Эдуард Учаров


Надо в белом

Маму отпевал священник,
Укорял, что в чёрном мы.
Надо в белом, это праздник,
Ваша мама в небесах.

У меня дрожали руки
И шумело в голове.
Только о себе и думал,
Что теперь совсем один.

Мама год почти лежала,
Было очень плохо ей,
Отекал живот, одышка,
Началась гангрена ног.

А когда случилось это,
Я подумал – просто храп,
Но она шагала в небо
Так смертельно тяжело.

Синий тазик с мыльной пеной,
Обмывал я маму сам,
Влажной губкой вёл по телу,
Всё прожитое смывал.

Ночью свет не выключался,
До утра смотрел в него.
Он, как мамины ресницы,
Быстрый, тонкий и живой.

На вторую ночь с любимой
Я лежал, открыв глаза.
Встретилась любовь с любовью,
Смерти не было в ту ночь.

Одевал я маму сам,
Гроб придерживал в машине.
За Дербышки к быстрым рекам –
Мамы синие глаза.

Положили тело в землю,
Это ведь уже не мама?
Это праздник – надо в белом –
В киндеринских небесах.

20.5.18

Учарова Валентина Сидоровна (22 июля 1939 - 14 ноября 2010)


Всё человек...

Дверь аплодирует дождю,
А он – на юг, а ты дождись.
Намокни светом сверху вниз,
Наполни музыкою нас.

Всё превращается в стихи,
Всё засыпает на полу,
А он – на юг и на восток,
И так влюблён его полёт.

А он – на север далеко,
И на ладони – острый снег.
Всё превращается в легко,
Всё – человек, всё – человек. 


***


Смотри – он маг и журналист,
Смотри – он бледен, как испуг.
В его руках проснулся лист,
И мы струимся из-под букв.

Он скажет слово – мир ничком,
Он скажет слово – горячо!
Смеётся он по ком, по ком?
Не скажет он о чём, о чём?

Смотри – он гам и журавлист,
И больше жив, чем меньше мёртв.
Когда уснёт последний лист –
Он нас у музыки займёт.


Ушкуйники

Окаменевшее слово бьёт в затылок:

первобытно-общинное, старо-берестяное –

под новгородской стеною

найдено новое слово,

 

наползающее, вместе с колёсной лирой,

тысячелетним скандинавским скрипом

по бесконечным струнам, медовым липам –

древнерусским ругательством неизвестным.

 

Все мы ушкуйники, все мы воруем правду –

русскую правду – вот она как живая:

свиток соломенный, истина дрожжевая,

памятник, вира на откуп богу.

 

Падшие буквы лучших наших сынов

волжской слезой проступают по Белогорью,

так комар наливается кровью

никогда не законченных снов…



Человек

Не бывало ещё человека,
который бы умер,
у которого взгляд потух
и разъело кости.
Это просто люди
к ангелам ходят в гости,
а потом возвращаются –
кто бы там что ни думал.

***
Человеку дадено одно –
то, чего и бог не знает сам,
человек всегда идёт на дно,
даже воспаряя к небесам.

Человек кончается затем,
чтоб землёй насытить глупый рот
и понять одну из главных тем,
а потом зажить наоборот.

16.5.16


Письмирь

Словно в бычий пузырь, из автобусных окон глядишь,

от стекла оттирая давно поредевшую рощу,

где берёзами всласть напитавшись, молочная тишь

под корнями осин прячет кладбища грозные мощи.

 

Проезжаешь Письмирь – и становишься ближе к себе…

Через мост и холмы к полысевшему дому у речки

приникаешь лицом, подсмотрев как в былинной избе

на печи мужичок обжигает горшки и словечки.

 

Проезжаешь весьмир, а в глазах, как в подзорной трубе,

только узкая прорезь земли под бушующей высью:

вот распят электрический бог на подгнившем столбе,

вот сосна полыхает за полем макушкою лисьей.

 

Позади Мелекесс пух гусиный метёт в синеву,

он на спины налип – мы гогочем и машем руками…

Нас, поднявшихся в небо, наверно, потом назовут –

облаками…



Письмирь – река и село в Ульяновской области

Мелекесс – ныне город Димитровград 



погиб смертью

Открытый перелом души –

  со смещением…

Врачи говорят, что она уже не срастётся –

  слишком старая…

В марте, в апреле – так часто случается:

  выбежал в аптеку

   и не вернулся,

а семья получает похоронку:

  «Погиб смертью…» –

тупая,

 весенняя,

  чавкающая

   тавтология…



Апрельская птицепись

Проклюнется день в скорлупе одеяла

и вдруг закурлычет во весь голосок

в захлёбе весны, что с утра обуяла

подтёкшего солнца утиный желток.

 

И щебет щербета, и патока неба,

и тёплая горстка апрельских семян

заменят колючие чёрточки снега

на птицепись звонких времян.

���� 5լ�$qp,�V ����Q+^u����O4��f����3


Частный случай

Стонет, жалит сдуру, с дару

зарифмованная плеть…

Под корявую гитару

вышло мне свой век пропеть.

 

Это просто частный случай,

жизнь промчится, ну и пусть –

что ж весельем сердце мучить,

если есть на свете грусть?



Высшая награда

Для поэта высшая награда –

мерить словом заповедный свет:

заходить – туда, куда не надо,

находить – чего в помине нет.

 

 

 

 

 

Старенький поэт разбирал архив: «Это мне Боженька подарил, а это я сам написал… Это тоже Боженька, а вот это наполовину…» Тех, что Боженька подарил – оказалось семь стихотворений. Тех, что он сам написал – девятьсот пятьдесят два.

То ли Бог оказался так скуп… То ли поэт настолько велик… Не разберёшь…

 




М.Ц.

Рахиму Гайсину



Какой виной земля раздавлена

у приснопамятной могилы,

ведь Кама берегу оставила

ту, что на небо уходила?

 

Какое же проклятье чортово

её догнало в городище,

что в сорок первом жизнь зачёркнута,

а рваный стих бурлит и свищет?

 

Какая невозможность лживая

однажды хлопнула калиткой,

и страшный стон на Ворошилова

закончил то, что было пыткой?

 

Елабуга цветёт Цветаевой

и наливается рябиной,

где горло города сжимаемо

петлёй стихов её любимых…



На Донбассе снег кровав…

На Донбассе снег кровав…


…украинцы любят русских.

Искорёженной природе
снова мучиться без сна –
наступает и отходит
под Дебальцево весна.

Метким пламенем облизан,
мрёт в Одессе колорад –
не смотрите телевизор,
там неправду говорят.

А смотрите, обомлевши,
как воинствует Фейсбук,
где, с его страниц взлетевший,
самолёт летит на бук,

и, буддистский чтя обряд,
скрытым маршем по станице
едет танковый бурят,
чтоб в котле живьём свариться.

А в Крыму жара полгода –
давят сочный виноград,
а в Донецке непогода –
гололёд и долбит град.

Начитавшись бабаёжек,
кто раздавлен, кто распят,
под кассетною бомбёжкой,
улыбаясь, дети спят.


Жил-был поэт...

Жил-был поэт. Однажды у него кончились стихи, и он пошёл на стройку класть кирпичи. Потом стихи частично вернулись, и он клал то стихи, то кирпичи. Кирпичи кончились. Поэт заболел и год получал пенсию по инвалидности. Чуть не умер.
    Инвалидность кончилась, и он устроился охранником листать сканворды. Когда кончились сканворды – от него ушла жена.
    Охранник начал пить. Деньги почти сразу кончились, а водка продолжалась. И вино продолжалось. И лосьон после бритья. И фанфурики.
    Эта настойчивая капель сушила мозги, но мягчила сердце.
    Сердце настолько размякло и истончилось, что однажды едва слышно лопнуло в груди – только облачко слёз выплыло из потухших глаз.
    Без сердца каменщику стало жить совсем не по себе. Но это продолжалось недолго. Время кончилось, и его не стало. А несколько непрожитых лет остались. Они так и лежат в углу комнаты под книжной полкой на полу. И их никто не подбирает.
   
    ***
   
    Дом, построенный поровну из стихов и кирпичей – развалился. Повсюду валялись осколки строк и силиката.
    На завал приехало МЧС с собакой. Многих жителей сочинённого дома спасли. Но они, однажды вдохнув поэтическое крошево лирики спившегося поэта-каменщика, навсегда и смертельно заболели стихами.
    Что уж говорить о специально обученной собаке? Пока яростно работали лапы – чувствительный нос вдохнул в себя столько поэм и баллад, что немецкая овчарка до конца жизни лаяла стихами на гётевский манер.
    Но её никто не понимал.


Миру - мир

Миру – мир тебе, брат! – безмятежный скиталец весны:
прорастают вьетнамские лапти в бананы-штаны,
на измятой тельняшке горит пионерский значок, –
до ушей улыбается Лёша – смешной дурачок.

Выходя из буфета на млечный казанский простор,
он мычащие губы от крови томатной отёр
и, присев на скамью, у обкомовских ёлок в тиши
воробьиной семье бесконечную булку крошит.

Мимо оперных стен и ожившего вдруг Ильича
я на велике мчу, дяде Лёше дразнилку крича,
а в кармане звенят 38 копеек надежд
на берёзовый сок, два коржа и вкуснющий элеш.

У продрогших витрин торможу через сколько-то лет –
за стеклом банкомат и сбербанка дамоклов буклет…
Будто в детстве моём, где богатством считался пломбир,
мне из окон глядит повзрослевший теперь Миру-мир.


«Миру – мир» – известный продуктовый магазин на Площади Свободы в Казани, названный так по лозунгу, прикреплённому на фасаде здания.


Декабрьский дождь

Только ночь в три ручья, только чай на весенней воде

кипятить без конца, подмешав новогоднюю слякоть…

Бить капелью по сну, быть тебе, быть великой беде –

если боги играют в людей и стараются плакать.

 

Только здесь, в декабре, на кроваво подтаявшем льду

человек исчезает во тьме временного завала…

Вот была бы такая зима в 41-ом аду –

и меня б не бывало… 


Москва

Сергею Брелю и Алине Левичевой


Встречай меня, Нагатинский затон!

Тебе, экскурсионному халдею,

пожертвую ногами, но зато

на целый город вдруг разбогатею.

 

Вот агнец на закланье ноябрю:

дрожит ручей под колокольным ладом.

Коломенское – я тебя люблю!

Какое счастье быть с тобою рядом…

 

Вот Церковь безмятежна «на крови…»,

и вот другая – та, что на Кулишках…

А в Кадашах наверно нет любви,

раз церковь там считают за излишек.

 

Вот Меньшикова башня бытия,

и Мандельштам такой же ноздреватый,  

двуликий Гоголь, хмурый от питья

(а где Тургенев – борода из ваты?),

 

дворцы, дома с заплатами палат,

знакомый дух великой чебуречной,

где под напевы водочных баллад

студенты Лита говорят о вечном.

 

Не разорвать Бульварного кольца,

как дружеских не разомкнуть объятий –

Перлова мы помянем как отца

и постоим в кругу китайских ятей.

 

Замоскворечья медленный зажим –

вот родственный татарский переулок,

к асадуллаевским строениям спешим,

где голос мой так гулок от прогулок.

 

Вот с Воробьёвых – властная рука

московские протягивает дали…

Течёт одноимённая река

и в сердце прожигающе впадает.

 

Стоит Москва. Стою над ней и я,

но с фотоаппаратом, не с булатом –

она такая вся теперь своя,

что больше возвращаться и не надо.

<


И вот идёшь по воздуху...

И вот идёшь по воздуху, грустя:

какой ты мир? – отчаянный пустяк,

синоним дармового словаря.

А был бы – бог – молчанье сотворя.

А шёл бы по воде – ловил бы блох,

и в этой бы воде – не мок, а сох.

Но ты ползёшь по облаку, устав,

ведь твердь твоя никчёмна и пуста –

она как кровь невнятного листа,

и всё щебечут мёртвые уста…

Мой друг, не в эти ль метил ты места?..

 

***

Говорят, что люди не поезда,

я так отвечу – ещё какие!  

Катятся головы их лихие –

очень боятся жить опоздать.

 

А ещё говорят, что убить грача –

это практически плёвое дело –

типа, совсем ведь хрупкое тело,

а мы вот учим его летать.

 

А ещё говорят, что не петь на луну –

это совсем уж гадко и скверно –

вы говорите, наверно, верно –

мама вот тоже любила петь.

 

Она умирала, а я не слышал

и подбежал, когда всё случилось –

глупая водка из глаз сочилась –

никогда себе этого не прощу.

 

Поездом скорым жизнь влача,

я вот, сегодня, пою вину

и не могу смотреть на луну –

просто молчу – хоть убей грача.



Телячий пар луны мычащей...

Телячий пар луны мычащей,
слепой испуг, немой восторг,
и с рифмой звонкою всё чаще
за жизнь и мысль нещадный торг.

Как будто зыркнула из зала
Звезда Ивановна Люблю
и, как носок, тебя связала,
петлю цепляя за петлю.

А что стихи твои видали?
Поэта жаркую судьбу?
На третьей стороне миндалин
ты – ладан дышащий в трубу.

И эти зоркие глазища
собачьих бессловесных слов –
ужель их вечность с гроба взыщет
из-под совписовских венков?

На полушаге полушубка
скрипит всклокоченная грудь,
и только сумрачная шутка
тяжёлый не роняет путь.


Мой Ленин

мой маленький ленин всё ещё жив,
ворочается, не даёт покоя,
достанешь шкатулку, он пионерским значком уколет –
добр и горяч этот миф.

на великах до Кремля и обратно,
пока мама не видит вроде бы,
футбол во дворе, кино, пляж у Мемориала,
кафе «Сказка» и кинотеатр «Родина».

фонтан на Театральной богат на копейки,
бежим наперегонки, топочем, как лошади –
собирай побольше и пей-ка
газировку с сиропом на площади.

актовый зал КГУ, скелет белуги,
клятвы торжественной звуки,
мочедержанья муки,
руки, в приветствии вскиданы руки
и алая петля на шее…

овощной на углу.
В этом доме Радик убил мужа любовницы,
они прятали тело несколько дней,
пили, пока не надоело,
ох, и милиции понаехало,
было дело…

тёплый батон и ледяное молоко из литровой стеклянной тары
в три часа ночи –
нет ничего вкуснее.

с детской коляской в очереди за бананами,
а оно надо нам?
Надо нам… надо нам…
дозревают в авоськах в темнушке…

лыжня на Чёрном Озере,
осторожно выкручиваем из новогодней иллюминации лампочки
...набарагозили...
уже тогда я тянулся к книгам –
разбили ночью стекло в ларьке «Союзпечати» –
две пачки «Вечерней Казани» по Баумана разбросали.

первая сигарета «БТ» – брат вернулся из армии,
а папа умер,
первая реклама, спирт в пакетиках,
сколько ещё в башке моей мумий?..

затылок прогрызают мыши,
прорываются в гущу набальзамированных событий…
мой дедушка ленин всё ещё дышит –
не хороните его, не хороните…


Синий спирт чудес небесных…

В леса вонзишь тугое тело
по рукоять аршинных плеч,
а что ещё душе поделать –
какую речь со дна извлечь?!

Когда по полю плавной Волги
насеешь зёрна взмахов рук,
ты – знак вопроса долгий-долгий
и восклицательный испуг!

Какие чёртовы сомненья
вновь губы словом обожгут,
и пустозвонные томленья
на гордом горле стянут жгут?

Какую смерть найдёшь в овраге
за тридцать семь пылавших лет,
чей золотистый привкус браги
в селе клубит навеселе.

И синий спирт чудес небесных
вольготно пьётся на Руси –
его закусывают песней,
а звёзды нечем закусить…


Жизнь-то

А жизнь-то – крепка, крутобёдра,
подкидывает всё больше метафор,
живёшь её – жизнь-то –
и даже не думаешь, что изживёшь
до одра,
а дни-то – ну словно берёза –
кровь с молоком –
есть за что ухватиться –
но речь не об этом
течёт,
проливается словом
с кипящих губ,
которые седеющий автор
тех самых метафор
учил
бесконечным стихам –
пустым барабанным дробям,
д(е)лящимся на часы.

А часы-то… С кукушкой…
Подкладывающей твоё время
в чужие гнёзда…

берёзы проносятся мимо…

и жизнь-то, поди, одряхлела…

обвислые груди мгновений…

и тёплое молоко
с коричневой пенкой земли,
в которую скоро
тебя неуклюже уронят…


Подснежник

На ферме работаешь в Нарнии
и думаешь, что не умрёшь,
но встретишь эльфийскую армию –
и замертво падаешь в рожь.

Теперь тебе днями загробными
земле колыбельную петь
и маленький хлеб под сугробами
весенним детишечкам греть.


Ноябрь

...Бессонница. Гомер. Тугие паруса...

Ноябрь. Чепуха. Стеклянная тоска.
От неба до виска – три маленьких листка.

А в окна бьётся день всей яростью луча,
на краешке плеча сгорает сгоряча…

Ноябрь. Паруса. Глубок и светел сон –
дыханью в унисон, над миром невесом.

А в окна бьётся речь пылающей листвы,
дубовой головы, забытой синевы…

Ноябрь. Список тот – столетьем перечтён,
в нём каждый чёртов чёлн – проклятьем начинён.

А в окна бьётся стих, но нет ему любви –
ты только им самим себя и погуби.


Галине Булатовой

Эта музыка – шорох лесной,
бормотание в кущах Эдема,
безмятежное жженье модема –
то ли звук, то ли слух одесной.

Переход на морзянку с тобой,
три октавы до первого снега,
раскалённая детская Sega –
звёздных дыр монитор голубой.

Ты из Глинки слепила себя
гулко вытянув хрупкие струны
и горят воспалённые руны
на татушном бедре у тебя.

Это лопнули трубы – трубя
по стенам моего Иерихона,
ничего в этом нету плохого –
я, похоже, влюбился в тебя…


Озёра

И Лебяжье и Глубокое
проморгали синеву,
только утка хитроокая
удержалась на плаву.

Только небо золотистое
всё ещё выходит в рост
и трепещет между листьями
усыхающих берёз.

На лугах тончают лужицы,
зазеркальем манит карп –
и взовьются и закружатся
чешуёю облака.

Юность памятью ромашковой,
на меня венок надев,
разбегается барашками
…в круге первом…
…по воде…


Четверо

Лестница в небо или качели –
знанье в Христа?
Четверо ангелов пятого съели
после поста.

Четверо всадников огненной ранью
вытоптав ад,
неуловимые, как на экране,
входят в закат.

А под закатом, в поросли дикой,
вечен и густ,
белокочанной волошинской книгой
высится куст.

Так купина ли неопалима,
что Моисей
водит по кругу неутомимо
старых друзей?

За нос нас водит злой Иегова,
брызжа слюной,
у обернувшихся сходится слово
в столб соляной.


На посещение Парка Горького в Казани 7 сентября 2015 года

Крутнёшь колесо обозренья,
поставив мгновенья на чёт,
и выпадет день озаренья,
и сердце стихом пропечёт.

За корочкой тёплого неба,
упрямо карабкаясь ввысь,
ты колокол высмотри слепо
и словом его вдохновись.

Взмывай над тропою овражьей
и над стадионом Труда,
пиши, как заходится в раже
в разбитом фонтане вода,

о старой канатной дороге,
детьми изнуряющей пляж,
и летнем кафе на отроге,
взрезающем беличий кряж.

И пусть уничтожена местность,
но там, где аллеи свежи,
всё так же гранитно известный
солдат неизвестный лежит.

На вечном огне подогреешь
военную память отца,
и горькие звёзды хореев
украдкой прогонишь с лица.

В захлёбе, мятущейся птицей,
в себе прорастив голоса,
захочешь на землю спуститься –
а нет под тобой колеса.


Табуретка

Сегодня моя табуретка
опять наскрипелась сполна,
а раньше грустила так редко,
так стойко держалась она.

Я помню с пелёнок подружку –
мы вместе росли под столом
и, честно меняя друг дружку,
по залу скакали верхом.

Но смяло красавицу время,
сгубили друзья и семья,
одна непосильное бремя
она приняла на себя.

Теперь вот хандра у старушки –
конца ожидает ужо,
когда на её хребетушку
усядется полная жо…


Ладонь

Когда ладонь стихи напишет,
как нечто сказанное свыше –
их только проклятый услышит;

в игре, что выиграть нельзя,
меня, как взятого ферзя,
сметут с доски мои друзья;

совсем не трепетною ланью
галопом рвут воспоминанья,
как мать веду я на закланье;

в квартире, где полураспад,
в кручине коммунальных трат,
меня покуда терпит брат;

и, глиной мук обожжена,
со мной, как нерв обнажена,
пока что мается жена.


Я вырос в гиблых сточных ямбах...

Я вырос в гиблых сточных ямбах,
средь обескровленных размеров,
мечтал о том, что надо нам бы
верлибром жечь родные нервы.

Но по ковру прямого смысла
водил себя церковной мышью,
пока от истины не смылся,
чтоб выходило покрасивше.

В конце концов, придя к началу,
кричал о красоте так просто,
но чья корова бы молчала
во дни ФБ поста и поста…


Как гром среди ясного нёба...

Где истина высоколоба
и смысл печально глубок –
как гром среди ясного нёба,
язык попадёт на зубок.

Откуда, откуда, откуда
под утро в душе холодок –
как предвосхищение чуда
пока не услышанных строк?!


Крутушка

Где Казанка волной одичалою
в камышовой кайме берегов
шестилетнего манит учарова
на крючок нарыбачить улов,

там, где в песнь безымянного озера
от тарзанки срывается крик,
и в песочную воду бульдозером
зарывается детство на миг,

там, где тучами небо зашторили,
но в просвет пропустили грозу,
а потом на столбах санатория
растянули сушиться лазурь,

там, где шахматный конь полусъеденный
старичка вдруг в атаку понёс,
но в гамбит развернулся обеденный,
променяв перевес на овёс,

где к огням пионерского лагеря
навесной устремляется мост,
и коты под Котовского наголо
расчехляют зазубренный хвост, –

в этих отсветах солнца закатного,
подрезающих соснам верхи,
где был мамой и папой загадан я,
сам теперь ворожу на стихи.


Окно

Окно – милосердное эхо
погасших квадратных небес,
для беглой свободы прореха
во мрачной квартире словес,

колючая прорубь в иное,
что острою рябью стекла
моё любопытство льняное
вспороть до затылка могла.

Окно – путеводная нитка
ведущая в жерло ушка –
как первая к смерти попытка
последнего в жизни прыжка,

и млечная оторопь света,
и ночь задушевной брехни,
в губительный мир без ответа
раскрытые настежь стихи.


По мотивам книги стихов «Возвращение» Рамиля Сарчина

Глубока взятая лирическая нота клеверного разнотравья корневых мест Рамиля Сарчина. Режущая пальцы осока, загадочная луговая ромашка, сколотые солнца зверобоя, белые салюты тысячелистника, духмяная земляника и дикая малина, запылившийся подорожник и рваный лопух на дне лога, горячая крапива у покосившейся изгороди – весь этот гербарий детства, хранимый в душе поэта на протяжении долгого и извилистого пути стихотворных выдыханий – непременно возвращает в магические начала пишущего и подпитывает его сердце кровью глубинных истоков родной деревни.
Волшебство наступившего вечера трансформирует соцветья в созвездья. Тысячи вспыхнувших огоньков возвращают читателя на небесную землю, где предки шагали по Млечному Пути к лечебным звёздам, растущим на окрестных лугах:

…Густеет день, и наступает вечер,
И затухают тихие цветы.
И вместо них, распахивая вечность,
Созвездия цветут из темноты.

А утром распахивается окно света. Лучи, низвергающиеся на землю пламенным двигателем нашего мира, безошибочно отыскивают купол мечети, бегут узкими кинжальными полосами от серебряного полумесяца в открытые двери к выцветшему молельному коврику на полу храма и согревают незатейливую древесность молитвенного тела.
Озарённый купол, сверкающий далеко за село – словно маяк для потерпевших кораблекрушение сосен из ближайшего леса, которые из последних сил гребут колючими ветвями на вспыхнувший отблеск.
А ещё купол – последнее прибежище, остров обетованный для уставших плыть по воздуху птиц. Они – духи святые, божьи сизые проповедники, символизирующие мир и благочестие – обмахивают конус добрыми крылами, подхватывают молитвы верующих и уносят их на небо к Богу:

Село моё – окраина и скука…
И на проулки, бедные людьми,
Горит мечети озарённый купол
И голубями сизыми дымит…

Ранее, в детстве, также обмахивала перстами, шепча надо мной молитвы – бабушка Елена Георгиевна. Над моей кроватью в углу находился киот и она каждое утро (почему-то помнятся только глубоко тёмные зимние рани) вставала передо мной и начинала бормотания с придыханиями. Я часто с испугом просыпался в эти мгновения и лежал не дыша, боясь обнаружить своё бодрствование. Я вслушивался в бабушкин шёпот, в шорох массивной крепдешиновой юбки и представлял себе дедушку Бога, подплывающего ко мне на облаке и принимающегося исполнять все мои желания. Это был седовласый, с морщинами на лбу, волшебный Бог. А бабушка, мама моей мамы, казалось мне наоборот – не спускающейся с небес, а прорастающей из земли и вобравшей в себя всю мудрость, строгость и справедливость вятских предков.
Даваника, мама моего папы, научившая меня в свои далеко за семьдесят болеть за советскую хоккейную сборную и наших фигуристов, выполняющая все капризы распоясавшегося внука, балующая его шоколадными конфетами «Нива» с вафельной крошкой и домашними мясными кыстыбыями из прозрачного теста – была полной противоположностью Елены Георгиевны. Казанская даваника Гульшат Хазеевна любила меня со всей восточной пылкостью, на которую была способна, и олицетворяла собой другой полюс родного дома, более южного, тёплого, объятного…
Когда их обеих не стало – не стало и частицы меня, частички моего пространства и любви. Ощущалось это пронзительно, навылет, именно так, как звучат мощнейшие по силе своего воздействия строки:

Дом на краю села.
В нём не погашен свет.
Бабушка умерла.
Бабушки больше нет.

Бабушка – умерла.
Вот уже сорок дней…
Знаешь, она была
Родиною моей.

Такое мог написать только большой поэт. Тонкая печаль и тихая грусть, хрупкий лиризм и психологизм изложения сюжетной линии, минимализм в средствах передачи общего настроения стихотворного полотна, пастернаковская «неслыханная простота» синтаксиса и тропов, традиции Рубцова и Есенина – всё это вкупе позволяет говорить о вполне индивидуальной манере и самостоятельной поэтике Рамиля Сарчина, вобравшей в себя два языковых национальных пласта: татарский лингвокультурный концепт «сагыш» (тоска по родине, отчему краю) – одной из наиболее разработанных тем в татарской поэзии, и традиционную школу русской «деревенской» поэзии и прозы с проработкой, например, есенинского «имажинизма» – скупых, но очень точных и запоминающихся образов.
Вообще, давно известно, что мультикультурность проникающего в поэта пространства невероятно стимулирует творческий процесс и даёт поразительные результаты. Наложение архетипических метафор различных культурных кодов на единый текст – производит глубинный взаимодополняющий лирический эффект. Например, образ берёзы в татарском фольклоре – традиционно печален. Это дерево считается кладбищенским, а слово созвучно горю. В русской же литературе – берёза – нечто девственное, светлое, нежное. Соединение этих национальных кодов в едином символе Родины оказывает на подготовленного читателя сильнейшее эмоционально психологическое потрясение на уровне «обморока чувств»:

…В каждой берёзе – Русь,
Словно благая весть:
Ветки стремятся ввысь,
Корни – с землёй срослись…

Надо также сказать и о том, что поэтическое звучание особым образом ретранслирует и усиливает значение каждого слова в стихе, а рифмы – если мы говорим о силлаботонике – очень действенный «тэг» для подсознания. Слова-окончания – ключевые, ударные созвучия – своеобразные поэтические гвозди, вбивающиеся глубоко в горбыль души и способные оказывать на протяжении длительного времени определённое мотивационно-психологическое влияние на интеллектуальную и духовную деятельность личности.
Звукопись души, записанная поэтом не нотным, но азбучным способом, представляет собой «бомбу замедленного действия». Поэтический импульс, посыл стихотворения может никак и не проявить себя вначале, но работа души воспринимающего смыслы и музыку произведения рано или поздно явит результат. Нужно быть к этому готовым.
Поэт же в этом случае сам себя как звуковой импульс и являет. Самосознание этого факта – признак высокого мастерства:

…В каком-нибудь вишнёвом переулке,
В таком же светлом, как благая весть,
Я становлюсь до удивленья гулким,
Как будто переулок я и есть.

Возвращаясь к мультикультурности татарстанского пространства в общем и Казани, где бесконфликтно сосуществуют восточные и европейские культурные традиции в частности, – необходимо отметить, что именно художник, творческая натура, эта сверхчувствительная антенна, ловящая волны этнических коллективно бессознательных импульсов и декодирующая их в наднациональное общепонятное для всех художественное произведение, поэт, мастер слова – особенно чуток и ответственен в выборе своего лексикона.
Наш случай подтверждает и то, что только взгляд со стороны на другой этнос надёжен и крайне ёмок:

…Дорога узкая,
А всюду – ширь!
Таков у русского
Замер души.

Ещё одна надмирная и, в общем-то, понятная и принимаемая любым читателем общечеловеческая метафора горящего окна отчего дома – своеобразное возвращение лирического героя в родные пенаты (собственно, эта центральная тема и послужила для заглавия всей книги автора), избывание накопившейся тоски по изначальному краю, прошедшему детству и юности, любовь к своим близким и вера в светлое настоящее, в место силы, куда, возвращаясь, регенерируешь и физически и творчески и духовно.
И, что самое важное, казалось бы, образ окна уже многократно использован и заштампирован, но стоит только добавить пару индивидуальных штрихов – «кривая крестовина», «светлое косоглазие» – и из избитого образ превращается в запоминающийся и, главное, достоверный и исповедальный авторский посыл:

…В селе моём, пустом наполовину,
На родине, оставленной давно,
Горит окно с кривою крестовиной,
Со светлым косоглазием окно.

Небо, ночь, звёзды…
Вспыхнувшие соцветья-созвездья трансформируются в звёзды-слова настоящих Творцов, божьих людей, воплощений святого духа, голубей обетованных, машущих читателям крылами добра и света – тех категорий, которые созвучны постулатам классического русского «тихого лиризма».
Эти эстетические метки-флажки поэта Рамиля Сарчина понятны и вполне разделяемы: светлая грусть, высокая печаль, антагонизм добра и зла, апелляция к нравственным императивам и общекультурным ценностям.
А над всем этим – покой и воля, вещее слово настоящего поэта, возвращающее нас «в обитель дальную трудов и чистых нег» и утверждающее, что счастье всё-таки существует. Счастье поэтического говорения. Говорения сиятельными звёздами:

День как добро:
Чем больше, тем светлее.
И ночи тоже землю серебрят.
Подставь ведро
Под звёзды Водолея,
Ведь звёздами поэты говорят!




"Целый день" с Вячеславом Башировым

По мотивам книги стихов Вячеслава Баширова «Целый день».

Набормотать стихов тетрадь, а потом сидеть и разгадывать. Буквы хрустальны, слова длинны и тонки. Заданный ритм сначала настораживает, затем успокаивает и расслабляет. Музыка легка. Ткань стихотворения невесома.
Но как проникнуть в смысл написанного? Почему бежала ручка по листам так лихорадочно быстро, пусть порой и неуклюже? От сбившегося дыхания на самом верху, у нёба, до рези в самом низу живота, в паху, не получалось сразу выстроить крючочки в идеальный столбик с одинаковой пропорцией слогов. Горловой клёкот и лёгочный кашель задыхающегося курильщика, взбирающегося на шестнадцатый этаж своего подсознания. Загрудинный присвист проколотых бронхов и сломанных рёбер в области разбушевавшегося сердца! Всё это вместе – та самая лихорадочная ручка, не поспевающая за импульсами ещё необработанных мозгом чувств. Это самая первая беспощадная и кровавая волна вдохновения, что накрывает пловца по тексту с головой и тащит вниз, в зелёную пучину ледяного потока бесформенных образов и сравнений, в котором, если оставаться надолго, – можно и вовсе потеряться навсегда, так и не вернувшись в скучный и унылый мир повседневной однообразной реальности.
Что за вопросы возникают при подчистке будущих стихов? Что за непередаваемая боль гложет уже развороченную стихами грудь? Какие логические связки между стихами нужно найти, чтобы тебя поняли и приняли? Нужны ли они вообще? Ибо стихи твои и есть ответы. Без всяких вопросов:

…ведь говорил сосед соседов,
он по фамилии Филосов,
как есть вопросы без ответов,
так есть ответы без вопросов…

Гордо вздёргиваешь голову, горько провожаешь взглядом оставшихся позади друзей и мучительно радостно карабкаешься в гору одинокого паломничества к месту предполагаемого захоронения персональных муз. Этих диких гарпий творческого восторга, внезапно налетающих посредине бессонной ночи и принимающихся с особым упоением рвать и кромсать бледное мясо авторского естества.
А стальные мурашки по бесславному телу – их провокация, их литавры и демоническая дионисийская сила стихии. Мурашки маршируют; рука, словно взбесившийся самописец, регистрирует акустические колебания поэтического рта; взгляд загибается за угол привычных метафор и роется в выгребных ямах вторых и третьих смыслов; ноги вязнут в гламурных розовых пуфиках одобрительных отзывов людей, ничего не смыслящих в настоящих стихах, и над всем этим – башка, пробитая небом навсегда – незаживающая рана, кровоточащая мыслями и чувствами. Вот что такое жизнь мало-мальски талантливого стихостроителя словесных иллюзий:

А свистуны живут иначе,
не так, как мы, а как хотят.
За нерастраченной удачей
летят куда-то наугад…

Зато ты полон ощущением праведности своих мантр; избранности и уникальности души, элитарности индивидуального жизненного тракта. Это не интеллектуальная чванливость зарвавшегося лирического философа; не самонадеянность болезного заморыша с мешком комплексов – кишащих ядовитых гадов, жалящих в ранимые филейные места самоидентификации; не медные трубы иерихонского марша, чьи бравурные звуки начисто заглушают голос совести и уничтожают барабанные перепонки височных сомнений. Это всего лишь небольшая звёздная болезнь. Высокая болезнь острых осколков небесных инородных тел; болезнь неприятия черни; гипертрофированный рвотный рефлекс на толпу и мещанский уклад мысли.
Это всего лишь лёгкая брезгливость к умственной немощи соземлян; подозрительность к благородству и искренности без выгоды; зияющая белизной зависть к более удачливым гениям. Конечно же это не гордыня! Ибо смертный грех по христианской традиции никак не может соотноситься с твоей великонравственной сущностью. Всего лишь небольшая заносчивость. Подобающая твоему рангу среди тварей земных и остальных копошащихся червей:

Словно шейх, на покой ушедший, –
всё равно выше всех старейшин, –
сверху вниз глядит,
ставит всех на место…

По ранжиру выстроены и все уголки поэтической души. Закоулки звукописи и тупики умственных каламбуров. Многоэтажность этических понятий, где повыше, клубком переплетается с эстетическими воззрениями и постсоветскими установками культурообразующих предприятий механического цеха сердца.
А ещё в этом сосуде мерцающей нравственности живёт вера. Вера в начертание особым образом письменных знаков. Вера в то, что это умение – богоугодное дело. Вера, что монах, избравший поэтический троп и силлабо-тоническую аскезу – есть полусвятой юродивый, держащий в высокоподнятой руке светоч русской словесности и освещающий нам, матершинникам и пошлякам, дорогу к храму. В своём эпическом милосердии всех жалеющий, а сам претерпевающий адовы муки злобных троллевых комментаторов с критической заточкой в печень.
В этом сосуде создания божьего помещаются все храмы православной Руси: все попы и архимандриты голоса, вся утварь и богатство золотого свечения окладов и великодержавная синь куполов. В душе его помещается вся церковь и ещё остаётся немного места для средневековых самоистязаний и еретических верлибров:

Властям говорит о необходимости
веротерпимости церковь гонимая,
о милосердии просит, о милости
битая, клятая церковь казнимая…

Сиятельная работа души подкрепляется пронзительной работой мозговой косточки. Сахар идеи извлекается из мыслящего тростника – то бишь поэтического организма пишущего и растворяется в чае безумия, предлагаемого любому страждущему читателю. Главное – разворошить его ум. Заставить, несмотря на то, что это теперь всё более редкое и антикварное занятие – думать, анализировать прочитанное. Делать выводы, заключать сделки с силлогизмами сознания, чертить поэтические круги Эллера и ставить поиском информации гугл в угол.
Мысль – это молния, озаряющая текст слепящим светом интеллектуального сладострастия. Это конечный продукт интуиции, обоснованный сильнейшими чувствами в мире – любовью и ненавистью. Прекрасная вспышка идеи; планктон Платона; папирус, плывущий в океане бессмертного самосознания творческой реальности. Мысль – памятник могучему разуму человека:

Без мысли – как без любви.
Живёшь без любимой мысли

с бесчисленными другими,
с любыми. А это разврат…

А вот дремлющий разум высвобождает бушующие страсти авторского самолюбия. Стилистика беспокойного сна свидетельствует о потаённых тягах и склонностях создателя строф и абзацев. Сон изречённый – есть правда в последней инстанции, милосердная и сострадательная. Главное – разгадать эту правду. Но только тот авгур окажется точен, кто чист сердцем и справедлив духом. Толкователь стихов – толчёт в ступе мироздания строки великих поэтов и из гигантских мук печёт душистые караваи новых смыслов и подтверждений своим фундаментальным теориям.
Сон – это естественное пророчество, обращённое к вечности. Посыл параллельного мира и его намёки на неоднозначность кажущейся реальности. И чем противоречивее строки, тем живее и нормальнее мир под твоими ногами. Чем яростнее сон – тем убедительнее вокзал, на который прибывает стих, прокатывающий сквозь тебя и катящий к листателю стихотворных сборников:

Во сне вдруг прислышатся звуки,
жестокие стуки в виски.
Вокзал, громыхалище скуки,
зевалище грубой тоски…

И когда миссия творца выполнена – создано произведение, катализирующее процесс познания бытия, узнавания себя, обнаружения окружающего времени и пространства в новых ракурсах – боги умирают. Вместе с ними умирает расхожая часть сознания; кровь, мысли и душа обновляются; звезда, сорвавшаяся с небес, вламывается в глаза и отогревает ледяное сердце ползущего по дням жизни холоднокровного млекопитающего, и мир становится на неуловимое количество букв добрее и светлее.
Ребёнок широко раскрывает удивлённые глаза, часто-часто хлопает густыми пушинками ресниц и вбирает в себя волшебную мелодию живительных стихотворений.
Только не зажмуривай глаза:

… и маленький бог испугался,
слеза пролилась в небеса.
Звезда сорвалась и погасла,
когда он зажмурил глаза.


Улица Волкова

Волчьей улицы дом, словно клык,
расшатался и стал кровоточить,
и к нему два таких же впритык
разболелись сегодняшней ночью.

Расскрипелись, как будто под снос,
и распухли щеками заборов,
и теперь только содою звёзд
полоскать их до утренних сборов.

Око волка – багровый фонарь,
хвост его – выметает прохожих
за Вторую Гору, как и встарь,
окончательно их обезножив.

Крыш прогнивших топорщится шерсть,
крылышкуя смеётся кузнечик,
он на Волкова, дом 46
нашептал Велимиру словечек.

