

            Наблюдал за Оксаной на диване, насупленно готовящейся по истории, за Людмилой, чьё отражение в трельяже высунулось в открытое окошко на улицу, подумал обо всём этом мире, который возник из небытия за полтора десятка лет, и какой мир возникнет через такой же срок. Опять "мистифицирую".

            Потом ещё размышлял, что поворотные этапы в моей жизни происходят через 9 лет. Это может быть даже не такая резкая граница, но через девятилетия происходит смена состояний...

            Вообще, к этой мысли привела меня кабалистика чисел нынешнего года и года моего рождения, где пары крайних чисел в сумме составляют 10. Тогда я стал перебирать промежуточные года по тому же признаку. Получилась цепочка лет через девятилетия.

    1946) родился

    1955) переехали в Комаричи и "по-настоящему" стал школьником; до тех пор в деревне была слишком домашняя обстановка

    1964) стал студентом

    1973) закончив в 1969 институт, за год работы так и не  почувствовал себя в другом качестве. Это вроде практики, а два года армии вроде расширенных военных сборов. А вот с конца 1972 года (1973) впрягся в новый период, став конструктором, которым и оставался до 1982 года, хотя и перешёл в лабораторию в 1980г. В 82г началась НИР, и я медленно набирал обороты в новом качестве.

        А в 1991 году я плотно влип в организационную деятельность, хотя и были отдельные попытки раньше, но они были игрой, предвосхищением.

            Вот такая интересная периодичность. Причём, начало периода знаменует разворачивание нового качества, которое поначалу воспринимаешь превратно, полунарошечно. Хотя значение предыдущего периода сразу меркнет как нечто ненастоящее. Так, поступив в институт, уничтожил свои школьные дневники, хотя после и сожалел. А сейчас отношусь к исследовательским своим потугам как к детской забаве.

            Но ведь нынешнее своё состояние ну никак не могу воспринимать как стабилизированное! Мне, наверное, хотелось бы так думать, - только начала всех предыдущих периодов именно предвещали их безоблачное развитие...

            И всё же сознание дилетантизма в начале периода, когда входишь в новое качество, неизбежно, - сознание дезориентированности, когда опыт и ощущение, вкус этого нового состояния приходит позже. Это та дезинтеграция, которая обещает новый уровень интегрированности. Когда б так!

25 июня 91 вт

            Обещанное мудрецом приятное  п о к а не состоялось. Слегка смущает, что обещание казалось начала недели. Напротив, - силовые линии обстоятельств стягивают, как удавка.

            Сегодня Голованов, объявляя числа сокращений, вынес нас "за скобки", поскольку Блинов дотации не дал, а у меня загрузка - "ноль". Об этом Голованов во всеуслышание объявил, ославив меня банкротом.

            Кондрашов также вежливо "отшил" меня с финансированием, вменив мне в обязанность удовлетворить претензии опытного цеха из той суммы, которую условился с ним считать своей. Извинился, - но он "должен иметь резерв". Правда, есть резерв и у меня, который можно использовать лишь при окончании этапа, и Галина Васильевна считает за мной давно уже не мои более 3-х тысяч... В общем, закрыть июньский план будет задачей серьёзной моральной борьбы: украсть, по сути, у Кондрашова, но украсть в долг или под тот резерв? или честно объявить себя банкротом уже на июнь? или подчистить 2500 Володиного (ведущего своего сотрудника) ТГУ, рискнуть? Ведь Филаткин (бывший начальник лаборатории) в исходной для меня ситуации оставил меня голым.

            Кстати, Голованов там же объявил, что нас объединяют с Филаткиным, а тот при последнем разговоре со мной (я сынициировал контакт) отговаривался и, под занавес, объявил, что примет столько людей, какова нагрузка. "Вы меня должны понять" - "Понимаю".

            После принёс договор Голованову: "За что же коллектив? Меня наказывайте, если виноват" - "Ну вас наказывать не за что - напротив". Он благодушествовал, что до "повесток" от Соколова (увольнительных предписаний) далеко, да и после того - 2 месяца. Задал ему вопрос, "что мне теперь делать". Выяснилось, что будет новый, более пристальный тур выяснения наших обстоятельств - с договорами, которые "на подходе".

            Враг серьёзный ещё и "изнутри", потому что по кооперативным договорам, которые оформляет Корнетов (друг-соперник внутри лаборатории), было бы справедливым львиную долю взять себе, да трудно предвидеть развитие обстоятельств. И что остаётся? Накручивать на всех?

            Кроме того, непросто оказалось прикрыться по ЧТД (чертёжно-техническая документация) с ЦКТИ при общем состоянии моих заказов-то! Да Письменный (конфликтующий подрядчик) движет по всем правилам массированного наступления, отвлекая наши душевные силы и, кажется, обыгрывая нас.

            На сей час я не знаю:

  • Как закрыть июньский план, и закрывать ли.
  • Как распределить аванс по ЦКТИ (Центральный котло-турбинный институт).
  • Как отреагировать на Письменного после его демарша к Игорю (ген. директора нашего кооператива, близкого приятеля).

И самое совсем скверное - находишься в страдательной ситуации решения нашей участи. И наконец, - вырваться бы мне в отпуск с 9 июля, в дом отдыха. Впрочем, к тому времени неизбежно многое будет ясно...

            Давай подумаем, как всё-таки упростить ситуацию.

            Завтра отвлечься от отчётных проблем и день посвятить контактам с новыми заказчиками, и выдти на Огнева с Чеботарёвым (Зам. Главного и начальник отдела). Какая всё-таки их позиция? Можно ли на что-то рассчитывать. Вообще побираться тяжело... А я с позиции - нужны или нет?

            Разобраться завтра с Письменным.

            В четверг с утра решать, как быть с планом, и везти договор в Водоканал.

            Аванс по ЦКТИ, может быть, распределить "по-братски", компенсировав с Варварина (заказчик). Потому что может вскрыться, и будет шум - работа-то с продолжением, выдет на Филаткина.

            А вообще благодушный Голованов готовит какой-то административный приём "под дых". Такое чувство. От них хорошего не нужно ждать. Страшно, мы очень не прикрыты.

26 июня 1991 ср

            Сегодня у меня голова сдала - не вынесла прессинга: сейчас пульсирует и гудит, - встал с дивана, где перемогал, лёжа ничком.

            Голованов с утра звонил по поводу собраться насчёт И