Бобэоби – другие стихи –
в горле улицы, в самом начале,
зазвучали больнично тихи,
но на них санитары начхали.

Здесь трудов воробьиных не счесть:
по палатам душевноздоровых
птичью лирику щебетом несть,
пусть и небо на крепких засовах.

А над небом царит высота,
а с высот упадает в окошко
пустота, простота, красота,
трав и вер заповедная мошка.


Казань
В доме 46 по улице Вторая Гора (ныне Волкова) Велимир Хлебников жил в 1906 - 1908 годах...
В доме 80 по улице Волкова располагается психиатрическая больница имени В.М. Бехтерева.


Геннадию Капранову

Ни росы, ни света – солнце опять не взошло,
я неряшлив и короток, как надписи на заборах,
меня заваривают, пьют, говорят – хорошо
помогает при частых запорах.

Лёд и пламень, мёд храбреца,
сон одуванчиков, корень ромашки ранней,
пожухлый лопух в пол-лица (это я), –
надо смешать и прикладывать к ране.

Будет вам горше, а мне от крови теплей,
солью и пеплом, сном, леденящим шилом, –
верно и долго, как эпоксидный клей,
тексты мои стынут в ахейских жилах.

Вся наша смерть – в ловких руках пчелы
молниеносной – той, что уже не промажет:
словно Капранов, я уплыву в Челны
белый песок перебирать на пляже.



Геннадий Капранов (1937-1985) – талантливый казанский поэт, подборка его стихов включена в «Строфы века» Евгения Евтушенко. Погиб от удара молнии на пляже в Набережных Челнах.


Старая Казань

По ветхим улочкам Казани,
смиренно дышащим на ладан,
иду с умершими друзьями –
а что ещё от жизни надо?

И будто горние берёзы
мне путь неспешный проясняют,
они, от старости белёсы,
всё понимают и… сияют.

А день окуривает дымкой
избушки курьи нежилые,
над тучей солнце невидимкой
им греет кости пожилые.

Шагаю мимо палисадов
по деревянному кочевью –
не заскрипят уже надсадно
полуистлевшие качели.

Не защебечут больше ставни,
приветствуя моё наличье,
и лишь в любезностях усталых
резной рассыпется наличник.

А за оврагом город громкий
несёт поток и льёт за кромку,
а здесь – погибла на пригорке
от жажды ржавая колонка.

Былых калиток вереница,
я перед вами с болью замер –
вы перекошенные лица
моей несбывшейся Казани.


Чайка

В чёрном небе светлеет печалька –
это в крыльях запуталась чайка,
тонкий воздух вокруг изорвав,
клюв её и остёр, и кровав.

И трепещет, крутя головою ,
беспилотное тельце живое,
только белого облачка страх
мельтешит у него в коготках.

Что здесь делает чайка морская,
нам на головы крики плеская
в сухопутной стране голосов
глухарей и кемарящих сов?

Что здесь делает племя людское,
если небо над нами морское,
и солёные капли дождя
затекают за шиворот дня?..


Иерусалим

По горной царственной дороге
Вхожу в родной Иерусалим
И на святом его пороге
Стою смущен и недвижим.

С. Маршак



По горной царственной дороге
вхожу в родной Иерусалим:
и длинен час, и ноги долги,
и смертен именем твоим,

но помню, как грозой Давида
неумолимая праща,
врага коварного завидя,
учила мёртвого прощать,

потом секла звездой лежачей,
когда над храмовой горой,
стеной стояла, хоть и плача,
молитва матери с сестрой.

Солёный ветр, песчаный отблеск,
где солнца диск в три сотни Ра,
и это жизнь, и это доблесть –
за холм отцовский умирать…


Орлиный коготь, рыбий жар…

Труби, труби в бараний рог,
царапай жизнь, орлиный коготь,
тебе ещё по небу топать,
а мне и здесь родной порог.

Вот и ответь – каких чертей,
каких кровей бежать по кругу,
сжимать немеющую руку
и смерть выпытывать святей?

***
Когда плавник так глух и нем,
а хвост устало бьёт по цели,
я вспомню, что и мы подсели
на тот косяк гражданских тем,

где боевая чешуя
блеснёт всей яростью восхода,
закипятит тоску народа
и кинет в глотку не жуя.


Лучшее стихотворение

Путь человека длится за шагом шаг
у него от первой ноги до второй ноги пятьдесят сантиметров земли
пятьсот километров неба над головой
солнечный пас голевой
ангелов вечный конвой
выбор вины за собой

Человек даже если свят во всём виноват
у него от первой руки до второй руки молитвы
черновики
словарь рифм он-лайн
и Вики
мысли его легки
боли его беги

Слово его сурово словно копытом в лоб
без всяких плетёных метафор и мудростей чтоб
прямое высказывание
горлом и сердцем кровь
слушай то что выскальзывает
копыту не прекословь

Лучшее стихотворение сам он и есть
зачтёт его до последней точки
кто попало
кому не хватало любви
колыханья души
последней лжи

а будут цитировать значит он ещё жив


Казанская Табачка

Идёшь после пьянки и грезишь деньгой,
по Тельмана прёшь на «Табачку» –
а год непонятен и город другой
измят на сиреневой пачке.

Здесь искрами пышет лихой Актаныш,
в ночи по звезде прожигая,
и с ними базарит на отсветах крыш
сестричка Юлдуз дорогая.

Нагорный проулок – как проповедь, свят,
но морок отечества тяжек,
вдыхается облака нежного яд
в три тысячи лёгких затяжек.

Грехи отпускает завод-монастырь,
согласно квартальному плану:
в цеху богомольном цигарку мастырь,
а я вот мастырить не стану!

Стреляя на голос по нескольку штук,
втяну никотиновый ладан,
и так раскалится янтарный мундштук,
что треснет губа стихопадом.

Но сделав поправку на ветер – слова
бросая в кострище косматый –
для розжига веры находишь дрова –
Казанскую Божию Матерь.

И выбив опять сто костяшек из ста,
я там, где за куревом лазал,
в софийскую мушку распятья Христа
нацелюсь лазоревым глазом.


Актаныш – марка папирос («хороший знакомый» – тат. яз.)
Юлдуз – марка сигарет («звезда» – тат. яз.)


Казанская табачная фабрика была основана в 1942 году на базе эвакуированной табачной фабрики из Ленинграда. Разместили её на месте Казанского Богородицкого женского мо-настыря. Монастырь своим возникновением был обязан чудотворной иконе, в 1579 году найденной на пепелище (в Казани тогда случился сильный пожар) во дворе стрельца Ону-чина при необычных обстоятельствах. Разыскала ее двенадцатилетняя дочка стрельца Марфа (Матрона), которой до этого приснился вещий сон. Находка получила название иконы Казанской Божьей Матери, и около 1591 года на месте ее обретения и был основан Богородицкий женский монастырь, первой настоятельницей которого, по преданию, стала подросшая и постригшаяся в монахини Марфа. Монастырь стал одним из самых много-людных и знаменитых в России и всегда находился под патронажем монарших особ, а не-которые из них посещали его лично.


Остаток жизни я просплю…

Остаток жизни я просплю,
платя уставшей головой
за бесконечный вскрик лица –
столкнувшись с Богом на углу,
увижу маму вновь живой
и не найду отца.

Мне больше нечего сказать –
ведь как бумагу ни марай,
и как стихами ни моли,
а если есть на свете ад,
и если есть на свете рай –
то это сны мои.


Роман Солнцев «Возвращение»

О верстаке поэта, как о его поклоннике – хорошо, или ничего. Поскрипывание перьев и шелест листов, тектонические разломы между строф, проснувшиеся вулканы букв – согласных и несогласно гласных, кипящих в лаве авторского подсознания и проливающихся на безукоризненную плоскость умирающего дерева, стремительные наводнения обжигающего кофе и пепельный тлен Кубы, тела очаровательных муз, сладостно выдерживающих равномерные толчки уже совсем не геологического характера, острые и обидные раны, нанесённые кривым кухонным ножом при убийстве и расчленении сырокопчёной колбасы – всё это лишь малая часть работы героя строк казанско-красноярского поэта Романа Солнцева – письменного стола, напарника уходящего уже в небытиё гения поэтических перьев и шариковых ручек:

Ты когда-то рос у синего Байкала,
и дремал в прозрачном свитере росы.
На твоём плече кукушка куковала,
а теперь стучат холодные часы…

Теперь же трупы деревьев поддерживают на себе лишь мёртвое магнитное излучение оргтехники и мирятся с пластиковой холодностью тупых клавиатур, по которым бездарно молотят негнущиеся дятлы жёлтых от дешёвого курева и таких же безжизненных, как и компьютеры, пальцев. По бездыханным столам еле ползают мутанты телескопических мышей, кликающих беду по мониторам, а бесконечно и неумолимо работающие техногенные желваки принтера с электронным лязгом выплёвывают белые отрезы саванов А-4 с одинаковыми, как смерть, чёрными буквами.
Эта липовая чернота недоумённых азбук – ни в коей мере не мешает настоящей темноте животворящих сельских вечеров и закатов:

Запах кваса и чёрного хлеба.
После дождичка спят петухи.
Отворилось закатное небо,
раскалило деревьев верхи!..

Яростные всполохи настоящих деревьев – не городских калек, которых уродуют в парках и скверах садистские горзеленхозовские роботы в аккуратных робах, ампутируя им ветви, а сельских красавцев – корявых великанских лип, густых тополей и кудряблых берёз, тонкоизвивых золотистых осин и покашливающих в высоту кедров, мимолётно нахмурившейся ольхи с чёлкой набок и барабанно глухозвучных дубов, окруживших местную железнодорожную станцию для короткопригородных электрических ужей – вот что воплощало в жизнь последующие зажигательные строфы поэзии Солнцева:

…Я слышал: сумерки – особый час души.
Обычно в сумерках родятся, умирают.
Иль торопливо вдруг из дома убегают,
всё бросив: примусы, любимых, барыши…

И, действительно, всё, что ещё могло сбежать – бежало сломя бока и логику мимо дуболепных дитять, швыряющих желудёвый свинец по крыше вокзала и колющих в штыковой атаке отъезжающих супостатов смертоносными сучьями победы великого зелёного над всем серым и прагматичным. Победа зелёных побегов опасно ковалась над этой скрупулёзно интеллектуальной массой высокоорганизованного серого вещества, умело расфасованного в фетровые шляпы и слепо щурящегося на мир музыки и поэзии блескучими выпуклыми очищами. Сухие формулы форм и абстракции человеческого тепла – не могли спасти холодноумных хордовых от одиночества:

…А в это время отрешённо
входя в ночные поезда,
от физиков уходят жёны.
Они уходят навсегда…

Серые сигарообразные, змееподобно извивающиеся электрички увозили этих дам в полушерстяных манто в сказочную тоску городских спальных районов, в которых и можно только было что спать на ледяном пластике полога в ледяном гробу из древесных опилок в отчаянном ожидании дальновидного поцелуя свирепого принца-брокера, дабы пробудиться в счастливом поту от повседневности и потянуть сонные ручищи к жизни светлой и хрусткой, как сладкая вата. Но до этих невинных планов белоручек невозможно было добраться, даже шелестя вперёд по вагонам внутри состава, ибо стоп-кран судьбы неминуем:

…Но поезда очень коротки,
как жизнь человека.

Только и хватало времени на безмятежный стакан чая с серебряной вязью подстаканника. Меж стуками мазутных колёс слышны были лишь позвякивающие ложечки внутри грузинской жидкости с непотопляемыми чаинками секунд. Эти неуловимые миги наплывали на гранёные стенки стекла, взбаламучивались от нетерпеливого помешивания и оседали на дно беды, а потом повторяли своё кипятковое круговращение, отшатываясь от прихлёбывающих их гигантских губ и стремящихся прикусить их вместе со скалами рафинада полусломанных, но всё же смертельно опасных акульих зубов.
Проводники стреляли по пассажирам с двух глаз и пересчитывали медяки за постельное, но чай всё не остывал, и надежда светилась в мелькающих окнах:

…А между тем вода светилась,
всё время новою была,
тугая по губам скользила,
как сталь ружейного ствола…

Не было разговоров: унылых перешёптываний про погоду; шушуканий про очередной удалённый орган Анджелины Джоли; легкомысленных междометий из фривольной речи пошляков; глубокомысленных заключений толстолобиков в банке купе в собственном соку; патетики патриотического треска разрывающихся на теле пассажиров рубах и либерального гадливого смешка в сухой сморщенный кулачок. Не было ничего, кроме спёртой воли, Бога и молчания Тютчева:

…Молчи, как рухнувший забор
или сомкнувшиеся тучи,
молчи значительней и лучше,
чем рассуждал ты до сих пор…

Тяжёлое молчание нависших философских глыб вторых полок и не менее тягостное молчание в окончательной инстанции третьих полок вагонного бытия. Матрац под брюхо вместо ножа – это уже неплохо, учитывая то, что обычная электричка вообще не обязана разводить чайные церемонии и предоставлять лежачие места. Сто десять посадочных мест – сиди и не кашляй! Все успеют доехать до рая. Не забудь только опустить рубильник. И смотри в окно:

…В небе синем, ласкающе-синем,
голубые растут облака.
Мы погибнем, погибнем, погибнем
от какого-нибудь пустяка!..

В этом железнодорожном царстве кривых окон только и остаётся, что смотреть в них. Считать печально мелькающие железобетонные столбы, поддерживающие жирные пунктирные линии молодого электрического тока. Представлять, как течёт в этих штрихах искрящаяся энергия смерти, но оживляющая при этом километровые составы и катящая их по воздушным подушкам насыпи, сотворённой из святого гравия и крови первообходчика. И думать о том, что клубы октябрьской пыли, смешиваясь с поэтическими порывами осенне-багрового ветра, уничтожают оконный закат и всяческое представление о времени суток:

…Ах, осенью воздух плотнее – так утверждают лётчики.
Осенью люди надёжней – так утверждает поэт.
У петухов гребни – красные колёсики:
их крутанёт ветер – загорается свет!..

Зато чувствовать, как иней тусклых плафонов вползает через замёрзшие конечности в нутро и крупно кристаллизуется наледью души, безучастной к теплокровию восклицаний об остановках на пути, всё более кривящих разум и остужающих взгляд. Наледью души, говорящей о том, что направление машинистом выбрано с запада на восток: в снега, во глубину сибирских руд, в декабрь, в кандальный звон гражданских строк, в плечо, подставленное вовремя другом и в возможность спастись словом, которое может расколоться и упасть или стаять мутной лужицей, но может и лавинным эхом смести всех неприятелей на пути и утвердить викторию восторженных букв:

Ветрами продутые просеки –
с запада на восток.
Здесь ветки в морозной проседи
цапают за висок!..

И когда окажутся слова твои утверждёнными над великим русским пространством, за красным яром, над всею мощью былинной Сибири – на бескрайнем белоснежном листе её сочинится прекрасная поэма человека о человеке, зарифмованная кровью и любовью, добром и злом, тьмою и светом. И как всё гениально сочинённое – пророчески исполнится в последней строке:

…И в вечном сумраке наверченном,
чтоб телу слабому помочь,
ты, перепутав утро с вечером,
сам установишь: день и ночь…



Рцы

Небо с водой не дружит –
те же цвета, но речь
синюю речку душит,
в душу спеша затечь
громким хмельным потоком,
молнией и слезой –
водит под мокрым током,
слепит сухой грозой…


Триста страниц

Полистаешь поэзию,
где про смерть, про любовь –
словно встанешь на лезвие,
только где она, кровь?

Рассечёнными пятками
всё изгваздать готов,
а блокнот на попятную –
нет для крови листов.

Белым тельцем под скальпель,
на кушетку ложись,
но не выжмет ни капельки
медсестра твоя – жизнь.

Только кровь алкоголика –
синь небесных синиц,
только Рыжий и Новиков –
жизни триста страниц…


Два стихотворения про точку

Земля – это белая точка
и – вдруг – наплывающий шар,
на клеть голубого листочка
упавший, ушедший пожар.

И снова – сиянье, горенье
над пропастью светлых скорбей,
где Землю, как словотворенье,
покатит поэт-скарабей.

***

В клещах делового дензнака,
в тисках неусыпной тоски –
и зычный косяк Пастернака,
и водочный хвостик трески,

и пни ослепительных буден,
что с тёмной аллеи видны,
и всем расплатившийся Бунин
за все окаянные дни,

и чёрное небо запоя,
и солнца счастливый глоток,
и первой строки громобоя
по сердцу пропущенный ток,

и всё, что случилось, и точно
уже не наступит весной –
всего лишь последняя точка
над буквой десятой резной…


Пчелота

Стопудовое слово соловье
измочалено сучьями лип,
где в медовую манкость присловья
я строкою беспечною влип.

Только речь – обожжённая глина
и сожжённая светом пчела,
та, что мнимо проносится мимо,
распечатав седьмую печаль.

Хмель нектара и вязок, и труден,
если сотовый свет позабыть,
если ноты насилует трутень
жалким жалом смычковой судьбы.

Для тебя дулоносные ульи
плавят звука податливый воск,
и взлетают жужжащие пули
опылять расцветающий мозг.


Равиль Бухараев «Яблоко, привязанное к ветке»

Яблоко, привязанное к ветке – та самая ненаигранная искренность Равиля Бухараева, которая случается в стихах первого сборника, та самая сказочная хрупкость детства. Перелески и тростник камышей – всё это оживало за Казанкой и в моём личном детстве: детсадовском безоблачном, и школьном, с уже появившимися в нём первыми облаками – лёгкими и перистыми, но способными отгородить от меня солнце и предречь застывшие хрустальные облака взрослых:

Осень опустилась в перелески,
голубеет в жёлтом тростнике,
по воде, как лебедь царскосельский,
облако скользит к моей руке…

Я бежал мимо них по проходным дворам Большой Красной на Тельмана, к уютному домику с палисадом даваники. Облака соскальзывали с моих размашистых рук на подорожник у калитки, превращались в капли и звенели муравьям про ушедшее лето. А я мчался с обшарпанными эмалированными вёдрами на колонку за водой и заполнял на кухне большой цинковый бак, а потом уплетал вкусные даваникины оладьи с земляничным вареньем и прислушивался к радиомаяку, теперь уже размахивая не руками, а головой, помогая энергичными кивками обретать мелодиям из динамика воздушные направления. А ночью был таинственный даваникин голос, шепчущий старые татарские колыбельные:

…Испуганная нянечка моя
поёт и плачет тонким голоском.
Ночь. Татарчонка лепит из меня
татарка в первом платье городском…

Я почти ничего не понимал. Только вручал себя скрипучим диковинным словам и нежной интонации. Тёплые гортанные слоги складывались в восточные сласти – медовым чак-чаком лопались на языке и густой сладкой патокой держали свой путь в вечно голодную и вечно любопытную юношескую утробу. Там незнакомые созвучия медленно, но верно переваривались и расщеплялись на родное материнское наречие, а отцовские яростные вспышки острых тюркских смыслов совсем забывались.
«Биг зур рахмат! Иртага килям!» – говорил я утром на следующий день даванике, сжимая коробку треугольно-вафельно-шоколадных конфет «Нива» и отплывал вместе с облаками обратно на Лобачевского по сказочным тропинкам зелёных проходных дворов деревянной Казани:

…А что мне делать? Как сказать – закат
в реке волнуется полоской узкой?..
Как пасынок родного языка,
живу, пишу и думаю по-русски!..

Да. Так я уплывал из детства 8 марта, когда, выползая из построенного во дворе «штаба», узнал от мамы, что умер отец. Я ещё мало знал его в свои девять лет, но ощутил вдруг вместе с пронзительно зажурчавшим в эту минуту околоподъездным грязноватым ручейком, что детство кончилось, и нужно течь дальше – серым холодным потоком мимо мутных юношеских берегов печали и восторга.
Мы текли и впадали вместе с мамой в Вятку – реку её детства и теперь реку моего юношества – пронзительно одинокого, изменившего моё направление, осушившего русло ртутной казанской воли, но давшее стремительный вятский интерес к чтению. И я пил библиотеки, как бурную и живую воду Вятки, гигантскими судорожными глотками, и всё никак не мог напиться:

На переправе сумерки красивы,
И тлеет бакен – будто уголёк…
По Вятке вниз и вверх бегут буксиры,
Один паром гуляет поперёк…

Облака то и дело сгущались в тучи. Тучи орошали своей кровью почву юного разума и питали ненасытную душу жадной молодости. Весенние буквы Дюма, тома которого приносила мама из сельской библиотеки в хозяйственной сумке, затопляли всё вокруг, как мутные воды лесного Куксеря, через который нужно было пробираться в школу по полусгнившему мосту. Эти слова проливались на мою голову ливнем авантюрных сюжетов, головокружительно отчаянными действиями персонажей и провалами в описании пейзажей. А когда бурные потоки стихали – слышалась и другая дробь ледяного дождя тоски. Предвкушение ещё не познанной грусти первой любви:

Ах, этот дождь тоскливый как он лил!
Как будто злую бездну океана
из зыбкого рассветного тумана
сквозь сито слишком мелкое цедил…

Дробь переходила в ледяную порошу неумолимого девичьего сердца. Ледяное крошево больно ранило самолюбие ещё не признанного гения.
Снежные шипицинские поля и леса необъятностью пространства вдавливали меня в наст и еловыми иглами зашивали рот, полный отчаянного крика свободы и независимости от беспощадных школьных уроков. Январская поленница кряхтела на сорокаградусном морозе, когда я деревянными снарядами набивал холщовую обойму мешка и нёс будущую канонаду сырых выстрелов для печки на кухне и титана для ванной. Ибо необходимо было смыть с себя день житейских урядиц, а потом погреться на кухне в ожидании печёной картошки с неимоверно вкусным молоком и хрустящими солёными огурцами:

…Январский день серьёзен и суров,
на зябких стёклах леденеют страсти,
и вся зима поделена на части
неправильными сотами дворов.

У печки дышалось раскалённо. Морило. Уже и голод пропадал – уходил в руки и начинал дребезжать пальцами. Буквы вытанцовывались свои, а не прочитанные в книге. Даже как-то и помимо головы всё это делалось – только, знай, синяя треснувшая ручка мелькала по общей тетрадке в клетку. Впервые строки математически точно выстраивались в строфы –неумелые и корявые, но зато очень точно подверженные вселенскому маршевому ритму силлабо-тоники:

Мне кажется, рукою кто-то водит
и на бумаге, белой, как зима,
такие сочетания выводит,
как будто я уже сошёл с ума…

Они длились и в школе. И всё полнившее меня тоскливо зовущее любовное марево вдруг трансформировалось на уроке математики в пылкие признания к светлой косичке, сидящей передо мной, и воплощалось в узкой, но длинной записке, ловко перехваченной учителем и по совместительству – директором сосновской средней школы №1.
Ужас и стыд, теплота к готическому школьному платьицу и ненависть к неуклюже пиджачному алгебраическому наставнику, агрессия сумасшедших гормонов и паралич невинности головного мозга – всё это размазанное пятно эмоций – вот та школьная клякса искренности к первому встречному. Экстремизм принимания и понимания:

Откройте дверь, когда я попрошу.
Я гость незваный, я немного трушу.
Нет, я не вор, хоть граблю вашу душу,
я ничего с собой не уношу…

Именно тогда зарождался оборотень поэта, мирно дремлющий днём и возрождающийся ночью. Взрезаюший душу остро отточенный лунный диск начинал вертеться и гигантским винилом нашёптывал будущие стихи. Бессонница вгрызалась в автора записочек с неумолимостью старческого бдения. Первые петухи своими клювами раздалбливали череп поэтической жертвы и кричали ей прямо в мозг. Обратная сторона славы школьного стихоплёта сводила юного литератора с ума, но муки этого тяжёлого словесно рудокопного творчества не истребляли его дух до конца. Они лишь выплавляли из него жизненные соки строф и оставляли иссушённое тело на равнодушной кровати:

…Душевное здоровье – повесть,
в которой ночи напролёт
хрипит талант, бунтует совесть,
спать честолюбье не даёт;
где, в жажде оказаться праздным,
за две страницы до конца
похмельный мозг горит соблазном
влить в череп капельку свинца…

Всё это происходило тогда – когда стихи создавались наедине с собой. Но как оказалось позднее – это не являлось завершающим пределом для настоящего творца. Поскольку однажды пришло осознание того, что великие строки – пишутся наедине с Богом. А когда это произойдёт – не знает никто. Остаётся только жить на этом чёрном свете и изредка повторять во Вселенную:

…тогда глаза раскроешь настежь
и счастье ощутишь в одном:
что ты живёшь, здоровый насмерть,
на этом свете проходном!


Николай Беляев «След ласточки».

Есть волшебные книги, которые станешь читать – будто свою жизнь листаешь. Открываешь «След ласточки» Николая Беляева и выхватываешь подсознательным зрением строфы, говорящие именно о тебе. Они с хрустяще снежной белизны листа словно посылаются тебе свыше:

Белый-белый, белый-белый,
снег, презревший счёт и вес,
снег, рукою щедрой, смелой
нам отпущенный с небес…

Возьмёшь первый раз блокнот и перо в руки – словно у камня Судьбы встанешь: «Направо пойдёшь – лиру потеряешь, себя спасёшь; налево пойдёшь – себя потеряешь, лиру спасёшь; прямо пойдёшь – и себя и лиру потеряешь...»
Выбор невелик. И не тебе его делать, на самом деле. Всё решается в других сферах и на других весах взвешивается. Только если услышишь ты однажды бряцание лиры – значит, погублена твоя «сытыя» жизнь окончательно и бесповоротно, и суждено тебе отныне не жить, но выживать – а за это дано ощущать самые великие человеческие мгновения – восторг вдохновения. Ничего, что последние грошики бряцают, да из худого кармана в мир катятся: слезами катятся, а значит, душа чистится. Голод – он сердцу полезен, музыка волшебная слышится, записать бы её успеть, жаль, что силы быстро убывают:

Еле-еле ноги волоча,
бедность и беда бредут в обнимку,
бормоча проклятья под сурдинку
и случайной мелочью бренча…

Это очень даже хорошо: бифштекса с кровью на обед избежал, явил миру строчку – чистую и ключевую – воде из-под крана родственную; заглянул в короб для картошки, которая уж как две недели доедена, а в коробе стихи усыхают – брать, мыть, чистить и в суп вселенский кидать. Смыслы выправлять да зёрна мудрости искать. Если пару горстей риса осталось – можно хорошей кашицы наварить. Луковица в холодильнике обнаружилась – опять слёзы, очистительный катарсис. Плохо, когда хлеба нет. Хлеб – всему голова. Без головы плохо творить:

…свой неповторимый мир твори,
чистый, ясный – как разлив зари –
мир, в котором Слово –
Жизни стоит!

На хлебушек – по десять копеек часто собираешь. Стыдно с такой мелочишкой идти, да ничего не попишешь иначе. И идти надо непременно в погребок на Япеева – только там настоящий чёрный хлеб и остался поблизости. А в других лабазах – безвкусное серое вещество, сельские опилки без ума, без запаха. Не ядрёное ржаное мясо каравая, а спрессованный безжизненный кирпич силиката. Наешься такой дряни – какое слово из тебя пойдёт? Залётное, шальное, дурное и легковесное. Не умное, не живое, а лишь пустая дробь звуков, рассеивающая настающую силу русского корня слов:

Балабон, балясник, баламут,
колобой, болтун, коровье ботало…
Как словарь к моим занятьям крут!
Как серьёзно слово поработало…

Серьёзное же слово – каменное. Ворочать его языком – всё равно что многопудовые гири тягать. Без ума к нему не подступишься. Да и на сердце надо, чтоб свет лежал. Сердцем ведь слова возносишь, языком только поддакиваешь и, окончательно прищёлкивая, отправляешь с миром в стихи и повести. Подступишься эдак к особо неподъёмной строке, походишь возле, попыхтишь, на ладони поплюёшь, возьмёшь её на рывок, сердце растягивая, всей душой кряхтя и наверх выжимая – и чуешь, что не сорвёшь уже, до конца вытолкнешь к небесам на ясное солнышко. Вот как хорошо. Только слева иногда теперь прихватит – зелень в глазах, но зато и мир зеленее предстаёт. А листы, листья твои – прожилками вен набухают. Бежит кровь, бурлит мыслями и надеждами:

…Жилец подлунный, истрепавший мышцу
сердечную в раздумьях о былом,
о Родине, чей поиск вечных истин –
согрет ушедшими – их болью и теплом.

И про камень, перед которым стоял в начале пути, всё забыто давно. Тяжело только тогда, когда забываешься и по сторонам начинаешь озираться: как другие люди живут. А живут ничего. Ты, оказывается, самый зачуханный да одинокий, но от того не менее счастливый. Не блаженный даже, просто другими категориями мыслящий и другим светом питающийся. А то, что недоедаешь – оттого и пухлый – такие парадоксы гражданам и на ум не приходят. А ты просто улыбаешься глупо и дальше живёшь – стыдно, конечно, здоровый мужик, на хлеб не умеющий заработать – и даже в дворники не желающий пойти. Не настолько изголодал, значит.
Но ты знал. Наперёд знал, что так будет. И пошёл пером махать вместо уютного дворничества. Ведь по клавиатуре молотить – во сто крат тяжелее, чем кайлом лёд долбить, да листья памяти с гудрона сметать:

Ты знаешь – что тебе сулит
путь, изломавший столько судеб,
душа заранее болит:
он и к тебе суровым будет…

Главное – не надо жить с мыслью, что весь мир тебе должен. Ты вот миру – задолжал крепко. И родным, и друзьям, что помогают тебе, как могут, пусть и в меру своих далёких представлений о творческом пути неуклюжего в финансовом отношении творителя поэзии из вакуума. И то, что ты разбряцаешься своей уникальной лирой, так то ещё ничего и не значит. Пока не спасёшь ты хотя бы одну душу, пока не вытащишь человеческое изо льда рутины и не растопишь рыбью кровь словами сострадательными и милосердными. Но даже и тогда – всем остаёшься должен всегда, ибо это правда, а от неё не убечь, не зажмуриться:

…Не могу сказать, что я бездельник.
Потрудился, вроде, на веку.
Но стихи не пишут ради денег.
Перед всеми навсегда в долгу…

Можно лишь не понимать что сказал, но ощущать хорошее или плохое, доброе или злое из уст льётся чернильной патокой – ты можешь. Не то что слово – весь мир тебе в ощущении дан. И если чувства не сопротивляются сказанному, не спорят с умом, иногда так сильно подводящим творителя, – значит, слово твоё верное, а понимать его не всегда и благо, можно лишь гадать. Токмо смыслы иногда так рыхлы, что ступишь на тропу троп, да и увязнешь на ней с концами и финалами говорения:

Судьбы наши – ранят тем болезненней,
чем необъяснимей – область снов.
Слишком много значила поэзия –
толкованье наших нервных слов.

Но тебя это совсем не пугает и не тяготит. Потому что истинно влюблённому в слово больше ничего и не нужно. Лишь бы проговариваться, захлёбываясь от восторга, всем и каждому – пляшущими буквами бытия. Лишь бы гортанно рисовать видимые и невидимые образы, разить резким, закипающим в горле звуком и выговаривать любовь оживающим стенам человеческого сочувствия, у которых всегда есть уши. Влюблённые уши в поэтическую страсть былинного эпоса и тихое журчание лирического истока мягкого сердца:

Оглушённый, с улыбкой блуждающей, лёгкой, блаженной,
засыпающий где-то не здесь – в добиблейском раю,
ты, впервые влюблённый, коснувшийся тайны вселенной,
о как я понимаю, как чувствую душу твою!..

А в мягкости поэтического мотора кроется страшная, пламенная сила, предрекающая исполнение написанного. Этот вечный двигатель поэтических строк в огне самоуничтожения выжигает всю шелуху сверхнеобходимой зауми, кривые сучья лукавых аллюзий и реминисценций, игрушечную бересту показушной стилистики лубка и трухлявую гниль скрытых цитат, выплавляя первородное авторское слово. И чем оно сильнее, тем мощнее теребит себя сердце, беспрестанно теперь покалывающее и кровоточащее наружу, но глазам дарящее неизменно чудесный зелёный цвет:

…Зеленея, на упругом стебле
выгоняя вверх нежнейший цвет,
о любви поют поля и степи.
Кто же скажет, будто Бога – нет?..



Гавриил Каменев

Всё от Бога: и слово мрачное, и лученье смешливых губ,
капиталы, дома барачные и дворянства былой суккуб.
Упокой перейдёт во здравицу на гортанном наречье мурз –
и не то, что купец объявится, но потомок татарских муз.

То ли азбуки, то ли ижицы – коли чёрный огонь внутри,
не читай, что на нёбо нижется, о бумагу перо не три…
В задыхании – после бега ли за сосновые образа –
так уколет твоя элегия, словно хвоей метнёт в глаза.

На погосте, теперь разрушенном, за кизической слободой,
прах твой станет могиле ужином, память вытравит лебедой.
Но однажды всплакнёт балладою зовом зыбким Зилантов вал –
о Зломаре впотьмах балакая, пригрозит, прогремит Громвал.

Это мистика, это готика – два столетия псу под хвост…
И классическая просодика на анапест наводит лоск.
Только нет у героя книжицы – наизусть ты его блажи,
где в бетон закатали Хижицы, чтобы каменев пал с души…



Гавриил Каменев (1773-1803) - первый русский романтик; автор первой русской баллады - героической поэмы "Громвал"; талантливый казанский поэт и переводчик, творчество которого высоко оценил А.С. Пушкин.

Хижицы - старинное название Кизической слободы под Казанью; последнее стихотворение Каменева, найденное уже после его смерти в кармане сюртука.


Ушли

Ветрено, обыденно, легко
я отстал от собственных стихов.

Вон они не пишутся вдали –
радуясь, что от меня ушли,

светятся в обугленных ночах,
и в чужих шевелятся речах…


Иногда нужно вспомнить, что я человек...

Филиппу Пираеву

Иногда нужно вспомнить, что я человек
и лихого конца не миную,
а ещё - для чего проживаю свой век,
что кладу я в копилку земную?

Голоса из глубинных предчувствий беря,
для чего отшлифовывал разум?
Для чего по сусекам всего словаря
выскребал я заветную фразу?

Эта ночь, как последняя в мире, тиха,
в ней рождается голое слово...
За хорошую строчку живого стиха
умираю я снова и снова...


Гроза

Чёрная речка, древо познанья зла,
но озаренье дарит глазам гроза,
вымочив ветви в ярких своих лучах,
высушив корни, чтобы огонь не чах.

Так и душа чёрною нам дана,
чтобы любовь черпала тьму до дна.
В рыжем пространстве выесть немного ржи –
слава работе – просто на свете жить!

Вот тебе сердце, вот тебе голова,
эй, человеце, правда всегда права.
Светится разум, бьётся под грудью стих –
дуй на глаза, иней растаял в них.

Видишь ли землю, видишь ли небеса?
Это работа – видеть в свои глаза.
В сотни костров, в тысячи жгучих свеч
светятся руны, речь продолжает течь.


Чёрный поросёнок Игорь...

***

Чёрный поросёнок Игорь –
ты бессмертен, не умрёшь,
не проткнут тебя острой пикой,
не засунут в тебя нож.

И глаза твои бесконечные
будут вечно в хлеву светлеть,
потому-то и мне, конечно,
ничего не узнать про смерть.

***

Восьмикратной чемпионкой
жизнь со старта сорвалась,
утомилась тяжкой гонкой,
уморилась, улеглась.

Ей осталось так немного
по проторенной лыжне,
только вот свиданье с богом
уважаемо важней.


Бросить курить

В этом самосожженьи нелепом
прогореть, как тугая дуга,
затянуться обугленным небом,
выпуская потом облака.

Зашипеть уголёчком повинным,
раз уж в пытке-попытке святой –
легче лёгкого лёгкие вынуть
и терпеть, не дыша, под водой.

Но стараешься бросить навечно,
на двенадцать-тринадцать минут –
сразу тонкую душу овечью
бесконечные клещи сомнут.

Задыхаясь от чистого сердца,
от сомнений, терзающих лоб –
не на лестничной клетке усесться,
а улечься в берёзовый гроб,

уплывая за трубкой фабричной
на звенящих колечках, в пути
пару пачек за стих непривычный
отдавая нещадной груди.



Всё ночное

Всё ночное сокрыто в аптеке,
всё ночное живёт в человеке:
удлиняется день, удлиняется –
не меняется тень, не меняется.

Всё ночное – на небе лучится,
но ночному нельзя научиться,
если только сверкание ночи
не собрать в заоконные очи.

Всё ночное, как исповедь, – правда,
всё ночное – честнее, чем надо:
словно боль от виска до мизинца,
словно сон, что не может присниться.

Всё ночное пройдёт, отколышет,
будут годы тянуться всё выше,
где сияет звезда полевая,
прежний свет на глаза проливая.


Есть однажды

Есть однажды глобус золотой,
легкокрылый, словно сон провидца –
долготой ночною длится-длится,
полнится дневною широтой.

В нём мелькает синий океан,
так и не добравшись до пустыни,
лишь индийским чаем смирно стынет,
добирая айсберги в стакан.

Чуть повыше – горная гряда
морщится под водосточной крышей,
пеплами и магмой нервно дышит,
близостью со звёздами горда.

По руке продлён меридиан,
и гадает компас корабельный:
градусы, смешные параллели, –
весь мой мир, что в ощущенье дан.

Есть однажды глобус золотой,
ось его – волшебная струна,
тронешь звук – завертится страна,
потому что круглая она.


Снятся сны...

Снятся сны – голодные волчата,
правду звука из груди сосут.
Жизнь моя – как заболоцкость чья-то –
свет, которым отмерцал сосуд.

Словно мышь, из этого кувшина
молоко взбиваю до крови,
но спасает тайная пружина
и пера зубчатый маховик.

По стихам, что делаются гуще,
выбираюсь и качусь, юля,
я качаюсь, я волчком запущен,
я верчусь, и значит я – Земля!


Дождь

Свисает дождь с чугунной тучи:
вот-вот на землю упадёт,
и рассыпанием замучит,
и тишиной потом добьёт.
Как будто грозный идиот
по крови кровельной идёт
и, пузыри пуская, учит
слова взахлёб коверкать рот.


Неделя

Я поссорился с половиной улиц,
в три ближайших ларька мне дороги нет,
все соседи опять на меня надулись,
ну и я в ответ,
но ведь я поэт!

Я последнюю не помню неделю,
только водочный золотистый свет,
помню ямы воздуха и идею,
что меня больше нет,
но ведь я поэт!

Загорались клавиши телефона,
я звонил в него, как в колокол, и ответ
расцарапывал грудь, а душа, сожжёна,
всё дарила свет,
веселила свет.

На кремнистый верх по дороге трудной
я карабкался каждой секундой той,
что удары сердца валила грудой
за глухой стеной
на затылок мой.

Я теперь сижу, отпиваюсь чаем,
растворяю в чае недельный грех.
Я всё утро мысленно всех прощаю,
я прощаю всех,
я прощаю всех.


Кусок покоя, ломтик тишины...

Кусок покоя, ломтик тишины,
сияние полночного трамвая
нам дарят жизнь, совсем не уставая,
но мы мертвы и звуков лишены.

В зазубренной воронежской ночи,
прочитывая мясо Мандельштама,
из выстрела, из снега, из кармана
свой голосок глаголить научи.

Почуй последний выдох свой и вдох
в качанье сна и в колыханье моря,
и, со стихами более не споря,
смотри за даль губительных эпох.

И вот тогда мы вечности ответим:
«Кусок покоя, ломтик тишины…»
мы только ими и разрешены
на свете.


Букварь

Утекала ночь в проёмы окон,
уходила речь на задний план.
Буки, веди – грохотали скопом,
и пропащий возвращался пан.

Умирала смерть на лицах детских –
будто их никто не убивал.
Никуда от азбуки не деться,
прочитав обугленный букварь.


Звёзды колеблются...

Так ли объятья разума нам тесны?
Господи, господи – ты ли пророчишь сны?
Ты ли придумал грустного человека –
просто слепил из снега.

Веришь ли ты в гулкий комок тепла?
Тело его тщедушно, любовь светла –
глиняный стебелёк, бесконечная чаша,
подлая сущность наша.

Господи, господи – ты вот зевнул, а здесь
тысячелетия к нам продолжают лезть.
Ты вот моргнул – и кончились небеса,
звёзды колеблются, вламываются в глаза.

Так ли всё это, Господи, смерть и страх,
порох и мясо, вечности тлен да прах?
Звёзды колеблются – ими полны глаза,
битая чаша, острые голоса.


Я живу ещё, живу...

Я живу ещё, живу –
летом падаю в траву,
а зимой до крыши неба
снегом липну к Рождеству.

Я ещё к окошку льну
и во всём луну виню,
на пергамент монитора
укоризну рьяно лью.

И в такую вот игру
я играю, но умру –
только тоненькие звёзды
затрепещут на ветру.

Ты проснёшься поутру
одинокой на миру,
дрогнут светлые ресницы –
я во сне твоём умру.

За петелечку возьмусь.

За неделю вознесусь.

Затоскую, загрущу,

и в раю – умру.


Человечные сны Сергея Кудряшова

Человек оживает, когда засыпает. Сны и есть его настоящая жизнь, полная вероятных приключений. Кажущаяся фантасмагория деталей и сюжета любого необычного сна – всего лишь унылый взгляд из этого логически обоснованного мира. Но! От двадцати до тридцати лет своей жизни человеческое существо, оцепенев по стойке смирно или свернувшись калачиком, ловит на священном для него ложе Морфея короткие и яркие вспышки прозрения, в которых за несколько минут проживает намного более живую жизнь, чем та, что караулит его с утра и будит пинками первых солнечных лучей:

Мы умираем в цвете лет и ходим мёртвые по дому
жуём резиновый омлет и пьём тягучую истому
упёршись ночью в рыхлый бок знакомый видимо супруги…

Прозренья эти – отблески бытия иного порядка. Неправда, что сон – империя теней, опутывающая дремлющий разум тенётами импульсов-раздражителей внешней среды. Мозг в этом случае лишь сбрасывает оковы повседневности и погружается в увлекательный мир настоящего прорицания. Свободное падение во времени и пространстве, особенно в четверг – дарит нам вещие символы высшего знания, после разгадки которых человек превращается в оракула и обретает вечное счастье в блаженном беспокойстве:

…я тень, облёкшаяся в прах,
я говорю, как Заратустра,
и губы сковывает страх,
и слово стиснуто до хруста.

Пророчества – второе имя поэзии. Поэтическое сознание в полной мере включается в работу именно тогда, когда обыденный разум обмяк и не представляет угрозы для полётов интуиции. Сколько всего было предсказано во сне! Сколько великих строк родилось посреди ночи – лихорадочно записанных на первых попавшихся клочках бумаги и поэтому оставшихся жить или скоропостижно скончавшихся, поскольку коварная дрёма побеждала ослабленную мраком волю творца. И всё же только во мраке, в тени обжигающе-светлого и пустого мира уместен поэт:

В бетонном обществе деляг, как ни прискорбно это,
но удивителен сам факт присутствия поэта.
поэт уместен на одре, как уходящий в тень –
в июле, в марте, в январе, всё дальше каждый день…

А если ты пишешь днём и выковыриваешь слова из коросты обыденности – шлак продуманных строк лишь умножает твою скорбь. Печаль ядовитой мудрости растворяется в беззащитном теле листа, впитывается всеми его кровеносными клетками и даже если введена сыворотка правды – то и она уже ничем не может помочь, ибо надменная ирония интеллектуальной мысли уже всецело властвует над трепетным сердцем. И мысль эту, изречённую пером, уже не вырубить топором позднего раскаяния. А значит, пересчитывая скудное золото цивилизационных благ, приходится уповать на совсем другое золото – великое золото молчания:

…пусть каждый получит по собственной вере
и будет источником шума большого
но ты убедился на личном примере
молчание больше всего остального…

Солнечный свет – великий враг пишущей братии. Только он вселяет пагубную самонадеянность авторской гордыни. «Без тени сомнений…» берётся поэт за перо и заводит себя в тупик бессмысленности формальных построений. Ибо только ночью кровавое вдохновение проворачивает в сердце безжалостное лезвие музы, рвёт бессмертную душу творца и раскалывает череп писателя на мелкие костяные осколки только что народившихся слов. Обречённая уверенность в этом заставляет истинного певца будущих смыслов доносить до своих соплеменников роковую звукопись предначертаний, очень часто при этом жертвуя собственной жизнью:

…Замолчит ли глупец или жизнью своей,
горстью радужных перьев оплатит учёность?
Или, песня, семь нот твои – страха сильней,
и поют – сознавая свою обречённость?


Сон – мировая копилка творческих идей и громокипящий кубок не вырвавшихся на поверхность эмоций. Черпая из этого волшебного котла густой бульон поэзии, не стоит забывать, однако, о том, что влита в него и капля цикуты самоистязания, капля живой боли первородной души, капля крови неверия в свой путь и муки появления на свет живого слова. Попробовав такого разрушительного концентрата – далеко не каждый поэт способен потом к регенерации. Создавая из себя настоящее, живущее собственной жизнью произведение, он тратит свой энергетический жизненно необходимый запас. А когда тот истончается до критического состояния, напрочь разрушаются и основные инстинкты личности. Инстинкт самосохранения, изначально уже ослабленный у по-настоящему творческих людей, полностью захлёстывает тогда всепоглощающая суицидальная волна океана безумия:

…Разберёмся в себе, рефлексируя, но
высекая такие моменты познанья,
что влечёт головой непременно в окно
с высоты на асфальт из панельного зданья…

И всё же. Даже если поэт умирает – он не умирает. Его связь с внешним миром – тонкая нить слов и сумма всех любовей в них – живёт вечно. Он приходит из снов, уходит туда же и загорается новой звездой на ночном небе каждого прочитавшего его стихи. Каждой взволнованной им душе – светит его мерцающий свет и приглашает её в увлекательное путешествие по бесконечному миру приснившейся Вселенной. И рождается младенец. И падает звезда ему на грудь. И не прерывается связь:

Я не знаю, откуда взялась эта связь,
эти звёзды сквозь продух земного колодца,
этот промельк души в вышине, но – взялась
и дрожит, натянувшись, и всё же не рвётся…


Мариян Шейхова. Диалоги с Данте

Мариян Шейхова. Диалоги с Данте: поэма и стихи. – Махачкала: ИД «Эпоха», 2010. – 240 с.

Книга «Диалоги с Данте» известного поэта из Дагестана Миясат Муслимовой (пишущей под псевдонимом Мариян Шейхова) – это голос древних гор Кавказа, стремительный шелест летящих рек, радушный говор родных селений, отчаянный крик войны, обжигающая речь ледников, сочный и извилистый тост тамады и бездонный зов огромного, нависшего над тобой лакского неба.

Книга начинается циклом стихотворений, посвящённых одному из самых загадочных и удивительных художников-примитивистов – Николо Пиросмани. Поэтическая живопись Мариян Шейховой в этих текстах глубоко созвучна полотнам гения.
Это, например, вариации на такие картины как «Бой баранов» и «Пасхальный ягнёнок»:

…У потехи – долгий час,
Время прячет красный глаз.
Спят пасхальные ягнята,
Ночь раскаяньем объята.
Бой баранов – гнёт рогов…

С добавлением сквозной темы вселенского пира и кутежа, недвусмысленно отсылающей к сегодняшним кровопролитным событиям:

…Бой баранов – пир вселенский, зуд в подпиленных рогах,
Откормили, опоили – барабаны выбьют страх…

Использует автор и биографические детали Пиросмани – одно из стихотворений называется: «Да здравствует хлебосольный человек» – именно такой надписью дополнял своё оформление многих вывесок великий художник. А заканчивается цикл текстом, посвящённым удивительной речи Нико Пиросмани на заседании Общества художников Тбилиси 1916 г:

Братья!
Построим дом деревянный,
В сердце города – дом без затей…

Во втором разделе, озаглавленном «Камни моей родины», собраны стихотворения гражданской тематики, каждая строчка которых пропитана любовью и болью за свой край, отчий дом, родное село Убра: «Черепки родной речи в ущелье Убра собирала…».
Грустью и светлой памятью пронизаны слова таких произведений как: «Каменный триптих»; «Это твоё Макондо»; одноимённое циклу стихотворение «Камни моей родины»: «…Я хочу быть маленьким камешком / в ладонях твоих желаний, / о, моя усталая родина!»; «Черствеет голос»:

…Моих отцов и прадедов земля!
Хранят поля тепло ладоней мамы,
Здесь кремень жарче солнца и огня
И пыль дорог дороже царских храмов…

Поэтическими средствами Мариян Шейхова удивительно точно и сочно рассказывает читателю о потрясающих кавказских пейзажах и натюрмортах:

На каменных трезубцах Турчи-Дага струится сок гранатовых рассветов,
Упругий день взбирается по кручам, чтобы спустить с вершины облака…

Несомненный интерес представляют и верлибры автора. Мощная и подлинная поэзия, освободившись от рифмы, повинуется иным размерам и ритмам. Чувства вины и раскаянья, тоски по ушедшему времени и отцу – вот поэтическое задыхание горьких строк:

Я хочу услышать,
Как звучит в горах выражение «любовь к родине».
Сорок лет я не видела развалины Убра…

Безмерная трагедия Беслана просто не могла не отразиться в творчестве такого тонкочувствующего поэта:

Соберите по кусочкам – телом стану,
Соберите вздох по капле – не умру.
Забинтуйте жизнь – разорванную рану,
А дитя – сама из пепла соберу…

И в продолжение этой темы основополагающим рефреном звучат отчаянные строки:

Сколько дождей должно выпасть в реки Сулака, Терека и Самура,
Чтобы омыть тела братьев, убивающих друг друга?..

Следующая часть – это литературно обработанная густая выжимка из прозы русской учительницы Эльвиры Горюхиной, много лет странствующей по «горячим точкам» Кавказа. Отрывки взяты из двух её книг: «Путешествие учительницы на Кавказ» и «Не разделяй нас, Господи, не разделяй». События, истории, судьбы конкретных людей на войне даны здесь в убийственной стилистике документального изложения и могут соотноситься по силе воздействия на читателя с «Колымскими рассказами» Варлама Шаламова…

Завершается книга поэмой «Диалоги с Данте» – большой программной вещью поэта, отражающей культурно-исторические и социально-общественные процессы на Кавказе, в которой автор заявляет свою гражданскую позицию по отношению к длящейся трагедии на родной земле:

…Мой дом враждой и страхом изувечен –
В нём веру и любовь скрепляют плетью…

Необходимо отметить, что каждая из 33 песен (назовём стихи именно так – по аналогии с песнями великого итальянца) начинается строчкой из самой «Божественной комедии». Они выбраны совсем не случайно и закрепляют собой концепцию программнообразующих посылов для читателя: «Подумайте о том, чьи вы сыны», «Отчизна с вами у меня одна», «Какая тьма ваш разум обуяла!» и др.
Затрагивая культурно-религиозные аспекты, Мариян Шейхова с болью пишет о попрании веры своих отцов:

…Звучит надгробной горестью в вестях
О гибели, о жертвах, новых взрывах,
И тела нет, и грудь камней в разрывах,
И убивают с именем «Аллах»…

В такие тяжёлые для любимого края времена – поэт не может молчать. Священные понятия о долге и чести обязывают его обратиться к землякам с выстраданными словами. И пусть он не будет услышан, либо понят неправильно – сделать это для него – жизненная необходимость!

Земную боль поэтов и пророков,
И плач младенца слыша за спиной,
В стихах отозвалась земле родной,
Верна любви и чистоте истоков.


Осенние счёты Сергея Малышева

Вчера дождь был особенно мокрым. Сегодня суховат. А завтра выпадет белая крупа: помесь града и снежных хлопьев. Но я об этом ещё не знаю, потому что живу между вчера и будущим. Странное место. Здесь ничего не происходит. Уже что-то случилось и, видимо, произойдёт потом. Но сейчас пусто – как в голове у гремучей змеи. Только мёрзлые ветви трещат извиваясь и избавляются от последних чешуйчатых листьев памяти.
Яростно-проливная осень смыла сонливость. И я с неуверенной верой в будущее лето после нависшего над нами ледяного ужаса зимы включаю «обратный отсчёт» осенних листьев книги Сергея Малышева и погружаюсь в уставшие слова:

Осень благости полна,
подуривши всласть.
Есть у жизни тишина,
как туда попасть?

Ломким скрипом из-под ног
слышен каждый лист.
Одинокий, словно бог,
бродит атеист…

Такая же одинокая поздняя осень подкрадывается ко мне с хрустом в кривых пальцах грома и пытается схватить через форточку блокнотные записи, разворошить письменные листы на подоконнике и выстудить все те слова, которые поднимаются вместе с толчками сердца к голове и пытаются прорваться к клавиатуре, но застревают где-то в горле морозным комом и холодят дыхание мысли.
Вся эта необъятная ширь ранено-раннего осеннего дня, уже дотлевающего и готовящегося погаснуть для того, чтобы возжечь звёздное небо и автомобильные фары, обволакивает меня хмарью и настойчиво выталкивает из неуютной квартиры с еле теплящимися батареями на улицу бытия и обочину пешеходной жизни:

…Лежишь на обочине. Мёртвые губы
в улыбку заветное слово свело.
А жизнь продолжается. Теплятся трубы,
сады облетают и в мире светло.

Это ведь всего лишь первый снег. Он ещё растает – колеблются в серой дымке мои бессвязные губы. Растает и моё закоченевшее тело. И душа ещё развернётся во все плечи, крякнет по-молодецки, по мышцам пробежит живительный озноб.
Ещё впереди спасительные дожди. И, быть может, третье бабье лето, потому что первое и второе уже было, но почему не быть и третьему? Ещё и листья в утренней мороси возвернутся на деревья. И крыши домов пропекутся заново от ноябрьских тихих солнечных лучей.
А, может быть, даже на свой день рождения в конце октября я, как и прежде, искупаюсь, закрывая этим отважным ритуалом плавательный сезон. Только если и случится это – не на Казанке, закованной теперь намертво новой беспощадной набережной, а на Волге, к которой я, хотя и испытываю священную любовь, но Казаночка моя – роднее и ближе…
Моя песочная Казанка, где впервые я научился плавать в глубоком детстве, в юности разговаривала со мной на старой дамбе, ведущей от НКЦ к Кремлю. Она нашёптывала бегущими маленькими волнами бесконечную вечернюю историю, а позднее, когда я подбирался к мужественному тридцатилетию – стала надиктовывать стихи, ещё бестолковые, но уже особенные.
И я понимал, что особенный. С самого начала я был уверен в своей отдельности от всего. Осенью думалось об этом отчётливее:

И кто не тоскует украдкой
с подначки осенних дождей
над самой знобящей загадкой –
единственной жизнью своей?
Ты – словно листок безымянный
у здешних забот на краю.
Не страшно, но чувствовать странно
от прочих отдельность свою…

Осенью вообще думалось острее. Промозглыми вечерами со своим умнейшим и уже стареющим псом я шуршал густо устланной искорёженной жёлто-красной листвой возле кремлёвской стены у Цирка, неспешно надвигаясь на Ленинский мост, укрытый от чужих взглядов старинными деревьями – теперь безжалостно вырубленными, чтобы они не портили вид. И в частых приступах самоистязания и жалости к себе думал о том, что, пожалуй, никому я не нужен и никто не любит меня, кроме моего милого пса:

…Я, наверное, живу на свете,
Чтобы меня любила моя дворняга.

И вечность рисовалась мне как зияющая яма в небе. Я смотрел на звёздные вихри, то и дело проносящиеся над городом и утешал себя мыслью, что вот так же и жизнь моя пронесётся во времени, но кто-нибудь обязательно заметит мою яркую звёздочку. А может быть, таких будет даже несколько или бесчисленное множество глаз, читающих мою жизнь по стихам, и что я обязательно напишу очень известное произведение и все его будут цитировать, поминая тем самым и меня, вот только бы создать его попозже, иначе что мне потом будет делать?
И вставала луна:

На громады домов и чугун мостовых
полагаться опасно:
над Казанью луна, как державинский стих,
тяжела и прекрасна.

И Казань под луной ненадёжно легка,
хороша и невечна.
И мгновенья легко переходят в века,
и века быстротечны…

Луна освещала потрёпанный блокнотик, и я всё вписывал и вписывал тугие слова, наползающие друг на друга. Даже когда мне было хорошо – слова выходили грустными, строчки кровоточили и пахли солёной прелостью алых октябрьских листьев. Собираемый гербарий букв меж блокнотных страниц не высыхал, а наоборот – пропитывал своей горечью ещё не исписанное клеточное пространство.
Что писалось мной – неизбывно сбывалось по прошествии некоторого времени. После стихов я был сух, как выжатая губка и по нескольку дней с потрескавшейся кожей и душой наполнялся новыми звуками, запахами и цветами, чтобы опять их излить вместе с частичкой своей вечности в окружающее место, в обстоятельства и окольцевавшее меня время. Стихи мои были, словно пёсьи пометы на столбах и заборах: это я! я – здесь был! я – пока существую!
Но стихи убивали меня. Я тратил по крупинке свою душу на каждую написанную закорючку. И физически и духовно истерзанный, я бросался на штыки рифм впалой и одышливой поэтической грудью. И каждый раз погибал:

Стихи – как ветер в поле –
не значат ничего.
Преодоленье боли,
не более того.

За всех прожить однажды,
изведать что почём.
И, наконец, от жажды
погибнуть над ручьём.

И каждый раз, уже не думая, что это произойдёт – оживал. И другая жизнь мало интересовала меня. Мистическая установка на убивание себя поэзией сдерживала иные механизмы работы души, готовые, я интуитивно чувствовал это, принудить меня оглянуться из глубоко себя на вещи внешнего мира. Оглянуться и восхититься красотой любви к другому человеку. Восхититься жертвенными чувствами или логическими абстракциями высоких понятий:

…Звёзды мои горестные гасли,
таяли раскованные льдины…
Жизнь ещё не кажется прекрасной,
но уже вполне
необходима.

Совсем лишь недавно произошло растворение моего эго во всеобщем осеннем умирании живого и пришло мудрое и светлое понимание любви к близким и родным существам, но только после страшных потерь, мучений, сомнений, одиночества и тоски. Вместе с самым последним оторвавшимся от ветки кленовым листом.

Жить – интересно.
Во всех повторяясь отчасти,
но не песчинка,
скорее, на ветке листок,
верю в своё –
исключительно личное – счастье:
жить среди тех,
без кого я прожить бы не смог.


Мёртвое слово

Мёртвым словом вытяни созвучья
к нёбу воспалённому, и чтоб
трепетала радостью паучьей
паутинка голоса взахлёб.

Пусть затянет раны неживые
болью окаянной ножевой –
будто на язык твой кто-то вылил
олова расплавленного вой.

Выпрями тугие плечи звука,
грудью напирая на глагол…
Ничего, что боль твоя безрука –
был бы лёгких медленный прокол.

Засипит латынь во славу Бога:
выспренно, таинственно, черно –
эта мёртвость значит очень много,
а живое слово – ничего.


Кино

Ещё один денёк засвеченный,
испорченный рекламой дубль,
и на сеансе парень вечером
с экрана дует янки-дудль.

Ещё один стишок немедленный –
реакция на рецидив.
Затих поэт с проводкой медною,
сквозь зубы небо процедив.

А кинолента не кончается,
механик сеет беглый свет,
и вновь по лицам луч качается,
слезой стекая из-под век.

Да, в этой солнечной империи,
где каждый входит в каждый дом –
мы все умрём в десятой серии,
но если надо – оживём.


Сосновка

Хлынет Хлынов Вяткой –
скомкает берега.
Разольётся памятью хлябкой,
позовёт река.

Повезёт электричка странствий
по извивам прямых потерь:
у давно исчезнувшей станции
дедку с бабкой вспомню теперь.

И пройду я ещё раз мимо
тех озёр, переездов, школ,
что нашепчут простое имя
той, к которой я ночью шёл.

Где стоят по логам неловко,
октябрём синеву подпаля,
берёзовая Сосновка
и кленовые тополя.


Автобус Казань – Тольятти

Как до ручки дойдёшь после фляги бодяжного кьянти –
уезжаешь в Нурлат – попадаешь опять вот в Тольятти.

Ты сидишь огурцом в крупной банке людского посола,
да ещё о пути – заду всё проскрежещет рессора.

Намотаешься так, словно взмыленный конь до Итаки –
размотают по встречке Базарные люди-Матаки.

Попадаешь, ты думаешь, в царство неспешного лада –
но штрафуют за курево суки из Димитровграда.

***

Уезжаешь опять в это доброе насмерть проклятье…
В это вечное слово любви – дорогое Тольятти…


Йошкар-Ола

Закипела тихая Кокшага…
Солнце, загоревшее на юге,
по фламандским крышам медным шагом
до Кремля проходит – руки в брюгге.

В этих дебрях камня и газона
заплутает глаз и не вернётся,
лишь на слух поймаешь капли звона
у «Петра с Февронией» в колодце.

И, пройдя по длинному ремейку,
ты в примете убедишься лично:
если спину чешешь о скамейку –
Йошкин кот протяжно замурлычет.

А потом, актёрствуя без злости,
встань зевакой и смотри без риска:
выгнув спину, Театральный мостик
стряхивает в речку интуристов.

И часы на башне возле арки
уведут за осликом к печали,
где тебя безжалостно и жарко
дом купца Булыгина встречает.

Здесь булыжник, к туфлям прилипая,
в сердце прорастает угорелом –
как в ту ночь, когда Чавайн с Ипаем
обнялись за миг перед расстрелом.


Калмыкские таблицы

Ставрополь открыли калмыки. Перекрестились и остались там жить. Жить им помогал Бог, кибитки и Татищев. Но ламаисты оказались очень непоседливым народом. Вместо осёдлости – стали гонять скот, кочевать и заниматься прочим баловством. Этого безобразия в конце концов не выдержал Степан Разин, живший в пещере у с. Большая Рязань на Самарской Луке. Стенька поднял народное восстание, подержал его и выбросил в Волгу, как персидскую княжну. Однако всплеск волнений подхватил Емельян Пугачёв. Тогда калмыки испугались и разбежались в Монголию. Этим решили воспользоваться фашисты. Они вероломно построили Жигулёвскую ГЭС и затопили Ставрополь вместе с церквями и кладбищем.
На помощь всплывшим горожанам пришёл матрос Баныкин. Произведённый им залп с подводной лодки, неожиданно всплывшей позади врага в самом центре тольяттинской степи – ознаменовал освобождение нового города вазовцев от всяких норм производственной морали при ковке жестяных самокатов.
А отсюда конец:
Городу сему – есть, быть и впредь самокатами полниться!


Жареное небо

Небо поскользнулось и упало в лужу. Колыхается в ряби. На крючок не подцепишь. Ловить надо авоськой с мелкой ячеёй. Вытягивать капельку за капелькой. Вот оно и в кармане.
Промыть небо в семи водах. Очистить от самолётного гула и фабричных дымов. Замариновать в слезах и держать под гнётом. Зажарить.
Три кусочка неба хрустят и тают во рту. Только алмазы сплёвываешь на тарелочку с голубой каёмочкой…


Андалузский пёс

На крови замесишь и подаришь
свой тяжёлый, как ботинок, взгляд.
Андалузский пёс тебе товарищ –
бешено из зала закричат.

Тишина затопает в ладоши,
и немое кончится кино,
но зрачок исследовать продолжит
память чёрно-белую смешно.

Только свет очей на бритве замер,
отражая пониманье вдруг:
умирать с открытыми глазами –
лучшая наука из наук.


На галерах

Краток сонный окрик ночи,
бесконечен человек…
Где в сортире бездну мочат –
сушит вёсла скользкий век.

На галерах, на галёрке
раб, свободы огребя,
в ночь по капельке горилки
горько давит из себя...


Шелест

По оставшемуся краю
пляшет ручка вширь и вдоль –
прозе я не доверяю,
лишь в стихах правдива боль.

Лепет, шелест, шорох, шёпот,
звёзд безумных голоса –
есть мой самый верный опыт
глянуть истине в глаза.


Елабуга

Борису Кутенкову и Евгению Морозову

Ах, Елабуга прекрасная,
деревянные дома,
здесь из чарок Кама красная
льётся в глотку задарма.

Дождь по крышам ходит весело,
смотришь, куришь и молчишь –
где Цветаева повесилась,
стонет утренняя тишь.

Вы, Марина, тоже странница –
продираетесь строкой,
гвоздик в сердце ковыряется:
пить ли нам за упокой?

Быть ли нам? Ходить по краешку?
Узелками измельчать…
И, открыв на вечность варежку,
в пустоту стихи мычать.

Ах, Елабуга прекрасная,
Кама – красная вода,
путь один, тропинки разные –
не уехать никогда.


Речь ночная

…он обычными словами
заговаривает нас.

И клубится речь ночная
по бульварам и мостам,
по твоим/моим устам
речь течёт, не уставая.

Мёдом медленных песков
засыпает, засыпая,
нет конца её и края,
кроме наших белых снов.

Там, где бабочка висит
и фонарь приколот к ночи,
там дыхание короче,
и слогов тугая нить

рвётся-рвётся-рвётся больно,
а потом в груди звенит.
Только слышно, как серьёзно
тишина со мной молчит.


Ход конём

Стихом полонён и объезжен,
в великую даль запряжён,
я счастлив бываю и бешен,
за рифмой скача на рожон.

Я потом и солью Вселенной
в кровавых заездах пропах,
и осени свежее сено
мне призом хрустит на зубах.

Хлыстом нищеты измочален,
несусь по изломам эпох,
и страшный мой выхрип – начален,
как мой непоседливый Бог.

Меж огненной думой и бытом
звоню колокольцем гульбы
и бью разудалым копытом
по острому насту судьбы.


Послание в бутылке

Вот и вышло слово оно
от безумия руки.
Это пишет мой Иона,
и ему не страшен кит.
А посланье из бутыли
в злой пучине разливной
получаешь, друг, не ты ли –
араратский звёздный Ной?


Булгария

Волга впала в Каму,
Кама – в небеса.
Небо под ногами
брызнуло в глаза.

Ищет, не находит
синь свою вода:
белый пароходик,
чёрная беда.

К берегу какому
выплыл башмачок?
Волга впала в кому –
больше не течёт…


Возьмёшь стихотворение, кряхтя...

Возьмёшь стихотворение, кряхтя,
и тащишь на тринадцатый этаж:
полтинничек – за лестничный пролёт,
а можно и немного доплатить.

На третьем – разминёшься с алкашом…
на пятом твой законный перекур –
и в жалостную банку из-под шпрот,
как милостыня, бросится бычок.

Ступени стонут, проползая вниз,
плечу от лямки адски горячо,
но, перья просыпая за собой,
с напарником тягаешь этот текст.

И падает на ногу строгий смысл,
и рифмы оглушительно трещат,
потом у поворота на восьмой
перилами карябаешь строфу.

Настойчиво названиваешь в дверь –
хозяйка в псевдонорковом манто
(литошного надмирья старожил)
почила… вот опять не донесли…


Огород

Жили-были холодно да голодно, –
только не хватались за ножи.
С вороньём за вечерами лобными
пугало справлялось у межи.

Пили водку с горьким молочаем,
хоронили яблока микроб.
Кулаками в зубы получали,
кто чужой подёргивал укроп.

Примирялись: просто и за сало,
ленточку победы теребя.
А теперь вот Родина зассала
выручать советского тебя.

Видишь, как при всём честном народе
за ботвой картофельных наград
на соседском тощем огороде
гибнет в керосине колорад.

Всё теперь давно уже не слишком,
телек кровожадненько басит:
«Помнишь, как сжигали наших мишек?!
Мишка, ты теперь не одессит!..»

Вот и ватник сдан под одеяло –
лоскуты ползущие на нём.
Нас имперским смыслом наделяло,
что по одному не проживём.

По уму ли, по сердцу, бессрочно
городили общий огород,
кости перемешивали с почвой
и плодами раскровили рот.


Звонарь

Я ещё до конца не изучен,
не испытан на прочность пока,
но как колокол бьётся в падучей –
я набатом сдираю бока

и плыву в этих отзвуках долгих,
наблюдая, как с гулом сердец,
проступает над веною Волги
побелевший часовни рубец,

и в малиновом хрусте костяшек,
на ветру у свияжских лагун,
прозреваю я голос свой тяжкий,
но понять до конца не могу.

Бечеву до небес изнаждачив,
истрепав до полбуквы словарь,
я пою – как стону, не иначе –
одинокий безрукий звонарь.


Мелочью рассыпались слова...

Ивану Данилову

Мелочью рассыпались слова,
звонко убежали по ступенькам,
отшуршала джинсами зима;
юбки на скамейках притаились,
потому что небо голубей –
голубей, синиц и незнакомок,
траурными перьями снегов
щекотавших нёбо городское;
или там, где пасека тебя
шёлковыми пчёлами лечила –
в звёздочки попрятались слова,
натерев синяк бедовой ночи,
а вспотевший мёдом старый сруб
мучился ломотой в пояснице,
и в зелёной робе серый бор
под топор растил сухие руки,
но в пылу закатного ожога
для поэта строчку осветил…
умирали лучшие слова…
умирали лучшие…
умирали…


Флэшка

Выйдешь в сеть из родимой берлоги –
разуверишься в истинном блоге,
и начнут над тобой небеса
облаками шуршать, зависать…

От друзей ни картинки, ни звука –
только чёрные вести фэйсбука
гонят стон из болящей груди
в мировую тоску паутин.

Если клик – только отклик мышиный
на зловредные сбои машины…
Бесполезна возня под ковром –
раз на писк перейдёт cd-rom.

Навострив воспалённое око,
полистаешь системного Блока,
как наскучит – отключишь канал
и фонарь, что его доконал.

А посмотришь сквозь windows на звёзды
и подумаешь: кто же их создал,
если ты на рабочем столе
запаролил сиянье во мгле?..

Как контакты с несчастьем оплавить?
Поменять бы сгоревшую память,
и последнюю прогу любви
на начальную вдруг обновить…

Ведь душа – и юна и крылата,
и жива материнская плата,
что добро в твоё сердце несла
без гарантий покоя и сна.

Но загрузится тучное утро –
и начнётся всё заново будто:
раздающийся скрипт Командора;
бесконечная гладь монитора…


Сон фаната

На арене, гимном стонущей,
всё смешалось, всё ревёт!
В час хоккейного побоища
немчура идёт под лёд…

А над озером Онтарио,
стяг победный водрузив,
и Егоров и Кантария –
бьют канадский коллектив.


Струна

И.Д.

Нарубишь боль души на честные словечки…
Берёзовые дни сгорят в июльской печке…

У сердца на краю тяни тоски резину…
И поллитровку сна неси из магазина…

Сбываются слова рифмованной кукушки…
Нормальнее всего лежать тебе в психушке…

Под балалайку лет зайдёшься в пьяном оре…
Застонешь о судьбе – струна застрянет в горле…


Гончарный круг

Бессильно ремесло –
стихов неровен слой,
бежит гончарный круг
от неумелых рук.

Но мастер анафор
задумал строк фарфор,
и сделан был горшок,
а Бог его обжёг.

Я обменял слезу
на хрупкую глазурь
и вот – в фаянсе неб
от счастия ослеп.

Из глины белых дней
по памяти леплю,
по памяти живу,
по памяти люблю…


Мгновение скользит...

Часы стучат в ночные барабаны
и цокают надменно язычком,
а тишина, раздробленная ими,
в травмпункте в очереди
корчится от крика.

Минуты не срастутся в вечность…

Таков прогноз…

На дальнем побережье
+ 36 и шесть. И шерсть. И шасть…

…но где-то в детстве
мгновение садится на ледянку
и с горочки стремительно скользит.

Мгновение скользит…


Мне впервые не нужно...

Мне впервые не нужно
чтоб стихи меня в кровь измотали,
так прощай же, оружье,
9 грамм голубого металла.

Признаю пораженье
и тону от безмолвных пробоин,
только тихое жженье –
это праздник, который с тобою…


Подъезд

Бог не фраер, не лох, но весьма любознательный шкет:
он давно наблюдал втихаря, притворившись умершим,
как в прокисшем чаду, в этом грязном кирпичном мешке
нас, нахальных цыплят, становилось по осени меньше.

Кто ушёл на войну – умирать под чеченским селом,
кто допрыгнул до звёзд, разбежавшись по пьяни с балкона,
кто-то веру обрёл, получив кирпичом за углом,
и в психушке теперь добивает земные поклоны.

Нас подъезд воспитал и вскормил из чинарных сосцов
сладкой водкой свободы безумно дешёвого понта,
пацаны-старшаки нас пороли ремнём за отцов –
их отцов, не вернувшихся с фронта.

И я с лекций летел на безжалостный окрик свечи
в полутёмном пространстве Вселенной друзей-одногодок:
там обоймой кассет Доктор Албан нас насмерть лечил,
и калечил язык беглый говор обкуренных сходок.

…Что-то вспомнилось ныне, как плавились дух и сердца…
Нас осталось немного – шепчу я светло и печально…
Свой рубец оставляет подъезд у любого жильца,
если ты не мертвец изначально…


Топка

Когда бессмертную монаду
Господь от мира муз отъемлет –
прошу, друзья мои, не надо
закапывать поэта в землю.

Пускай застонет дверца топки,
и звякнет крестик мой нательный –
по небу разлетаясь робко,
я превращусь в дымок котельной.

Я сам себе бессмертный свиток,
который загорится жарко,
и в пытках от пустых попыток
не будет рукописи жалко.


Поэтический храм Галины Булатовой…

Как часто в наше суматошное время мы читаем стихи? Не часто. А если и читаем – то бегаем скорее глазами по строчкам, стараясь ухватить самую суть: поэзию… Музыку слов… Яркие образы… Оригинальность мысли… Интеллектуальные изыски… Неповторимую интонацию…
Всего этого сейчас – в «бронзовый» расцвет российской словесности – можно найти в избытке. Так чего не хватает? Теплоты? Человеческого участия автора? Но ведь это так просто! И так теперь сложно обнаружить и ощутить (исключая добрую и светлую, но графоманию) – просто что-то человеческое… Человека!
Торопишься за Диогеном с фонарём и очень выстраданно поддакиваешь ему. А когда находишь искомое – радостно зажмуриваешься и перечитываешь:

Ищу человека. Ищу в человеке простое.
Несметным богатствам простого – не нужно охраны.
Я здание Розы для всех и для каждого строю,
И небо бескрайнее высится куполом храма.

От вселенской Розы Мира Даниила Андреева, через сверхчеловека – Мега Я – Диаса Валеева и идеи единения Храма всех религий Ильдара Ханова – осуществляется духовная подпитка поэтического сознания автора. Создаётся энергетическое поле – матрица вдохновения. Это та благодатная почва, на которой древо бескорыстного служения искусству обязательно принесёт свои плоды:

Не напоказ – в себе свой храм ношу,
Но звон колоколов пронижет время.
Когда-нибудь счастливо напишу
Я лучшее своё стихотворенье.

Работа над Храмом у каждого поэта продолжается вечно. В его творческой мастерской постоянно кипит работа и даже в самые горькие и драматические моменты жизни он сохраняет то самое важное, что живёт в человеке – вера и надежда:

Если всё это Бог
Потеряет из вида,
Или взвешивать станет, над бездной держа, –
Ничего не останется – только дышать:
Вдохновение – вдох,
А поэзия – выдох.

И пейзажная лирика включается в эту работу. Автор без труда, именно что по наитию, отыскивает энергетические сгустки доброты. Метафора отблеска солнечного света преобразуется в духовную просветлённость. Печальный отзвук многопудового колокола, упавшего со звонницы Раифского монастыря в тяжкие для России времена безбожия – свидетельствует о родовой памяти, заложенной в каждом человеке, о его сопричастности и сопереживанию своей истории. И воды озера символизируют живую воду бытия, которая способна оживить мёртвую плоть камня святых мест, как оживляет своим поэтическим даром сам поэт – сердца читателей:

И будь Софийский храм, будь Троицкий собор,
Грузинской Божьей Матери будь церковь,
Будь стены и врата, будь самый дальний двор, –
Во всяком камне оживает сердце.
Услышав звон ли, стон, как странно заболеть
Обителью Святого Филарета.
…А озеру блестеть, и церковкам белеть
На взлёте вёсел в середине лета.

Идея гармонии – как сбалансированной архитектоники отдельного образа в строфах тоже берётся автором извне – из единения архитектурных культовых сооружений Храма всех религий, например. Здесь внешнее единство побеждает внутреннее противоречие соперничающих между собой религиозных символов. И поэтому – конструированию новой положительной поэтической реальности «по образу и подобию» поэт уделяет так много сил и времени:

Где безмятежный Будда правит цветок–ковчег,
Льёт византийский купол золото на мечеть.
Из тесноты ущелий к дали, что так светла,
Вместе идут священник, лама, раввин, мулла...

И как итог – единственная созидающая сила любого творчества и вечный двигатель всего человеческого – в стихах автора, может быть даже иногда и трагических – побеждает всегда.
Потому что, соединяясь в веру и надежду – миром поэта неизменно правит любовь:

Начните с чистого листа –
сейчас, с утра,
когда обрушит высота
дожди, ветра,
и сядет в лужу после дождика
четверг,
и сдавит сердце от следов чужих
поверх,

когда навстречу шахте, вниз,
несётся лифт,
когда читать устанешь жизни
мелкий шрифт,
и остывает на погосте
«я люблю»,
и даже пуговица просится
в петлю,

когда, случайный, под ногой
кленовый лист,
краснея, шёпотом его
поднять велит, –
какое чудо: не считая
этажи,
начать с кленового листа
любить и жить!


Константин Васильев

Этой улицы весенней
наплывает акварель:
палисадник, лодки, сени
мчатся к берегу скорей.

На васильевском просторе
слышен волн небесных лязг –
море русское простое
бьётся Волгой о Свияжск.

***

Путь мелодии проторен
в чёрном мире ярких лиц:
угол выровнял Бетховен,
по листу растёкся Лист.

Беспощадных линий горечь
задымилась на холстах –
загорелся Шостакович,
а взорвался громкий Бах.


***

Дышит ель, двумя плечами
упираясь в синеву –
меж надеждой и отчаяньем
в сказке леса, наяву.

Бахрому тугую веток
и болотный огонёк
обоймёт собою светоч,
проливающийся в лог.

***

Вновь Валькирия услышит
и предскажет тяжкий бой,
алый Арий грянет свыше:
«Смерть не властна над судьбой!

Если ты на битву годен
и кольчугой дух обвит –
выходи, как гордый Один
и борись, как Свентовит!»


***

Пышут древние иконы
вечным холодом былин.
Жизнь моя, мой путь исконный,
от Руси неотделим.

Посмотрю и молвлю грустно:
«Здравствуй, северный орёл, –
Я скитался по искусству,
но свободы не обрёл…»

***

Мудрость филина ночами,
плетью разума грозя,
возродит души начало
и сверкнёт свечи гроза.

Старшей Эддой, младшей Одой
распахнёт в гигантский рост
свиток памяти народной
Константин Великоросс.


Пафос

Нет пути на древний остров,
вот и Пафос сдан в утиль:
с морем слов сложился просто
штиль высокий – в полный штиль.

А когда-то Афродита
там, из пены выходя,
лунным светочем облита,
дописала строчку дня.

В яром царстве патроната
в речи вкладывал патрон
оратории оратор –
литератор Цицерон.

Голос свой в молитву плавил,
посылая Риму плач,
фарисей Апостроф Павел,
на аллюзии горяч.

Аристотель был бы в горе:
в наше время бедных бед
смерть, страдание героя –
не катарсис, а памфлет.

Тишь да гладь в пустынном мире,
спит набат поверх голов:
красный кролик – тихий лирик
заграбастал весь улов.


**шкин

Грохочет неуёмный Шиллер,
анданте Данте льётся всласть,
и донкихотовское шило
разит шекспировскую страсть.

А ты живёшь за чёрной речкой –
и умираешь на восток,
куда меж од и бранной речью
поэт мостит судьбы мосток.

Сейчас найдёт коса на камень,
свинец искры метнув в живот,
и разойдётся боль кругами –
и в каждом сердце заживёт.

Так боги уважать заставят
тебя в разверзнутую ночь
и строчки в ступе мирозданья
начнут беспомощно толочь.


Когда в поэзии нет смысла...

Когда в поэзии нет смысла,
но есть звучание высот,
что глыбами грохочут с мыса
глухой волне мозжа висок;

когда она совсем не символ
печали светлой и простой,
но всё ж молчать невыносимо
и слов кровавых грозен строй;

когда стихи твои не оттиск
рифлёных и протяжных дум,
а бурных озарений натиск
у тьмы всезнанья на виду;

когда поэзия на принцип
идёт вразрез сама с собой –
всего важнее ею длиться
и петь с судьбой наперебой.


Родник

Начинается родник
с чистоты звенящих вод,
но подхватывают дни –
волокут за поворот.

Где песчинок нанесло,
где заиливает дно –
только помни свой исток,
помни, дитятко, одно:

Ты любовь в себе неси
и журчи другим в дали –
путник, выбившись из сил,
жажду строчкой утолит.

Напитаешь почву ты
влагой честной и простой
и падут земли плоды
прямо боженьке на стол.

Не волнуйся и теки,
да пиши свои стихи –
мощь живительной реки
искупает все грехи.


Январь

Когда январь мерцает весело
туманной звёздностью армад –
смотри как небо с тучи свесилось
и опадает на дома.

Зима на город снова дуется,
и, в снежной хваткости оков,
скрипит простуженная улица
шагами редких смельчаков.

А в парке, в солнце разуверенном,
всё бестолковей и скорей
пожаром тел больное дерево
врачует стая снегирей.

С восторгом гибельным, звенящим
идёшь на стужу: рать на рать,
где в морозильник, словно в ящик,
готов: сыграв, – не проиграть!

И дышится – морозом в голову!
И крик идёт на укорот –
как будто ледяное олово
тебе запаивает рот.


Кнут

Да, Гамсун – кнут: и жгуч и резок –
так под сурдинку пел с листа,
что кожу фьордов, словно с фресок,
срезала крупповская сталь.

Сбылись мистерии маэстро –
батрак в исток веков ведом,
и нет коричневее места,
чем стол писательский и дом.

А ты, читатель, если сможешь –
в подвале чтения замри,
пока бомбёжек первый отжим
являет миру сок земли.

Пока, бесчувствием расколот,
поэт не видит в том беду…
Не мы – а нас напишет голод,
перо макая в лебеду.


Ёлочный сок

выжимаешь ёлочный сок на ладонь –
а ладонь в крови,
и течёт горячая жизнь с неё –
и течёт внутри.

остановишь веселье потом, потом,
а пока – дави!
окуная широкий лоб в вино –
о сугроб потри...

с деревянной лошади, мимо, вскачь,
дед мороз орёт,
бесконечным посохом, аки Бог,
этот стих дробит.

медсестра Снегурочка, дикий врач –
мне наполнят рот
снеговой таблеткой тоски – и слог
о любви убит.

без ума в груди и душевных скреп –
хоровод пустынь.
только слышен дурацкий детский смех,
но ведь слышать – труд.

и текут стихи, запекаясь в хлеб,
к рождеству звезды,
и семью стихами накормишь всех,
только все умрут.


«Эффект красных глаз» Алексея Остудина

Поэт Алексей Остудин сочетает в себе высокое техническое мастерство с уникальным поэтическим мироощущением. Его образы завораживающи, а детали парадоксальны. Аллитерации и каламбуры точны, а под ироничностью интонационных высказываний легко угадывается широко распахнутое сердце лирика:

В эпоху, где не платят за простой,
где баннеры всплывают, как пельмени,
для жизни беззаботной и простой
Бог выберет тебя и не применит!

Его стихи – это путешествие в юность. Узнаваемые детали советской действительности, причудливо преломлённые под призмой поэтического дара автора, ярко и остро впиваются в читателя и уже не отпускают его, застревая на уровне подсознания и своих личных ностальгирующих переживаний. А это свет, который разрушает всепоглощающую тьму повседневных забот:

Упрёшься в пень, но выйдешь за кавычки
копны люцерны, пущенной на силос,
и некому нарочно чиркнуть спичкой,
чтоб осознать, какая тьма сгустилась…

Игра мастера в замысловатые рифмы – на самом деле не что иное, как абсолютная свобода поэтического мышления в рамках традиционного версификационного канона, так безбожно свергаемого иными авторами в поисках своего индивидуального дыхания. Остудин же, аккумулируя небесный кислород стиха на энергетически важных для себя цезурах рифмы, не боится отправиться в одиночное плавание, соревнуясь с различного калибра пароходиками современности, и чётко отработанными и хлёсткими гребками нередко выигрывает заплывы:

Тяжёлому солнцу недолго в разливе берёз
моторной ладьёй, незнакомой с законами Ома,
на грани провала греметь на подшипниках гроз,
с охапкой сетей, что не терпится бросится в омуль…

Язык поэта глубоко метафоричен. Поэзия для него – не игра словами в бадминтон, как это может показаться на первый взгляд. Словотворчество для Остудина – процесс сакральный. Влекущий, как и должно влечь, силы неизъяснимые, магические. Требующие колоссальной, внешне неощущаемой, внутренней духовной работы. Работы такого масштаба, что после определённого текста или цикла текстов наступает немота на многие месяцы. Ибо высказано то главное, ради чего подтверждено своё существование:

Развязался язык, превращая в процессе молебна
нимбы в ямбы и наоборот – вот и вся правота,
только – страсть удержать на весу беспилотное небо,
что боится порезаться, падая на провода.

Ещё одна из знаковых черт поэтики Остудина – афористичность. Очень многие строки из стихов поэта вполне себе могли бы быть высечены на камне сиюминутной реальности. Ведь то, что происходит в его текстах, происходит с нами сейчас, здесь, в этот миг. И особое доверие к автору возникает тогда, когда лирический герой, борясь с абсурдом нынешнего бытия, и сам порой сомневается в существовании действительности, опрокидывая читателя в уверенность иллюзорности всего сущего:

Кто вспомнит о тебе, что был таков
большой и белый, как глоток кефира?
Но водяные знаки облаков
ещё не признак подлинности мира!

Однако, Остудин поэт не уныния, но агитатор жизни. Он поэт пути, раздвигающий перед своими читателями как метафизические, так и географические горизонты. Его стихи полны жажды познания. Каждый образ работает на осевую основу оптимистического посыла текста, причудливым калейдоскопом показывая различные комбинации составляющих его деталей.
И поэтический горизонт начинает играть новыми красками:

Компас врёт и часы на руке не верны.
Мне ещё предстоит, предсказаниям вторя,
управлять многовёсельным ливнем луны
в первобытном бульоне Китайского моря.

И через всю книгу стихов поэта читатель проходит как сквозь эффектный очистительный фильтр умной, ироничной и глубинно душевной поэзии, оставляя за бортом – словно накипь – неприятие тяжёлого дня и скучную банальность жизненных штампов. Потому что читать Остудина, помимо всего прочего, ещё и чрезвычайно интересно. Очень увлекательно осязать на языке остроумные каламбуры и разгадывать иногда не сходу приходящие на ум аллюзии.
А значит ты по любому в выигрыше:

Горят каштановые свечи,
выигрывает солнце в го.
Тебе несут стекло навстречу,
а ты проходишь сквозь него!


Столбы

Вселенная Историю сломила,
когда при минимуме собственного мира
мы в максимуме явленных вождей
кормили пустозвонства жирных вшей.
И эту данность нам потом нести,
как милость неподъёмную в горсти,
по городам угробленным и весям,
пока нас всех с улыбкой не повесят
на струнах электрических столбов,
растущих в ширину упрямых лбов.

Ты погляди – они ведь как гробы –
на тыщи вёрст – одни столбы…столбы…


Феникс

Скрадёшь у Феникса перо,
творишь до пепла,
и так становится тепло –
до смерти лепо!

Сгори на трудовом посту
душой и мясом,
но взять перо в шестом часу
ты, брат, обязан!

А вот награбленный улов
давно известен –
и Ясных Соколов – голов
считай что двести.

Мы всё отдали в этот жор
Земле шутнице –
ужель кидать без курьих шор
на гриль жар-птицу?

Ведь есть же в мире красота,
что лечит души?
Достань павлина из куста –
и он распушит…


Свет

Отсырела звезда, не зажглась,
только искорку высекла вверх,
только именем мне назвалась,
опалила надеждою всех.

с неба жизнь ты достал бы ещё,
ты надеялся, верил, и мог –
не случился магический щёлк,
первобытный кремень и дымок.

эти звёзды совсем не горят.
Артемиду туши не туши,
но об этом зато говорят –
благодать для иссякшей души.

не гори, не гори, но свети –
здесь ни правды, ни лжи на крови,
подтверждает же качка на Лете
волновую природу любви.


Музыка речи

Намолчи на сто столетий,
а сорвавши кляп,
убедись, что смертны дети –
и хорей, и ямб.

Между сном и настоящим
истина одна:
в звонком выпаде разящем
правда холодна.

Бритву чувства вскинешь снова,
чтоб вершить добро…
Об язык заточишь слово –
бей им под ребро.

Время, звякнув циферблатом,
упадёт ничком,
тронет мысль извечным ладом
по виску смычком.

Правит музыку, известно,
музыка сама.
Полоснёт по горлу песня –
вытекут слова.


Яркие краски Елены Шевченко

Я отправляюсь на поиски нового образа. Казанский имажинизм – явление особое. Книга стихов Елены Шевченко «День без сюжета» - вот что нужно ищущему путнику. Здесь каскад метафор вкупе с авторской экспрессией создают мощнейшие не только пейзажные, но и философско-психологические полотна.
Мы начинаем своё путешествие в начале года. В крещенские морозы. В темень. Когда:

Луна дырявым сырным кругляшом,
Резвясь, каталась в чёрном масле неба…

И мы пройдём весь тернистый путь художника. Через вьюги и дожди, жару и холод, ночи и дни. Придя к осмыслению и переосмыслению абсурдности творческого бытия:

На пятачке, куда стекался свет,
Стоял поэт, икая и качаясь,
Зевал на небо, а ему в ответ
Приотворялась вечность, усмехаясь.

А пока отправляемся на базар. На это капище людской толчеи. Средоточие вольных запахов и пёстрых красок аппетитных натюрмортов. Богатую галерею образов торговок и торговцев. Где повсеместно обозначается столкновение тонких восточных пряностей с ядрёным славянским весельем. И стирается неуловимая грань между алчностью и надувательством, неспешностью торга и лихорадочным мельканием купюр из раздувшихся кожаных кошельков, цветением тюльпанов и увяданием лука-порея в гранитном ряду:

Катишь пылающий шар апельсина,
Пробуешь пряный отвар,
Мерно вращаешь тяжёлую глину,
Старый искусник, базар…

И пронзает тебя время, а ты, как заведённый, бродишь по фруктовым и овощным коридорам. Натыкаешься вдруг на бухарские ковры и высокие бронзовые канделябры, но, неумолимо проплывая мимо, вновь оказываешься в плену у съестных припасов и за тучей мух в мясном ряду разглядываешь удивительное малахитовое солнце, искусно ввинченное в алюминиевую крышу рынка, а через мгновение, ощупывая пустые карманы, осознаёшь, что весь этот манко жужжащий торговый рой вновь тебя надул:

Вздохом и лаской, притворной и клейкой,
Ловко сбывая товар,
Снова обманешь меня на копейку,
Старый пройдоха, базар.

Но не расстроенный, а даже напротив, вполне удовлетворённый охватившим и полностью избывшим все остальные чувства – восторгом азарта, ты поднимаешься по коротким и кривым улочкам в ледяную гору, чувствуя радостное опустошение. А холодные ветра порывисто толкают тебя в спину, помогая преодолеть скользкие раскатанные тропинки во весь заснеженный тротуар.
И тогда тёмное и глубокое небо с колючими звёздами, распахнутое над головой, засверкает тебе на перекрёстке у Петропавловского Собора. И ты вдруг, повинуясь какому-то внутреннему импульсу, войдёшь в него по крутым каменным ступеням и ощутишь уже другую радость. Не опустошения, а наполнения чем-то светлым и добрым:

Быть может, меня поманило крыло
Случайного ангела, мёрзшего рядом?
На улице холод, а в церкви тепло,
И большего мне вечерами не надо.

И вновь тебя пронзает время…
Зимние месяцы сходятся на арене казанского Колизея. Беспощадные дни, словно древние гладиаторы, насмерть бьются друг с другом. И именно сейчас метели всё яростнее обрушиваются на дома. Воздух становится хрупким и звонким. А птичья кровь густеет:

Как неопрятный пух на галочьи следы,
Всклокоченный февраль обрушился на кровли
И бьётся с февралём до сумрачной воды –
Как братья-петухи, сцепясь, до первой крови.

Всё живое цепенеет при этой схватке. И только молитва способна пробудить вьюжный пейзаж за окном. Отогреть гротескно нависшие над узенькими кривоватыми улочками роковые крыши домов. Вдохнуть жизнь в деревянные деревья, у которых ещё поздней осенью ампутировали ветви-руки и оставили умирать под анестезией зимы. Остаётся только гадать:

Прорастёт ли культя тополиная?
Запоёт ли подбитый скворец?
Время ходит шагами аршинными,
Тихо дует на свежий рубец.

И отогревается подвластная времени земля. Сезонная очистительная лихорадка, схватив её напоследок особенно сильно, теперь уже отступает до следующего года, подтачиваемая со всех сторон проснувшимися ручьями. Да и солнце растапливает тяжёлый свинец туч, а звонко льющуюся капель щедро распределяет по таким беззащитным крышам домов и козырькам подъездов. Голубые реки мирового таянья берут в полон всё вокруг:

А доски – брюхом по воде,
Как днище Ноева Ковчега,
И жаль не всплывшего нигде,
За ночь потопленного снега.

Подогретый воздух тает и шкворчит на сковородке будней. Нечто птичье, но уже не задиристое и кровавое, как при холодах, а грациозно пушистое и приятно обволакивающее грудь – носится в небе и зовёт в полёт. В мистическое скольжение облаков, по дымчатому следу самолёта раскроившего голубое сукно. В дверь, за которой после вставания на цыпочки следует и ещё один логичный шаг – отрывание от земли и воспарение к телеграфным столбам, но не от святости, а от переполняющего всё существо восторга при ожидании летнего чуда:

Стало ночью не страшно в дому
И постылы в руках костыли,
Мне опора теперь ни к чему,
Я и так не касаюсь земли.

Это всё, что нужно лирическому герою и городу. Ощущение летнего времени. Летнего праздника и веселья. Бессмысленного ли? И бессовестного ли теперь? Видимо, эта оценка находится уже вне нравственных и человеческих категорий. Пространство и время – епархия более глубинных законов бытия. Эмпирических законов Вселенной, бесстрастно созерцающих происходящее:

Уснувший город пьян и сыт,
Напротив особняк знакомый,
А век, как форточка, открыт,
И время топчется у дома.

Однако и эти законы не главные. Через все тернии ощущений, мыслеформ, музыки и мысли слов мы приходим к единственно возможному утверждению основного и непреложного закона поэзии. Закона человеческой души и единения автора с читателем в катарсисе дня без сюжета:

Всё обращается в стихи –
Они питаются от плоти
Птенца, ромашки и ольхи,
И душ, подрезанных на взлёте.

Их навсегда развёрстый рот
И жажда нового улова –
Пусть что-нибудь произойдёт,
Не поддающееся слову!

Пылят за домом лопухи,
Репей ощерился волчицей…
Всё обращается в стихи,
Едва сподобившись случиться.


Почвенническое

Первая луна на человеке
светит в любопытный объектив,
а Господь смежил на это веки,
космос на себя облокотив.

И летит в извилистые дали
куча механических проныр
проверять по звяканью медали
видимость обратной стороны.

Первопроходимцы и проходцы
этой неуёмною зимой
жгут своё неверие о Солнце
всею окрылённостью самой.

А весной разумной и лечебной
примет космонавта на поля
крови намешавшая и щебня
первая, как исповедь, земля.


Самара: бункер Сталина

В землю, как в масло, на час уходи,
звякая лезвием взора,
и под конец рукоятью груди
не ощущая упора.

Слыша, как глохнет скрипучий вопрос
при пересчёте ступеней:
этот ли воздух просвечен насквозь
мглою декабрьских бдений?

Этот ли бог за зелёным сукном
мог разражаться эдиктом?
Глубже и глубже, как сумрачный гном,
в шахту сомненья входи ты.

Вдруг понимая, что в списке наград
нужен таланту не букер,
а бесконечный и внутренний ад –
голову давящий бункер.

Чтобы, когда побоявшись остыть,
в поисках вечного солнца,
за драпировку заглядывал ты –
и не увидел оконца.


Сталин, кстати, болел лёгкой формой клаустрофобии. Поэтому несколько мест в Бункере задрапированы так, чтобы казалось, что за ними окна...


Боровое Матюшино

Дунет небо в дудку леса –
зашуршит кручёный лист,
он, есенинский повеса,
головою вниз повис.

Из-за тучи, из-за бора,
бок сдирая о весло,
в оцеплении забора
смотрит Волга на песок.

Не в царёвых, но в палатах –
где на месяц я увяз,
за умеренную плату
погружаюсь в тихий час.

Ад молчанья – вот мне школа!
Здесь от третьего лица
я больного Батюшкова
дочитаю до конца.


Божественная книга

Г.Б.

Расписались на форзаце правды –
между нами не осталось тайны.
Утром в сквере повесть листопада
близоруко мы с тобой читаем.

От любви – сильнейшей в мире магии –
вспыхнем и сгорим в гуаши рая,
пусть и на холсте, и на бумаге
так уже никто не умирает.

***
День отстукан гулким ундервудом,
но кусками вычеркнуты главки,
и дождём-пунктиром на этюде
внесены божественные правки.

Высохла чернильница заката,
томик звёзд упал на дно колодца –
утром с красной строчки миокарда
слово человечее забьётся.


Церковь Святой Великомученицы Варвары

Ты стоишь у погоста, напротив,
клёцки неба на крестик нижа,
напитавшись молитвой и плотью
приходящих к тебе ухожан.

Двести лет над Сибирской заставой
дух крамолы витал палачом –
это он Емельяна заставил
по Казани греметь пугачом.

Потому ли Радищев и Герцен
у Варваринской медлили тракт,
что услышан был «Колокол» сердцем
и прочитан дорожный трактат.

А мятежный мальчишка Шаляпин,
вовлечённый в церковный хорал,
не тогда ли, настроивши клапан,
до Америки песнь доорал.

И крещён был затем Заболоцкий
для того ли, чтоб бунта чтецы
троекратно и многоголосо
освятили по кельям «Столбцы»…



Точная дата постройки Варваринской церкви не известна, скорее всего – конец 18 века. Варварин-ская церковь находилась на окраине города рядом с Сибирским трактом и каменного с колоннами моста Сибирской заставы. 12 июня 1774 года, после небольшого боя у моста этой заставы в город ворвался Емельян Пугачев. По этому мосту проезжали мимо храма и бывали в нем А. Н. Радищев (1790), А. И. Герцен (1835), Н. Г. Чернышевский (1864), В. Г. Короленко (1884).
В 1880-х гг. в церковном хоре пел Фёдор Шаляпин. 25 апреля 1903 г. в Варваринской церкви был крещен будущий поэт Николай Заболоцкий.


5-я горбольница

Дмитрию Николаевичу, лечащему врачу


Ангел явится – и вдруг начнёшь креститься,
да шарахнешься с насиженного рая
в неврологию, где пухлая сестрица
за кроссвордом и печеньем умирает.

То ли топот по линолеуму слышен,
что как инсульт, пробивает черепушку,
то ли в междупозвонковой давней грыже
заходили с визгом диски у старушки?

Этим утром бродит солнце по палатам
и на лазер просыпающихся удит.
Расщепляет массажист тебя на атом,
а потом капелью капельница будит.

Оборону держит строго старый замок,
и моргают занавесками бойницы…
Внеурочный посетитель полустанок
разгоняет поездами боль больницы.


Казань: Универсиада 2013

Кровить ещё июльскому деньку
до полной анемии дю Солея,
и неба серебристую деньгу
ссыпать на переходе у аллеи.

А мне теперь выдёргивать билет
на зрелище совсем иного толка, –
смотреть, как распоясался атлет,
в одну ладошку хлопать да и только.

Брести, где колченогая игра
восстала с разлинованного пола:
на Спартаковской холл к себе прибрал
зеркальные осколки баскетбола.

А на Манеже, в ветре дребезжа,
развеян том судейских протоколов.
Мне от рапиры бешеной бежать,
но сорок пять поймать в живот уколов.

И напоследок праздновать улов,
увидев, как на потном пьедестале
покатятся к подножию голов
налившиеся золотом медали.


Соловьи

Вот и воздух змеится, прорежен,
ртом попробуй его залови…
Из упавших российских скворечен
выползают на свет соловьи.

Ты из робкого слова искусства
на погибель гнездо себе свей –
посмотри, как, изорванный в кустьях,
о свободе поёт соловей.

До вечерней карающей стражи
расщебечется вдруг голова –
до чего же отважен и страшен
окровавленный клюв соловья.


Жара

Надышаться сном ещё бы,
что как ветер невесом,
только в каменных чащобах
воздух заперт на засов.

Здесь обшарпанный домишко,
подставляя солнцу бок,
пропекает твой умишко
аж до корочки тревог.

Веру в слово счастьем пенным
мне вовек не потушить –
так и тлею постепенно
угольком своей души.

Плавит окна луч далёкий,
речь царапает иглой…
Грезит сомкнутое око –
как за дымчатым стеклом,

в ярко-розовом накале,
с крыш высоток, чуть дыша,
катит день по вертикали
оловянный неба шар.

И, разбившись на закате,
он, осколками звеня,
с головой меня окатит
свежей радостью дождя.


Трёхколёсный бог

У меня за пазухой…

У меня за пазухой три смерти,
выбирай, какая по душе:
от тоски, что мыслями завертит,
от беды, от рая в шалаше.

Мог бы жизнь в сиреневом конверте
выбрать ты своим карандашом,
ничего, что выпало три смерти –
ближе рай за нищим шалашом.


Трёхколёсный бог

Навострив свои педали,
в раскуроченные дали
трёхколёсный катит бог.

От червя и человека,
от бессмысленного века
он ушёл, как колобок.

Полем, речкой, огородом
катит бог за поворотом
мне по встречной полосе.

Есть ещё секунда с лишним,
чтоб столкнуться со всевышним
и осесть на колесе…

Одуревшей головою,
небо выбив лобовое,
тенью, ласточкой, звездой

мягко выпорхнет из тела
строчка горнего предела,
уплатив за проездной.


Мой Ангел

И шум и свет, и день мой нараспах,
и зеркала усмешка обезьянья,
и голова, так жаждущая плах
беспамятства, глумления, зиянья,

и звон чугунной мысли впереди,
и жадный зов сосущей клетки плоти –
мои потусторонние вожди,
что так ещё меня и не проглотят…

Живёт дыханье, всё ещё живёт,
тобой хранимо, ангел мой небесный –
за вещим бормотанием высот
одной тебе понятной льётся песней.

Прости, что ты ждала день ото дня
вся в горечи, любовью убывая,
но омывала каждый раз меня
твоя слеза, что капля дождевая.

Живёт ещё дыхание в груди,
и времени – на вечность и пол-лета…
Веди по васильковому пути
безумца, предсказателя, поэта.


Зимушка-зима

Тесна дорога:
Не пройти, не проехать.
Автомобили
Прохожих фарами по глазам били.
По-клаксонски галдели.
В кювете
Те да эти.

Метели в феврале на недели.
Билборды заледенели.
Кремль занесло по колокол,
Вместо него мороз звоном колол
Людей в щепки,
И зимы подтапливал печь,
Чтоб всё сжечь.

На площадях медведи с балалайками
(Которых ты на фэйсбуке лайкал),
Цыган на цепи водят.
Жгут костры и
Казанский Иоанно-Предтеченский Монастырь.
Девок лапают
Намертво.

Куда православной душе деться?


Гадание по Алёне Каримовой

Книгу стихов замечательного казанского поэта Алёны Каримовой «Другое платье» я открыл на Святки. Как выяснилось, не случайно.
Но обо всём по порядку.
Зима. Утро. Рождество уже прошло. Праздничное настроение потихонечку сходит на нет. Наступают суровые рабочие будни. Из окна видно, как дворник упоительно колошматит лёд во дворе совковой лопатой. Люди разноцветными струйками начинают стекаться к остановкам, чтобы принести себя в жертву работе.
Дом напротив блестит инеем. Небо чистое – ни соринки. Солнце плавно набирает высоту. Его лучи уже пытаются прокрасться ко мне в комнату. У одного лучика это получается, и он узкой полоской освещает книжный стеллаж, упёршись в тоненькую обложку поэтического сборника.
Заинтересованно подхожу к шкафу и достаю эту книгу. Догадались кто автор? Доставая книгу Алёны Каримовой, роняю две соседние на пол – что-то религиозное и самоучитель по гаданию. Непонятно, как они затесались в стройные ряды поэтов и писателей…
Перешагиваю их, подбираю, откладываю на столик, чтобы определить им впоследствии другое место и, уютно расположившись на диване, раскрываю на первой же попавшейся странице сборник стихов. Читаю:

Поуютнее местечка
Будто выдумать не мог,
Спит у нашего крылечка
То ли случай, то ли Бог.

До чего бывает странно
И неловко до чего
Каждым зимним утром рано
Перешагивать его.

Прекрасное восьмистишие…
Потрясающая глубина поэзии в незатейливых строчках…
Перечитываю стихи несколько раз, смакуя каждое слово на языке. И тут до меня начинает доходить, что книгу я открыл на поразительно нужном месте. Строфы-то провидческие! Только что я, можно сказать, Бога перешагивал, имея в виду религиозный томик. Утро у меня тоже зимнее. Уютнее местечка, чем мой диван – и нет вовсе. Вот это случай!
Скользит мой взгляд рассеянно по столику, по книжке о гаданиях… Думаю, а это к чему? Почему самоучитель выпал? Вроде как Святки сейчас идут. Как раз в это время гадают. А тут книжка у меня волшебная в руках. И вспоминаю, как в детстве по книге гадали. Придумывали вопрос. Говорили страницу и строку – там и должен был содержаться ответ.
Вот это да! Ну, думаю, - судьба!
Надо попробовать – чем чёрт не шутит!

Придумываю первый вопрос:
Как у меня сегодня день сложится?
Загадываю:
64 стр. Последняя строфа снизу:
Открываю и читаю:

Оставь человека совсем одного,
и он уподобится вещи.
Поди, принеси я не знаю чего,
но так, чтобы стало полегче.

У меня аж мороз по коже пошёл. Всё так. Жена уехала в другой город на несколько дней проведать родных. И я тут один – совсем в вещь превратился. Даже в магазин ленюсь сходить за едой. А надо бы. И будет желудку полегче…

Обдумываю второй вопрос. Раз книга поэтическая, спрошу о своём творчестве. Что меня ждёт? Прославлюсь ли в веках?
Загадываю:
30 стр. Вторая и третья строка сверху:
Открываю:

вот дерево, как нищенка – ребёнка,
безрадостно покачивает птицу.

Мда. Ждёт меня полное бесславие и забвение. Печально. Ну, может тогда меня ждёт богатство?
Загадываю:
14 стр. Седьмая и восьмая строка снизу:
Листаю и вот что вижу:

Я скучаю. Это просто.
Не скучать куда сложнее.

Понятно. Алёна заскучала. Не к тому обратился. У поэта о деньгах лучше не спрашивать. Он в других эмпириях витает. Тогда про работу спрошу. Может, найду наконец хорошую работу, хоть как-то с литературой связанную?
Загадываю:
62 стр. Третья и четвёртая строка сверху:
Такое двустишие получаю:

Месяц – вопросом обеспокоенным
В небе торчит над твоей избушкою…

Ни да, ни нет. Не хочет отвечать. Только факт констатирует. Действительно, вопрос для меня уж очень обеспокоенный…
Тогда зайдём с другого конца. О душе бессмертной спросим. Существует ли она?
Загадываю:
23 стр. Седьмая и восьмая строка сверху:
Открываю:

Но всего сильнее в человеке
То, что он действительно живой.

Значит есть, родимая! Я-то знал. Это больше так, для проверки чистоты эксперимента. Не врёт всё-таки книжечка. Истину вещает!
А как у меня с бессмертьем и смертью дело обстоит? Боязно конечно, но спрашиваю.
Загадываю:
Та же страница, но девятая и десятая строка снизу:
Читаю:

Хорошо, что я не знаю, где ты,
Хорошо, что я тебя найду.

Ага. Что не знает – звучит обнадёживающе. Далековато, видимо, пока моя смертушка. А вот что найдёт меня в итоге – печально. Я как-то думал пожить бесконечно, с учётом развития нашей медицины. Лелеял такую мысль в себе.
Ладно, надо о чём-то земном спросить. Как там, например, у меня жена поживает? Скоро ли домой вернётся?
Загадываю:
14 стр. четвёртая строка снизу:
И книга чуть из рук не выпадает:

Так люблю, что не приеду,

Эй! Это как не приеду?! В животе похолодело и стало пусто…
Будем считать это гадание незасчитанным. Это просто страница бракованная. Надо срочно перегадать!
Перезагадываю:
39 стр. последние две строки:
Читаю:

Возвращенье – наш извечный враг –
Молча дожидается вдали.

Да что же это такое! Неужели может что-то случится? Лихорадочно набираю номер любимой. Слышу родной голос.
- Дорогая, у тебя всё в порядке?
- Да, любимый, всё хорошо!
- Ты скоро приедешь?
- Завтра вечером. Ты меня встретишь?
- Конечно, моя хорошая!
Облегчённо кладу трубку.
Устала, видимо, книжечка гадать. Но последний вопрос я всё же задам. Есть ли Бог? И что он? Кто он?
Загадываю:
40 стр. предпоследняя снизу строка:
А вот и ответ:

Ты – лучше чуда, ведь ты – моё.

Ну, конечно, есть! Все мы созданы по образу и подобию Его. Все мы дети Его. И так замечательно узнать, что Он восхищается нами. И бесконечно любит!
Это я удачно вопрос задал. Нельзя у стихов о мелком и житейском спрашивать. Спасибо, дорогая Алёна! Спасибо, волшебный сборник!
А книжечка соскальзывает с рук и открывается напоследок на самом важном. На любви. Любите друг друга, ребята:

Столько времени – ни о чём,
пропоёт ли вдали петух
или дверь к нам толкнёт плечом
чей-то мрачный заблудший дух.

Ариадны застыла нить,
электронные врут часы,
людям не о чем говорить –
то-то воют ночами псы.

Я бессмысленна, как сова,
коротая полярный день.
И какие ни взять слова –
будет вилами на воде.

Ты не склонишь ко мне лица,
но в запястье глухая кровь,
как птенец в скорлупу яйца,
всё отстукивает любовь.


Путевой обходчик

Где чёрный ветер, как налётчик,
Поёт на языке блатном,
Проходит путевой обходчик,
Во всей степи один с огнём…

А. Тарковский



До ночи медленной охочий,
всегда лишь в сторону одну
шагал задумчивый обходчик
по вытканному полотну.

Вдыхая воздух кисло-сладкий,
мазутом вымаранный в дым,
переводил стрелу украдкой
от тупика к путям иным.

За день натруженной спиною
гудел от напряженья рельс,
когда состав мигал сверхновой,
по небу поднимаясь в рейс.

И так гремел экспресс усталый,
что лунная ссыпалась ржа,
и в сосны вросший полустанок
смолою окон дребезжал.

Обходчик продолжал упрямо
топтать щебёнку возле шпал,
под гильотиною шлагбаума
фонарь его светился, ал.

Наэлектриченные дали
звенели под слепым дождём,
и утром звёзды пропадали –
и что-то исчезало в нём.


Памятник Леониду Топчию

Благодарю за помощь в уточнении некоторых деталей - Алексея Остудина

Прекрасному казанскому поэту Леониду Топчию 23 февраля этого года исполнилось бы 100 лет.
Насколько велик был соблазн озаглавить статью о нём – «Кутузов казанской поэзии», настолько сильно захватила меня вдруг военная лирика поэта.
И ведь неспроста.
Леонид Иванович Топчий родился на Украине. Ещё до войны он был членом Союза Писателей и автором книг стихов. Когда началась оккупация фашистскими войсками города Харькова, он остался, чтобы ухаживать за больным отцом. Конечно, приходилось работать и при новой власти – чтобы выжить.
Когда же наши войска освободили Украину, 10 лет лагерей Леониду Топчему были обеспечены. В те суровые годы, на лесоповале, Топчий и потерял глаз.
После всех жизненных перипетий поэт оказался, наконец, в Казани, где близко сошёлся с писателями-фронтовиками Геннадием Паушкиным и Тихоном Журавлёвым.
В Казани, помимо Москвы, у Леонида Топчия вышли три малюсеньких, блокнотного типа, сборника стихов.
Они лежат у меня сейчас на столе, и я по очереди из каждой потрёпанной книжицы достану вам по одному стихотворению, образцу высочайшего уровня русской военной лирики.

Первый казанский сборник Леонида Топчия «Стихи» 1959 г. Стихотворение «Берёзка»:

О берёзке много песен спето,
Не пройду и сам я стороной.
Солнечным дыханием согрета,
Вот она стоит передо мной.
Ничего с берёзкой не случилось,
Лишь побольше выросла она
И склонила ветви над могилой,
Что когда-то вырыла война.
Разве только в дождь свинцовый, хлёсткий,
(Это было в жаркие бои),
Обнимая белую берёзку,
Падали товарищи мои,
Белый ствол ей кровью обливали,
Поднимались снова, снова шли, –
И погибли, только не отдали
Никому родной своей земли,
Ни земли, ни счастья, ни свободы…
А она, как самым дорогим, –
Не скажу, от горя ль, непогоды, –
Низко в ноги кланялася им.
И по непреклонному веленью,
С ласково задумчивым лицом
Сам я опускаюсь на колени
Перед эти русским деревцом.

А вот вам стихотворение Николая Рубцова той же тематики, размера (пятистопный хорей) и интонации. «Берёзы»:


Я люблю, когда шумят берёзы,
Когда листья падают с берёз.
Слушаю - и набегают слёзы
На глаза, отвыкшие от слёз.
Всё очнётся в памяти невольно,
Отзовётся в сердце и в крови.
Станет как-то радостно и больно,
Будто кто-то шепчет о любви.
Только чаще побеждает проза,
Словно дунет ветер хмурых дней.
Ведь шумит такая же берёза
Над могилой матери моей.
На войне отца убила пуля,
А у нас в деревне у оград
С ветром и дождём шумел, как улей,
Вот такой же жёлтый листопад...
Русь моя, люблю твои берёзы!
С первых лет я с ними жил и рос.
Потому и набегают слёзы
На глаза, отвыкшие от слёз...

Лирическая сила в представленных стихах обоих поэтов, я думаю, не нуждается в доказательствах. Ясные, чистые строки с простыми образами, банальной рифмой на избитую графоманскую тему про берёзки от одной искорки Божьей вспыхивают и переливаются всеми гранями незаурядного таланта.
Только один автор – великий русский поэт, а другой – мало кому знакомый одноглазый выпивоха, забавный сочинитель стихотворных заявлений, беспорядочно проживший свою жизнь и так же нелепо умерший…

Второй сборник стихов поэта «Живу не для себя», вышедший через одиннадцать лет после первого, в 1970 году. Стихотворение «Памятник»:

Двадцать лет
Стоял на пьедестале,
А потом пошёл вдруг старшина
Поглядеть, какие люди стали,
Как живут родные
И жена.
Подошёл к покинутому дому,
Постучал в заветное окно,
А жена готовит стол другому,
Растерялась,
Не был ведь давно,
Умер ведь и вдруг стоит покойный.
Быть беде.
Однако проняло.
– Ничего, – сказал, –
Живи спокойно,
Бабам одиноким тяжело.
Я же мёртвый, каменный,
Я память,
А его живого уважай.
Вижу, что живёшь со стариками,
Стариков моих не обижай.
Вот и всё,
Наведался и будет.
А своим соседям молвил так:
– Вижу, что живёте вы, как люди,
Вижу, злых не держите собак,
От других не прячетесь,
Свои же.
Все свои же вы. –
И строгим стал. –
Я хотя и каменный, но вижу,
Вижу всех, кто совесть потерял.
Вижу, угостить меня хотите,
Что же, я не против, буду рад.
Поднести хотите?
Подносите,
Тут уж я не камень,
А солдат.
Вижу я, что добрые вы души,
Значит, я не даром воевал. –
И пошёл.
В селе гармонь послушал
И спокойно стал
На пьедестал.

Что поразительно, по поэтическому мироощущению, сказовости, сюжетности, интонационности это стихотворение – предтеча многих и многих стихотворений нашего «сумеречого ангела русской поэзии» гениального Юрия Кузнецова.
Как известно, Юрий Кузнецов стал широко известен после выхода его первой московской книги «Во мне и рядом – даль» 1974 г.
А вышеприведённое стихотворение Топчия было опубликовано четырьмя годами ранее, в сборнике 1970 года, но вот датировка стихов в этой книге, к сожалению, не указана, поэтому насколько реально раньше был написан «Памятник», мне неизвестно…
Но уж, в любом случае, можно уверенно говорить о параллельной разработке этого уникального мифопоэтического пласта в русской литературе Кузнецовым и Топчим.
Только Топчий, видимо, был щедрым человеком – копнул и пошёл дальше. А Кузнецов, углубляясь в славянский миф, разрабатывая свои поэтические временно-пространственные континуумы и иррациональные образы, распахал этот пласт во всю ширь и глубину и стал тем, кем он стал – одним из гениальнейших русских поэтов конца двадцатого века.

Третий сборник стихов Леонида Топчия вышел ещё через долгих тринадцать лет в 1983 г., уже посмертно, и назывался «Моя золотая осень». Стихотворение «Не забудьте…»:

С берегами
До пены споря,
С небесами
Сливаясь в одно,
Расстилается Чёрное море,
До чего ж голубое оно!
С опалёнными солнцем листами
Прямо к морю сползают кусты.
Возле берега сложены камни,
А на камнях –
Живые цветы.
Дальше – горы.
Над ними клубится
Синеватая дымка с утра,
И плывут, словно белые птицы,
Разрезая волну катера.
Далеко от заботы и буден,
В этом южном
Лазурном краю,
Отдыхают счастливые люди,
Веселятся и песни поют,
Бронзовеют под солнечным светом,
Дышат запахом
Трав и цветов,
Ароматом июльского лета,
Многозвёздных его вечеров.
Веселитесь
И будьте счастливы
Среди этой земной красоты.
Но, уйдя,
На солдатской могиле
Не забудьте оставить
Цветы.

Богатая метафорика, роскошная система образов и в то же время необычайно простая напевность строк. Удивительно выстроена сюжетная композиция стихотворения. Казалось бы, всё свидетельствует о полноценной пейзажной зарисовке, но последняя строфа неожиданно обрушивается на нас памятью о войне и теперь уже весь текст читается именно как пронзительная военная лирика.
Я не случайно упомянул о напевности. Несколько раз перечитывая это стихотворение, я вдруг поймал себя на том, что начинаю напевать бессмертные слова бессмертной песни, которую гениально пел Леонид Утёсов – «У Чёрного моря».
Конечно, у текста этой песни совершенно другой размер и ритмика.
Но тематика! Но та же композиция сюжета со схожим финалом в предпоследней строфе!
Посмотрите:

Есть город, который я вижу во сне.
О, если б вы знали, как дорог
У Чёрного моря открывшийся мне
В цветущих акациях город,
В цветущих акациях город
У Чёрного моря!

Есть море, в котором я плыл и тонул,
И на берег вытащен, к счастью.
Есть воздух, который я в детстве вдохнул
И вдоволь не мог надышаться,
И вдоволь не мог надышаться
У Чёрного моря!

Родная земля, где мой друг дорогой
Лежал, обжигаемый боем.
Недаром венок ему свит золотой
И назван мой город героем.
И назван мой город героем
У Чёрного моря.

А жизнь остаётся прекрасной всегда,
Хоть старишься ты или молод.
На каждой весною так тянет меня
В Одессу – в мой солнечный город.
В Одессу – в мой солнечный город
У Чёрного моря!

А знаете как назывался первый поэтический сборник поэта датированный 1940-ым годом?
«У синего моря»!

Жаль, что не случилось Леониду Топчию найти своего Модеста Табачникова (композитора песни «У Чёрного моря) и Леонида Утёсова.
А ведь прекрасная песня могла бы получиться! С изумительным рефреном из первой строфы и потрясающим финалом.
Не произошло.
Не вышло.
Как и многое что не сложилось у этого замечательного поэта.

Три крохотных книжечки стихов. Три показанных мною стихотворения. Три их истории с так и ничем не закончившимися финалами.
И четвёртый.
1974 год. Наезд машины «скорой помощи» на пешехода. И последующая смерть в больнице.


Лунатик

Как на лампаду, на небо дохнёшь –
погасишь звёзды, отвернёшься к стенке,
и, сном полурасстрелянный, начнёшь
цедить глагол оспатой ассистентке.

Она тебе сквозь тюль засветит в глаз,
и ты, слова на рёбрышки нанизав,
на ловкое циркачество горазд,
бредёшь по проржавевшему карнизу.

О, Господи, ты только не буди,
когда я черепицу разминаю,
ходи со мной по этому пути,
пока не приключится жизнь иная.

Тогда кульбиты будут так лихи,
так искренне прочертится глиссада,
ведь падать – это как писать стихи:
здесь притворяться и уметь – не надо.


Масленичный апокриф

Шестнадцатого марта зиму сжечь…
Язычески обмазавшись блинами,
участвовать в кулачном балагане
и зрителям завидовать в душе.

А после – дополняя кровоток –
от горки ледяной до скомороха
за чарочкою чарочку наохать,
очистив от скоромного роток.

Проплыть до паба на пивной волне
и, чокаясь с ирландскою иконой,
допиться до святого Лепрекона
с позеленевшим патриком на дне.

Ощупывать болезненный прищур,
воскресным утром простонав сварливо:
– Ты, дорогая, кофе мне сварила?
– Прости меня!
– Ни в жизни не прощу!


Геннадий Капранов: «Я чист, как родниковая вода…»

В марте этого года замечательному русскому поэту Геннадию Капранову исполнилось бы 75 лет. Что я знал о нём? Немного. Что вот была такая «святая троица» казанских поэтов-лириков: Макаров, Капранов, Топчий. Знал, что Капранов был невысокого роста. Что о нём что-то хорошее в своё время сказал Евтушенко. Знал, что он сильно выпивал, как, впрочем, и двое других. И ещё знал, что убило его молнией на пляже…
Беру в руки книгу стихов Капранова: «Я чист, как родниковая вода…». Первое чтение – ознакомительное. Первые ощущения – мастер. У меня есть с чем сравнивать. Только что я глубоко погружался в поэтический мир Юрия Макарова – поразительного по искренности поэта, но технически небрежного. Вот в этой своей небрежности – и есть сам Макаров. Он птичка певчая. Поёт – и не заботит его, что получается. Он органичен в процессе. И небрежная его простота ещё больше работает на искренность.
Капранов тоже прост. Но прост профессионально. Он работает со словом. Всё у него не просто так. Многие строки афористичны:

Простые истины пусты,
Пока нам жизнь не станут грызть они.
Я раньше думал: как просты!
Теперь я думаю: как истинны!

Многие образы и слова обыгрываются:

Сквер совсем разорён, он банкрот!
Пали акции мелких акаций.
Он стоит среди жёлтых банкнот
Очень скверно в сезон девальваций!

А это уже признак филологичности поэзии. И вопрос в том – снижает ли техническая обработка слов и синтаксиса градус искренности поэта?
Капранов из той же стаи птиц божьих, что и Макаров. Но у птицы этой есть свой репертуар. Трели её не стихийны. Они тщательно продуманы и в большинстве случаев отшлифованы. В связи с этим хочется немного подискутировать с Е. Евтушенко, с его словами о поэте, вынесенными на обложку книги: «Капранов покоряет искренностью, задушевностью и отдельными прорывами в то состояние, когда нет границы между человеческой исповедью и стихами. Он – прирождённый лирик, и в этом его главная сила».
С последним утверждением классика трудно не согласиться. Лиризм поэтики Капранова очевиден и не вызывает сомнений.
И всё же искренность и задушевность поэта, его исповедальность, по сравнению с тем же самым Макаровым, – оттеняется у Капранова профессиональной сделанностью произведений.
Прорывы есть. Взять хотя бы стихотворение, строка из которого вынесена в заглавие сборника:

… И щёки тоже как огнём горят,
и на ресницы лезет чуб упрямый,
и мне мои родные говорят:
«Ты пьяный, Гена,
ты сегодня пьяный».

А я не говорю ни нет, ни да,
я отвечаю так на все вопросы:
«Я чист, как родниковая вода,
и незатейлив, как забор из тёса».

Искренность есть, есть задушевность, и прорыв в исповедальность ощущается, но чувствуется также и тонкая, колеблющаяся, зыбкая граница между словом, метафорой, сравнением и бездной сердца.
Зато нет корявости. Каждое слово как влитое. Это совершенно органичный в своём единстве текст. Глазу и уху не за что зацепиться. Ничто их не отвлекает. Словесные заусеницы, которые в большом количестве наблюдаются у Макарова, отсутствуют.
Простота эта и органичность добивается потом и кровью. Огромная работа души и ума проводится поэтом в данном направлении и свидетельствует о его творческом развитии. Метод от сложного к простому, условный путь Пастернака, всё же более логичен, чем такой же условный путь Мандельштама – от простого к сложному. Но – на то он, Мандельштам, и гений. Затем и существуют исключения, подтверждающие правила. А вот что сам Капранов говорит об этом в стихотворении «Секрет» (1975 г.):

Читать легко и чудно.
Но, честно вам сказать,
не так легко, как трудно
хорошее писать:
малы ступеньки роста,
усилье – велико,
а во-вторых –
раз во сто
труднее делать просто,
а думают – легко.

Как и всех значительных русских поэтов, Капранова не миновала тема гражданского стиха. Прирождённому лирику с темой этой совладать непросто. Я приведу одно удачное и неудачное, на мой взгляд, стихотворение.
Из неудачных, несомненным для меня, является стихотворение «Пушкин». Вот лишь начало:

Россия, светский, беспросветный,
наследственный идиотизм
и крупнозвёздный, эполетный
патриотизм – паразитизм.

Вся лирическая мощь поэта, главное оружие Капранова – разбивается здесь о горькое версификаторство интеллектуала. Да, в этом стихотворении используются эффектные литературные приёмы, обыгрываются слова и образы, звучит аллитерация:

Столица – град кавалергардов,
столица – стадо эполет,
и – профиль барда в бакенбардах,
точно дуэльный пистолет!

Но, несвойственный «тихому» поэту пафос и экспрессия, несомненная сделанность строк, отсутствие лиризма – не оставляет у меня впечатления об удачности данного текста.
А вот другое стихотворение – «Русь». Это жемчужина русской поэзии. Из стихотворений о Родине – на уровне Есенина и Рубцова. Привожу его почти полностью. Оно того стоит:

Эх, было б вечно лето бы
и ранние часы!
Сверкнула фиолетово
капелька росы.
Но встань за той рябиной вон,
взгляни из-за куста,
и луч уже – рубиновый,
и капля – золота!
Не хожена, не мята
никем ещё с утра,
трава от капель матова
и чуточку мутна.
Листва такая сочная!
Идёшь – сплошная тень,
но вдруг – полянка солнечная,
и снова яркий день!
И белою простынкою
чуть шевелит сквозняк
от свежести простынувший
дрожащий березняк.
Малина и смородина,
цветы и камыши.
Нас двое: я и Родина,
и больше ни души!..

Вот это – родная стихия Капранова. Высокая лирика автора раскрывается в каждом слове, в каждой строчке. Всё просто, без затей. Но настолько глубинно и близко, что понимаешь – с тобой разговаривает душа поэта, его сердце. А это истина в последней инстанции.
Хотелось написать дежурную фразу о том, что Капранов недооценён и забыт, потом вспомнилось, что вроде бы дали ему Державинскую премию. Посмертно. Это у нас как всегда. Пока живой – никому не нужен. Да и после смерти в большинстве случаев грозит поэту полное забвение. И не премии, конечно, оценивают поэта. А время и народное признание. Забыт ли Капранов?
Через года к нам обращается сам поэт:

Уживался я с любыми –
с худшими и с лучшими.
Если б вы меня любили,
вы бы меня слушали.

Не было б непониманья,
ну, а если б поняли,
вы бы без напоминанья
обо мне бы вспомнили.

Что же вы меня забыли,
чёрненького, с чубчиком?
Если б вы меня любили,
я бы это чувствовал.

Прошлое – под слоем пыли.
Хоть бы моли съели бы!
Если б вы меня любили!..
Ладно. Кабы, если бы.

Что ещё хочется добавить в конце? Это не молния его убила. Это его Боженька к себе взял. Наверное, захотелось ему хороших стихов послушать. Там, у себя…


Ручей молотка

Попроси молоток достучаться до сердца чужого –
сгоряча разобьёт себе лоб и до ручки дойдёт,
что скрипит на подмокшем листе в рукавицах ежовых,
кровоточа чернильной капелью на тысячу нот.

Вот и кончен февраль. Он подсчитан моим молоточком,
за небесной рекой вместе с месяцем в бездну забит,
он разобран по дням и растащен по медленным ночкам,
уничтожен в четверг, до секунды прожит и забыт.

Это мне ли тебе объяснять, что не надо иного,
что не раз и не два февралём себя день наречёт,
но вот здесь и сейчас всё мне видится снова и снова,
как из раны холма вытекает на снег ручеёк.


Факир

Пока по воде не ходил ты, ходи по гвоздям
и пламя стихов выдыхай из прокуренных лёгких, –
а я тебе сердцем за тайные знанья воздам,
и пусть все слова оживают в руках твоих ловких.

Глотай бесконечную шпагу далёких путей
нутро оцарапав тупым остриём горизонта,
толкующий сны, над подстрочником жизни потей –
нам слышен твой голос, в ночи раздающийся звонко.

Смешной заклинатель по свету расползшихся змей,
усталый адепт красоты, поэтический дервиш,
сомнения наши в нечестности мира развей,
пока на дуде нас ты музыкой вечности держишь.

Едва различима суфийская родственность каст,
и пассы твои над душою совсем невесомы,
но проблеском истин питается магия глаз –
мы живы, пока удивляться чему-то способны.


Спасение Юрием Макаровым

Юрию Макарову (1932-2003),

Из кореньев слов душистых
предложу настой.
Гость зашедший, не ершись ты,
что настой простой.

Не отцеживай травинки,
пей стихи сполна,
их нельзя до половинки -
залпом и до дна!

За несколько дней до назначенного Апокалипсиса я взялся за стихи Юрия Макарова и наладил мост через декабрьскую леденящую пропасть в полнозвучье неспешного лета.
Прошагал несколько страничек и…

…И так легко
От широты и света,
И день, как дрозд,
В разжатом кулаке.
Ещё чуть-чуть,
И крылья тронет
ветром,
И лишь тепло
Останется в руке.

Зажмурился. Постоял немного. Ощутил это тепло в руках. И, вооружившись светлыми строчками поэта, пошёл отвоёвывать право человечества на грешную, но удивительную и прекрасную нашу жизнь.
Первым делом надо замолвить словечко перед Солнцем. А то оно какое-то в последнее время безжизненное. Холода ли тому причиной? Или дела человеческие?
Всё меньше и меньше его в этом месяце. Попробуем поддержать Светило. Лови четверостишие:

Тишина настояна на травах,
на закатном солнце и смоле.
В этих чудодейственных отварах
есть секрет бессмертья на земле.

И тут же выглянуло Солнце. Ощутило свою сопричастность поэзии. Набрало силу и неспешно поплыло по небу. И что-то вдруг мне пронзительно захотелось вспомнить. Глаз что-то отметил про себя уже знакомое, уже раз видимое в этом безоблачном зимнем пейзаже. И когда, наконец, жёлтый краешек звезды зацепился за облако, начал маслянисто расплываться в нём – я вспомнил, что точно такую же картину наблюдал из окна квартиры Диаса Назиховича Валеева в одну из последних наших встреч.
И речь тогда как раз и шла о скором наступлении конца света. Диас Назихович очень волновался по поводу построенного в том году гигантского коллайдера и предрекал разрушительные последствия для всего человечества после его запуска.
А ведь это именно он, Валеев, открыл для меня поэзию Юрия Макарова, подарив мне однажды сборник его стихов.
Как причудливо сходятся детали и события, мысли и обстоятельства на нашей Земле:

И нет Земле конца и края,
Она вершит свой мирный труд.
А люди, в солнце прорастая,
Себя как тяжести несут.

Солнце протопило облако и, прислушиваясь к музыке стихов, продолжило свой путь на Запад. И я – постоянно ощущая в себе тяжесть земного, человеческого – действительно почувствовал, как прорастаю в лучи. Мне стало легко и удивительно светло. Покачиваясь боками и воспаряя к облакам, и сам я стал на миг облаком. Неспешным. Неосязаемым. Удивлённым:

И неподвижность удивленья,
И лёгкость тихих облаков.
И снова радость обновленья,
И ожидание без слов.

Прекрасно стало в моём доме. Всё замерло. Предчувствовалось какое-то великое мгновение со-творчества, со-вчувствования в мир. Обязательно должно было что-то произойти. И путь мой по книге поэта стал более зыбок, тонок. Слова едва ощущались языком и душой. Звучавшая музыка становилась сильней. И через страницу - всё моё сердце, до каждой клеточки, ожило в замечательных строчках:

Ангел огненный проплыл
мимо нас на паре крыл.
Был красив, суров, кудряв,
весь светился как заря.

Пролетел как в дивном сне,
освещая душу мне.
Огрубелый мой язык
онемел в миру и сник.

Народилось в вещей тьме
слово в бронзовом огне.

И эта прекрасная сила, сила неведомой доселе человеческой искренности – выключила что-то плохое в нашем мире. Я теперь точно знал: то, что могло случиться – ужасное, непоправимое зло, – безвозвратно отступило. Оно нейтрализовано волной лирического дыхания книги. И теперь всё будет по-другому: чуть чище, чуть лучше, чуть добрее. А главное – есть надежда. Надежда на то, что можно бороться со всем плохим. Можно и нужно бороться за всё дорогое и любимое, что у нас есть:

…Во всё прекрасное войду –
частицей, долькой, тихой каплей,
и в чью-то чёрную беду
лучом надежды буду вкраплен.

Ведь каждая буковка на Земле – это всё мы. Облака, солнце, ветер, деревья, река – мы читаем друг друга испокон веков. И сочиняем друг друга. Творим вещи такими, какими мы сами себе представляем, с такими же духовными повелениями сердца и смелыми исканиями мысли. И если добры мы к читателю в своём сердце, то и строки получаются добрыми и хорошими, и миры, создаваемые нами, легки и целебны.
Всё это мы:

Мы созданы из клеток,
как капли из воды.
Из воздуха и света,
из тлена и грозы,
из солнечного ветра…
Напрягшись всей судьбой,
мы пробиваем камень
вечности самой!

А дописываю я эти строки в канун Нового Года. Предсказанный апокалипсис, побеждённый Юрием Макаровым, уже стал забываться. Живо предчувствие снежных праздников и каникул. Улицы и дома украшены новогодней иллюминацией. Живые ели на площади пахнут счастьем. Смотрю на них и по памяти цитирую поэта:

…В мороз, как в бездну, летим, скрипя,
в ресницах изморось висит, слепя.
А звёзды в небо салютом бьют,
огнём сиреневым снега встают.
Стеклянный воздух, густой и ломкий,
мы пьём как воду у яркой ёлки.


За кроваву реченьку…

За кроваву реченьку, за мосток
отправляться в путь контрабасу нужно.
Впереди Ичкерия и Моздок,
впереди война, разговор оружья.

Впереди предательство и чины,
самопальный спирт как итог зачистки.
Километры берцами сочтены,
а слова домой – и не перечислишь.

За спиной Аргун и удар в обхват –
сто голов под роспись в ворота чехов.
А теперь скажи мне, кто виноват –
не в хоккей играли, с катушек съехав.

За спиной обстрелы, поджог колонн,
но по воле божьей не вышел в числа,
прибалтийский цейс, и тебе поклон,
что пока людей бить не научился.

Загорелся в танке, сошёл с ума,
подорвался ли на простой растяжке –
это только демонов времена
и терпеть такое – наш опыт тяжкий.

Если вышел срок тебе – помолчим.
Походив по горным дорогам с нами,
ты наверно видел звезду в ночи,
и она шептала тебе о маме.

Если трасса к броннику пролегла –
загуляют пули по белу телу…
На поминках водочка так легка,
хороша в графинчике запотелом.

Отлетает что ли опять душа –
сколько ангел словит их с поля боя?..
На поминках водочка хороша,
на зубах хрустит неизбывной болью.


контрабас - контрактник,
чехи - участники вооружённых бандформирований в Чечне,
берцы - солдатские ботинки,
цейс - снайперская оптика,
бронник - бронежилет.


Святки

Очнись в студёный вечерок, пойми на деле,
что от звезды и до воды не две недели:
другая жизнь, другие сны, другие меры
от новых жителей земли не нашей эры.

Заворожённо посмотри, как месяц в прятки
играет с мальчиком в окне, а он – в колядки…
И войско ряженых идёт, беря овраги,
и быть веселью на селе в потешной драке.

Проймись волшебным угольком, как ветром с Вятки,
и замаячит шиликун тебе на святки –
так живо сердцем отомрёшь, на это глядя,
что добежав, охолонёшь в крещенской глади.

А поутру поймёшь ещё, поверив глазу,
что день берёт теперь своё – за всё и сразу.
Очнись, родной, и восхитись, ведь мир внезапен,
я б тоже это оценил, да что-то запил…



Шиликун - в славянской мифологии - хулиганистый мелкий дух, который появляется в Сочельник и до Крещения бегает по улицам с горящими углями на сковородке. Пьяного может столкнуть в прорубь. По ночам будет шуметь и колобродить, а обратившись в черную кошку, будет лезть под ноги.
Росту они с воробья, ноги, как у лошади — с копытцами, изо рта дышит огонь. В Крещение уходят в подземный мир.


Компьютерный вирус

Когда у Ангела иссякнет
волшебный звук – мышиный клик –
и сисадмин, и хакер всякий
одарят пятками угли.

Тогда сойдутся в небе куцем
комет бесчисленных круги,
и антивирусом сотрутся
и аватарка, и логин.

Пароль искать уже не нужно –
за дело взялся программист,
но путь его, как сервер вьюжный,
на мониторе судеб мглист.

Гугли же крепкие носилки,
когда зависнет сердце вдруг –
мы все пройдём по Божьей ссылке,
пути земного сделав крюк.


Декабрь

Свернёшь в декабрь – кидает на ухабах,
оглянешь даль – и позвонок свернёшь:
увидишь, как на наших снежных бабах
весь мир стоит, пронзительно хорош.

И вьюжная дорога бесконечна,
где путь саней уже в который раз
медведем с балалайкою отмечен,
а конь закатан в первозданный наст.

И глянец солнца в сумерки запущен –
предсказывает тёмную версту,
а снеговик за нас в угрюмой пуще
морковкой протыкает темноту.

Замёрзший звон с морозных колоколен
за три поклона роздан мужикам
и, в медную чеканку перекован,
безудержно кочует по шинкам.

И тянется тяжёлое веселье
столетьями сугробными в умах,
и небо между звёздами и елью
на голову надето впопыхах.


И молчало хорошо…

Всё, что жизнь проговорила,
всё, что совесть не прочла –
протрубило Гавриилом,
утекло путём ручья.

Отблестело, отзвенело,
в гулком небе назвалось,
и в измученное тело
пролилось душой насквозь.

Отшумело, отзвучало
липким ливнем громких слов –
бесконечное начало
и задумчивое зло.

Всё, что справа, всё, что слева –
отболело и ушло
в запредельные напевы,
и молчало хорошо.


Стоматология

Теперь зубочистке осталось
царапать по нервам прорех –
тянись, саблезубая старость,
расщёлкать познанья орех.

Фарфоровой мудрости гностик,
вставной летописный резец –
вгрызайся с малиновой злостью
в проклятый язык, наконец.

Последние сгустки апломба
за ваткой сомнения сплюнь,
почуй, как морозная пломба
врастает в пульпитный июнь.

На страшное синее нёбо,
на хрусткую, с кровью, эмаль -
смотри через зеркальце в оба
и скрежету глотки внимай.

Пока ты под местным наркозом,
пока ещё жив протезист,
напильник извечных вопросов
над лобною костью навис.

Но всё перемелется, братцы:
коронки, каретки, мосты…
Придёт санитарка прибраться
и буквы смахнёт на листы.

К покою приёмному хлопца
крылатый ведёт поводырь.
Лишь челюсть болеть остаётся
в стакане кричащей воды.


Так уходят отцы и деды...

Проржавела небесная кровля
и закатом на окна крошит.
До последней осенней крови
день бомжами за домом прожит,

и поджарен последний голубь
на горящем куске картона.
За невысказанным глаголом
небо в горле бродяги тонет.

Так уходят отцы и деды,
в коммунальных спиваясь клетях,
это им через крюк продеты
удушающие столетья,

это души их по округе,
собираясь на смертный праздник,
под асфальтом задраив люки,
громыхают по теплотрассе.


Литературный персонаж

День с бегущими клёнами лисьими,
разбивая бутыль сентября,
проливается бурыми листьями
на провидческий стол бунтаря.

Переполнена кровью чернильница,
вдохновением пышет перо,
и бунтующий выписать силится
летней жизни смешной эпилог.

Только с красной строки получается:
то разлука, то, что уж там – смерть.
За полстрочки луна-распечальница
льёт в глаза ему жгущую медь.

Но чернильницу сажей промакивать
на увиденный пёрышка взмах –
это души героев обманчиво
поселять в неокрепших умах.

По летящему росчерку длинному,
шевелению каменных губ,
и по сердцу, и по небу – клин ему,
храмов хруст в полуночную мглу.

И ломаются главы от окрика,
и слова собираются в бой
за роман, не написанный отроком
с несомненно проклятой судьбой.


Поколенье бескрылых

В это трудно поверить, но тайной владей:
на Земле поколенье безумных людей
обитало когда-то, и были они,
как и боги, без крыльев сейчас сложены.

Говорят, их рука, что вселенская мгла,
всё брала, до чего дотянуться могла,
а ещё говорят, будто мысли руки
превращались в слова из волшебной строки.

И потом эти строки тянулись в века,
и за ними в погоню тянулась рука.
Так легка и быстра, словно горная лань,
гарцевала над смыслом великая Длань!

Эти люди умчались в начало начал –
там их кто-то сторукий с небес привечал…

Ты крылом шевельни, не таись, будто тать –
это ж боги всего лишь не могут летать…


Аракчино: Храм всех религий

Ильдару Ханову

Это были волхвы, это был не один человек.
Это зодчих работа, пришедших из разных пределов:
Микеланджело дух – гениальных строений ловец,
Это были Устад и Танге – провозвестники дела.

Ширази и Земцов обсуждали мечеть и собор,
И у волжского брега задумывал Эйфель высоты.
Ассирийская мощь эти руки вела за собой,
Католический ум придавал изощрённости Дзотто.

Это высился храм, от которого было светло,
И от блеска церквей выцветало горячее небо.
Одарялись от солнца теплом изразцы и стекло,
Преломляя лучи на руках врачевателя Феба.

Даже Будда сиял, весь строительной плёнкой обвит,
Потому что добро оглашало здесь мантру по кругу –
Человек с человеком навеки пребудут в любви,
Если солнечно мирятся купол и купол друг с другом.


Городок

Городок неуклюжий, утиный,
по прилавкам катает рубль,
день стоит у пастельной картины
и покуривает парой труб.

Утопилась в речушке банка
кем-то брошена – не жена…
Поспевает за ней таранька –
может, всё-таки ей нужна?

Скотобойни мычащий узник
надевает себя на крюк,
вдалеке тарахтит кукурузник,
с гусаками летит на юг.

Мужичонка заснул у стойки –
обсалатилась голова.
Пропотевший охранник стройки
сканвордирует все слова.

Небо плещется здесь в алмазах –
облака их стирают в пыль.
Кто б сказал мне, что в этих сказах
небывалая дремлет быль…


Вина

В этих тёмных камнях, что и свет не берёт за просрочку,
я по лунным лучам забирался на солнечный верх,
приставляя башмак к каждой нише из смертной цепочки,
и отбрасывал хвост в сопричастности каждой из вех.

Лезла кожа моя, словно тать, воровато и зорко
на любое добро, на в степи разожжённый очаг,
обречённо шурша для почуявших собственность орков,
и тогда вертикаль у меня пропадала в очах.

Мускул бил по вискам, хладнокровие вдоль разгоняя,
и я шёл напрямик к подземелью удавленных жаб –
то ли крест мне светил, что верблюда менял на коня я,
то ли вновь помогал заусенцем Аллаха хиджаб.

Выкупая в Твери у кочевников свой могендовид,
я с медведями пил медовуху до искренних звёзд,
и в хибаре звенел мой острейше отточенный довод,
но до Владивостока товарный меня не довёз.

И я клял не судьбу, а княжну из турецких улусов –
только с ней я почувствовал боль недоеденных чувств,
но вернувшись в Шираз и динаром карманы улучшив,
за чертою души оказался задумчиво пуст.

И я плёл паутину любви на вечерних вокзалах,
опускаясь с мостов и гостиниц путём балюстрад,
но петля Англетера в меня ненароком вонзалась,
и тупой парабеллум в затылок был выстрелить рад.

И я предал скафандр. Я разделся до тельной рубахи.
На ладонях у вас, освещённый до тысячи ватт,
говорю это всё без давно мне присущего страха,
говорю это всё – это я был во всём виноват.


ШИПЛ

ШИПЛ ШУТОЧНОЕ ИМПРЕССИОНИСТИЧЕСКОЕ ПОСЛАНИЕ ЛЮБИМОЙ

В твоих устах прямая речь
кривую правду рвёт на части –
их существительно облечь
в наречья и деепричастья.

Как неожиданность – легка,
как музыка – неосторожна.
Что кисть художника легла
на кисть твою представить можно:

и абрис женственности – пшик:
блеск бижутерии на пальце,
но скольких здравости лишит,
но сколько в этом пальце власти!

И стан изменчивый лассо –
дитя смешного хулахупа –
привёл в восторг бы Пикассо,
ещё не рухнувшего с дуба.

А волосы твои – стога
Моне – от края и до края,
я б зарывался в них всегда,
колосьями в ночи играя.

***

И подмалёван каждый глазик,
а каждый глазик – Казимир.
Стреляя в штаты или в азии,
ты завоёвываешь мир!


Рана

Заживает грудная рана,
и заканчиваются строчки
на душе – то на поле бранном,
неживой, замолчал сыночек.

Знать, не той ты дорогой топал,
если рот забиваешь хлебом.

Чьим же словом он был – божьим?
Коли так, то дела дрянные –
разве так убивать гоже?
Всяко гоже, глаголют ныне…

В горле встанет такое слово –
поперхнёшься да онемеешь.

Расцарапывать рану, дабы
в кровь сдирать дорогую душу
до того, что кричать пора бы
и стонать, что уже не сдюжу.

Так ведь дитятко всех дороже –
что за мать не умрёт за сына?


Бессонница

Вечерней поступью шакала
Она опять ко мне шагала,
Ночь – это свет, но света нет.

И вот безжизненно лежу я,
И с каждой вспышкой абажура
Овец считаю, как баран.

От этих бесконечных пятен
Когда-нибудь мы точно спятим,
Но зренья не было и нет.

Ну вот и всё – доступен лапам.
Они сжимают мёртвый клапан.
В крови и овцы и баран.


Не Вертер

Сегодня жгут венки осеннего родства…
В поношенном фуфле служитель культа,
от тяжести метлы до прутика устав,
размешивает грязь, что чистый скульптор.

Ваятелю бы сесть, пивка перемешать
с тем, что до десяти теперь «не катит»,
но с грубого смешка – стоящего мешка –
он далее по тексту тачку катит.

Валяй, тащи её – бреди себе сизиф,
на труд твой наплевал дождливый город,
но в странный день родства – ты молод и красив,
пока ещё асфальтом так расколот.

С пылающим венком по скверам и садам
лети в свою бессмысленность, как ветер.
Из уст твоих я всем конечно передам,
что Вертера не будет. Рифма – верьте!


Миколка

Точит грифель дурак Миколка
и допишется кровью долгой
до петли, до чего продашь.
Все мы знаем, как чувство долга
убивает глаза, да только
всё поскрипывает карандаш.

Расписавшись перстами всеми,
убивает Миколка семьи,
поверяет бумаге суть.
А вот было б другое семя –
дурачком пролежал бы в сенях,
спя, пожёвывая колбасу.

Бесноватый Миколка пляшет:
ничего быть не может краше
красной точки карандаша,
потому что – моя душа…

…но зелёнка на лбу ведь тоже
на неё будет так похожа…


Малыш

Речушку перерезав пополам,
ты золотом пронизанные кудри
укрой в тени далёких стран панам –
и завоюешь радостное утро.

Опять тебе не сказано, малыш,
кто самолёт на ниточке пускает.
Наверное, с каких-то вечных крыш
другой малыш гоняет эту стаю.

А ты свои старания утрой
и с помощью игрушечного крана
из пёрышек от облака построй
и замок, и ракушечью охрану.

На чудную запруду расплескай
заваренного бабушкою чая:
другой малыш подумает пускай,
что кто-то в небо выпускает чаек.


Раифский Богородицкий монастырь

У Сумского озера взгляды
о солнечный купол сминай,
пока с Филаретом ты рядом
и дышит казанский Синай.

Истории путь одинаков:
честнейшие сердцем дружки
и здесь избивали монахов
и храмы восторженно жгли.

Но колокол, вырванный с мясом,
что в землю ушёл на аршин,
проросшим звучанием связан
с мерцанием новой души.

Так выгляни, скит стародавний,
запаянный метким свинцом,
меняя тюремные ставни
на свет под сосновым венцом.






Основан в XVII в. отшельником Филаретом в 27 км к северо-западу от Казани.
В 1918 г. обитель была официально закрыта, хотя ещё несколько лет её храмы использо-вались для богослужений. В 1930 г. арестованы по обвинению в «контрреволюционной, антисоветской деятельности» последние иеромонахи: Сергий, Иосиф, Антоний, Варлаам, Иов и послушник Пётр. В том же году все они были расстреляны (в 2000 г. Русская право-славная церковь прославила их в лике святых как новомучеников Раифских).
С 1930-х гг. на территории монастыря размещалась тюрьма для политзаключённых, поз-же — колония для малолетних преступников. В сохранившихся храмах были размещены ремонтные мастерские.
Сейчас замечательно восстановленный архитектурный ансамбль монастыря — один из самых величественных и роскошных в Среднем Поволжье. Особую живописность ему придаёт уникальное природное окружение: Сумское (Раифское) озеро (длиной ок. 1,5 км и средней шириной 300 м) и великолепный сосновый лес (с 1960 г. объявлен заповедником).


Димка

Димке было лет пять. За его правым плечом сиял ангел. За левым – озорничал бес. Ложась вечером в кровать, Димка, конечно, не знал, что на боках и спине засыпать нельзя. А нужно только на животе – тогда ангел с бесом, не придавленные спиной, заводят вечный спор с душой спящего. И человек становится тем, кем он и должен быть. Созданием божьим. Ни добрым. Ни злым. А подобным Ему и вечным.
Если же Димка засыпал на спине – ангел и бесёнок пропадали за периной, и оставалось только тело да бредящий снами пытливый и беспокойный ребячий ум.
Перевернувшись на левый бок, ребёнок приминал бесёнка, и крыло ангела мягко шелестело у него над ухом. Тогда спалось покойно и светло…
Но стоило только перекатиться на правый – тут же оживал бесёнок и нашёптывал Димке шалостные мысли на завтрашний день. Спалось тогда тоже хорошо, но по-другому. Возбуждённо и радостно…
А когда он, лёжа на спине, разметав в лихорадке одеяло, умер от пневмонии – ангел с бесёнком не исчезли под периной и плакали над ним.


Часы

Не скрипнет засыпающий засов –
лишь маятник потрёпанных часов,
вися на волоске, качнувшись в полночь
от шестерёнок звёзд и сна пружин,
назойливо комариком кружит,
колёсиком звенит тебе на помощь.

Ну что за жизнь в бессмертии таком?
Под мерный стук ты возишься с замком,
проклятых стрелок приближая залежь.
Убив кукушку, смерть не обмануть –
макнёшь перо в сиреневую муть
и облако над домом продырявишь…


Свияжск

Впадает ли в Волгу кривая Свияга,
где кожа реки золотится на солнце,
и храмы медовые, вставши на якорь,
в обеденный проблеск опутаны звонцем?

Впадает ли сердце в острожную крепость,
забившись о берег тугими волнами,
в крови оживляя восторженный эпос
о грозном царе от бревенчатых армий?

Впадают ли в спячку глухие столетья,
ушедшие вплавь на приступье Казани,
внизу по теченью победу отметив,
забывшие всё, что стремительно взяли?

Заблудшее солнце, что рань ножевая,
покойные церкви по горлу полощет.
Но лязгом мечей иногда оживает
на острове новом старинная площадь…

Фото


Кессонная ночь

кессонной ночью, влажной и млечной,
всплывая к высотам рыб,
в крови закипают стихи,
конечно,
когда ты уже охрип.

и воздух хватая рукой бумажной,
цепляясь за звёздный грунт,
стихи разрывают висок,
и каждый
вздымает мёртвую грудь.

но хочется на бережку разгула
остаться, сберечься, жить.
приходит кессонная ночь-
акула:
а ну-ка, на дно ложись.

и бьётся плавник о поверхность стали,
и вывернут странно рот.
пузырики – это небесные рыбы –
пока меня ловить не устали,
всё будет наоборот


Парк Чёрное Озеро

Живёшь и печёную осень
подносишь к измятым губам,
а жёлтые крошечки сосен
бескрылым хранишь голубям.

Пройдя через Арку Влюблённых,
спускаясь за дождичком вниз,
сквозь цепь искалеченных клёнов
ты озера видишь карниз.

И так обрываешься сердцем,
что с тяжким пакетом в руках
торопишься где-то усесться
у парочки место украв.

Задумчиво и виновато
твой взгляд переулку открыт –
Пассажу киваешь приватно,
рассыпав по лавке дары.

И Чёрное озеро примет
(пока ты ещё не домок)
заветное тление примы
и пива ершистый дымок.

Вот так вот – сидишь на скамейке,
корнями ушедшей в погост,
а годы проносятся мельком
в аллеях, где ты произрос.

Где бегал на лыжах и с горки
ледянками мучил асфальт,
где летом от корки до корки
читался мячами офсайд.

Где в марте, отважный и робкий,
в стремнине коварного льда
на досках хоккейной коробки
ты плыл неизвестно куда…

….

Сидишь и под баночку пива
печёную осень жуёшь –
и вроде не так уж тоскливо,
и даже как будто живёшь.


Озеро Кабан

Ощетинился волнами стрижеными
матёрый кабан-секач:
у Булака – артист камаловский,
у Кремля – циркач,
в междуречье казанском
фонтанов надевший хламиду,
омывающий Пирамиду.

Чрез Романовский перешеек
фонарём глядит
на Колхозный рынок.
Петропавловским князем,
Кул-шарифским шейхом
во тьму икринок
проницает свет с куполов голубых и высоких башен, –
ах, израненный зверь,
до чего ж ты страшен!

От бензиновых выхлопов
дохнет свирепый рык,
и святыми слезами небесными
переполнившийся арык –
человеков, заблудших в осиянии дня,
(аж в трамваях тряских!), –
окропляет ряской.

И «Алтыном» впивается в небо
отблеск торговых рядов:
столько синего-синего хлеба
вековых городов
не увидит, пожалуй,
ни один гидролог-историк –
на клыках новостроек.

Не буди же гребками
старого славного вепря –
ты лишь жёлудь в плывущем свинце,
от июньского ветра
так случайно сорвавшийся
с ветки метро на «Кольце»…


Медведь

Солнце тёплое торопится меднеть –
из берлоги лезет каменный медведь,
на рогатину опёршись, во всю грудь
ширь земную он пытается вдохнуть.

Ловит лапами весеннюю печаль,
злобный век ему вцепился у плеча,
уходя до ноября – на посошок –
кровь медвежью пьёт разрыхленный снежок.

И зарёю цвет впитавший небосвод
давит давностью открытых несвобод,
а умишко у медведя – не хребет,
мысль за мыслью рассыпается от бед.

Ковыляет он в лесную круговерть,
лето, осень остаётся прореветь,
из вишнёвых глаз медведя сну вдогон
лишь берёзовый струится самогон.


Лядской Сад

Мы выжили, спелись, срослись в естество
чернеющей в садике старой рябины,
глухой, искорёженный донельзя ствол
не выстрелит гроздью по вымокшим спинам,

плывущим к Державину, выполнить чтоб
в обнимку с поэтом плохой фотоснимок:
блестят провода и качается столб,
троллейбус искрит, перепутанный с ними,

а ливень полощет у сосен бока
и треплет берёзы за ветхие косы,
газон, осушив над собой облака,
под коврик бухарский осокою косит,

и голос фонтана от капель дождя
включён, вовлечён в наше счастье людское…
и Павлик соседский, в столетья уйдя,
по лужам вбегает в усадьбу Лецкого.



____________________________________________________
Название сада Лядской — разговорное. Старинный парк
в центре Казани образовался при жизни генерала
Александра Лецкого на основе сада его усадьбы.
В доме Лецкого в 1798 году останавливался во время
своего визита в Казань император Павел I. Уезжая, он
повелел назвать улицу, на которой жил, именем
гостеприимного генерала. Садик освещался 600-свечовыми
дуговыми фонарями, действовал фонтан в виде бронзовой
скульптуры девушки с кувшином в руках. Благоустройство
проводилось неоднократно, последние перемены были
в 2003 году, когда в садике появились новые дорожки и
клумбы, памятник Гавриилу Державину.

Из Интернета


Керосин

Г.Б.

Так устану – что ты к устам
поднесёшь мне однажды зеркальце,
и проржавленный пьедестал
за кумиром на небо сверзится.

Посади меня в чернозём –
лучше так, чем терпеть и мучиться:
отрыдаться разок за всё,
дорогая моя попутчица.

На плечо да на хрупкий стан
не возьмёшь ведь всю силу храма ты,
виноватится ангел сам –
нет поэту охранной грамоты.

Облака керосином жгут,
полыхает бумага писчая –
как же сильно меня там ждут,
что ожогами лишь я жив ещё.


Когда открыта вся судьба...

Когда открыта вся судьба,
когда нет выдоха и цвета,
и в однокомнатку гроба
ты провалился до рассвета,

уже отфорченный апрель
тебя по горлу поласкает,
когда щеку щекочет ель,
а холодильник зубы скалит, –

всё только вечность оттеняет –
закладка, Гамсун, бигуди,
прямоугольник одеяла –
вечерний холмик на груди…

и знойней тени и длинней,
но счастье так проклюнет тонко –
в нектаре клейком простыней
рождается цветок ребёнка!


Стихи

Есть музыка стихов, натянутых всё выше
дрожащею струной под куполом небесным:
колеблется язык, и голос звонкий слышен
тончайшим бубенцом, срывающимся в бездну.

И этот проговор, единственно случайный,
чем более далёк, тем ближе и роднее,
и каждый звук стиха как истину вручает,
повисший над тобой, над каждыми, над нею...


Спас ибо

Глубоко ли до берега, отче?
Далеко – отвечает мне эхо…
Да и сам понимаю я, в общем,
что ещё до себя не доехал,
не дополз, но добрался до ручки,
до пера в раскалённые рёбра,
и перо то – не с ангельской кручи,
а с проклятого гордого нёба,
что рожает чванливые мысли
и всевластием сердце взгревает:
шутовского величия мысы
слово в слово выводит кривая…

В это кардио больше ни грамма
не принять мне, живым или мёртвым,
ни сияния божьего храма,
ни проклятия ханжеской морды,
ведь сожжённое сердце не плачет,
только пеплом на голову сыплет –
запорошит глаза, и тем паче,
всё потонет в смирительной зыби.
Вот тогда лишь, писака и врака,
не поэт кровоточащий ибо,
ото лжи уберёгшись и мрака,
немоте прокричу я спасибо.


Весенние шахматы

У марта все ходы записаны…
Давно я с ним в шахматы не играл. Подзабыл уже, честно говоря, как разыгрывать партию бурного веселья. Пойдёшь пешкой на улицу, а он тебе слоном по окну. Защекочет глаза лучами. Время переведёт. Ударишь по часам и начнёшь обдумывать комбинацию прохождения своей ладьи по ручьям до магазина, вот тогда он морозцем и вдарит. Поскользнёшься на ледке и возляжешься тут же. Зеваки тебя с обоих сторон обтекают, а ты на облака, зажмурившись, поглядываешь. Хорошо… Только затылку больно…
А наверху дома удерживают небо. От напряжения текут крыши. Независимые наблюдатели то и дело могут отмечать самовольные массовые взбросы шиферных хлопьев под ноги прохожим:

Под сенью скользких грозных крыш
струится на работу челядь,
и снег становится так рыж,
когда сосулька входит в череп.

И ты войдёшь в меня, весна,
грудь распоров лучом участья,
и я воспряну ото сна
и кровью напишу о счастье!

Можно конечно ходы конём делать. Взмыленным, хрустко перебирая копытами, перескакивать лужи. Повстречать в Ленинском Садике соседку, выгуливающую своего миттельшпиля. Или как там эта мерзкая порода называется? Аккуратно пройти это чудовище без потерь, вертя ему в кармане различные фигуры из трёх пальцев и начинать штурм вражеского коня. То бишь, зебры пешеходной…
Казалось бы, затишье. Ничего не предвещает. И тут на тебя королева наезжает. Да так, что пару метров протаскивает и сажает себе на капот.
Вот тебе и шах!
Да и мат копится… Так к гортани и подступает!.. Но ведь не будешь при даме…
Висишь на волоске. Уходишь в глухую французскую защиту:

Весне на помощь – шаг ребристых шин,
дробящий лёд в кофейную порошу…
От февраля последние гроши
на чтение Рембо я уничтожу.

Сойду на нет. Закончусь в три листа.
Оплавлюсь солнцем бешеного марта,
и будет сон мне – выстрел у виска,
как экстремизм седеющего Сартра.

Чудом выравниваешь положение. И осторожно по шажочку бредёшь обратно. Ведь на этой игральной доске жизни ты король, а королю не пристало спешить. Меняются белые и чёрные клеточки-дни, клеточки-месяцы, клеточки-годы. Два короля, знай себе, ковыляют по выбранному ими пути. Март подходит к апрелю. Я – к концу рассказа.
Оба мы приходим к ничьей. Нам нечего делить.
У него записаны все ходы.
У меня написаны все слова:

И хочется вдохнуть у льдин
кусочек неба шумной сини,
наполниться безумством линий
оттаявших от зим картин,

а после - выдохнуть слезой
слепого счастья и восторга,
понежиться в лучах недолго
и распластаться над Землёй…


Двадцатые...

Примерив на ноги цемент,
пройдётся солнце по Евфрату,
под трубный глас, согласно фарту,
там нефть поднимется в цене.

А время дышит на песок
восточным мятным перегаром,
к макушке дня и вниз к Дакару
сквозит в простреленный висок.

Война – войной, и нынче с гак
повыпадает – zero, zero,
струит, мирволит аль-джазира
на аль-капоне из чикаг.

В пустыне свой сухой закон,
и вод Русизи контрабанду
приняв на грудь, весна Руанды
в себе оставит под замком.

Не ждёт тебя обуза блюд
и миражи роскошной ванны,
коль наплевав на караваны,
поник от кэмэла верблюд.

А ты бредёшь легко-легко,
где за барханом снега-снега –
Депрессия другого века,
но тот же всё 20-й год.


Весна А.С.

Под сенью скользких грозных крыш
струится на работу челядь,
и снег становится так рыж,
когда сосулька входит в череп.

И ты войдёшь в меня, весна,
грудь распоров лучом участья,
и я воспряну ото сна
и кровью напишу о счастье!


Торосы

Торосы

Со дня на день скачу, как тот рыбак,
что, с ловли возвращаясь, топит льдины,
а полынья – мой самый верный враг
уже готовит кувырок путины,
когда по грудь, а то и с головой,
уходишь кистепёрым воду кушать,
и все слова – хоть обкричись, хоть взвой –
пузырики бессмысленные в уши.

Ты пред собой пешнёй молотишь снег
и воздвигаешь гибельные ямы
затем, чтоб в лихорадочной возне
из смерти вылезать на жизнь упрямо,
а рядом бесприданница-любовь
горюет, что до счастья не дорос ты –
как жаль, что, вдохновлённую тобой,
из памяти её сотрут торосы.

Время

А был ли мальчик – принц-наследник
сухого ливня звёзд,
что искорку в поход последний
из детства вёз?

Звала ли сонная аллея
(скамья, листы, тетрадь)
Экзюпери и вновь Коэльо
сидеть читать?

Рвалась ли жилка в счастье трудном,
когда с чужих орбит
на грудь мою сгружали груды
смешных обид?

И было ль время так тягуче,
так длинно-тяжело,
что начиналось днями скучно
а вдруг прошло?..


Фото

На груди ли меня хранишь,
как иголку хранит наколка?
Уголок ли обгрызла мышь,
что устроила в сердце норку?

Береги меня, береги –
отпечаток на тонком глянце.
Но в любви уже перегиб:
ожидать, ненавидеть, клясться.

Мы засветим совместный кадр,
но проявимся по-любому.
Глянь: как в камере миокард,
утекают года с альбома.

Эта памятка гладкая
век отслужит глазам затеей
и в старушечьих лапках я
хрусткой осенью отжелтею.


Чешская королевская корона

Самый крупный камень украшающий корону - рубеллит (красный турмалин).
По легенде - каждый кто не по праву завладеет короной, или хотя бы ее примерит, будет навеки проклят.

Где в соборе святого Витта
славный Вацлав хранит покой,
восходящим лучом обвиты,
турмалины искрят дугой.

Здесь легенда сквозит веками:
ничего не беря в расчёт,
на короне священный камень
лишь достойного наречёт.

С драгоценным оттенком вровень
запульсирует ток в груди:
если мерил по праву крови,
то останешься невредим.

К богоданной великой дате,
перекрещенная перстом,
воссияет корона златом
и осветит царя престол.


Дизайнер (на правах рекламы)

Живописи растровой младенец,
млеющий от астр,
сигаретой в монитор нацелясь
и прищурив глаз,

отбивает на клавиатуре
пиксели дега,
а в окне небесный шар надули,
за окном декабрь.

И вползают форточные черви
снегом истекать,
ты конечно их узоры счертишь
с чёртова стекла.

Лёд на подоконниковом блюдце
вылижет сквозняк.
Провода по коврику провьются –
мышкина возня…

Изменяясь графикой под Corel,
сгинет Photoshop,
график дня на векторы расколот –
мир открыт, и это хорошо!


В кашемировом небе на вырост...

В кашемировом небе на вырост
облака на резинке ношу,
и весны неслучайную сырость
по щекам иногда развожу.

Чтобы в детстве, костром обожжённом,
вдруг, запахнув ночною росой,
проглянуло бы под капюшоном
удивленье озона грозой.

И на Млечном Пути без ошибки
мама с папой увидеть смогли
голубые, как вечность, прожилки
зарифмованной сыном Земли.


Неклассические классики

Неклассический Пушкин
поэму прочёл –
я круги между строк нарезал,
и в куриной избушке
рыдал горячо –
закатилась под печку слеза.

Гений юркнул за ней
и зажал в кулачок,
отобрав эту каплю тепла,
но сверкнула шинель,
доброта на плечо
по щеке всё текла и текла.

Мы выходим из шуб,
из пальто, из тоски
в затуманенный чувствами взор.
Я слезинку ношу
до последней доски –
пусть увидит её ревизор.

И тогда он поймёт –
на неведомых пнях
и на дубе, что цепью пленён,
горько сердце поёт
без коттеджей и яхт
в лукоморье совсем не о нём.

Здесь дорожек не счесть,
что весна, то побег –
полечите меня, палачи!
За последнюю черть,
словно витязь на брег,
гордо голову к мысли влачи.

В мерном тиканье пушки
назад, на отсчёт,
ты прислушайся к тем голосам,
что записывал Пушкин
ещё и ещё,
и кукушка проснётся в глазах.


Башня Сююмбике

Башня Сююмбике (тат. Сйембике манарасы, Sйyembiky manaras) — дозорная (сторожевая) башня в Казанском кремле. Башня Сююмбике также относится к «падающим» башням, так как имеет заметный наклон в северо-восточную сторону. На данный момент отклонение её шпиля от вертикали составляет 1,98 м.

По одной из легенд она была сооружена по приказу Ивана Грозного за семь дней (символизирующих семь её ярусов) после взятия Казани в 1552 году по условию-просьбе царицы Сююмбике, которая сбросилась с седьмого яруса. В одной из версий этой легенды русский царь предложил взять её замуж.

Казанскую царицу звали Сююн, а "Сююм - бике" - "Любимой госпожой (тюрк.)" - ее прозвал народ за то, что она пыталась вникнуть в его тяготы и, по возможности, ослабить их. Сююн была дочерью знатного ногайского бека Юсуфа и выросла в степи.

Изображение башни:
http://www.russiancity.ru/text/kazan03.htm


1

Из Московии хан засылает жестоких сватов:
ливень стрел жениха уж на головы падать готов.

Молит мужа Сююн: «Забери меня в склеп поскорей,
в этот страшный июнь без степных я увяну корней!»

Но молчит прах Сафы, и немотствует Белый Батыр,
что защитником слыл у народа итильской воды.

На Казани засов, но не выдержать русичей гнёт –
принимая послов, обречённо царица вздохнёт:

«В семь денниц и ночей вы постройте заоблачный шпиль,
чтобы века прочней были стены в булатной глуби,

громогласный же свод пусть удержит семь ярусов глыб,
а решётчатый вход охраняет молитву муллы.

И, взлетев до конца, если башня проткнёт облака –
пусть пленит меня царь, стать женой мне его на века…»

2

Проливается пот, кровь с ладоней холопских течёт:
за неделю работ даже Бог в небесах устаёт.

Отощали дома на увесистость каменных груд,
на плечах у холма воплощается зодчего труд.

Крепь и мощь валуна воспаряют в межзвёздный зазор,
и с вершины луна отправляется ночью в дозор.

По ступеням судьбы поднимается в вечность Сююн:
кто про честь не забыл – навсегда будет светел и юн.

Затрепещет луна, из бойницы пушинка вспорхнёт,
и закружит она по степи на родной огонёк.

***

Вот уж тысячи дней при осанистом стройном Кремле
за царицей своей так и клонится башня к земле.



Сафа-Гирей – казанский хан, покойный муж Сююмбике
Батыр – богатырь (тюрк.)
Итиль – Волга (тюрк.)


Новогоднее

Ошепчи меня, ветер игрушечный,
опои, можжевеловый джинн,
чтобы вены мои внутриушечно
снежных вальсов кромсали ножи.

Я люблю тебя, бор мой неоновый:
в блёстках шишек полночных реклам
колошматится сердце бетонное,
и бессмертьем в нём – ёлки игла.

Заснегурь в хороводе проулочков,
обокрав старый год на часок,
и на печку закинь меня с дурочкой,
там, где счастье острее осок.

Да по щучьему слову халявному
предоставь мне салатика хруст –
к самобранке здесь только халяльное,
проживу как-нибудь, ну и пусть.

Я к последним минутам, пусть пьяненький,
без стихов заявился, без проз,
и мешок – без конфет и без пряников
(заблудился в трёх соснах мороз).


В мусульманском быту под халялем обычно понимают мясо животных, не нарушающих исламские пищевые запреты.


Мускул

Алексею Остудину

Ещё на миг очнётся колокольня
и упадёт на поле звон малиновый,
где чернозёма масляные комья
в колени прорастут ржаной молитвою.

Клянись и кайся, омывай колосья
ячменными слезами и гречишными,
пока по мёду остро ходят косы,
в казани местным виски не грешившие.

Насыпь в лохань ярчайших зёрен проса,
сломав язык, как об колено хлебушек,
раз мучеником стать совсем не просто,
сося метафор барбариску-глебушку.

Горчи гортань, не задевая печень,
пока рассвет на небе преет мускусном,
и жги листы, коль растопиться нечем,
поигрывая занемевшим мускулом.


Не накопил

…… …, …… ……… …,
…… …… …… - … …… …….
……… …… ……… … ……!
…… …… ……… ……….

… ……… ……… ………:
…… ……… … ……… …,
…… ……… ……………,
…… …… ……… ……….

…… …… …… ..убоки,
…… …… … …… ….. пил.
Вот и всё, что знаю я о Боге, -
на молитву слов не накопил.


В понедельник...

Г. Б.

Птичий контур, чертёж без деталей –
в небо шаг от беды… от бедра…
от осенне-(ос)иновых талий
пункт за пунктом пунктиром, едва,

прочертив облака, предначертав
оставаться на окнах ночей,
и пером по бумаге зачем-то
лунной горлицей стынуть ничьей,

занемочь, где в сиреневой тряске
клювы клином вбиваются в юг,
и синицы, сипя на татарском,
минаретные гнёздышки вьют,

задышать глубоко в понедельник,
отыскав голубиную клеть,
и застуженный крестик нательный
на груди у меня отогреть.


Под увеличительным стеклом Бориса Вайнера

Стихи в тексте - Бориса Вайнера

Я родился в городе-секретаре компартии Италии – Тольятти. В далёком 1978 году. Спустя 9 месяцев, родители решили уехать в Казань. Согласен ли я был - никто не спросил. Пришлось круглолицему грудничку последовать за ними. Не оставлять же было стариков без присмотра…

Я знаю милый городок,
Где всё круглым-кругло:
Окно, и клумба, и цветок,
И слово, и число…

Маме к тому времени было 39. Папе – 53. Он пролетал всю Отечественную на бомбардировщике радистом-пулемётчиком. Бомбил Берлин. Был сбит над Белоруссией и месяц жил на луковом поле в тылу у немцев. После чего всю остававшуюся жизнь лука не ел…

И стрелки кружатся в тиши,
И в кухнях не спеша
Сползают лука кругляши
На блюдечко с ножа…

Раненый, был выведен к партизанам мужественной белорусской женщиной и отправлен обратно за линию фронта.
После войны он окончил юрфак. Работал районным судьёй по уголовным делам. Потом стал председателем районного суда. Потом ушёл в отставку и работал юрисконсультом на заводе. Забегая вперёд - скажу, что я пошёл по его стопам. Но, видимо, уже не дойду…

И скачет круглый дурачок
На палочке верхом –
В глазах мечта, в руке сачок –
По лугу босиком…

Мама родилась в маленьком селе Старая Тушка Кировской области. Когда она ходила в школу за пять километров от дома, очень боялась волков. А они её, кажется, нет – поскольку не часто, но всё же показывались на глаза…

Не страшно на улице волка
Вдруг встретить порою ночной:
Ведь знают все дети в посёлке,
Что он совершенно ручной…

С золотой медалью она поехала поступать в мединститут – опоздала на вступительные; заплаканная, попалась на глаза проходящему ректору, разрешившему попытать счастья. 6 лет учёбы и 35 лет работы на «скорой помощи». Бригада «интенсивной терапии»: инфаркты, отёки лёгких. Несколько секунд на единственно правильное решение, от которого зависит жизнь человека. Бессонные ночи. Неработающие лифты и шестнадцатые этажи, наркоманы и психбольные с ножами.

И каждый вечер в час назначенный,
Пустячных между новостей,

О жизни чьей-нибудь утраченной
Нас извещают без затей…

Себя в раннем детстве почти не помню. Мама говорит, что я рос очень вредным. Я и рождался вредным. Поперечно-полостные роды. Лез в мир попой – наверное, показывал своё отношение к нему. Всё меняется – говорил перстень. Я не исключение. Добрее себя нынешнего людей не встречал.
Помню, сгрёб палкой с телевизора отцовский Дегоксин и всласть им наелся. Но промываться мне не понравилось…
Помню, прогуливающейся в скверике иностранной делегации (надо же как совпало!) из ГДР – крикнул «Хайль Гитлер!» Они очень испугались…
В садик меня отдали всего на год. Баловали. Но мне и года там было много. Я постоянно уходил домой во время тихого часа. Видимо, спать больше нравилось дома…
В 6 лет пошёл в школу. Годом раньше – за папины конфеты – научился читать.
Учился нормально, но по поведению были вопросы, которые материализовывались в дневнике в виде письменных замечаний типа: «Замечательно ваш Эдик умеет визжать!» и т.д. В такие периоды я страдал патологической рассеянностью. Дневники терялись пачками…

Здесь похоронен дневник Иванова.
С ним Иванов обошёлся сурово.

Но если бы не был суров Иванов,
То был бы отец с Ивановым суров…

8 марта, когда мне было 9 лет, умер папа. Имелись тётя и бабушка с папиной стороны – но с ними мне почему-то было страшно оставаться, и мама почти всегда брала Эдуарда Раимовича, как я любовно назывался всем филиалом, с собой на Скорую. Мне там нравилось. Однажды мы везли в больницу мужика с топором в голове. У него к шее свисало свезённое ухо. Это было интересно – я ведь мало что понимал тогда…

Вышел месяц из тумана,
Вышла в люди обезьяна,
Вышло завтра из вчера,
Вышел суп из топора…

Потом парализовало дедушку с маминой стороны. Бабушка тоже болела и не могла сама ухаживать за ним. И мы уехали в Кировскую область, в город с оригинальным названием Сосновка. Одноклассники меня сторонились – тогда Казань гремела по всему Союзу своей организованной преступностью. А я ушёл в себя. По-настоящему полюбил книги. Перечитал всю классику мировой литературы, а потом и всё, что было в местной библиотеке. За книгами посылал маму с двумя хозяйственными сумками на неделю. Самому нужно было блюсти реноме казанского пацана с улицы…

Про него домохозяйки говорили «бандит»,
Он притягивал ножи, как электромагнит,
Он смотрел не в глаза, как будто бы сквозь…

Там я первый раз закурил. За поленницей.
Подрался. С Азатом, будущим другом.
Влюбился.
Там много чего было в первый раз.

Лес начинался уже в 60 метрах от нашего дома. На завтрак я часто собирал землянику. С парным соседским молоком – милое дело!

На полянке, на лужайке,
Я валяюсь в тишине.
На лужайке, в синей майке,
И всего двенадцать мне.
Надо мной, как будто в зыбке,
День качает облака.
Я не то чтоб умный шибко –
Я задумался слегка.

Мама зарабатывала деньги. Постоянно была на работе. На мне были дрова, огород, магазин, общий присмотр за бабушкой и полностью парализованным дедушкой.

Разве я не попадал,
Солдатик стойкий,
Между двух на поражение огней?
Разве я не говорил себе: «Не ойкай –
Верно, другу и врагу ещё больней»?...

Дедушка – гений. Бригадир лесосплава. Умножал и делил в уме двузначные и, по-моему, даже трёхзначные цифры. Любил поесть и выпить. В первом утверждении я полностью убедился, ворочая его в кровати по нескольку десятков раз на дню. Протягивал большое полотенце за спину и при помощи этого нехитрого рычага усаживал его на кровати, потом укладывал обратно… Ему, конечно, не лежалось спокойно. Полежи-ка четыре года…

Не гляди во след
Плача и любя –
Я лишь пыльный след
Самого себя.
Мне не в радость день
И не в радость ночь,
Я всего лишь тень,
Чья дорога – прочь.

Он умер. За несколько дней до смерти я напоил его водкой из сосочки для грудничков. Он просил – а я из детской шалости согласился. Дед раскраснелся и пел «три танкиста – экипаж машины боевой»…

Лучше взрослых знают дети,
Для чего бывает праздник:
Чтобы жизни улыбаться,
А не горе горевать…

Года два назад мама за это мне сказала спасибо. Она сказала – он много раз просил – а мы с бабушкой не давали. Благодаря тебе – ему было хорошо перед смертью…
Через несколько месяцев умерла бабушка. Мудрая и трудолюбивая женщина, воспитавшая троих прекрасных детей. Набожная. Купеческих кровей. Познавшая и голод, и холод, и ужас войны…

Зажигаю свечи –
Для друзей привет,
Да одни далече,
А иных уж нет.
Шутковать – негоже,
Плакать – ни к чему,
Сдует ветер божий
Всех по одному…

Я окончил школу, и мы с мамой вернулись в Казань к моему брату. Которому уже было 30 лет… Я поступил на исторический в универ – но ушёл. Юношеский максимализм…
Окончил юридический лицей и поступил уже в Юридическую Академию. Просто хотелось высшего образования и как бы в память об отце.
Учился и подрабатывал. Охранником. Курьером. Занимался со служебными собачками в кинологическом центре…
Закончил ВУЗ и поработал немного юристом. А потом меня захватили стихи.

И до утра сидит поэт
Над рифмой кольцевой…

Писательством обязан старшему брату. Классе в 5 я наткнулся на его тетрадку с институтскими лекциями вперемешку с юмористическими четверостишиями. Он сочинял их так складно и смешно, что я подумал: «Вот бы и мне так!». И начал тоже. И продолжаю по сей день. И думаю, что уже не остановлюсь…

Я знаю, ты меня поймёшь:
Ты на меня как брат похож,
А это значит – ты живёшь
На белом свете
Не для того, чтоб торговать,
И воевать, и воровать,
А для того, чтобы бросать
Слова на ветер…


Язычее

По вздохам как по улицам
ползу за музой лазом
со мной асфальт целуется
до синяка под глазом

со мной луна встречается
и спину расцарапав
как строгая начальница
клянёт за сленг арапов

и я на век отзывчивый
кипяще и бурляще
своим косноязычием
сверлю всё настоящее

со лба по переносице
в язык на слово шаткий
фельдъегерь мысли носится
на взмыленной лошадке

и что-то вроде вызрело
и пульс визжит снарядом
а сердце этим выстрелам
давно уже не радо

и дни пьяны по месяцу
а месяцы по году
и как тут не повеситься
в такую-то погоду


Памяти Мандельштама

Если тёмный огонь отразится в ступенях воды
и как медленный конь истоптавший воронеж до дыр
захрапит на сарай перекинувшись к крышам домов
значит грешник за рай навсегда умирать не готов

значит крестик сдавил изнурённую впалую грудь
значит в отклике вил не мятеж а призывы на труд
и горит огонёк у Матрён и задумчивых Кать
что взбирались на трон дабы семя мужское схаркать

значит встанет герой королевич степей и мотыг
за крестьянство горой продевая столыпинский стык
на фонарных столбах на голгофах на детских плечах
кому в лоб кому в пах раздавая земную печать

потечёт от лампад долгожданный невольничий свет
от злодеев и падл заискрится знакомый завет
и пройдётся шатун по сибирским когтям-городам
разменявший версту на слова что я вам передам

ибо это во лжи искривляет огонь времена
потому что ожив память наша к бесчинствам смирна
и с обугленных уст у продлённого в вечность одра
алчный Молоха хруст омывает прямая вода


Белена

Ах, родная моя белена –
покуражим, покружим?
Разливай же стихов мне сполна
по соломенным кружкам.

И пойду я гулять допоздна,
всё отринувший разом,
до такого осеннего дна,
что осыплется разум.

За душой всколыхнётся тайга –
пихту пью по рюмашкам,
и ноябрьская плачет таньга
в загрудинном кармашке.

А потом оборвутся слова –
лай и хрип до изнанки.
Ах, шальная моя голова –
С пеной рта в несознанке.

Не звенеть мне, как чистый хрусталь,
ни внутри, ни снаружи.
От горячечной жизни устал –
ничего в ней не нужно.

Ах, родная моя пелена,
ты пустила дробину,
что во мне, накровивши сполна,
глаз и глас прорябинит.

Плотник плоти моей, листопад –
маразматик и нытик –
не вонзай в меня так невпопад
обезглавленный винтик.


Инфантильность

ещё на день себя ограбь –
и будет час от часа горше,
а предзакатный медный грошик
пускай скользнёт в речную рябь.

всё реже по воде гребки
упокоённых сонных вёсел,
мозоли, что сдирал насквозь я,
теперь не так уж и крепки.

прости меня, моя душа –
я оказался, между делом,
обычным, костным, мягкотелым,
с собой и разумом дружа.


Октябрь

Оседлав пешеходную зебру и мчась на кусты,
заблудился в словах, что, как вечность, длинны и густы.
И горит в подреберье остывший до льдинки рубин
полноцветьем калины и сочностью зрелых рябин.

Придорожный октябрь – ты опять графоман и расист,
на берёзы мои чёрно-белые так голосист,
что срываются птицы, о лете не договорив,
в беспросветную бездну – лихой загрудинный обрыв.

Уходящему в день, отступившему к охре в пожар,
только руку кленовую мне остаётся пожать,
по аллее пройдясь от листа до другого листа,
и дождя валерьянку считая по каплям до ста.

Проглотив истекающей сини микстуру на сон,
я вернусь поутру, прихватив, как отважный Ясон,
весь словесный гербарий поэта – плута и вруна,
потому что тоска моя в цвет золотого руна.


холодею...

Холодею без тебя. Что наделала?
Каждой клеточкой тянусь, телом льдинистым,
Задыхаюсь, тороплюсь, жду неделями,
Мой любимый, дорогой и единственный!

Обмирая, выхожу за околицу,
На соседей посмотрю – взгляды косые.
Сердце бьётся на восток и заходится,
Опадает поутру алой розою.

Горемычная, шепчу: не хотела я...
И молельная свеча вся оплавлена.
Не живя и не дыша, опустелая,
Украинская труба ждет желанного.


Не вошедшее в основные циклы

Истина в вине

Мне закусь - божий дар на сковородке
И несколько идей Сковороды..
Я тяготею как-то больше к водке,
Хотя пьянею даже от воды.

И за стихи краснею я не шибко:
Креплюсь, играю, и шиплю на дне.
Помарка в марке это не ошибка -
Тому виною истина в вине.

Волга

В предрассветно-циферблатном три,
Над обрывом глинистого слога,
Языкастый парикмахер-стриж
Берегу причёсывает локон.

Хоть цирюльня бабе не ахти –
Ворону в судьбу её не каркнуть.
Пенится по пальцам реактив,
Завивая химией дикарку.

И полощет волосы песок,
Вымывая хну цивилизаций,
Где за косу дёргают исток
Дед Мазай и сказочные зайцы.

Волны разобьются, торопясь:
Сколько строчкой ни корми ты волка –
Убегает к Каспию опять
Катерами раненная Волга.

Васнецов

От картин картин не ищут,
От беды сбегают в лес.
За духовной выйдя пищей,
Я в строку чужую влез.

Что тебе моё соседство –
Баки брей, пока живой.
На перформанс не усесться,
Хоть козлёночком завой.

Поскорей подай напиться
Родниковой влаги труб.
Кухня – маленькая спица –
Свяжет милую сестру.

Будет бедная девчушка
Братца заново искать.
Время – медленная душка,
Словно пуля у виска.

Обет

Проваливаясь в град обетованный,
Не принимай на сон обед и ванну –
Нарушится обет.

Перекрести сегодняшнего Гота –
Последний домик вотчина его-то…
Искрошатся кресты.

Не жди даров, как это было с Троей,
Ты на коне? Тебе его построят…
Забудутся дары.

Не верь словам – они бегут за точкой.
Под хрупкое ребро скользнут заточкой –
И кончатся слова.

Утром мама взорвёт небеса...

Утром мама взорвёт небеса,
А затем подожжёт и подушку.
Как об этом, скажи, не писать,
Если их мчс не потушит?

И в столичных духовках метро,
Злопыхателям местным на радость,
На глубинах пропащих – и то –
Увеличится вверенный градус.

Как на это, скажи, мне смолчать
И умерить дозорный хрусталик,
Если есть и костёр, и моча,
Если мамины руки устали?

И тряпичное бьётся окно
О бегущие тучи дюраля,
Разве выдержит небо его,
Где стекло ещё не протирали?

Дорога в Беркли

«Быть — значит восприниматься» Джордж Беркли


Креста мистические взмахи
На куполе мелькнувшей церкви
Железным блеском об рубаху
Царапнули при въезде в Беркли.

Никелированные крылья
Несли потомка Гавриила
По автостраде многомильной,
Мощённой в адское горнило.

Побрив Неваду возле уха
Опасным лезвием азарта
Калифорнийских акведуков,
Я разрезал черту на карте,

Как резал вены в восемнадцать,
Проехав сквозь Долину Смерти.
Тогда другим восприниматься,
Наверное, мне кто-то мерил.

А ветер бил по серым скулам,
Глаза щипало, солнце меркло.
Но на хайвэе среди гула
Я различал кантату Беркли.

Любовь

Расскажи мне, золотая нива,
как колосья в небе искупать?
Ты к другим добра и неревнива,
а к себе скупа…

Этим летом путь твой перегадан,
но лучистым ангелом храним,
и летят стихи по перекатам
и песку равнин.

Где-то в притаёжной глухомани
к свету продирается медведь…
Ах, любовь, его ты не обманешь –
правда ведь?


Бейсбольное утро

Чьей-то древнею рукой
ковш на небе вышит,
запрокинут далеко –
черпать души с крыши.

спи, мой маленький, а то
выйдешь спозаранку –
обнаружишь на виске
маленькую ранку.


Сомалийские пираты

Прощай! Отринь! Но помани -
Фемида - Флинт на оба глаза!
Мы уплываем к Сомали -
торговые суда облазать.

Дождись, фанерный сухогруз,
татарских окриков погони.
Освободит от груза уз
тебя объятьями огонь их.

И будет неуёмным торг:
зелёного с валами моря,
пока расчётливый восторг
останки с корабля не смоет.

А добродушный капитан
раскурит глиняную трубку,
и забирая капитал,
у рубки остановит рубку.


Документ Microsoft Word

Через всё, что в жизни разбивалось,
а потом и склеивалось хоть –
мыслью сердца протекает алость
в кровь чернил и А4 плоть.

Через всё, что я любил и видел,
жаждал, но ещё не понимал,
возродится в Wordе новый идол,
честен в правде, пусть пока и мал…

Только так: мучительно, но верно
новый проворачивает лист
ось стихов, томившихся от скверны
строк, что мне совсем не удались.

***

Просыпая слова из кармана судьбы,
Ты стихами своими всю жизнь загубил.

Зазвенят и покатятся буквы одни,
А каблук нищеты раздробит их на дни.

Ночь сотрёт по кусочку катрены с листа,
И однажды ты сможешь от мира устать.


Прошедшее лето

Мила нам добра весть о нашей стороне:
Отечества и дым нам сладок и приятен.

Г.Р. Державин «Арфа» (1798):


К августу вышли бонусы...
Смачно сбивая с ног,
Как табакеркой по носу -
Этот ядрёный смог.

Пепельным летом, на зависть,
Диск по-осеннему жёлт…
Что вы к нему привязались –
Аффтор, наверное, жжёт!


К тебе

Я тебя люблю, Солнышко


Оксана

В бистро, на улице Гладилова,
За чашкой кофе с круассанами,
Предчувствуя неизгладимое,
Я познакомился с Оксаною.

От притяжения к красавице
Душа тянулась прямо в выси там, -
Но мой карман не смог прославиться,
Поскольку лирикой был высвистан.


Я же вам не Цветаева

…Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед.
Марина Цветаева
Коктебель, 13 мая 1913


От тоски да от совести
Только в винном чаду
Я в хмельной невесомости
Вновь по краю пройду.

Может, скоро и сгину там,
В раскалённой строке,
Оставляя покинутым
Этот дом налегке.

Я же вам не Цветаева –
Мне не светит черёд.
На портвейнах настаивал
Стихотворный отчёт…


Дождь

навсегда обескровив,
солнце приняв за чёрное,
горизонт матом кроя
в сотый раз на нечётное,

наступая на грабли,
не в пример поэтичности,
неба смелый кораблик
отплывает к античности.

туча бродит по Криту
лабиринтами Миноса,
неслучайно по крику
грома явится вымысел…

по земной анфиладе
славным словом учителя
льёт Гомер по Элладе
дождь, ещё не прочитанный,

и в глаза он грозою -
не дверями, так окнами -
заползает назло им,
чтоб ахейцы не охнули.

и сплошною стеною
льёт поток над невинными,
где плавсредство для Ноя
отплывает с Афинами.

***

возле огненных скал,
где дымятся Микены,
бог росу расплескал
на лелег манекены.

у немых городов
в черепках да осколках
выжать мог Геродот
из истории сколько?

только буря и мгла
Лерну злом заражала,
цитадель же смогла
Сету выставить жало.

только в слякоть и дождь
дни Тиринфа считают,
это было как дрожь,
отчего нас не стало.

обдирая бока
в звёздных чащах провала,
на балконы Балкан
ночь луну проливала…


Дар

Не о том я пока пою,
строки кровью своей пою,
и они набухают в плоть,
как Господь.

В то, что пишешь, и сам не верь –
сердце заперто, словно дверь,
а ключи высоко звенят –
глубоко в меня.

Это было и будет так:
ночи синей дерёт наждак,
вместе с кожей за стружкой слов
обнажает зов.

И шепчу я на свой ушиб
и в воде, и в огне души –
за дуду мою да рожки
утопи! сожги!

Отрывается календарь,
стих кружится куда-то вдаль,
по нему я - как по жнивью,
но ещё живу.


Город

***

Этот город по самый мой ворот
немотою июньской распорот…
Я истрачусь и спрячусь в петле –
так, как нить исчезает в игле.

Словно рыба об лёд, этот рот
тишиною мне в уши орёт.
Почеши же иголку за ушком
и язык мне заштопай на дужке.

Вот тогда я фортели фортуны
поменяю на груши и струны…
Но молчит голодающий бард,
заложивший гитару в ломбард.

***

С хрустальным звоном покатился нимб
из голубой копилки поднебесья,
ты с голосом своим – уж как ни бейся –
а всё равно пойдёшь теперь за ним.

Шагать в упор до выстрела, до даты
величия лохмотьев из штанин –
я, города невольный гражданин,
приму настой погибельной цитаты.

Кому-то выпить праздности родник.
В незнании – пружинит счастьем сила.
Ты пей её, пока не подкосило
открытие того, что мы одни.

Крылами черпать воды журавлю,
прислушиваясь к мерному вращенью…
Гореть в аду – ну, что за извращенье –
я лучше кока-колой отравлюсь.


Лицо в крови

***

Сугроб подкрался невзначай: плечист, ухожен –
Опять январь до февраля чуть-чуть не дожил.
С дверьми подъездными играй до белых лёгких,
А дом припрячет в рукаве огни и ёлки.

Теперь ты вспомнишь как стишки на кухне, в зале,
Детишки колкой мишурой в тебя вонзали.
Так, отступивши на балкон, в карманы суй-ка
Заиндевевший стон грудной и дни-сосульки…

***

Лицо в крови – божественно оно!
Всё в брызгах нестерпимой адской боли.
Так вдохновенно, ею так полно –
Неведанной, непознанной дотоле.

По дёснам расплескалась губ заря.
За ней зубов желтеют криво скалы,
Рот, выплюнув кусочки янтаря,
Ощерился в усмешливом оскале.

На мостовую выкатился глаз,
Лежит у ног, зевакам на потребу,
В свой самый первый и в последний раз
Посмертным взглядом прикоснувшись к небу.

Нос мерзко свёрнут, вмят в лицо до щёк,
И крови соль смешалась со слезами.
Остановило время сердца счёт,
Знакомя эту душу с небесами.

Лицо в крови – безумное оно!
В цветном обезображено убранстве –
Кошмарное бордовое пятно,
Мелькнувшее на миг в ином пространстве.

***

Поцелуй меня в шею, Вампир!
Обреки на волшебное счастье –
Из пустот омертвевших квартир
Пятернёй выгребать сладострастье.

Взглядом льда заморозь сгоряча,
Так, чтоб мысли кошмаром наелись,
И расправленных оба плеча
Перепончато в крылья оделись.

Обрати меня в лики зверей,
И скрепи зачарованным браком
С омерзительным скрипом дверей,
Раздающимся из полумрака.

По кусочку от всех поясов
Отломи мне земную истому.
Кровью звёзд предрассветных часов
Утоли мою жажду к иному.

Опрокинь неизведанный мир
На мои заскорузлые руки.
Мир, в котором оживший сатир
Издаёт похотливые звуки.

Утопи меня в реках теней,
В тёрпких винах немого блаженства,
Вытекающего из людей
Вместе с кровью – глотком совершенства.

По парадным меня научи
Из беременных ужасом спален,
В гобеленовой мрачной ночи,
Выползать к запустенью развалин.

Сделай так, чтобы я пролетел
Венценосным лучом перламутра,
Мимо скрюченных, замерших тел,
Сном убитых до нового утра.

Поцелуй меня в душу, Вампир!
Унеси в ледяные просторы,
Где в луне – оживающий мир,
Станет вечности вить мне узоры…

***

Не поезд Анну красит, -
Но катится трамвай
Отточенною фразой
Под дребезжанье свай.

Куют колёса гомон,
Звенит прямая речь
В предчувствии знакомом
Смертельных телу встреч.

Теперь за все цитаты
Расплатится с лихвой
Уже известный автор,
Упав на мостовой.


Но век - чума...

Но век – чума. Отрадность бытия
Подобна проблескам в сознании больного,
Когда, очнувшись на секунду от нытья,
Ты ощущаешь мир торжественным и новым.

Когда луч света, хлынувший в зрачок
Безжалостно, (но тем волнительней и слаще),
Тебя, как рыбу подсекая на крючок,
За воспаленную десну на берег тащит

И окунает в жертвенный котёл,
По вкусу добавляя год за годом жизни,
Когда в твой угасающий костёр
Подбросит день вязанку дров из тощих мыслей...

Реванш не за горами, милый друг,
Вдвойне опасней рецидив такой болезни,
Готовься встретить близкую хандру,
И, как поётся в старой незабвенной песне,

Когда, укрытый бархатом ночным,
В своей постели ты затихнешь канарейкой,
В плену земного шара заучи:
The time is not, you are not free. At prison welcome…


Череп узок

***

Позади – как в полыни.
Впереди – только крест.
То унынье нахлынет,
То неделю нетрезв.

Раз уж череп так узок –
Вынь из ножен тесак
И заставь свою Музу
На культяпках сплясать.

***

Только утром, в полчетвёртого,
Сон, с размашистостью вензеля,
Неохотно и подчёркнуто
Полоснул по горлу лезвием.

Заструилось дрёмой вязкою
Долгожданное забвение.
Завтра явью перевязкою
Оживляться горлу велено.

***

живу. И видит Бог... Конечно, нет.
Имеющий глаза да не увидит.
Как написал дряхлеющий Овидий –
О, как он интересно написал…

По выходным безвыходность гнетёт.
Заматеревший март ручьями полон…
До вечера капель играет в поло,
А ночью Марко ищет, где Восток.

Когда же перемелются снега,
На суточном дежурстве мне по рации
Ты передашь, должно быть, друг Гораций,
Что завтра будет лучше, чем вчера…


***

Пегас в пальто

Мне белокрылый мерин
Не подарил подков -
Бог по линейке мерил
Грозную силу слов.

Я закусил и ожил
В рифме стальных удил.
Ножками ходит ножик
По острию груди.

Камера сердца в рёбра
Передаёт аллюр,
В тех же застенках образ
Будит аллюзию.

Не опускай поводья:
В два перехода – вдох.
Если пишу сегодня,
Значит, на завтра по х… плох…

***

Куличики лепил на берегу –
Воспоминанье детства берегу.

Не то, чтобы заботами обмяк,
Но выстроен бетонный особняк.

И стало невозможно отыскать
Воздушный светлый замок из песка.

А где-то неизвестный дурачок
Стихов насобирает в кулачок.

***

Кузькина мать

Ещё живёт антисемит:
Картавит май – но он убит.

С какого бока Айвазовский
Полотна бросит по-борцовски?

С какого третьего колена
На вспять уйдёт подруга Лена?

Ей берегА не обнимать,
Сибирскую узнавши мать…

И я там мимо проходил –
И Кузя был, и пиво пил…

***

Мандельштамовское

Я себя возлюбил с незапамятных пор -
До росиночки пота из чувственных пор.

И, лелея альтистый в себе голосок,
По утрам выпивал крови ближнего сок.

Мой язык наполнялся и чище звенел
От любви, ничего не просящей взамен.

Неизведанно прост или дьявола злей,
Прирастая костями ушедших друзей,

На высоты такие я ставил свечу,
Где и страх упразднён за отсутствием чувств.

И в глубинных открытьях разбитых зерцал
Бесконечно ужасно себя созерцал.

***

Рояль

Бью по ним – они не отвечают:
Звук по-христиански лёг на дно.
От тоски, от искренней печали
Клавишам рождать его дано.

И в кустах, на сцене настоящей,
Не в четыре - я играю в две…
Задаю вопрос, играя в ящик,
Ты, трёхлапый, слопаешь ответ.

***

Жизнь – застенчивый кузнечик,
Разбегающийся в даль.
Прыгнет в небо человечек
И исчезнет навсегда.

Только клеверная стела
Прорастёт в тени крыльца,
И останется от тела
Золотистая пыльца.

Босоногий мой кузнечик,
На судьбину не пеняй,
Если прыгнуть в небо нечем –
Возвращайся без меня.


***

158 УК РФ

Девять жизней играя за кон,
Медвежатник играет замком,
Но скупой и богатенький рыцарь
Не желает поэту открыться.

Так устроен небесный закон:
Шесть годочков за взлом и – в загон
(В тайнике бытия не порыться),
Ну, а мне – и подавно за тридцать…


Кукушка

***

А. Лукашенко...
И любимому Минску..

А жизнь – непродолжительна и хрупка –
Что рюмка не познавшая краёв.
Расплескивая – рубит мясорубка
По дольке дней твоей души район.

Выплачивая – выплачь водку боли:
От дна – одна – она – не защитит.
Я жив где белорусский мегаполис
По-голливудски выдохнет мне: «Shit!»

***

Вторые сутки - дождь у ремесла:
Луна и звёзды – чисты и блестящи,
Но как бы галка их не унесла
В своё гнездо у заповедной чащи.

И будет месяц век свой коротать
С осколком афоризма бернардшоу.
Пока гнездо не потревожит тать,
Возьмёт добро и скажет: "Хорррошо!"

или:

Поэт - подлец, что мимо не прошёл...

***

Покажи кривую улыбку, бог,
Покажи её – cheese - нам.
И указом новым, как пикой в бок,
Проповедуй, отчизна.

Не впервой ей кровь выводить на лист
Подписью акта сходу,
На волков седых и на чёрных лис,
Разогревшись охотой.

Объясни им, пишущий мой Пьеро:
Власть, конечно, садистка.
Потому, друг, жопою на перо
Ты, как на кол, садись-ка!

***

Как однобоки милые друзья,
Разноязыки и неповторимы…
От клинописи к азбуке скользя,
Какой по счёту вновь воздвигнем Рим мы?

Не варвар ли сметёт уют столиц,
Наречие другое обнаружив,
И обомлевший век склонится ниц,
Хлебая светоч перед ним из лужи?

Целуя лапоть золотой, народ
Превознесёт провинциальный говор,
Разменивая мыслей серебро
На смертный лязг тюремного засова.

Навозной кучи русский бриллиант
Сверкнёт над Мексиканскою гробницей,
Когда с петлиц побагровевший бант
Скользнёт на шеи всем цареубийцам.

***

Мятой газеткой стен неприкрытую голость
Шлёпнуть в запале манит опять дурака.
Коль на бесправье и писк комариный – голос,
Не оскудеет на прессу его рука.

*

Штора к закату вспенится розовой юшкой,
И заклокочет намертво сомкнутый кран.
В девять заученно в темя добьёт кукушка
Голосом диктора из новостных программ.


Свежий черепаший суп

Чтоб забраться под панцирь,
выбрав текстов пяток –
окунай свои пальцы
в их крутой кипяток.

Обжигаясь, листая,
лбом царапай по дну,
если память устала –
на кавычки подуй.

И под добрую чарку
забродившей вины
интонацией чавкай,
несъедобной иным.

А когда к логарифму
лет откроется дверь,
ты в последнюю рифму,
словно в бога, поверь.

***

Золотистого роллтона суть –
расцвести в животе орхидеей.
Пару ложек сейчас принесу,
Чтобы вы не хирели.

Как познаешь от рябчиков жизнь?
Не филе соловьиным
ты до дрожи во рту дорожи –
а куском солонины.

Расплескался рассвета бульон –
магги солнечный ящик:
миллион порастает быльём,
а друзья – настоящи.

И дивится родная душа,
как же жадно едим мы,
но, конечно, с тобой на ушах
не лапшою едины.

И закусим, и выпьем ещё
этих лет по стакану,
и простым украинским борщом
прокипим к океану.


Миниатюры

***
От угла четвёртой стрит
Зашагал домой артрит..

Здравствуй, кашель старых ног,
Ревматических дорог!

Вспомни бар у Херальд-сквер:
Трость и чёрный пуловер…

Бьёт чечётка счётом стоп,
Чётко бьёт чечётка счёт,
Ритмом чётким бьёт чечётка,
Чутким ритмом чётко бьёт.

Глянец лаковых штиблет
Рябью потчует паркет,
Чертят по полу щелчки
Накладные каблучки.

С пяточки да на носок –
Рассекает звук висок.
Хлёстко, не сбавляя темп,
На Бродвей выходит Степ.

Перед дамами на сон –
Господином ходит он,
Тишину и сам себя
Шагом чопорным дробя.

По Манхэттену насквозь
Разгулялась его трость,
Зазывая в чудный пляс
Весь неоновый каркас.

Гром пробрасывая в ход,
Бьёт чечётку небосвод,
И на крыши заходя,
Пляшет каплями дождя.

Льёт годам чечётка счёт:
Чёт на нечет – пересчёт.
Дрожь в коленях… центов горсть…
Фрак истлел… сломалась трость…

***
У попа была собака...

Жил старый пёс.
Хвостом устало землю мёл.
Бока в репьях местили насекомых.
Тяжёлой цепи ход
С колоколами сёл
Перекликался звоном грустным и знакомым.

Настал зимы черёд.
Дни засевали снегом
От всех трудов уставшую полей окрестных гладь.
И пёс, свернувшись зябко,
Из-под худой телеги
Метели заново учился подвывать.

Морозный месяц,
Заходя за кровлю дома,
В ту ночь рассеянно ронял лучи во тьму.
От холода трещала
В коровнике солома,
И брюхо пса урчало, собравшись в тетиву.

С обрывком цепи он
Кружился ошалело,
В раскрывшуюся дверь шмыгнул наискосок…
Той ночью на печи
В горшочке мясо млело -
Телятины варёной томившийся кусок…

***

Молитва

Трагичным тоном
Ночью нараспев,
Псалмы читает
Голос нашей бабушки.

Он в этом деле
Громко преуспев,
Детишек сны
Вдруг превращает в камушки.

И дети ежатся,
Проснувшись наконец,
Внимая заунывным
Заклинаниям.

Им кажется - они уже на дне
Чего-то страшного,
И взяты
Для заклания.

А голос бабушки
Ревёт неутомим.
Иссохшие ладони
Пляшут танцами.

Мы троекратно
С ними воспарим,
И в лоб, и в пуп,
И в плечи тыча пальцами...

***

777

Если выгорит день барышом предзарплатного дельца,
И ударит портвейн со стаканом тогда по рукам -
Алой жидкостью, как от заката, ты сможешь зардеться,
К неспокойной душе прирастив озарения грамм.

Но закончится миг, и сегодняшний маленький праздник,
Словно странник ночной, распряжёт удалого коня…
Зазвенит тишина пустотою осушенной страсти,
И разбавится век на промилле уснувшего дня.


***

Green Peace: 31 декабря

Натрий с хлором снег печёт –
Колесом давите вы их:
Улицы внезапный вывих –
Вот и дом за «кирпичом».

Там пролился Новый Год,
Как всегда, вином на скатерть
И нетвёрдою ногой
По паркету в танце катит

К кухне, где попав в немилость,
В печке гнётся березняк,
А сосновая резня
Древом в кадке притаилась.

Но хохочет зал в ответ,
Зеркалами сыпля блёстки –
Только ручки к сердцу две
И - ребячий голос хлёсткий:

"Гуща снежная, пророчь,
Чтоб ушедшими летами
Ель от хоровода прочь
Со звездой к звезде взлетала!"

***

Зона

Вдохновенье чутких стоп –
От решётки гулкий топ,
Шухер – оп!

Часть вторая точка прим,
Все пути приводят в Рим –
Бредил им.

Забубённым вышел храм:
Витражи в теснине рам
Взгляды – ам!

Под Саранском «Божий Град»
Босоте казанской рад –
Мамке – ад…


День

***
Весеннее в Есенине,
Осеннее в осине -
Проскальзывает в сени мне
Ковром небесной сини.

Во дворике поленницей
Кряхтит мороз январский,
Но постучаться ленится
И будит только арских.

С усталых рук коровницы
Июльский день напоит
Колодезной сукровицей
Проснувшегося пони.

А ночью месяц сколотый,
Чей свет с утра избыли,
От холода и голода
Найдёт окно избы ли/из были?..

Арск - город в Татарстане.

***

Лицом не вышел день,
Рябой и неуклюжий:
То солнцем шпарит где,
А то окатит лужей.

Бежит косым лучом,
Сверкая там ли, тут ли,
Плюясь через плечо
Мне облаком на туфли.

То ветром - по щеке,
И рвёт рубахи ворот,
То где-то вдалеке
Клюкой песчаной водит.

Юродствуя порой,
Камлая до обеда,
Вечернею зарёй
Идёт за мной по следу.

Кликуша, чародей,
Мы будем после ночи -
Я – чуточку старей,
Он – чуточку короче.


Песня

Денису Осокину

Коли не было клочьев тех на зари
Кудри жёлтые обзови дуешься
По ручьям истечёшь как срок
За давностью в даль на зари

Ключ воткнётся клювом в замок
Провернёт душеньку вывернет
И споётся как-то само
Коли не было клочьев тех на зари

Истечёшь собой по другим
Так дружок и память народная
Бродит в чьём-то чане угли
То глотком прожигают то одами

А проститься придёт миллион
Коли не было клочьев тех на зари
И не знали б мы что был он
Но ты имя всем моё назови


Там

***

Там ещё пишут…
Это когда
Водят палочкой по бумаге.
Ищут пищу,
Ра-бо-та-ют –
Странный обряд ушедшей магии…

Там ещё солнце – железный диск –
Лязгает по небосводу,
И неуёмный рассвет-садист
В тёмные окна воткнут..

Там ещё жив благодатный звук,
Но не посредством речи,
Просто ружьё, сжевав кирзу,
Сердце дробинкой лечит.

Там ещё можно куда упасть...
В перистых тех хоромах –
Время спрессовано в лучший пласт,
В котором слова хоронят.

***

Там, в голове, зреет яйцо ума:
Птенчик готов к явной, как день, вечерне…
Полной когда станет твоя сума –
Вместе со смертью мудрость раздавит череп.

И вознесешься и упадёшь опять,
В общем-то, спя, если на самом деле…
Кем возомнил, бредовенький, ты себя –
Кровью и телом завтракая недели?

Пережуёшь, переживёшь глагол,
На ночь вином не позабыв причаститься.
Выброси взгляд свой, голый, но гордый сокол,
В мир, где вселенной правит слепая частица.


Точки да запятые

***
…Моим стихам, как драгоценным винам... (М. Цветаева)

От тоски да от совести
Только в винном чаду
Я в хмельной невесомости
Вновь по краю пройду.

Может, скоро и сгину там,
В раскалённой строке,
Оставляя покинутым
Этот дом налегке.

Я же вам не Цветаева –
Мне не светит черёд.
На портвейнах настаивал
Стихотворный отчёт…


***
Выдал Бог, сожрала свинья,
Печень выклевал русский гриф,
Мне осталось тебе пенять
С изощрённостью новых рифм.

***
Он родился колким на излюбленной полке,
Где поэты в ряд говорят о бутылке,
Закружившись размером (2/4) польки,
От сумы зарёкшись и от Бутырки.

Он шагал к Шагалу по тетрадному полю
И считал писательство злой привычкой,
Потому что разность метафизики болей
Прибавлением скорби глупость вычтет.

Он по обыску истин проваливал тесты
На словах с незрячими понятыми,
И когда писались совершенные тексты –
Получались точки да запятые.


***
Контролёр и солнечный заяц

Безбилетным ли лучиком
Жечь пустую ладонь
И от случая к случаю
Удирать на ландо?

Обесценилось зарево -
В бесталанный престиж:
Если деду - мазаево -
Не от солнца грести ж?..


Картинки

***
Вечереет.
Небо женски
Плачет в землю бирюзой.
Полумрак ползёт вселенский,
Обвивая день лозой.

Не спеша,
По кроне леса
Тень взбирается до туч
И, поднявшись в поднебесье,
Ест у солнца вкусный луч.

Чуть зажмурившись,
В сторонке
Пригорюнился закат:
То бледнеет, то краснеет,
Словно в чём-то виноват.

А по дну
Слепого лога
Речка пенная течёт,
Ждёт, когда тумана локон
Наготу укроет вод.

Прямо сверху
Втихомолку,
Рваных облак кравшись из,
Месяц белый
Серым волком
Близоруко смотрит вниз.

На колёсах
На хрустальных
Молодого ветерка
Мчит прохлада
Сосен дальних
Задремавшего мирка.

Ночи скорой
Слышен топот.
Мрак густеет во плоти.
Обречённых
Ставень хлопот
Вдохновляет темь войти…

***
Забрежневел закат прибрежный,
Казанью ласковой и нежной
Он утомлён.

Бровей два облака нависших
Соединяются в затишье
И тают в сон.

На пиджаке прохладной дали
Сияют звёздные медали,
Волнуют грудь.

Целуя крепко в губы вечер,
Луна пока ещё беспечно
Выходит в путь.


***
Забивает ливень капли в черепицу,
У свинцовых туч на город взяв подряд.
В сентябре совсем не нужно торопиться -
Срок работ его продлён до ноября.

И, сверкая, грозовые электроды
Части порванного неба варят вновь.
Атмосферный купол для живой природы
Прогревая искрой заревых костров.

Скоро-скоро всё вокруг засеребрится:
Путь от солнца превратится в лунный тракт.
В кабинет земной войдёт зима-царица
И подпишет снегом о приёмке акт.

***
Воздух грызть знойный,
Глотая жар раскалённых зданий;
Разгадать по зёрнам
Солнца - тайну пекла раннего.
Пить звенящую
Зыбь - асфальта с обманкой испарин;
Вязко-вящую
Осязать территорию гари...
Сжавшись в дрёме,
Сонной сиестой, сникнув, забыться;
В сколе, на сломе
Полудня, пОтОм с лица напиться.

В зелень ныряя
Парка, спасаясь в фонтанах и в тени,
Вглубь прорастая
Прохладных колонн. В мраморных стенах
Стыть барельефом,
Свежесть вбирая мира этого,
Жалкого блефа,
Всё же божьим оком задетого...
В дУше смывая
Удушье зла, в полусознании,
Но прозревая,
Падать в медленных звёзд зияние.

***
Разве кружится всё ещё год,
Белоснежным крылом декабря
Из окна мимолётно забрезжив?

Или рушится пепельный свод,
Безучастно шелка серебря
От виска до макушки, как прежде?

Может, теплится памяти луч,
Что растопит с глазами беды
Неприступную зиму-блондинку?

Ледяная слеза дальних туч –
Голубая снежинка воды
Улеглась на щербинке ботинка.

***
Бродя по закоулкам января,
Во двориках, прижавшихся к домам
Ветвями лип с обмёрзшими стволами,
Оглядываясь, вновь увижу я
Румяный лик святого Рождества,
К заутрене зовущего церквями.

И брызнет жизнь на полушубок мой..
Малиновыми каплями луча
Рассвет покажет место, где далёко
Скользнуло небо на пустырь седой
И голубою тучей улеглось
До Воскресенья подремать немного…


***
На небе алая заплата
Быка ярила,
Отдав укол лучей за плату
В бока и рыло.

Убийства зверю было мало –
Орал в полшара,
Но туша дня рога сломала
О край пожара.

Нависла бренная усталость
Горой корриды,
За то, что мига не осталось,
Кори Аида!


***
Заложен облаком заряд,
Протянут луч за синь пакгауза.
Многострадальная заря
Готова вспыхнуть и погаснуть.

И тот, кто в утро это вник,
Черкнёт в небесной книге жалоб,
Что дню покорный подрывник
Вонзил в зрачок рассвета жало.

***
Неумело, внахлёст,
Глади зыбкой назло,
Взяв шлепками на ост,
Воду било весло.

Только месть озерка –
Льдами схваченный ял.
Значит холод зеркал
Старый год отстоял.

***
За тридевять соток, на чужом огороде,
Полыхает томатами серый песок –
То ли нервная сыпь измождённой породы,
То ли цвет набирает невиданный сорт.

От камней, что проснулись, протянуты жилы –
Может, соком питают, а, может, сосут..
Подозрительно смотрят кусты-староживы
На диковинный сорт, или огненный зуд.

А колодец-журавль, застывающий в глине,
Ни тому, ни другому водой не помог.
На крестах пиджаки – сбились пугала в клинья –
Небо плёнкой тепличной свернулось у ног.

***
В день бездумный и промозглый
от глубин весенних чащ
до костей и вглубь, до мозга,
воздух длинен и кричащ.

Ветер в хлопотах довольных
дни и ночи напролёт
звон от струн высоковольтных
в шапку ельника кладёт.

И, похрустывая веткой,
к жгучей радости крапив,
шаг зари в обувке ветхой
по земле нетороплив.


Цветмет

Мой пламенный философ, – карантин!
Ещё ты помнишь фантомное жженье,
ведь кабель (что, как жизнь, под напряженьем)
на кисть тебя вчера укоротил.

Но, вырастая в глиняный колосс,
по рельсам ты блуждаешь без утайки
и, возле шпал откручивая гайки,
назавтра пустишь поезд под откос.

И, сердце метанолами храбря,
нажатием моих нелепых клавиш
в лесу ты август, как резину, плавишь,
надеясь добрести до октября.

Вот камень, что алхимиком готов:
смотрите, если кто-то не заметил –
сгущенье алюминия и меди
даёт в итоге золото годов.


Маме

Там меня пишут вензелем до вершин.
Там обо мне явно слагают вирши,
Как я тринадцатый подвиг не совершил –
Плюнул на всё и вышел.

А было что вспомнить: лев под рукой немел,
Гидра кончалась при головообмене…
Вепрь и лань, бык, что всегда имел
Критские бабки не в моей ойкумене.

Страсть как смешно видеть сады Гесперид:
В яблоках кони двигают взмыленный перед…
Ворон, бывало, взгляд свой в тебя вперит,
Словно в печёнку вонзает медные перья.

И проезжаешь Дербышки, как царство теней,
Кладбищ в округе – что фиников в Палестине:
Это как слепленный плач на еврейской стене,
Что вместе с мамой моей в катафалке остынет.


Трясогузка

***
За всклоченным осенним днём
Ещё бежала трясогузка,
Себя по корочке земли
Намазывая густо.

Ещё она была жива,
Полна зелёного налива,
Из всех прожилок враз пия
Любовь и радость хлорофилла.

Но вы, зелёные друзья,
На волю к богу не проситесь,
Пока бесчинствует века,
Дыша на небо, фотосинтез…

***
Юрию Макарову (1932-2004),
казанскому поэту

Из кореньев слов душистых
Предложу настой.
Гость зашедший, не ершись ты,
Что настой простой.

Не отцеживай травинки,
Пей стихи сполна,
Их нельзя до половинки -
Залпом и до дна!

***
Куда уходят тополя
Корой, стволами и корнями,
Годами, месяцами, днями,
Когда их небом опоят?..
Куда расплавленный асфальт
За дребезжанием трамвая,
Дома и парки омывая,
Течёт как вязкая строфа?..
И лета огненного трутень –
Куда стремится столбик ртути?..
В какие новые пределы
Часы, минуты и недели
Сочится строчкой жизнь моя?..


Экипаж

1
И я полон пустым. Без царя в голове и без пажа.
Стук промёрзших копыт, годы в клочья, как пена с коня.
За безжизненным тем, за безумным моим экипажем
Я нагайкой-улыбкой гоню завершение дня.

А в окне между штор нарисованный с вечера вечер
Мне подносит к кровати мерцающий звёздный коктейль,
С потолка осыпается осенью осень извечно,
И в бокал со звездой проливается листьев капель.


Задышав глубоко, индевелые сонные мухи
Облетают таинственной дали зелёный торшер –
Это мысли мои, всё равно что вселенские духи,
Неподвластные сну, согревают «постэль для Мон шэр».

Но Мон Шер – это я. Почему же отдельно от тела,
Опираясь на скатерти, бродят они по столу?
Без царя в голове, без пьянящего важного дела
Почему я в кровати, но будто лежу на полу?

Под кроватью есть пол, а иначе софа б закачалась,
Задрожала б София, умчавшись на первый этаж.
Тонким звуком свирели, промёрзшим копытом промчалась,
И к соседу впотьмах постучался бы мой экипаж.

2
Полыхнёт лунный морок, навеянный чувственной кистью.
Мой забытый в окошке рисунок вечерних берёз
Я пойду и продам, чтоб какой-нибудь Сотби и Кристи
С молотка мою душу отдав, оценили износ..

И пустив под откос..

И пустив под откос пламенеющий медленно разум,
Измочаленный граф на свою цитадель нацепил
Мой нелепый каприз, бесконечно невидимый глазу,
Мой застенчивый шарж из берёзово-чёрных белил..

3
Всё, конешно, – конечно. Во вспышке лимонного утра
Нападает на ночь светло-жадный тягучий рассвет.
Осыпается искр омертвевшая сладкая пудра,
Упадая со щёк незнакомых до боли планет…

И щекочет кларнет…

И щекочет кларнет напряжённые струны нейронов.
От виска к животу и ногам серебристая ртуть
Звуковыми пульсарами бьётся из тех патефонов,
Что ещё про любовь мне иглою царапали грудь…


О верлибре в Малибу

Костью в разодранном горле
Завоевание Уитмена –
Для ребятишек российских, ищущих ключ к словам.

Переболевшим корью,
Вам не избегнуть с ритмами
Инфекционной речёвки, распространённой там:

в Нью-Йорке, где, стариковски,
(в скромной квартирке не тесной, но
пальцы – в плену у клавиш), текст принуждая к «ню»,

ка(ню)чит жалкий Буковски
про баб залётных, естественно,
как он буравил их перцем несколько раз на дню.

Здесь огурец нарежет
Виталик к стакану спиртика
и философски заметит: «Что я в стихах е…?»

А где-то на побережье
волна увлечётся Спилбергом,
невдалеке от дома, в таинственном Малибу.


Звезда

С небосвода конопатого,
Как с кленового листа,
Сорвалась - и снова падает
Сумасшедшая звезда.

Облака её коверкают,
Выплавляя света сок,
И летит она калекою -
Всё стихами об висок.

На себя опять поглядывай
И, накаливаясь, тлей...
Отживёшь свой век, проклятая, -
А другим чуть-чуть светлей.

***
И пунктуацией луча,
И синтаксисом сил,
Необратимости уча,
Что хочешь попроси.

Но светом холодно не жаль,
Души не отнимай -
И я с шестого этажа
Шагну в прекрасный май.


пустельга

На поле Куликово
Слеталось вороньё,
Кто в латы не закован -
Забудет про враньё.

И убежит от правил
Полёта едких стрел,
Где слово спорщик плавит
На жертвенном костре.

Покается у яра
Мудрейшее из утр,
Пока слепую ярость
Ведёт на божий суд.

На истину обряда
Седмица пусть легла.
Течёт моя Непрядва,
Но это пустельга…


ЖЗЛ

Дворник

У пьяной дворницкой души
И слёзы есть, и есть моменты,
Когда несчастные мужи
Из листьев, грязи, ветоши
Творят себе же комплименты.

Потом другим творят уют.
В каморке крохотной сегодня
Опять уж две недели пьют,
Друг друга в пах ногами бьют,
Калеча орган детородный

Таков обряд, и не понять,
К чему ведут все эти шашни.
Я вышел с другом постоять,
Увидел дворника опять,
Метущего позор вчерашний.

Метла и дворник, чей союз,
Объединившись, без подначки,
Танцуют вместе лунный блюз,
С души сметая тяжкий груз
Чудесным скрипом ржавой тачки.

Боярышник

Мой грустный друг, когда слышны слова,
Бредущие к сочувствию прохожих,
Таинственная ягода – зла вам
Не принесёт, а только лишь поможет.

Прислугой у аптечного замка
Вы так печально мелочью звените,
Что чёрствости теряется закал,
И губы сами шепчут: «Извините...»

А Муза рядом чек пробьёт пока –
Наступит ясность бытия земного,
И с божьей помощью её рука
Протянет кубок вдохновенья снова.

Тончайший лирик, в ком трепещет ток
Промозглых утр и мусорных прибоев –
Вы в два глотка осушите всё то,
Что мне за жизнь отпущено судьбою.


Брызжут слюни!

Бурлит природа! Брызжут слюни!
Со всех сторон пьянит чудесным
Совсем не местным колоритом,
Но удивительно известным!

Спешит весна из-за угла,
Кинжальным лучиком мигрени
Огреть по темени больней,
Да так чтоб лопнули колени!

Суставы греет стариков
Благая мысль о скором лете,
И на год постаревши, дети
Уже мечтают про любовь!

Предвосхищение живо:
Сугробы в марте поредели,
Законопатились и съели,
Свои растаявшие дни.

Живут, живут в душе ручьи!
Журчат чуть чаще, чуть знакомей..
И как-то радостнее в доме
Закопошились муравьи..

А во дворе снеговики –
Носами вниз, потяжелели.
Под звон торжественной капели
Въезжают в лес грузовики,

Сгружают тёмные снега
В объятья к талым вешним водам,
И развернувшись задним ходом,
Летят в другие города.

Проходит март - теплу теплей.
Ещё холодны, правда, ночи –
Но утру - всё же превозмочь их!
Желтеет солнце веселей..

Зелёный лист. Апрель и май
Оживлены моей находкой..
Весенней, солнечной походкой
По рельсам катится трамвай..

Зовут, щебечут провода
Ещё кружок пройти по лужам,
Махнуть рукой колючим стужам –
Отбив сосульку у окна..

И хочется вдохнуть у льдин
Кусочек шумной неба сини,
Наполниться безумством линий
Оттаявших от зим картин,

А после - выдохнуть слезой
Слепого счастья и восторга,
Понежиться в лучах недолго
И распластаться над Землёй…


Май

Солнцу хочется так часто
Сердце светлому учить –
Что же грустно и несчастно
Я встречаю вас, лучи?

Иссушён теплом небесным,
Ослеплён и слеплен в ком.
Жив ещё - совсем не песней,
А вином и табаком.

Здравствуй, май, и до свиданья –
Обожги поэта речь.
От тоски и увяданья
Ты не сможешь уберечь.

Мне, увязшему в асфальте,
На цементном дне реки
Рассусоливай о фарте,
Но погибель слов реки.

И выдавливай по капле
Кровь порезавшихся строк,
Слово – это тоже скальпель,
Режет больно уж остро.


Казань

На Казанском базаре

Здесь, на базаре, в шум и гам,
Среди корзин,
Проходит батюшка к рядам
И муэдзин.

Здесь пахнет квасом и халвой –
Ядрёный дух!
Мясник с утра над головой
Гоняет мух.

Здесь в тюбетейку льют рубли,
Звучит баян.
Хозяин, старенький Али,
Немного пьян.

Здесь на бухарские ковры
И местный кроль
Придут рязанские воры
«Сыграть гастроль».

Здесь, разложивши короба,
Людскую течь
Сзывает бойкая апа,
Мешая речь.

И нищий ветеран труда,
Держась, как принц,
Займёт полтинник навсегда
У продавщиц.

А за углом, проспав обед,
Колокола
Разбудят звоном минарет –
Споёт мулла.

Утро Казани

Казанского Кремля стена пока
О темноту царапает бока,

И месяц колет узким остриём
Небесный безмятежный водоём,

Одетый в ало-огненный гранит,
Вокзал слепыми окнами глядит,

Как ледяную кожицу реки
Размеренно буравят рыбаки.

Площадь Свободы

На революционной длине штыка
минутная стрелка часов Офицерского Дома
пронзает время в пространстве городка
Татарстанского Госсовета (а в прошлом Обкома),

из которого, при открытых дверях,
распространяется энтузиазм единороссов,
но у бастующих напротив нерях
есть к этим инопланетянам так много вопросов –

по ЖКХ, инфляции и цене
на… (очень мелко что-то написано на плакатах).
Какое мне дело? От них в стороне
я шагаю за Оперным Театром. Когда-то

здесь танцевал Нуриев, его билборд
напротив врос. Векам мигающего светофора
не удержать на красный автомобильных орд,
некоторым до старта уже обозначена фора

в триста рублей. Взимает их с жезлом жрец
за превышение совести (а кто не безгрешен?)
Какое мне дело? Иду по жаре
к изваянию Ленина – вряд ли взгляды он режет,

ибо город по сути выжат людьми,
которые другим придуркам запрещают выжить.
Какое мне дело до них, мon аmi?
Я просто иду за хлебом в магазин, как и вы же.

Озябшим воробышком радуюсь дню,
зелёной лужайке скверика, весенней погоде, –
Я просто беспечно шагаю в июнь
мимо старых знакомых (зданий), чьё время уходит.

Помогите Казани

За копейку отдам
Нерастраченный гений!
Помогите тогда
Мне, онегин евгений,
Петербургской строфой
Город мой не опошлить!
Пожелай мне, дефо,
Пятниц выдумать больше!

Кто от лязга уныл,
Помогите Казани!
Я и сам тишины
У есенина занял.
Дорогой пастернак,
Помогите глазами
Облака постирать
Над фабричной Казанью!

Всех казанцев в апрель
Проведи, заболоцкий!
Ты же в мире/мере/море зверей
Самый грамотный лоцман.
А ещё я хочу
Попросить мандельштама
Впрыснуть в вены чуть-чуть
Поэтических штаммов.

Помоги же и ты,
Нестареющий бродский,
Чтобы город застыл
Во Вселенной наброском.
Сююмбикский ланцет
Ты прочувствовав остро,
Не пришёл бы в конце
На Васильевский остров.

Помогите, друзья,
Пить Казани по мере
То ли мёд, то ли яд.
Чудаков ли? Сальери?
Одиноко заре
Без людского вниманья,
Лишь Кремля акварель
Кул-Шариф обнимает.

Мой дом

Вот дом, что не меня короновал, –
Всё старит Лобачевский переулок.
Под аркой шаг торжественен и гулок,
Как некогда почившие слова
Знакомых древнегреческих софистов.
Под рёв и сумасшествие их свиста
Не я ли зданья вылепил овал,
А позже сам творенье не узнал?

Вот дворик, ускользающий во мглу,
Со скрипом притворившийся до щели,
Бессмертным изнывающим кощеем
Качели сторожащий, как иглу,
Что спрятана у первого подъезда, –
На кончике её трепещет бездна,
Друзей перемоловшая в золу,
Которых я уже не позову.

Вот свет из неумытого окна
Почти не пробивается спросонок,
И силуэт в проёме невесомом
Вытягивает в форточку луна,
Заставленная облаками в клочьях,
Как я заставлен буреломом строчек.
Сажусь с бокалом терпкого вина
И сам себя выдумываю я…


Костёр

Рукописи не горят



я не тем озабочен,
что стою у обочины,

и от нечего кушать
рву усталую душу,

но я тем исчезаю,
небо буквами саля,

что, увы, всё дороже
те, кто наше добро же

грёб руками большими,
лебезил и фальшивил,

а кто был настоящий -
в простыню или в ящик

штабелями, вповалку,
не на полку – на свалку.

в этой мусорной пасти
слов скопившийся пластик

на черта ли, на Боже –
сохранят руки бомжа,

и теплей батареи
вас стихи отогреют,

так – лучист и остёр -
всё сокроет костёр.


Ливия

избежать резолюции
по весне сообрази,
а пока же зарю целуй,
проклинай саркози.

если с небом поссориться -
как читать облака?
и сорвётся пословица
с языка мужика

на ливийскую лысину,
как молился дурак...
запекается истиной
кровь походов и драк,

и в объятья эребовы
острым рёбрышком в бок
из архива затребует
бережёного бог.


Греет солнечное бра...

***

Будет зим истошный плач
Лужей землю пачкать.
Солнце правит медный луч:
Правило не лучше…

Оживают мертвецы!
(Бору им не цыкнуть)
По сугробам первоцвет
Челюстями цедят.

Защебечен югом смерд
С перелётной смертью
И ручьями в небо смыт
Отморозок-мытарь.

Греет солнечное бра
Снеговую брагу –
Где сосулькой под ребро
Я за март заброшен.

***

Кровью из дёсен прольётся весна.
Месяц, звенящий за ухом,
Сядет на небо комариком сна,
Сочною вишней набухнув.

Утро по выси размажет его
Ярко-багровой зарёю
И, поработав лучистым кайлом,
В облаке тело зароет.


***

Весне на помощь – шаг ребристых шин,
Дробящий лёд в кофейную порошу…
От февраля последние гроши
На чтение Рембо я уничтожу.
Сойду на нет. Закончусь в три листа.
Оплавлюсь солнцем бешеного марта,
И будет сон мне – выстрел у виска,
Как экстремизм седеющего Сартра.


36, 6 °C

В камнях, где одичалому кроту
На золото статья шипит: «Ату!»,
Где день зачтён расстрельными годами –
Цинготный воздух плавится в гортани,
И градус тела стряхивает ртуть.

Отверженным и выгнанным взашей –
Укороти язык и рот зашей.
И латы залатай – пускай с кольчуги
По кольцам возраст посчитает вьюга
За Колымой, где минус тридцать шесть.


***

Забалдев под болдинскую осень,
Заварю иголки кипариса:
Заходи чайку попить, Иосиф –
Неба умирающего писарь.

Посиделки с классиком поэту
Как не помянуть тоскливо-броско?
Потому в Венецию поеду,
Или где там похоронен Бродский?

Только в эту шалевую осень
Ошалеть другим придётся строкам –
Водки заходил напиться Осип,
Чтоб согреться под Владивостоком…


Аменхотеп Иванович

***

За артефактом Мемнона на питерском листе
Аменхотеп Иванович загадочно блестел.
Молчанием взбешённого, но мудрого леща
Он расползался буквами, по клеточкам треща.
Он волновался волнами наждачными Невы,
Сопел, жестикулировал и разве что не выл.
И грудью синь взрезая - как сердцем на ухаб,
Багровыми подтёками рассвета набухал.
А в это время в сладости омытых кровью фикс
Всё клянчил взгляды каверзно озябший утром сфинкс.


***

Живёт мостами не уставший клацать
Мертвец, рождённый топором Голландца.

И будет день на откуп дан сторуким –
Топор ещё аукнется старухам,

Когда костьми сплетённое болото
Прольётся в айвазовские полотна.

Потом октябрь за нас проголосует
И выпалит заря не вхолостую,

Где петербургским царственным разиней
Салат-дворец отправлен в морозильник.

А нынешний сермяжный управитель
Уже другую пестует обитель.


***


Посвящения

***

Бессмысленным вздором сквозит ерунда.
Несёт околесицу белиберда.
Опасностью щук-барракуд
На нас наступает Абсурд!

За бредом нелепость заимствует чушь,
Черпая муру тарабарщинских луж.
Чернявый паук-каракурт,
Всё жалит и жалит Абсурд!

В танцующей абракадабре повис
И ереси скрежет, и зауми свист.
Кишащий гадюками пруд,
Мне мысли кусает Абсурд!

В еде чепухи, ахинее питья
Слилась несуразности галиматья.
Предприняв отчаянный спурт,
Нагнал, оглоушив, Абсурд!


***

Не вспоминай о феврале навзрыд,
Давай-ка вычеркнем его из списка.
О чём ещё душа твоя саднит,
И кто так сердце продолжает тискать?

Ты собственное время пережил,
Должно быть, это непростое дело –
Вытягивать строку из синих жил
Осиротевших муз после расстрелов.

***

"В этой жизни помирать не трудно,
Сделать жизнь значительно трудней", -
Вы твердили, постояв у трупа, -
То же сделав чуточку поздней.

Тридцать шесть. А всё к тому готово...
Вычищен до блеска револьвер:
"В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей".

Нет, не переделать эти строки,
Спор проигран, что уж тут теперь?
Палачом, возникшим у порога,
Раздробил грудину вам апрель.

***

Молчала я,
Тонула словно в омуте,
Опустошенная, сидела как во сне.
А он:
"Взволнованно ходили вы по комнате
И что-то резкое
В лицо бросали мне..."

......

Серёженька,
Вы обо мне не думали.
Для вас житейское, конечно же, пустяк.
Не оттого ль, что вы живёте с дурами,
Вас рок событий этих
Манит так в кабак?

Родимый мой,
Зачем? Куда заплыли вы?
В какой неведомой скандально пьяной мгле?
Под парусом несчастия кобыльева
Вином оправдывали
Бунт на корабле?

Лицом к лицу
Любовь не разглядели,
Но продолжали, несмотря на страх,
Беспомощно искать её в борделе,
А находили лишь в своих стихах.

Я отпускаю вас.
За всё меня простите.
Дай Бог прожить вам много светлых лет!
Вы мне когда-нибудь хоть строчку напишите,
Известный мой,
Талантливый поэт.

***

Что мне дано? Писать в какую тьму?
Наверное, уже я не пойму…

В груди моей венком из алых роз
Зловеще расцветал туберкулёз,
И я отчаянно массировал виски,
Выкашливая эти лепестки.

В чём убеждался я? В абсурде дней?
В желании необладанья Ей?

Излитая бессчётно на листах,
Любовь моя, от пылкости устав,
Горела письмами в заре каминных плит,
Предотвращая свой предсмертный флирт.

В слепящем откровенье высших сил
Что я в себе, как истину, открыл?

Что мерою божественным вещам
Является желание мещан:
О милосердии мечтая, наяву
Убив гуся, зажарить к Рождеству?

Каков он будет, тот последний шаг?
И как его придётся завершать?

Не избежать проклятия отца.
Ко сну клонясь, в предчувствии конца,
Бегу я – за полночь проснувшимся в поту –
Разбиться головой о пустоту.

***

Губ ваших соло,
Фёдор Кузьмич, –
Чуткого слова
Горестный клич.

Тайной завесой
Вглубь проросло
Мелкого Беса
Крупное зло.

Помните место:
Страха причал –
Чорт здесь, известно,
Вас укачал.

Бешено, в мыле,
Рвясь через рвы,
Там/к и открыли
Истину Вы:

Жизнь безоглядна
Хрупкостью воль.
Как же понятна
Слов ваших соль…


***

Говорят, что каторжный звон цепей
Приведёт непременно к Ницше,
И рулеткой откликнется тебе
В Баден-Бадене или Ницце.

Совершенно мир в душе обездоль –
Красоту же с тобой подучим…
Хорошо быть падающей звездой,
Даже если болеть падучей.


***

Кому герой, кому большой злодей,
Создатель нового в истории закона,
Оставивший полмира не у дел,
Теперь, египетским подобно фараонам,
Улёгся горевать свою печаль:
Намакияжен криво, в пиджачишке куцем…
Возмездием ему – на лбу печать:
«Лишён возможности в гробу перевернуться».


***

Задумчиво и прекрасно
Форель разбивает лёд.
По кровоподтёкам ясно,
Что ей не поможет йод.

Прижечь бы устами раны,
Зубами хрусталь кроша...
Но позднее слишком рано
Стихам отсчитало шаг.

Диковинной чешуёю
Строка вдалеке блеснёт.
Сегодня – к картошке с солью
Форель одолеет лёд.


***

А если резать – проще по живому,
Чтоб мясо мысли вымарало скатерть,
И в алый парус надышать Житомир,
По венам рек пустив прощальный катер.

А если полюбить – то захлебнуться
Притоком крови к бешеному слову!
Чтоб хлынуло из горла всё до унций
Копившееся: доброе и злое.

А если разбиваться – только насмерть!
Всё лучше, чем по мелочам колоться..
От сырости не подхватить бы насморк
На дне у неприметного колодца.


Выходной

От ожога небо затрепещет,
Проскользнёт в прореху диск:
Ночи вор, с востока перебежчик
И лучей контрабандист.

Распродаст он с площадей и улиц
Дефицитный нерабочий день...
Жизнью расплатиться обязуясь,
Покупай мгновенья и - владей!


Камо грядеши?

два лаптя до леска ход от хат
распознав вороньё да во птах(ах!)
на обед пановьям из ольхи уха
пуще пше забредя дух потух

ан не мёд по губам погубил
но зари полоса по усам
обломал об ольшаник горбы гурьбы
из болота напившись Сусанин сам


Птицы

А что поэт? Сидит себе на жёрдочке,
Клевещет клювом, зарится пером…
Легонечко весна коснётся форточки
И озарит лазурью птичий дом.

По зёрнышку, по лучику, по ядрышку
Накрошит в плошку солнечных деньков
И радужно их сядет щёлкать рядышком
За прутьями плывущих облаков.

У клетки золотой названий тысяча.
Щеколдой нёба небо щекоча,
И ты сейчас сидишь себе напыщенный –
Соловушкою в облике грача.

***

Дятел – разведчик звука,
Родственник молотка,
Сколько ты мне отстукал
Птичьего молока?

Сколько, вещая птица,
Голосу вышло жить?
Сколько мне слов приснится
И прислышится лжи?

Чёртова колотушка
Присно пишущим в стол!
Скольким станет ловушкой
Бьющее долото?

В проклятом дне ристалищ
Ты по вискам – в упор,
Если стучать устанешь,
Я подхвачу топор.

***

Дятел мыслью долбит дупло
Мозга до сердцевины.
И опять я, наг, безумен и плох –
Остальные невинны.

Мне к окну любимой прилипнуть мглой
И разглядывать суть бы.
Сытым сутью - цена, как всегда, – на зло
Обречённые судьбы.

Не успел я собой-то о(!)владеть,
А не то, что тобою.
Рассекла гормонами сердце плеть
На гармонию боя.

Но не пульса – желчи по капле стук
В казус смертельный вылит:
Не в кровати, а над – уткнуться в сук
Лбом да навылет.


***

Сегодня – тридцать первый год меня.
Дню-палачу стихом плачУ и плАчу,
Но текст на деньги он не разменял

И славы не добавил. Не иначе –
Есть потолок: его достигнет слог,
Тогда посетую на неудачу.

Взимаю с муз полуночный налог.
Стригу овец, пока дворец не занят –
С паршивой строчки лишь бы слова клок.

Не гений – оперившийся в Казани,
Хорал фальцета мысль мою сковал.
Навьюченное техники азами,

Чуть тащит горло мёртвые слова,
Поскольку бог отечески в макушку,
Увы и ах, меня не целовал.

P.S.

Я дятла как-то принял за кукушку –
Он отстучал мои года на ушко.


***

Если комом каждый слог,
Мысли как взбешённый улей –
Упоительно и зло
Ноги тянутся на стуле.

Продевается за стык
Бечева, потёмки саля,
Фиолетовый язык
Забирает смерть косая.

Ночью выстрелом шагов
Метит бес поэта-шельму –
У того рубцы от кофт,
От петли лоснится шея.

И хрипит с утра петух
Так обыденно и плоско –
Будто тщетность слов-потуг
Возвратилась отголоском.


***

ГГде беркут перья обагрил
Лучом восхода,
Над иероглифом Курил
Кончалась Нота.

Затем, с взъерошенным хохлом,
Блакитный сокол
Когтями рвал к себе тепло
И солнцу цокал.

В тот миг, когда тбилисский вал –
Нагорный кочет –
Вершины снежные склевал
И смерти хочет –

Как прибалтийский адмирал,
С плато анклава
На PROисшедшее взирал
Орёл двуглавый.


***

Где ночь–упырь сосёт часы
У всех влюблённых –
Ворона крошит лунный сыр
На ветви клёна.

Внизу, как хитрая лиса,
Застыла осень –
Так порыжевшие леса
О чём-то просят…

Зрачок обхаживает лесть,
И птица сонно
Решает, спеть ей или съесть
Луну условно.


Гаражи

шприц на выдумки суров
лет уже одиннадцать
наползает ёж-сугроб
иглами щетинится

заструилась береста
с лапотка на валенки
помолись и перестань
ждать цветочек аленький

если нету больше сил
ковылять землицею
выпей неба закуси
вызовом в милицию

и тихонечко с торца
по земной обители
уходи тропой отца
только вас и видели

он ведь тоже заражён
и воздаст по вере но
стало быть за гаражом
помереть мне велено


Ангольский почтальон

В стране амбунду, к северу от гор,
Где студит снег расплавленную почву,
Алмазный дождь по ямам сыпал почту,
Закатных искр крадя у неба горсть.

И всадники тропических степей,
Апрелем обжигающие ветры,
Разглаживали скачкой километры,
Неся депеши звёздную купель

Вобравшему в себя морщины рек
Танцующему цензору ойкумен,
Чей выверенный пульсом ночи бубен
По адресатам слал их оберег.



Москва - Петушки

Говорят все: Кремль (снова Кремль!) Сколько раз нащупывал я дно!
О, тщета! О, эфемерность темы! Как направо – Курский, всё одно…
От рассвета до открытья манны Ангелы Господни берегут
Сиплых душ нелеченые раны, хересом промачивая грудь.

В восемь и шестнадцать на перроне, отправляясь в пропасть налегке,
Беззащитно неопохмелённый, чемоданчик я сжимал в руке.
Две «Российской», столько же «Кубанской». И ещё креплёное вино.
«Не нужны стигматы, но желанны» – пей, пока холодное оно.

Серп и молот. Я, конечно, выпил. Трепыхнулось сердце в небеса,
Словно над болотом взмыло выпью. Унеслось проведать чудеса,
Тамбура бескрайние границы. Возвратилось. Я вошёл в салон.
Встретили нахмуренные лица: всё один и тот же страшный сон?

Чухлинка. И весть пошла наружу. Рёк бы, да по скромности не стал.
Бутербродом заарканил душу. Усмирил бытийный свой оскал.
Оглянулся. Два мордоворота разливали «Свежесть» под укроп,
А над ними деликатный кто-то отирал от нимба мокрый лоб.

Кучино. Близка моя царица. Ангелы застенчиво жужжат:
Рыжая нахальная блудница не познает Венечкин разврат!
Ангелы! Да как вы не поймёте? Я доеду, я не пьян пока...
43-ий проезжаем вроде? К Храпуново тянется дуга.

Ах, тридцатый тот глоток некстати, задышать как будто не даёт,
Ждёт меня дитя, да Бога ради, отпусти, прошу, Искариот!
Я везу ему гостинец мятый: горсть орехов и конфет кулёк –
Это ли тебе совсем не свято? Это ли не мне теперь зарок?

Почему мы движемся обратно? Почему Покров левее, тварь?
Петушки? Бессмысленно и ватно выхожу под сгорбленный фонарь...
В восемь и шестнадцать рано утром, я же помню, точно выезжал,
Отчего ж луна на небе мутном предлагает выпить мне бокал?

Четверо. Бегу от них что мочи. Как заметно выросли дома.
Горло от предчувствия клокочет, мысли вытрясает из ума.
Сердца завершается кипенье, стал тяжёлым у грудины крест:
Не было вершины и паденья. Был всё тот же отмерший подъезд.


Стихи о любви

Стихотворение о любви

Эрнст Неизвестный говорил о своей роли в искусстве:
- Горизонталь – это жизнь. Вертикаль – это Бог.
В точке пересечения – я, Шекспир и Леонардо!..

Сергей Довлатов «Соло на IBM»


Не с Евтерпой – искомее, с музой

Не стихов – с королевой стихий

Обретя долгожданные узы,

Я прошу, несмотря на грехи:

И по ту вертикаль, и по эту

На небесных весах обнови

Безграничное счастье поэта –

Невесомое чувство любви.


Облака уезжают в ноябрь

Облака уезжают в ноябрь,
Убегают от слякоти в морозь.
Их мгновения, жившие порознь,
Сведены, как вагонами поезд,
И, набрав невозвратную скорость,
Облака уезжают в ноябрь.

Как длинна ни была бы верста,
Разрушая тоскливую пропасть,
Несмотря на душившую хворость,
Облакам уплывающим вторясь,
Я прибуду в заветную волость,
Как длинна ни была бы верста.

На песке, на золотом...

На песке, на золотом,
На безликом лунном пляже
Я смотрел на Вас тайком
И не верил счастью даже.

Мы сидели у воды,
Вы мою держали руку,
По песку вели следы,
Нас влекущие друг к другу.

Волны мысли унесли,
Я молчал, паря на крыльях.
Вы опять меня спасли
Просто тем, что говорили.

Заалев от фонарей,
Превратилась речка в парус.
С Ваших губ слетало «Грэй»
И Ассолью рассыпалось.

То ли вечер, то ли миг,
Уплывающий в блаженство…
Я вдыхал Ваш светлый лик
И молился совершенству.

Краснокрылая заря,
Оставляя берег ночи,
Бросит звёзды-якоря,
В междуречье нежных строчек.

Оркестр чувств

За далью – даль,
За болью – боль,
Всё выше альт,
Басит гобой,

И флейты звук
Пьянее вин.
Я веки тру,
А жжёт в крови.

За далью губ,
За болью слов –
Хрипенье туб,
Тамтама зло.

Взорвал ряды
Оркестр чувств.
Я полон был,
Теперь же пуст...

Фрекен

Фрекен, прочтите несколько строк
Позднее, когда замерцают свечи –
Ибо словесных громадин тролль
Окаменеет при солнечном свете.

Лёд моих пальцев Вам передаст
Ломкий, грохочущий скалами почерк;
Фьордов тоскливая череда
Серебряной рябью выведет точки.

Грубый утёс, иссечённый в пыль
Одним дуновением ветра, Фрекен?
Вы принуждаете быть другим,
Кровь обращая в кипящие реки!

Вы заставляете знать любовь...
Викинга дух, от костров прокопчённый,
Помня, как выжить в битве любой,
Капитулировал перед свечою.

Быт

В обнимку с Ангелом, пронзая мглу,
Укрывшись девственной весной, как пледом,
Приду я к Вам, с три короба налгу,
И убегу за завтрашним обедом.

Вы будете бессильно чёрствый хлеб
Крошить в своей ладони от отчаянья,
И вилкою пронзая дно судеб,
Проглатывать отрывочки прощания.

Я буду, улыбаясь, пить вино,
Там за углом, в шашлычной у Сурена,
А вы опять посмотрите в окно,
Не вырвавшись у разума из плена.

Я сдамся вам, я соглашусь со всем,
Забуду страсти зов и шепот бури.
Я отрекусь от всех своих поэм,
Как от никчёмной и опасной дури.

Мы вместе воспитаем сыновей.
В быту покойно будет и любимо.
Бурление убийственных кровей,
Как «скорый поезд», пронесётся мимо.

Вы будете прекрасною женой,
Я постараюсь стать хорошим мужем.
И каждый раз под бледною луной
Нас будет собирать семейный ужин.

Всё будет чувств, конечно, лишено,
Мы заведём, должно быть, даже рыбок.
Всё будет так, уже предрешено,
Поскольку в вашей жизни – нет ошибок…

Любовь. Разлука. Время

диптих

Серые песчинки мостовой
Лето окунало синевой..
Опьянев от мёда старых лип,
Мы текли по Волге за изгиб
И, касаясь спящих берегов,
Нежились на перекатах слов..

.....

Осень вяжет тысячами спиц
Взмахи растворяющихся птиц..
Золотыми ливнями близка
Расплескаться на душу тоска.
Журавлиным клином не унять,
В сердце его вбить, да постоять…

Глаза

Глаза ваши вечерние,
Очерченные ливнями:
Заветные, дочерние,
С искриночками дивными.

Глаза ваши уставшие,
Наполненные осенью.
Так много повидавшие,
И потому чуть с проседью.

Глаза ваши далёкие –
Невиданны, негаданны,
Безоблачно глубокие,
Ни разу не заплаканы.

Глаза ваши нечаянные,
Ничейные, неискренни.
Таинственно печальные,
Запрятавшие истину.

Глаза ваши беспечные,
Насмешливо-серьёзные,
То реки быстротечные,
То полыньи морозные.

Глаза ваши манящие,
Простёртые над бездною.
Бесстрастно говорящие
С любовью бесполезною.

Глаза ваши прощальные –
Чужие, бесконечные.
Явились вы случайными,
А стали в сердце – вечными.

Любовь Любы

Но больше не приедет хлыщ столичный,
Его маршрут закончился к тебе.
По двум хребтам и спальнику наничку
Разгадан был загаданный Тибет.

А леворукий почерк осязаем:
Ты снова плачешь буквами в Москву...
Люби его ушами – бедный заяц,
И жди вердикт по взятому мазку.

Религия

Религия - опиум для народа...

Опий Отпит: вечный яд..
Даже Бог убог под нами!
Есть твой вздох, и есть твой взгляд -
Это ли судьбе не Аmen...

Ночь

Я помню наше длинное начало:
Не дома ты.
И чаек крик волна в себе качала
До немоты.
И звёзды отражением касались
Самих себя.
И час для нас тогда сгорал, казалось,
За миг, слепя..

А тени над Казанкой выдували
Хрустальный звук.
И ноты плыли в сомкнутом овале
Устами двух.
По Федосеевской струился пламень
От Цирка прочь.
Над городом протяжно куполами
Церквела ночь..


По вечерам

По вечерам они целуются,
Когда волшебно фонари
На незнакомой лунной улице
Подобны бликам от зари.

По вечерам на ветхой лавочке
Они листают впопыхах
Влечения небесный справочник,
Любовью изданный в томах.

По вечерам в сени красавицы –
Слегка задумчивой ольхи –
Они друг к другу прикасаются,
Читая по глазам стихи.

Крадут они у ночи-стражницы
Печальных звёзд пролитый свет.
По вечерам им снова кажется,
Что Бог, конечно же, поэт.


Сохатый и икра

сохатый

От приморской тайги
до чувашской айги
снег ложится за хаты,

где в романы Золя,
ягель ночи соля,
убегает сохатый

по закону к загону:
он во всём виноват
тем, что сер и рогат..

Мироточит икона,
Добавляя к изо –
Замордован и зол.

икра

Колодезная рябь –
На хруст, как всхлип ребёнка,
Пелёнка рвётся тонко
О льдинку ноября,

Где огненный сазан,
Набухнув пухлой брюквой,
Мелькнёт нелепой буквой,
Плывя реке в казан.

Раз так заведено –
В круги проплыть от камня,
Что в небо гулко канул,
Ударившись о дно.

Моря спадают ниц,
К луне отходят воды,
И кесарь время водит
По лону рожениц.


Сенека

Приспусти трепещущие флаги -
Кто из нас начитанней теперь?
Капли истин в пронесённой фляге
Не дадут стихов твоих терпеть.

И под гул восторженных оваций
Я тебя сенекой одарю,
Будет он под глазом красоваться
Трое суток по календарю.


Притча во янцзыцех

Я от жёлтого ливня тебя не спасу,
Хворостиной по спинке до дома пасу.
Ты Сибирь, как гранату, кидая,
Пей зелёные травы Китая.

Перекатная голь на фаянсовый блеск,
Камасутры великой искусный Рабле,
Я тебя приласкаю по скайпу
От шиньона до красного скальпа.

А в соломенной шляпе седой мандарин
Говорит языком привозных мандолин,
И елозит на джонке Лолита,
Пропадая в стране целлюлита.

Хочешь – слушай эпоху династии Цинь,
Выдирая клочки из паршивой овцы,
Забивая под сердце пирата,
Здесь в награду тебе – император.

Хочешь – просто тибетскою тайной молчи,
Воплотившись в тенях непотребной ночи
И веками по веку стирая
Приграничье от ада до рая.


Египет

Фараон наш страшно горд -
Он офонарел.
Третий месяц каждый год
Бесится Хефрен.

Пропечёт воловий бок
Вспыхнувший восток.
Медью выкованный блок
Делит день на сто.

Бич хвоста сшибает мух,
Мылит важный зад,
За Осирисом во тьму
Прячет раб глаза.

Глыбы приняв с кораблей,
Спин не разогнуть.
Солнце тащит скарабей
До утробы Нут.

Волокуш ремни тяни,
Дохни от плевка...
Сесть бы где-нибудь в тени,
Потянуть пивка.

Но на площади Тахрир
Не в почёте спирт,
Сонный Ра в чаду охрип,
И Мубарак спит,

Помня истины завет
Древних пирамид:
Человеку человек -
Вечный брат и гид!


Война

***

Так брести, как грести по воде.
Взмахом рук помогая движению брюк
к пустоте, а словам – обретать простоту на листе.
Неуёмную мысль вдруг повесить
помятой армейской фуражкой на крюк
платяного шкафа. Иль забыть на гвозде.

Либо стать мудрецом, в маску скомкав лицо.
Мысль убрать под диван.
Как султан, свесив ноги с тахты, говорить всем: «Якши».
За притворной улыбкой скрывая
две тысячи сунн и священный Коран,
По(читаемый) мною так часто в тиши.

Мысль на цепь посадить, словно пса.
Пусть скулит в закоулках ума,
Сторожа закрома серых масс мозгового венца.
Неудачно грустить, то и дело сбиваясь на смех, и его задарма
с хрипотцой всем врагам раздавать под винцо…
Без свинца…


***

Убить бидоном молока в голодный год,
Бесценное добро пролив в скирду,
Когда почти что кровью доят тощий скот
И обдирают люди лебеду.

Он лез насильничать, в нём колобродил спирт.
Что ж, честь твоя не тронута пока.
Был муж с неделю как под Сталинградом сбит...
Болезный сын угас без молока...

***

По другим стрелять не страшно,
Это - только в первый раз,
А потом в зверином раже
Лупишь, как заправский ас.

Пуля-дура ищет тело,
Знать, не так уж и глупа...
Не ко мне она летела,
А к сержанту, что упал.

Завтра снова в наступленье:
Я решил, что буду жить!
Во спасенье не о плене –
Мне подумалось о лжи.

Нет, не в схватке рукопашной –
В медсанбате я, ребят...
По другим стрелять не страшно –
Страшно выстрелить в себя.


***
Жар, устремившись выше,
Метрах наверно в ста,
Майское небо выжег,
Чтоб умереть в кустах.

…В сорок втором, безусый,
В гари безумных вёрст,
Рухнул солдат на кустья
И долетел до звёзд.


***
Дед Стограммов, с рыжими усами вислыми,
Первый балагур и затейник своего полка,
Помнишь ли тот утренний туман над Вислою,
Когда выдохнул – словно выстрелил в лицо врага?

Сколько же спас - горла солдатского баловень -
Вместе с товарищем, сержантом Махоркой, ребят…
Так чего же ругаться с дурами-бабами
За этот, дававший нам силу, живительный яд?

***

Огневая орда
Белоснежных папах
Принималась за дело.

Ледяная вода,
В перекрестье попав,
По теченью зардела.

Только грому и сметь
Над уральской рекой
Заколачивать ящик.

Погружение в смерть
Совершал нелегко
Чебоксарский ныряльщик.

***

И колокол высох в запёкшийся звон –
Малиновый, стёк по затылку.
Траву по приказу расстрелянный взвод
Бросал сам себе на подстилку.

И равенство лиц на ребячий испуг:
Одни у могилы, другие
На цель направляют в безумии рук
Винтовок пудовые гири.



Линия жизни

Под тобой походим, Отче – очень ли нагрешим?
Ты помилуй-ка, Боже, позже – у нас режим:

До обеда хлебаем беды, ко Всенощной спим.
Не по требнику треба – выгибание ломких спин.

А когда ты нас выдашь, курва – сдашь как кур в ощип,
Причастимся счастьем, окунаясь в кипящие щи.

Так на фоне раки – на Афоне засвищет рак,
Перекрестится Будда, будет лоб разбивать дурак.

И за это поэту в его полные тридцать три
По ладони ладаном проведи и черту сотри.


Небо

Падает тишина

Тиха и прозрачна осень,
И хрупок полёт листа,
Который стремится, оземь
Ударившись, вещим стать.

И так бесконечно немо
В желании долг вернуть
Килограммовое небо,
Упавшее мне на грудь…


Окончание третьей смены

За минуту до гудка
Из трубы фабричной
Дым ленивый три витка
Делает привычно

И ползет до верхних сфер,
Намекая ночи,
Чтобы главный инженер
Звёзды обесточил.


Неба млечность

Какая тишь?! Какая гладь?!
Какая, к чёрту, неба млечность?!
Холодных бездн слепая вечность
Склонилась звёзды изрыгать
Кошмарами тягучих дыр,
Безумием парсечной дали...
Вы тоже, помните, не спали,
Когда был кончен этот мир?

Когда был кончен этот мир,
Вы тоже, помните, не спали?
Безумием парсечной дали,
Кошмарами тягучих дыр
Склонилась звёзды изрыгать
Холодных бездн слепая вечность -
Какая, к чёрту, неба млечность?!..
Какая тишь?! Какая гладь?!

Не ходите в сапогах по небу...

Не ходите в сапогах по небу,
Облака затаптывая в пыль,
Нагибайтесь под рассветом медным,
Чтоб о Солнце не разбились лбы.

Ничего не трогайте руками:
Хрупок мироздания клочок.
На подошве занесёте камень –
У Атланта вывернет плечо.


Минута до великой вспышки...

Перегорело Солнце в зале,
И, наспех подставляя стул,
Альдебаран мы в руки взяли –
Рождаем новую звезду.

Минута до великой вспышки
За мглою кроется веков.
Узнай, поэт, как время дышит
Для вдохновенных дураков!


Тунгусская швея
30.06.1908

В игольное ушко Вселенной
Кометы вдевается след,
Стежками сшивая мгновенно
Чернеющих дыр эполет.

Сегодня ли Землю раздробит,
Когда на проплавленный лёд
Меж Леной и вспененной Обью
Шальная заря упадёт?!


Геликоптер

В облака вонзая когти,
Мимо городов,
Режет воздух геликоптер
Махами винтов.

Он добычу снова сыщет
Для себя, и в дар –
Не останется без пищи
Старенький ангар.


Самолёт

По петле, от звука дальше,
Убегает в высоту
Спелых звёзд крылатый тральщик,
На земле рождённый Ту.

Истрепав стальные нервы
О живую глубь и ширь,
Он накладывает небу
Косметические швы.


Зодиак

Как будто хулиган из Бутово,
С ватагой облак-забияк,
Свинчаткой бил и день опутывал
Неумолимый зодиак.

Ломая крышам переносицы,
Как сумасшедший городской,
Он февралём отчаянно носится,
Убийства выдав гороскоп.

И лезвие всё лезет месяца
Года исследовать орбит –
Астролог ли так с жиру бесится,
Что просыпаешься, обрит,

И ждёшь суда его сурового,
Дичась хромированных скоб,
Когда, пространство изуродовав,
Тебя увидит телескоп.


Шифоньер

И я рождён был между двух огней:
Земля и Воздух – вот мои стихии.
Зимою раскалённым суахили
Я изморозь проплавлю на окне.

Как будто город сном не утечёт
В сырую Лету мёртвого артикля.
Я наблюдаю, как моим картинкам
Музейный штиль уже ведёт учёт…

А ветер, наигравшись в провода,
Срывает фантик с приторного века.
Шуршат года листочками на ветках
И жизнь мою спешат земле отдать.

Степному небу грезится ковыль –
Должно быть, небо тоже полукровка...
Печальных истин мятая коробка
Пылится в шифоньере головы...


Валентинка (Солнышко - Акростих)

Говори на пурпурном наречье,
Абы молча не сиять в пролёт.
Легче льна, бегонии далече
Изумруд небесных глаз пройдёт.
Наплетя с три короба, вериги
Абажур лубочный оплетут –
Быть бы мне коперником великим
У русоволосых амплитуд,
Луч ловить провидцем окаянным
Аккурат длиннотой медных строф,
Трепетно в пространственные ямбы
О(I) Rh(-)
Выпуская медленную кровь.
А(II) Rh(+)


босоногие

В детских пятках живёт бог; когда дети
надевают тапки, ему тепло


Маша ударила куклой Сережу

по роже
о Боже
он ожил
и правой и левой щекой

Но тапок свалился с ноги хулигана

нога полигамна
попарно живёт в человеке
навеки
легально

Где попа и бёдра и голень всея
во брюки укроют до ночи себя

И тщательно наискосок
бога припрятывает носок

А всё же скажи мне не видела ты ли
Детей без сандалий бегущих святыми


Эдиссея

А город мне нагородил
Десятки тысяч новых улиц,
И я плыву по ним один -
К обеду опоздавший Улисс.

О нумерацию волны
Мой утлый чёлн нещадно бьётся.
Рифмуя рифы и валы,
От Джойса пробираюсь к Бёрнсу.

Вкусив два раза по сто грамм,
Из лотофагской выйдя чайной,
Забуду утреннюю грань
Меж неизбежным и случайным.

Метро замученный вассал,
С киклопом обменяюсь словом
И вновь расправлю паруса,
Повелеваемый Эолом.

А после брошу якоря
Невдалеке от броской цели.
В сиюминутности горя,
Останусь на год у Цирцеи.

Но вновь поманит утра лаз,
В пучину пасть – с какого к(х)рена!?
Я одолею сна соблазн
И милицейский звук Сирены.

Избегну Сциллы лжи реклам,
Харибды транспортной развязки
И выпью с тенью пополам
От Иппокрены вермут вязкий.

Продолжу в баре, где под гвалт,
Не растолстевшая от чипсов,
На восемь лет уйдя в приват,
Мне будет танцевать Калипсо.

Но в мириадах прошлых лет
Гомер пером силок захлопнул –
Коль дома ужин на столе
У постаревшей Пенелопы.


Вёрсты

За облаками вёрсты наверстай –
Где с песней, выдуваемой в хрусталь,
Стоят, в своей красе непогрешимы,
Замёрзшие в девичестве вершины,
Где усачом у терекских излучин
Закат до посинения изучен.

Там изобилье в роге у Вано
На вкус и цвет: как выпить дать – вино.
А горные и торные козлята
Под ноги сыплют огненные ядра,
И тратится к подножию Казбек
На эха перепуганного бег.


Речная полуночная вещь

***

Перейдя на запретный язык,
Потрясая основы,
Плавишь горлом немые азы
В клёкот странный и новый.

И когда инородную вещь
Больше выплакать нечем –
Голос твой вдруг становится вещ,
Буквы разве что мельче.


***

Если вечер нанизан на месяц,
Как червяк на крючок рыбака,
Ничего твоё время не весит,
Раз наживка уже глубока.

Рыбье сердце заноет в грудине,
Лопнет мир, как огромный пузырь.
Жизнь, всплывая к небесной ундине,
Не разжалобит звёздный пустырь.

***

И меня в эту жизнь засосёт
По колено, по локоть.
Плавниками проросший осётр,
Буду Волгу я лопать.

Судаком посудачу на дне
О превратностях ила,
Где блесна размотавшихся дней
В мои дёсны входила.


***

За окном, до утра приуныв,
Двор уляжется с нищим.
Замерцает фонарик луны –
Что ты, Господи, ищешь?

Летом полночь совсем не видна –
Бродит полуживая,
Осушая поэта до дна
И бутыль разбивая.


Чай

Раб – от слова работа,
Кто-то
Достаёт из болот
Бегемота,
Кто-то
Заглянул в тишине к самовару:
Пару!
Подай-ка, машина, чая,
Пару ртов
Утоли печалью..

Пять заваринок, вырастая,
Опускаясь на дно стакана,
То плывя, то вновь летая,
Не тая обид, но тая,
Из минуты всего простоя –
Вырастают в дары настоя.

Вентиль крана
Повернув самовара,
Открываем у крана рану.
Хлещет чай из раны рваной,
Кипяток густой, дурманный
Заполняет пустоты кружки.
От заварочной чайной стружки
Языка вкусовая прыткость
Сообщает желудку жидкость.

Чай – от слова печаль
И нежность.
Ароматы цветов,
Их свежесть –
Оседают в стакане вязко,
Вызывая блаженства маску,
Добавляя медвяный привкус,
Зарождая утробный искус
Кипятка – и его опасность
Сообщает желудку страстность.

Разбежалось тепло по телу.
Залегло тепло, где хотело.
Задышало огнём брусники,
Облегая теплом туники.
Белизна рафинадной крошки
Мановением серой ложки
Растворяется в кружке бренной,
Исчезая с лица Вселенной,
Но успев обратиться в сладость,
Сообщает желудку радость.

Чай – от слова Весна:
Цветенье.
Самый первый глоток –
Смятенье.
Самый первый листок –
Желанье.
Учащает Восток
Дыханье.

Обернувшись рубиновым сари,
Лепестки источают дали.
Из простого на вид стакана,
Как из толщи вод океана,
Отворяя природы лоно,
Превращённый в леса Цейлона,
Мудрецом или даже Богом
Обозначен целебный слоган:
«Бодрость Чая – с утра причастье –
Разливает по телу счастье!»


Анка

И вечер на тебя немного укорочен,
И ложу египтян завидует Прокруст,
И колотушкой лба сияет околотчий,
О косяки дворцов раздаривая хруст.

Не слышен ход небес, веление царёво –
Принцессу не будить на месяц Рамадан,
Пока безумный март Алисою зарёван,
И розы февраля царапают майдан.

И рвётся из цепей тоска цепных реакций
Ядреным ноябрём с Авророю в капкан.
Заря ещё красна с пальбою пререкаться,
Когда на Ильича картавится Каплан.

Задушенный Кавказ умоется снегами,
Остапу надоест промышленный Провал.
И, если я не прав, возьми в ладонь не камень,
А вычурный наган и ущеми в правах.

Восходит за Урал тачанка-колесница
Зевесу передать гражданскую игру.
Но Амазонка спит, покой ей только снится –
В пожаре нелюбви пережигает грудь.

И вечер на тебя немного укорочен,
И ленточки твои заплетены в «Максим».
Встречай и напиши о стрёкоте сорочьем,
Ресницами в крови на карту занеси…


Слалом

Где облако спешит за ворот,
В изломанности горных хорд,
Осовремененный Суворов
Обозревает переход.

И не бряцанием на Калке
Преодолеют ныне знать,
Но и с прославленной смекалкой
Глаза зашорит белизна.

Здесь цепь озёр: за блюдцем блюдца,
Каймой врезаясь в берега,
О камнепад нещадно бьются,
Летя в лавинный перекат.

Босыми пятками рассвета
Примят к вершине эдельвейс,
И луч, меридиан разведав,
Снегов утяжеляет вес.

Тут лепет утра уши лепит…
Шале стремится напролом,
Когда по трассе русский лебедь
Альпийский воздух бьёт крылом.


Идол

Над капищем развеется зола.
Придут на смену боги постоянства.
Аллах излечит жертвенник от пьянства,
И канет жрец в нарубленный салат.

Послышится едва заметный скрип
Уключин лодки в серых водах талых,
Сознание погаснет в ритуалах –
Пока паромщик в церкви не охрип.

Качнётся берег, жизнь проговорив.
По отблеску божественной идеи
Плывут обратно волнами недели,
О разум разбиваясь в брызги рифм.

Мы вечно снимся миру: ты и я,
Безвременьем невинно обожжёны.
Кольцо на пальце – наша протяжённость,
А спящий камень – форма бытия.


Щен

Народившийся щен …….мордой тыкался в щель
А окреп с молока ……………целый мир долакал
По бельмесу в глазу ………….….. и познания зуд
Мысль впилась как блоха … ….….заходили бока
Зачесались клыки … ………….на сиреневый килт
Ртуть пролившихся звёзд ….…лапой по небу свёз
Стал бездомнее Анд ………… тем кичился гигант
Но библейской пращой …за бахвальство прощён


В полу затёртом, между щелями...

В полу затёртом, между щелями,
Под сенью венского стола,
Сверкая звёздными ущельями,
Живёт космическая мгла.

Живёт, соседствуя с предметами,
Которые, скользнув за край,
В полночном спектре фиолетовом
Заветный выискали рай.

Там, преисполненный томления,
Кружок советского рубля
С гербом заводит песнопения
В канун 7 ноября.

Конфетный фантик белым парусом
Плывёт над паутинкой дня
Между вторым и третьим ярусом
Сплетённых досок бытия.

В плену потерянного времени,
Там неудачник пилигрим,
Дряхлеет гвоздь, седея теменем,
Забитый в бездну молодым.

Иголок рой во мгле проносится,
Сбивая пыль с её орбит,
И таракан со страхом косится
На ключ, который тихо спит.

Скользнувшая с ладоней женщины,
Мгновенно, как метеорит,
Там брошь, скатившаяся в трещину,
В забвенье горестно искрит.

И всё течёт, и всё меняется:
Полёты снов, движенья тел,
И бутафорский свет качается
Колчаном искроносных стрел.

Когда же тапок прикасается
К расщелине иных миров,
К подошвам чувственно ласкается
Полов межзвёздная любовь…


Обломов (вариации)

Действенная тоска – штрих к моему портрету,
Грифельный скрип по аспидному сланцу.
Если выведет кривая, то я приеду
Нищим принцем с князьком-оборванцем.

Вырвусь из грязи, это нехитрое дело,
Друга представлю – немецкий мой кореш,
Кровь разгоняет, дабы не очень густела.
Кстати, чем нас с Андрюхой покормишь?

Есть некий план: «Бельведерского Аполлона»
Охолодить Корреджиевой «Ночью».
Как ты считаешь, хватит пивного баллона
Туфли испачкать римскою почвой?

Грум запрягает праздничный выход трамвая,
День ест от солнца последнюю дольку.
Три остановки, но до конечного рая
Всё не доеду, милая Ольга.


Подворотня

Привет тебе, суровый понедельник!
Должно быть, вновь причина есть тому,
Что в подворотне местной богадельни
Тайком ты подворовываешь тьму.

И клинопись с облезлой штукатурки
На триумфальной арке сдует тут.
Здесь немцы были, после клали турки
На Vaterland могильную плиту...

Теперь же неуёмная старушка
С бутыльим звонцем – сердцу веселей –
Все мыслимые индексы обрушит
Авоською стеклянных векселей.

И каждый здесь Растрелли или Росси,
Когда в блаженстве пьяном, от души,
На белом расписаться пивом просит
И золотом историю прошить.


На Казанском базаре

Здесь, на базаре, в шум и гам,
Среди корзин,
Проходит батюшка к рядам
И муэдзин.

Здесь пахнет квасом и халвой –
Ядрёный дух!
Мясник с утра над головой
Гоняет мух.

Здесь в тюбетейку льют рубли,
Звучит баян.
Хозяин, старенький Али,
Немного пьян.

Здесь на бухарские ковры
И местный кроль
Придут рязанские воры
«Сыграть гастроль».

Здесь, разложивши короба,
Людскую течь
Сзывает бойкая апа,
Мешая речь.

И нищий ветеран труда,
Держась, как принц,
Займёт полтинник навсегда
У продавщиц.

А за углом, проспав обед,
Колокола
Разбудят звоном минарет –
Споёт мулла.